Из фургона начали выпрыгивать и разбегаться заключенные. Их было человек двадцать. Кшися среди них не оказалось. Один из освобожденных схватил Марека за локти и что-то залопотал, улыбаясь беззубым окровавленным ртом. Марек яростно заорал на него, и тот мгновенно исчез.
   Ясь подбежал к фургону. Его окатило зловонием: запах пота, старых ран, больного тела.
   - Нужна машина, - сказал Марек. И бросился бежать по улице Длугой.
   Ясь вскочил в фургон и увидел там лежащего Лесеня. Кшись еле приоткрыл глаза на незнакомом лице, похожем на синеватую подушку с красными точечками. Ярослав выволок его, держа за подмышки, и неловко перебросил через плечо. Кшись даже не застонал - только издал горлом еле слышный скрип и сразу затих.
   Ясь растерянно оглянулся. В развалинах все снова было мертво. Малгожата тоже пропала. Неожиданно рядом завизжал автомобиль, и, прежде чем Ясь вытащил из кармана вторую гранату, оттуда вывесился Марек:
   - Давай!
   Ясь свалил Лесеня на заднее сиденье, и машина понеслась, хлопая незакрытой дверцей. Ясь сумел ее закрыть спустя несколько секунд.
   - Куда? - спросил он.
   - На Прагу, в госпиталь.
   Город за окнами автомашины смазывался. Лесеня мотало на заднем сиденье, как полупустой мешок с картошкой. Ясь придерживал его рукой. Лесень дышал так, словно это простейшее дело - вдох, выдох - превратилось в тяжелый, изнурительный труд.
   Мариан подкатил к главному входу госпиталя Преображения Господня, выскочил, распахнул дверцу.
   - Я за носилками.
   Ясь увидел, что Лесень опять приоткрыл глаза, и сказал ему первое, что вспомнилось от давних скарлатиновых дней:
   - Сейчас будет лучше. Сейчас придет доктор.
   Это было глупо, но Лесень как-то сразу успокоился. Потом его лицо исказилось, раздутая подушка сместилась на сторону, и Ярослав испугался:
   - Ты что? Кшись!
   Кшись шевельнул губами и шепнул:
   - Это я улыбаюсь.
   Ярослав громко рассмеялся. Рядом вынырнул Мариан с тяжелыми брезентовыми носилками и санитаром, который нехотя плелся сзади и косился по сторонам. Марек согнулся, заглянул в машину:
   - Вы как тут, живы? Давай.
   Они вытащили Кшиштофа с заднего сиденья и перевалили его на носилки. Санитар стоял рядом. Потом сказал, от души презирая Ярослава с Мареком:
   - Руку ему подберите, чтоб не болталась. Берись за ручки. Шпана!..
   И плюнул себе под ноги.
   Мариан с санитаром побежали, держа носилки, ко входу. Ясь - следом.
   Дежурный врач, уже оповещенный, с недовольным видом расхаживал по приемному покою. Красивая медсестра в накрахмаленной короне следила за ним тревожно и преданно. Завидев носилки, врач сразу заговорил:
   - Я не имею права принимать подозрительных пациентов! Вы подвергаете опасности моих больных! Вы хоть понимаете, что последствия могут быть... ужасны? Безответственность! Молокососы! Согласно инструкции, я обязан докладывать обо всех случаях... - Он быстро глянул в сторону телефона.
   Ярослав ткнул ему в нос револьвером. Врач слегка попятился и сразу побледнел. Нос у него заострился, плечи шевельнулись под халатом и поднялись, прикрывая уши.
   - Сука, - сказал Ясь. - Лечи, а то башку разнесу. Преображение Господне!
   И подвигал кисло пахнущим никелированным дулом.
   Врач с похвальной быстротой взял себя в руки.
   - Я осмотрю вашего больного, - сухо сказал он. - Только быстро. После этого вы немедленно покинете территорию госпиталя.
   Он повернулся и направился в глубину здания, за стеклянные двери. Марек и санитар утащили Лесеня. Ясь остался в приемном покое. Он вдруг почувствовал нечеловеческую усталость. Положил револьвер на колени, сел рядом с телефоном и словно бы погрузился в чугунную блаженность. Красивая медсестра смотрела на него неприязненно.
   Почти сразу стеклянные двери снова ожили, и показался опять врач. Он шел боком и быстро, нехотя что-то произносил. Потом возник Мариан, красный и злой.
   - Увозите его немедленно, - сказал врач Ярославу. - Я дал вашему... э-э... коллеге две ампулы пенициллина, но, в принципе...
   Он махнул рукой и, не прощаясь, скрылся. Ясь принял носилки у санитара. Тот тоже сразу ушел.
   Возле машины, оставленной у подъезда, уже собрались люди. Несколько человек из полупочтенного сословия обывателей, в грязно-серых пиджаках (М.) и унылых ситцевых платьях (Ж.), заглядывали в окна, пытаясь получше разглядеть густые пятна крови на заднем сиденье. При виде носилок они шарахнулись и расступились. Кшися опять затолкали в машину, и снова Марек бешено гнал по улицам. Лесень мотал головой и тоненько, неприятно стонал.
   - Руки ему растирай! - крикнул Марек. - Эх, вон туда бы свернуть!..
   Он пригнулся к рулю и, царапнув машиной об угол, влетел в узкий проулок.
   Ярослав сказал:
   - Поезжай-ка ты на тот двор, где была Крыся...
   - Какая Крыся?
   - Помнишь, до войны мы ходили смотреть на Крысю, домработницу Паторжинских? На крыше?..
   ...Вот так, запросто, не задумываясь, Ясь отдал самое дорогое, что берег для себя одного, - свое убежище, квартиру Юлиана. Это был царский дар, идеальное логово, но Ясь расставался с ним без сожалений.
   * * *
   Лесень спал и грезил, пенициллин благодетельно бродил в отравленной крови, где маленькие отважные тельца лейкоциты боролись один на один с инфекциями. Они смело стреляли из револьверов, бросали гранаты, поджигали вражеские склады боеприпасов и продовольствия. Все эти акции отдавались внутри Лесеня жаром, содроганием, острой и тупой болью. Краем сознания он понимал, что этому надлежит радоваться, поскольку боль означает продолжение борьбы.
   Поблизости от Лесеня неотлучно шелестел кто-то тихий, ласковый, невидимый. Иногда этот некто прикасался к нему невесомыми пальцами, иногда произносил что-то еле слышное. Несколько раз густой туман в голове Лесеня расступался, и он видел гладкие волны черных волос, тонкое лицо с изогнутыми губами, золотистые глаза. Девушка, сидевшая рядом, всегда замечала, когда Кшисю становилось лучше, и несмело улыбалась - словно боялась спугнуть его.
   Кшись подвигал губами, пробуя, получится ли говорить. Шепнул:
   - Почитай мне что-нибудь...
   Девушка дала ему горячего чая, потом куда-то на миг исчезла, и Кшись тотчас ощутил огромную пустоту: только он и подступающая тьма. Но потом девушка вернулась, и мир снова сделался маленьким, обжитым и светлым.
   Гинка хотела сперва почитать книгу - благо книг в этой квартире имелось предостаточно - но при первом взгляде не нашла на полках ни одной на польском языке. Сплошь какие-то диковины, схемы, чудовища на картинках. Поэтому она попросту подняла с пола папку, содержавшую в себе блокнот и несколько машинописных страниц.
   Гинка взяла блокнот. Она читала вслух, краем глаза наблюдая за Лесенем - жив ли еще. Лесень жил - слушал.
   "21 сентября 1935 года. Прекрасное солнечное утро. Без пальто и шляпы пошел гулять. После Парижа Варшава казалась бедной, неэлегантной. Бесконечное количество людей, и понять невозможно, гуляют они или идут по делам. Для гуляющих они идут слишком быстро, для дела - довольно медленно.
   Саксонский сад. Могучие дети спят непробудным сном в колясочках обтекаемой формы. Нет нянек. Молодые красивые матери сидят у колясок. Как видно, это модно - самим возить детей. Много извозчиков. Это непривычно после Москвы. Овальные металлические номера висят у них на спине как-то по-камергерски.
   Отправились в Налевки, но по случаю субботы старозаветных евреев там было мало. Но нестарозаветных и не очень красивых полна улица.
   22 сентября. Поехали на еврейское кладбище. Большая толпа, и беспрерывно подъезжают извозчики с еврейскими семействами. Мы направились к могиле цадика Исроэла, святого человека, умершего шестьдесят лет назад. Оживленные веселые толпы на кладбище и среди них искаженные плачем лица. Темная каменная камора, где находится гроб цадика, освещена керосиновыми лампами. На гробе ящики с песком, куда воткнуты свечи. В трех громадных ящиках лежат тысячи записок с желаниями молящихся. И такой стоит плач, такие стенания, что делается страшно.
   23 сентября. Кофе и вермут в кафе "Ипс" на площади Пилсудского. Так как было воскресенье, то до двух часов не разрешается подавать вина. Было только начало второго. Но официант сам предложил подать вермут в кофейных чашечках, филижанках. Мы выпили по филижанке и пошли домой пешком".
   Маленькая записная книжка, исписанная только наполовину, на обложке сладкая красавица в большой шляпе. Часть листов вырвана. Чьи это заметки, как оказались в этой квартире?
   Гинка встряхнула книжку. Оттуда выпал сложенный вчетверо листок с каллиграфической надписью: "Гусь копч. ломтиками, холодец, кровян. колбаса. 23 сент. к 6 вечера".
   От листка веяло чем-то священным, похожим на дыхание вечности. Каждый клочок довоенной Варшавы словно источал целительный свет. Бумажка была как обрывок ризы ангельской, так показалось Гинке, и ей захотелось исступленно зарыдать над "гусем копч.", как над могилой цадика Исроэла, - просто потому, что эта бумажка содержала в себе неоспоримое доказательство бытия Варшавского.
   Детство Гинки было нищим и многолюдным. Зимой и летом она носила черные шерстяные чулки. Настоящий друг появился у нее лишь однажды, ей было лет шесть, - маленький паучок, который жил в углу большой темной комнаты, перегороженной в трех местах плюшевыми портьерами. Паучок был терпеливый. Он часами мог слушать Гинку. А то просто сидел рядом и не скучал. Иногда он показывал ей, как ловит комаров и мух. Потом паучок ушел.
   Дети в семье были изжелта-бледные, дохлые, их игры были скучны, еда безвкусной. Зубы у них росли через одного, с пропусками. Как будто на семью Исхака Мейзеля было выделено строго определенное количество комплектов зубов - ровно три - и чья это, спрашивается, вина, когда Мейзель выродил шестерых?
   Гинка тянулась сквозь нищету, как травинка сквозь камни мостовой. Потом она стала заниматься спортом и даже была чемпионкой среди юниоров.
   Город наслаивался на город. Какой-то человек, побывавший прежде этого в Париже, приехал сентябрем 1935 года из Москвы, он пил портвейн из кофейной чашечки на площади, которая спустя четыре года станет вдруг называться Адольф-Гитлер-платц, а по Налевки ходили евреи, нестарозаветные и некрасивые, как Мейзель и все его семейство; но вот в волшебный фонарь вставляется новая картинка - та же самая улица Налевки, все как было, только один дом мертвый, и никаких евреев нет и в помине, а вместо того бежит эсэсовский офицер, всем телом натыкаясь на пули: чш-ш!.. чш-ш!.. чш-ш!.. И пустой дом посылает ему этот звук обратно: ш!.. ш!.. ш!..
   Где теперь красивые матери и их могучие дети? Саксонский сад - "только для немцев".
   Кшиштоф пошевелился. Гинка отложила дочитанную записную книжку и взялась за густо отпечатанные листки из папки.
   "Дорогая Доротея!
   Жизнь устроена таким образом, чтобы самое лучшее человек получал, по возможности, в самом ее начале - в детстве. А потом - ну, потом уж как получится. Это очень мудрое установление. Я вижу в нем еще один повод от всей души благодарить Господа Бога как утром, так и вечером.
   Замечали ли Вы, к примеру, что почти у всех в детстве была собака? "Когда я был мальчиком, у меня был такой замечательный пес..." Куда деваются все эти замечательные псы, когда мы становимся взрослыми? Должно быть, уходят к другим детям.
   Как Вы понимаете, в детстве я был лишен очень многого, в том числе и собаки. Кое-что я наверстал впоследствии, когда покинул родителей, но, к сожалению, только не это. Я провел немало времени в размышлениях о собаках. Это животное, несомненно, должно восприниматься людьми как образец для подражания. Ведь собака относится к своему хозяину так, как человек должен относиться к Богу: с полной доверчивостью и безоглядной любовью. Собаки ничего не знают о нашем грехопадении. Я уверен, что большинство собак до сих пор живет в раю.
   Сегодня я довольно долго наблюдал за тем, как две девочки лет, должно быть, по десяти, расчертив на мостовой "классики", прыгали по очереди. Надо бросать битку на определенную клеточку, а потом допрыгивать до нее - Вы, наверное, знаете правила лучше моего. Они играли, я смотрел, а потом пришел дурашливый лохматый пес, сел рядом, свесив на сторону язык. Поглядел-поглядел, как прыгают девочки, затем вдруг забрал битку в пасть и убежал.
   Какой уместной - какой адекватной! - была эта собачья шутка, Вы не находите?
   Милая Доротея, если бы я был собакой, насколько проще сложились бы наши отношения! Я приносил бы Вам домашние туфли, воровал бы со стола Ваши пирожные и бутерброды и бежал бы с радостным лаем Вам навстречу после каждой, даже пятиминутной разлуки! И был бы невероятно счастлив, как бывают счастливы только собаки.
   К сожалению, я всего лишь человек, а для нашего племени рай утерян очень-очень надолго.
   Мне же приходится довольствоваться тем, что называют "маленькими радостями". Вчера я был в гостях у писателя Чумы. Он угощал меня коньяком и говорил о замыслах. Чума исключительно хорошо умеет пить коньяк и говорить о замыслах, так что я провел вечер не без удовольствия, а под занавес получил подарок - чужую записную книжку. История ее до крайности нелепа. Один еврей из Советской России гостил несколько дней у одного варшавского писателя (не Чумы) и вел, оказывается, дневник, где описывал разные незначительные мелочи и впечатления от Варшавы. Видимо, хотел потом вставить в какую-нибудь книгу фельетонов. Но он торопился уехать - не то в Париж, не то в Филадельфию, и книжечку оставил. И вот позавчера ее случайно откопали среди ненужного хлама и решили торжественно преподнести мне - как любителю разной чепухи и владельцу "великолепного мусорного ящика" (так принято называть мое собрание книг и рукописей). Я читал заметки советского еврея и сердился. Какие глупости занимают приезжих!.."
   Письмо не было дописано и обрывалось на полуслове.
   Гинка отложила листок, обернулась к Лесеню. Потрогала его лоб, коснулась мизинцем ноздрей. Кшись чуть шевельнул веками. Гинка уже научилась угадывать в этом улыбку.
   - Читаем дальше? - спросила она. Голос у нее был ровный, глуховатый.
   "Что есть любовь как не стремление проникнуть в другого человека, слиться с ним? Однако это стремление ограничено вполне разумно - границами человеческого тела, которое не допускает проникновения чужой плоти в большей степени, нежели это установлено природой. (Богом).
   Следует внимательнее присмотреться к мифу об Андрогине. Этот "кощунственный уродец", как называли его в средние века, есть воплощенная мечта любовников. Такая любовь - апофеоз телесной и духовной близости; однако она безмолвна и бесплодна. Андрогин не рождает детей, не пишет стихов, не поет песен, он, строго говоря, даже не разговаривает и не мыслит. Это самодостаточное существо, свернутая Вселенная, которая успела сократиться до точки и вот-вот исчезнет. Чувство захлопнуто двуполым телом, точно крышкой.
   Между тем плоды любви - то, ради чего она и существует, чем живет, возникают в наэлектризованном пространстве между любящими. В этом великое бескорыстие и смысл любви. Настоящая любовь никогда не бывает эгоистична. Она не направлена ни на самого любящего, ни на объект его обожания. Нет, она - великая сила, преобразующая материю. Поэтому истинная любовь священна. Она является отражением Божества. Слияние же двоих в Андрогине есть акт бессилия и отчаяния. Я думаю, что Андрогин - это ужасное, обделенное существо, достойное лишь сожаления. Как он может появиться среди нас? Средневековые алхимики оставили десяток трактатов на эту тему, например: "Возгонка Андрогина посредством десяти колб и заклятия Трисмарагда, писано в Александрии Египетской". У меня этот трактат имеется, я его даже прочитал, но там - всякая чушь, абсолютно неприменимая на практике. Хоть режьте меня, не поверю, что какой-то человек может, усадив на ковер спинами друг к другу девственницу и девственника с помощью зелья, воздевания рук "в сторону восхода Ахура-Мазды" и стихотворной галиматьи в переводе с "древнеперсидского" на плохонькую латынь превратить их в единое двуполое существо. Впрочем, я не пробовал.
   В самом конце трактата имеется следующая многозначительная приписка: "Иным же маловерам (мне, например), утверждающим, будто сие невозможно, следовало бы узнать случай, бывший совсем недавно в граде Варсовии, а именно. Одна девица, любя недостойного мужчину, решилась на отчаянный поступок. Когда же обоих настигли и начали угрожать похитителю смертью, она обвила его руками и ногами и на глазах у преследователей влилась в его тело, и так они срослись, что превратились в единого Андрогина. Врач засвидетельствовал у арестованного все признаки обоих полов, и вследствие явного надругательства над установлениями Церкви злоумышленник был публично повешен".
   - Нет, это грустно, - оборвала сама себя Гинка, откладывая страницу. И поскорее взяла новую. На очереди оказался желтый листок, вырванный из книги.
   "...пространство змееборческого мифа. Недаром брак Мелюзины, осложненный традиционными запретами и изначально тяготеющим над нею проклятием, обречен заранее. Эта обреченность усматривается уже в судьбах сыновей, рожденных Мелюзиной от Раймондина. Все они так или иначе отмечены печатью рока.
   Старший, Уриан, был ладно скроен, лицо имел маленькое и широкое, один глаз у него красный, другой - зеленый, что до его ушей - то это были самые большие уши, какие когда-либо видели у ребенка. У второго, Евдеса, одно ухо намного превосходило другое. Третий, Гвидон, имел левый глаз на лбу под волосами, а правый - почти на щеке, но это его почти не портило, так он был хорош. Антуан же красив и строен, но на щеке у него выросла львиная лапа, которая к восьми годам стала совсем лохматой, с острыми когтями. Поговаривают, что в шестнадцать лет Антуан нашел себе подругу и отвел ее к чародею, а тот превратил их в Андрогина с лохматой львиной лапой вместо левой ноги. Что касается Рено, то он имел всего один глаз, зато чрезвычайно зоркий. Джауфре всем был хорош, если б не большой клык, торчавший изо рта. Фремона уродовало волосяное пятно на носу, но хуже всех оказался младший, Оррибл: этот родился огромного размера, наделенный сразу тремя глазами и свирепым нравом. К возрасту четырех лет он уже убил двух своих кормилиц.
   И вот случилось так, что Евдес и Уриан отправились странствовать, дабы приобрести себе по королевству. И вот случилось так, что Евдес позавидовал Уриану и убил его. Тогда-то Раймондин, скорбя по своим детям, пришел к супруге своей Мелюзине и попрекнул ее змеиной породой - ибо ничто иное не могло бы объяснить такого отвратительного поступка. Мелюзина же скорбно вздохнула, поднялась в воздух и превратилась в огромную крылатую змею..."
   Имена "Мелюзина", "Раймондин", "Гвидон" и "Джауфре" были подчеркнуты толстым синим карандашом.
   А дальше следовало написанное от руки начало какого-то большого рассказа:
   Дальней Любовью Джауфре Рюделя называют Мелисенту, графиню Триполитанскую.
   Почему именно она? В песнях Рюделя нигде не упоминается имени Далекой, только намек - только готовность претерпеть ради встречи с нею опасности и невзгоды путешествия "по царству сарацин" - стало быть, там она, в Святой Земле, отделенная от поэта пучинами морей и полчищами злых людей, исповедующих чужую веру...
   Однако спустя всего лишь сто лет после смерти поэта биограф уже уверенно говорит о "графине Триполитанской", а затем из толщи и тьмы веков проступает и начинает светиться нежное имя - "Мелисента".
   Заморские земли - государства франков в Палестине - управлялись совсем юными людьми. Век их был короток даже по сравнению с недолгим сроком жизни, отпущенным их сверстникам в тогдашней Европе. Невестами становились в двенадцать лет, вдовами - в шестнадцать. Мелисента - Дальняя Любовь - была младшей сестрою молодого графа Раймонда Триполитанского. О ней говорили, что она прекрасна, добра, одарена многими талантами и юна. И уж конечно была она несчастной, еще одна печальная девочка-красавица, героиня старой легенды. О брате ее Раймонде отзывались различно. Послушать одних - был он предателем и негодным трусом; другие же называли его неудачливым храбрецом, жертвой стечения обстоятельств. А еще осталась о нем в памяти людей высокомерно оттопыренная нижняя губа...
   К ним-то, к брату и сестре, в Триполи, явились из Константинополя послы от смуглого, как сарацин, алчного, хитрого императора Мануила Комнина, вдовца, - сватать для Византийского престола девочку Мелисенту, графиню-царевну. Навезли даров и обещаний, уборов, драгоценностей, заверений в любви. Пока юный ее брат угощал византийцев в своих покоях, пока пили вино под плеск фонтанов и рассматривали сарацинские дива глиняную посуду, сверкавшую ярче серебра, медные узоры, тонкие мозаики, прозрачные ткани, пока цокали языком и смеялись, радуясь на роскошь, Мелисента облачалась в дареные Комнином уборы. И вот она появляется, неузнаваемая и торжествующая, отягощенная жемчугом, шитыми медной нитью одеждами, золотым венцом с кровавыми и зелеными камнями, певучими запястьями, перстнями, отбрасывающими разноцветные лучи. При виде этой царственной юности все поднялись со своих мест и замерли, а затем греки один за другим простерлись перед нею ниц, как перед своей повелительницей.
   Византия!..
   Стали собирать караван для царской невесты. Раймонд снарядил двенадцать своих галер, дабы они служили его сестре-императрице. Комнину полетела в Константинополь весть: везут!..
   Но стоило невесте ступить на борт греческого судна, как ее охватила непонятная болезнь, подобие лихорадки: сделалась она бледной, лоб покрыла испарина, руки задрожали, ноги подкосились... Еле живую унесли поскорее с корабля и уложили во дворце под одеялами.
   Время шло - Комнин скучал, вдовея, - а девочка-графиня все хворала, теряя свою прославленную красоту, причем заметили, что при вступлении на корабль болезнь ее усиливается. Так миновало несколько месяцев и в конце концов терпение греков иссякло. Все забрали - и императорские одежды, и жемчуга, и перстни, и венец золотой, и обещания, и само сватовство; погрузились на свои пузатые корабли и из Триполи перебрались в Антиохию, где расцветала другая прекрасная принцесса - Мария, двоюродная сестра Мелисенты. Уж Мария-то хворать не стала, взошла на корабль во всем своем блеске и была с почетом доставлена Комнину.
   Мелисента же, ославленная всяко, оставалась при своем брате Раймонде старой девой, а тот отправил двенадцать галер, снаряженных еще прежде для службе графине Триполитанской, с таким наказом: топить и грабить в море греческие корабли, где бы они ни встретились, и жечь прибрежные города и поселения, принадлежащие Комнину, и церкви греческие разорять, и всякого грека, попавшего к ним в руки, увечить или убивать безо всякой пощады. И это было исполнено.
   Конечно, пытаясь разъяснить для себя эту историю, проще всего было бы предположить интригу Антиохийского дома против молодых Триполитанских графов, поскольку союз с Византией всегда оставался заветной мечтой заморских владык. Мелисенту-де отравили подосланные из Антиохии люди, так что посланцам Комнина ничего иного не оставалось, кроме как обратить свои взоры на Марию Антиохийскую.
   Но это было бы слишком простым объяснением.
   Из рассказа о неудачном сватовстве Комнина явствует, что Мелисента начинала умирать, едва лишь оказывалась на море. Отчего же море стало для нее столь губительным?
   Поэты, более проницательные, нежели политики, тотчас отыскали убедительный ответ: оттого, что юная графиня Триполитанская несла в себе древнюю змеиную кровь, которая начинала бунтовать и превращалась в яд при соприкосновении с водной стихией.
   Не о том ли говорит и сближение имен "Мелисента" - "Раймонд" ("Мелюзина" - "Раймондин")? И тогда только закономерным покажется появление в этом ряду третьего имени - "Джауфре". Все трое - неудачливый Триполитанский граф, его прекрасная сестра и наделенный даром предвидения поэт - были потомками змееногой Мелюзины... Не потому ли путешествие за море убило Джауфре Рюделя, который, согласно легенде, на корабле смертельно заболел и прибыл в Триполи уже умирающим?..
   ИСТОРИЯ О ТОМ, КАК ДЖАУФРЕ РЮДЕЛЬ ДЕ БЛАЯ ОТПРАВИЛСЯ В СВЯТУЮ ЗЕМЛЮ
   Lo vers el so vuelh enviar
   An Jaufre Rudel oltra mar
   E vuelh que l'ajon li Frances!
   Per lur cortages alegrar.
   Marcabru
   Джауфре Рюделю, князю Блаи, скоро сорок лет.
   С высоты Ваших двадцати или даже шестнадцати этот возраст кажется безнадежным, но подождите немного - и время спустит и Вас на эту отметку, "сорок", и тогда, заглядывая в колодцы собственной души, Вы поймете, как сильно и ярко может жить человеческое сердце даже и в эти годы. Знаете ли Вы, почему многие старушки не отводят и не прячут глаз? Да потому что там, за выцветшей голубоватой пленкой, по-прежнему скрывается девочка вроде Вас, мечтательная и веселая, живущая на свете с полной уверенностью в том, что и земля-то была сотворена Господом Богом с единственной целью - сделать Вас счастливой.
   Но я отвлекаюсь.
   Тридцать семь, может быть, тридцать восемь. Конечно, существует также супруга, княгиня Блаи; есть и наследник, которому уже лет пятнадцать, но они остаются в Блае и потому не имеют к этой истории никакого отношения.
   Мелисенте Триполитанской двадцать один или двадцать два года; ее брату Раймонду - двадцать пять, и он - в самом начале своих неудач.