Страница:
Раздражение как рукой сняло. Авиапехотинцы взапуски, как обыкновенные мальчишки, бросились к вожделенному столу, шутя, но с нешуточной силой отталкивая друг друга, удерживая за руки, за талию и за горло и тузя кулачищами, чтобы сесть первым. Невозможно было без умиления смотреть на этих верзил, таких развитых физически, суровых и, если прикажут, безжалостных в служебных делах, но по-детски наивных в моральном отношении, во всем, что касается простых физических радостей и забав.
– Ну, мерины!
Девушки запищали и подключились к потасовке, осыпая друзей яростными, но безвредными ударами кулачков. Все это задорное сплетение юных тел завалилось на диван, и неизвестно, чем бы кончилась схватка, если бы не парадное одеяние всех четверых.
– Может, хватит?
Ловкая и сильная Елена 2-я вывернулась из-под тяжелой человеческой кучи с задранным уже подолом, спущенными до колен колготками (трусы удалось удержать) и расстегнутыми пуговицами платья.
– Сшибете мне стол и изомнете меня как проститутку!
Офицеры, порозовевшие и, судя по смущению, уже порядком возбужденные, поправили кители, аксельбанты и кортики и уселись-таки за стол. Слева уселась Елена 1-я, затем ее друг Егор, друг Егора
Самсон (оба с расстеленными на коленях салфетками) и, наконец, Елена
2-я, замыкающая диспозицию с тем, чтобы офицеры оказались между двумя Еленами и получили, в результате такого совпадения, каждый свое нелегкое авиапехотное счастье.
– Ну, за что бы нам сегодня чокнуться?
Каждая из подруг направила на близсидящего офицера медовый взгляд и получила укус ответного взгляда.
– За любовь! – нашелся первым Егор.
– За любовь! За любовь! – пылко согласились Самсон и Елена 1-я, а сведущая Елена 2-я только приятно порозовела и улыбнулась под стол.
Она-то знала, за что пила!
Трапеза началась. Сотрапезники выпили по рюмке подкрашенного спирта, кокетливо называемого "шампанским", мальчики – залпом, девочки – мазохистскими глоточками, налили сразу, чтобы опьянеть, по следующей и накинулись на закуску. При этом девушки проявили такой зверский аппетит, которого не приходилось ожидать от столь деликатных созданий, что привело бы к невеселым размышлениям людей более впечатлительных, чем наши бравые авиапехотинцы. Впрочем, им было не до наблюдений. Все оказалось так вкусно, что не было сил оторваться – хватило бы внутренностей.
– Что это за… животное? – спрашивал, чтобы сделать приятное,
Самсон Елену 1-ю, пока та подкладывала чего-то еще из какой-то еще посудины.
– Это, я точно знаю, какая-то разновидность… быка? – неуверенно и смущенно обратилась девушка к более умной напарнице.
– Быка? Никакого не быка! Ни за что не угадаете! – Елена 2-я залилась низким смехом.
– Баран? Козел? Свинья? – наперебой загалдели юноши. Это напоминало, как все их взаимоотношения, кроме истерик, веселую забаву здоровых детей в летнем воспитательном лагере.
– Сами вы бараны, свиньи и козлы, – отпарировала Елена 2-я. – Я покажу вам одну штучку от этой, как вы выражаетесь, свиньи, по которой вы сразу ее узнаете, но только после того, как вы ее скушаете, не раньше, чтобы не передумали.
Мысль о том, что они могут передумать по какой бы то ни было причине что бы то ни было съесть, внушила офицерам невыносимое веселье. Они буквально зашлись от хохота, а Елена 2-я подмигнула, как сообщнице, Елене 1-й, видимо, понимающей суть подвоха.
– Что же это за штучка: ухо, горло, нос? – развязно протянул
Егор, не чуждый простых форм мужского остроумия.
– На "х", но не хвост, длинное, но не рог, чуткое, но не ухо, – загадала Елена 2-я, а Елена 1-я, до нелепости целомудренная именно в выборе слов, поперхнулись и выбежала откашливаться в туалет.
– Интересно, интересно. – Самсон, уже немного измученный собственной радостью, взял со стола одну из опустошенных банок юбилейных консервов, вчитался в ее этикетку и посерьезнел.
– Да это же глянь, Егор…
– А вы что, действительно думали, что вам в такое сложное время подадут кабана? – с оттенком обиды спросила Елена 2-я. – Стараешься, стараешься для них, как для собственных мужей, а они… Теплин на вашем месте ни в коем случае не стал бы привередничать.
– Что скажешь, лейтенант? – совсем уже серьезно, по-военному обратился Самсон к Егору и передал ему банку, на этикетке которой улыбался откормленный мужчина в летном шлеме и значилось: "Тушеное мясо авиапехотное".
– Сдается мне, лейтенант, что это продовольственная помощь
Днищева. Вот здесь и надпись на карапетском и нашем языках.
– Наш язык тоже признан карапетским, только современным, – машинально поправил товарища Егор, вчитываясь в надпись.
– Действительно, кто-то из наших. А ляжка тоже офицерская?
– Судя по рельефу мышц…
Воинам стало совсем не до смеха. Потери, которые несла бригада при бессмысленной оккупации города, впервые предстали перед ними не в форме стандартных донесений, а наглядно, во плоти.
– Предлагаю выпить за нашего третьего друга, отличного веселого парня, верного друга и классного штурмовика Ария, проходящего где-то там, в дебрях Днищева, нелегкую нормализацию. Настоящий был мужик!
Чтобы он поскорее оказался здесь, за этим столом, вместе с нами, – без дураков высказался Самсон и наполнил бокал в третий раз.
– Предлагаю стоя, – поддержал Егор и торжественно поднялся.
Нехотя поднялась и Елена 2-я, которую, честно говоря, всегда нервировали приступы мужской сентиментальности.
– На "х", да не хвост, кривой, да не рог, чуткий, да не пес! – звонко, неожиданно крикнула юная притворщица Елена 1-я. Ей, оказывается, стало не плохо, а смешно от двусмысленной загадки.
Она стояла в дверях кухни и держала в руках сквозь платок все, что осталось от лихого бывшего авиапехотинца Ария и когда-то составляло его гордость, но, по мнению Елены 2-й, не годилось в пищу. Если бы знали молодые офицеры, что их тост так быстро сбылся!
И если бы знал Арий, что и по ту сторону жизни его беспокойная плоть попала в заветную стихию женских ручек! Так завершился цикл бесконечного физического перевоплощения по Днищеву.
Прошло, вероятно, немало времени с тех пор, как Алеша отбился от санитаров. Часы остановились, и длительность блуждания угадывалась по голоду и изнеможению. Холод каменного подземелья, поначалу даже приятный после уличной жары, теперь терзал и тряс его, как ток.
Алеша неподвижно сидел на саркофаге, выпрямив спину и положив руки на колени, и смотрел прямо перед собой. Тишина отдавалась в ушах и разносилась ватным эхом, свет гас как в театре, но в десятки раз медленнее. Или в сотни раз? Время текло без берегов.
Здесь, под землей, не существовало естественного временного цикла: дней, ночей, недель, месяцев, но существовало, по-видимому, какое-то его искусственное подобие, как в театре, где актеры притворяются, что за два часа, проведенные ими на сцене, пролетели целые годы. Здесь, однако, не было ни сцены, ни актеров, ни зрителей, и это незначительное обстоятельство потрясло Алешу.
Значит, это придумано даже не для кого-то!
Что, если нас мучают совсем не потому, что такова реальная необходимость жизни? – подумалось ему. Что, если наши (мои) мучения являются по отношению к настоящей жизни чем-то необязательным, как театральное изображение казни, после которого актер может преспокойно отправиться домой или в бар, по отношению к настоящей казни, на которую осужденного, если что, притащат силой.
Но казнь ведь тоже явление далеко не естественное, несмотря на всю свою фатальность, продолжал рассуждать он. Ее ведь тоже придумывают, "прописывают" человеку, как некую процедуру для общей пользы, и разыгрывают как некий спектакль, отличающийся от театрального лишь гораздо большей серьезностью и неотвратимостью намерений участников. А чем так уж отличаются перечисленные виды смерти, театральный и юридический, от наиболее естественных, спонтанных: катастроф, нечаянных убийств, болезней и, наконец, старости? Только несоразмерной затяжкой или усечением действия, не позволяющими заметить драматургии такому недогадливому зрителю, каковым является человек по отношению к спектаклю собственной жизни.
Мысли Алеши постепенно продвигались по двум направлениям к одной и той же цели. Если жизнь действительно обусловлена неким закономерным влиянием извне и при этом нелепа и сумбурна как она есть, разве нельзя оказать на нее другого, более разумного влияния?
Если же она катится сама по себе, кое-как, без всякого разумного направления, тем более напрашивается тот же вывод.
Алеше показалось, что в наступившей темноте перед ним возникло доброжелательное, убедительное лицо Спазмана, манящее к себе кивками и гримасами, но неспособное вымолвить ни слова. "Ну же, иди за мной,
– казалось, хотело сказать лицо. – Твой вопрос – как раз тот, для которого у меня заготовлен ответ".
Алеша попробовал шевельнуться и не смог. Тело его занемело и перестало чувствоваться, но сознание, тем не менее, оставалось ясным, как никогда. "Хорошо, обойдусь и без тебя", – подумал Алеша о себе и последовал за белым халатом Спазмана, не очень удивляясь и веря происходящему.
Удобный булыжный путь вел их довольно круто вниз весьма узким коридором (лабиринтом), который, как ни странно, поднимался вверх и вверх после каждого своего поворота. Все это напоминало движение вверх в зеркальном отражении, при котором поднимаешься тем выше и быстрее, чем глубже и быстрее нисходишь. При этом, хотя Алеша почти катился под гору вслед за легконогим Спазманом, у него возникло досадное ощущение человека, вынужденного взбираться по крутизне. А его лихорадочные движения выходили досадно замедленными, почти буксующими.
Вдруг Спазман остановился и подозвал Алешу кивком. "Смотри, что я хотел тебе показать, дружок", – говорил весь его заманчивый, ласковый и тем более подозрительный вид. При этом он прикладывал палец к усам, как будто боялся кого-то разбудить.
Алеша приблизился к округлому проему, наверное, выходу, возле которого стоял Спазман, и едва не отшатнулся от ужаса. Перед ним разверзлась вся клиника.
По небу, если можно так называть простор под куполом, носились черные точки птиц, гулко отдавались голоса, покашливания и другие будничные шумы этого закрытого мира, даже как будто ходили тучи или, во всяком случае, скопления миазмов. Впервые Алеша как на ладони увидел все девять спиралей покоя, и то, что на них происходит. Его нисколько не удивила способность его зрения отделяться от своего хозяина, так же как сам хозяин незадолго до того отделился от своего тела, и переноситься в любое, сколь угодно удаленное и даже загороженное место, чтобы давать его близкое, невыносимо четкое, мучительно цветное изображение.
Он увидел на первом этаже знакомые процедуры "бокса", шилоукалывания и водных процедур, где людей били по лицу специальным приспособлением, кололи шилами и опускали в кипяток, на втором – разнообразные трудовые процедуры, на третьем – сексоанальную и орально-фекальную терапию, далее – искусственное голодание, жаждание, держание под водой, промывание, загрязнение, расчленение, ослепление, охлаждение и все, что только хватает силы вообразить как средство лечения и/или воспитания живого человека, причем без всяких жестокостей или излишеств, превышающих необходимость. Впрочем, и без сантиментов.
На пятом этаже Алеша стал свидетелем тому, как испуганного пациента усаживают в кресло типа зубоврачебного, бесчисленные модификации которого использовались почти во всех кабинетах для фиксации обрабатываемых тел, и спокойно выкалывают один глаз, зашивают другой или обрабатывают (чуть не сказал – третий) уже выколотый и зашитый. Дальше голые, бледные, гладкие люди сидели и лежали, обнявшись, на снегу, вероятно, искусственном, еще дальше метались по закрытому помещению под действием какого-то внутреннего терзания, возможно, голода или какого-нибудь синдрома, и наконец, на самом последнем, кроме подвала, низеньком и пыльном чердачном этаже, переплетенном мягкими, округленными пылью трубами и кабелями, молча сидели голые люди со сложенными вещами на коленях и чего-то ждали.
Они не шевелились и почти не моргали, и Алеша принял бы их в чердачных потемках за причудливые сплетения пыли, если бы один из них случайно не чихнул. Тогда стронулась вся эта бесконечная очередь, и Алеша получил возможность увидеть всю ее длину, составляющую, пожалуй, не меньше километра. Дальше она просто терялась. Алеше пришло в голову, что, если бы люди действительно оставались физически вечными, как того добивался от них Спазман, то рано или поздно они должны были бы где-то накопиться именно в таких вот неизмеримых количествах, спиралями тесных обойм обвивая и заполняя все бесконечное пространство, пока одна из двух этих бесконечностей, догоняющая или убегающая, не упрется в какую-нибудь еще, встречную. Должен же с той стороны оказаться еще один, встречный Спазман?
Наконец его взгляд опустился в подвал. Грубер и Вениамин стояли возле весов точно в том положении, в каком их оставил Алеша, а рядом стояли мадам Голубева и женщина, в которой он узнал свою мать.
Олимпиада Теплина была в черном платочке, бесцветно-темной кофте и темных же, безобразных туфлях без каблука, похожих скорее на старческие тапочки, такая темная, старая и уменьшенная, что Алеша угадал ее не зрением, а дрогнувшим сердцем. На весах лежало нечто покрытое простыней, деформированное, изломанное, вывернутое, но человекообразное.
Теплина и Голубева наперебой пытались в чем-то убедить старшего санитара, теребили его рукава и чередовали сладкие взгляды в его сторону с жесткими взглядами в сторону друг друга. Грубер с нескрываемым удовольствием отбивался от женщин, ухмылялся, хмурился, притопывал и чуть не в ладоши хлопал от веселья. Вениамин позевывал, поглядывал по сторонам и откровенно ждал окончания своей служебной обязанности, а вдоль саркофагов разгуливал какой-то истощенный неизвестный в очках и мешковатой пижаме, карикатурно напоминающий
Алешу. Неизвестный как будто ждал распоряжения.
– А звук-то? О чем они там?
Алеша обернулся к тому месту, где был Спазман, и увидел вместо него Петра Днищева в тельняшке, халате и бескозырке. Под мышкой товарищ Петр держал толстую книгу, а палец правой руки прижимал к губам, точнее, к огромным, черным, историческим, откровенно бутафорским усам и фамильярно подмигивал. От этого последнего, казалось бы, совсем нестрашного зрелища озноб прошел по сердцу Алеши и его душу сдавило. Он услышал свой крик, похожий на вой дикого зверя, очнулся и пошел сквозь темноту, ощупывая путь вытянутыми руками.
Олимпиада Теплина заявилась в дом No 13 по улице Павших Героев именно в тот наименее желательный момент, когда интуитивно нагрядывают наиболее нежданные гости. Елена 2-я ласкала искусными губами дремучее корневище своего друга Егора, а друг Егора Самсон чумовыми глазами наблюдал эту потрясающую сцену и при этом (и благодаря этому) с паровозной энергией догонял ускользающий за похмельный горизонт оргазм на безвольно раскинувшейся в женственной
(по ее мнению) покорности Елене 1-й.
Пронзительный, сотрясающий звонок, едва успев зазвучать, сразу разрушил томный ритм сцены. Все четверо вдруг разом куда-то пошли, заспешили, засобирались и зашикали, а несчастный (или, напротив, самый счастливый из четырех) Егор скривился, отвернулся к окну и несколькими решительными, военными пасами завершил в вазу то, до чего довели его упорные губы подруги. К началу следующего, умопомрачительно долгого звонка все четверо были более-менее одеты и приведены в порядок, так что если бы не выражения их лиц (рук, поз), то можно было бы подумать, что между ними никогда ничего не происходило за пределами обычной честной дружбы представителей разных полов.
– Здравствуйте, с праздничком вас карапетского народа, – не то чтобы дружелюбно, но, по крайней мере, вполне человечно, как гражданин к гражданам, обратилась Олимпиада к румяной молодежи.
Как-никак она была всего лишь гостем, пришедшим в чужое жилище с визитом.
Она поставила по правую руку от себя огромную как по объему, так и по тяжести коричневую суму с дугообразными ручками, обмотанными для хваткости и прочности голубой липучкой, вполне пригодную для подноса чугунных ядер к стенобитным орудиям, а по левую – коробку с самодельным тортом, не уступающую объемом суме, но почти невесомую.
– Здравствуйте… И вас также… Взаимно… – малодушно залепетали один за другим Елена 2-я, Самсон, Егор и (совсем неслышно) Елена 1-я, по мере того как к ним возвращалось самообладание. И менее опытному, чем Олимпиада, в вакхических вопросах человеку при этом бы раскрылась суть произошедшего, но, странное дело, Теплина-мать не спешила, словно не хотела понять того, что видели ее наметанные глаза. Она так давно и упорно, можно сказать, преднамеренно настраивала себя на неверность невесток, что, натолкнувшись наконец буквально носом на создание своей предвзятой фантазии, не могла уже в него поверить. Нечто подобное могло бы произойти с метафизическим мистиком, который в течение всей своей философской жизни доказывал существование привидений и наконец, в подтверждение своей теории, к собственному ужасу, отвращению и раскаянию, встретил одно из них нос к носу.
– А я вот кое-что из продуктов принесла: тушеное мясо
"авиапехотное", колбаски докторские, яйца отбивные, языки, печенки, мозги. Чтобы не забывали Алешку, – сказала она, и от звука дорогого имени все вокруг прояснилось перед ней и представилось в реальном, безжалостном свете. Девушки (но не юноши) заметили наконец на свекрови черный платок, темно-коричневую, непривычную для этой немолодой франтихи кофту и темные туфли-тапочки без каблуков, принизившие ее до подлинного, преклонного возраста, и остолбенели. И без того огромные, ночные глазищи Елены 1-й едва не выкатились из орбит, а Елена 2-я, которую, казалось, невозможно было ошеломить никогда и ничем, даже приоткрыла свой губастый рот. Им предстояло нечто столь же неожиданное, сколь неотвратимое, как приговор. Они встали.
– Что-то случилось, мама? – смогла спросить охрипшим голосом
Елена 2-я.
– Что-нибудь с Алешей? – пискнула за ней Елена 1-я.
Олимпиада не ответила ни на этот вопрос, ни на громкий и определенный вопрос Елены 2-й. Какая-то горячая, жгучая волна поднималась от ее сердца, заливала всю грудь, охватывала жаром конечности, мозг и туманила взор. Она самозабвенно продолжила начатую мысль, все более возбуждаясь и одушевляясь от нее, как пожар разгорается и бушует сам от себя, начавшись от ничтожной причины, какого-нибудь окурка собирателя грибов.
– Я думала, что вы здесь остались без пропитания (продолжала она), что девочки мои сидят голодные в такой торжественный день, и вот решила им кое-что принести, чтобы вы, одинокие жены моего единственного сына, не сидели голодные в такой торжественный день. И принесла вам, что смогла: докторских колбасок, соленостей, мозгов.
(Форте.) Но я вижу, что принесла все это зря! (Фортиссимо.) Теперь я точно вижу, что вы от голода не пропадете, о нет!
– У нас всего достаточно, – как нарочно подтвердила глупенькая
Елена 1-я, чтобы успокоить свекровь, и добилась обратного, как при тушении огня бензином.
Олимпиада как сбесилась.
– Я вижу, что вам достаточно! – убийственно крикнула она, проворно подскочила к столу и принялась поднимать со стола одну за другой банки, чашки, тарелки со снедью, как бы демонстрируя их незримому понятому, и со скандальным стуком ставить на место.
– Мясо авиапехотное, которое по-честному не достанешь нигде, хоть режь, – я догадываюсь, кто вам его принес и за что, за какие-такие услуги в наше сложное время. Окорока по-карапетски, потрошки хирургические, сало, яички, мозги… Так вот за что вы уморили моего сына!
– Кто его уморил?! Кто его уморил?! Кто его уморил?! – подступила к ней бойкая Елена 2-я. Несмотря на грациозность, она вполне могла посоперничать в буйстве с Олимпиадой Теплиной, тоже довольно красивой, но огрубевшей и подурневшей от времени и привычек.
– Да вы, да я, что ли, да кто же еще? Чтобы миловаться здесь, сколько вам влезет! – мгновенно ответила Теплина-мать, начиная прибирать в резервную сумочку кое-что из вещичек, принадлежащих, по ее мнению, не им.
От последней пошлости у Елены 2-й даже дух перехватило. Она потеряла дар речи, впрочем ненадолго, и обвела изумленным взглядом своих сторонников. Как только можно было высказать подобное предположение о своих близких, пусть не любимых родственниках, женах собственного сына! Но Олимпиаде недолго предстояло наслаждаться набранным очком. Елена 2-я, стремительная, гибкая и красивая в этот момент, подлетела к свекрови и, словно Немезида, обрушилась на нее со всей высоты своего презрения и роста.
– Кто миловался? С кем? Нет, кто здесь миловался?
– Мы школьные товарищи Ленок, Егор и Самсон, может, слышали? Мы для них все равно что родные старшие братишки для своих младших двоюродных сестренок, – попробовали вставить свои допотопные и, честно говоря, приевшиеся аргументы наши пришибленные милитаристы.
Олимпиада даже не сочла нужным опровергнуть этот лепет перед лицом действительно серьезной соперницы.
– Да вы, не я же, проститутки, привели себе партнеров в дом в день смерти родного мужа!
– Вот именно, вы-то и выпихнули Алешу в заповедник, чтобы получить за него содержание, как единственная мать одинокого сына.
Думаете, мы не поняли этого, как только вы пришли и объявили, что
Алеша наш, кажется, не совсем нормальный?
– И рады были поддержать, негодяйки, о, теперь я понимаю зачем!
– Но мы-то всего лишь его женщины, а вы-то, как-никак, его мать!
– Но я-то хотела ему только добра и, честно говоря, даже не очень задумывалась тогда о пайке! Мне просто показалось, что с ним как будто что-то не совсем в порядке, и захотелось вмешаться.
– А то вы не знали, что за каждого сданного члена семьи вам отодвигается очередь и полагается свободная надбавка! Не вы ли таким образом сгубили мужа?
Женщины, включая и Елену 1-ю, с которой, как маска, слетела-таки ее деликатность, скрестили тяжелые взгляды, от которых по комнате, казалось, пошло шипение. Самсон уже начал незаметно показывать Егору глазами на дверь, как вдруг в атмосфере будто что-то лопнуло и растеклось. Олимпиада прослезилась и, ослепленная жгучим излиянием, распростерши руки, бросилась на невесток. Обе девушки, как по команде, разрыдались и бросились навстречу, моментально забыв все то неприятное, что успели наговорить и услышать.
– Алешенька наш, мальчик, как мы теперь без него? – приговаривала
Олимпиада и гладила, гладила невесток по плечам и головам, и они обнимали ее, и гладили, и целовали в ответ. Их горе было искренним, каким может быть только горе исступленных женщин. В конце концов, у них было немало общего в женской судьбе.
Столкновение близких родственниц Теплина было не единственной неприятностью этого долгожданного дня. Ближе к вечеру, когда
Олимпиада, пьяная и растроганная, наконец убралась восвояси, где ее давно и безутешно ждал один безвольный капитан авиапехоты, лет на пятнадцать уступающий ей, а следовательно и Тимофею Теплину, но точь-в-точь напоминающий последнего очками, слабым характером, своим тембром голоса и еще чем-то невыразимым, что так неотвратимо притягивает женщин одного типа к мужчинам другого, сколько бы ни разводила и не перетасовывала их судьба, опьяневшая молодежь прилегла отдохнуть, на сей раз действительно просто по-товарищески соснуть, девочка с девочкой на диване, мальчик с мальчиком под шинелями, на полу. Все обошлось миром и всеобщим удовольствием, по крайней мере, пока все были под хмельком; казалось, что Олимпиада поняла физическую нужду двух молоденьких женщин, так неотразимо слившуюся с извечной потребностью любви, что никто и не попробовал ее отражать, и сняла, во всяком случае, временно, даже материальные претензии. Олимпиада оставила их на сегодня в покое и пошла ослаблять, как обычно, свое непоправимое горе тяжелой порочной радостью, но покой не хотел приходить.
Елена 1-я пыталась вспомнить Алешу таким, каким могла его когда-то полюбить, но перед мысленным взглядом вместо лица возникала серая дыра, а их особые, тайные слова, которые когда-то звучали в ее мысленном слухе, теперь выдохлись и напоминали бессмысленный, смешной и немного постыдный текст чужой любовной записки, нечаянно брошенной ветром под ноги. Неизвестен ни автор, ни адресат и трудно представить себе обстоятельства, при которых написана такая дичь.
Елену 2-ю терзали заботы немного другого характера, хотя и в той же связи. Она понимала, что, протрезвившись, Олимпиада первым делом остановит оплату купленной в кредит квартиры и очень скоро им, молодым бездельницам, придется заняться каким-нибудь скучным трудом.
Да к тому же "мальчики" могут понять, что в дальнейшем их не собираются привечать бесплатно, и, так сказать, просто сменить аэродром, благо в городе хватало девушек, еще не оскверненных супружеством.
От этих и других столь же неприятных мыслей девушки непрестанно ворочались, ворочались, сучили ногами, стягивали друг с друга одеяло, постанывали и жалобно попискивали, чем тревожили лейтенантов, которые бурно и дружно храпели и вдруг смолкали, как два двигателя одного самолета, и настораживались во сне от наступившего безмолвия, и просыпались, чтобы тотчас обняться, заснуть и захрапеть еще крепче. Казалось, должно было произойти что-то неприятное, еще более неприятное, чем уже произошедшее, и вызванная ожиданием неприятность не замедлила явиться.
– Ну, мерины!
Девушки запищали и подключились к потасовке, осыпая друзей яростными, но безвредными ударами кулачков. Все это задорное сплетение юных тел завалилось на диван, и неизвестно, чем бы кончилась схватка, если бы не парадное одеяние всех четверых.
– Может, хватит?
Ловкая и сильная Елена 2-я вывернулась из-под тяжелой человеческой кучи с задранным уже подолом, спущенными до колен колготками (трусы удалось удержать) и расстегнутыми пуговицами платья.
– Сшибете мне стол и изомнете меня как проститутку!
Офицеры, порозовевшие и, судя по смущению, уже порядком возбужденные, поправили кители, аксельбанты и кортики и уселись-таки за стол. Слева уселась Елена 1-я, затем ее друг Егор, друг Егора
Самсон (оба с расстеленными на коленях салфетками) и, наконец, Елена
2-я, замыкающая диспозицию с тем, чтобы офицеры оказались между двумя Еленами и получили, в результате такого совпадения, каждый свое нелегкое авиапехотное счастье.
– Ну, за что бы нам сегодня чокнуться?
Каждая из подруг направила на близсидящего офицера медовый взгляд и получила укус ответного взгляда.
– За любовь! – нашелся первым Егор.
– За любовь! За любовь! – пылко согласились Самсон и Елена 1-я, а сведущая Елена 2-я только приятно порозовела и улыбнулась под стол.
Она-то знала, за что пила!
Трапеза началась. Сотрапезники выпили по рюмке подкрашенного спирта, кокетливо называемого "шампанским", мальчики – залпом, девочки – мазохистскими глоточками, налили сразу, чтобы опьянеть, по следующей и накинулись на закуску. При этом девушки проявили такой зверский аппетит, которого не приходилось ожидать от столь деликатных созданий, что привело бы к невеселым размышлениям людей более впечатлительных, чем наши бравые авиапехотинцы. Впрочем, им было не до наблюдений. Все оказалось так вкусно, что не было сил оторваться – хватило бы внутренностей.
– Что это за… животное? – спрашивал, чтобы сделать приятное,
Самсон Елену 1-ю, пока та подкладывала чего-то еще из какой-то еще посудины.
– Это, я точно знаю, какая-то разновидность… быка? – неуверенно и смущенно обратилась девушка к более умной напарнице.
– Быка? Никакого не быка! Ни за что не угадаете! – Елена 2-я залилась низким смехом.
– Баран? Козел? Свинья? – наперебой загалдели юноши. Это напоминало, как все их взаимоотношения, кроме истерик, веселую забаву здоровых детей в летнем воспитательном лагере.
– Сами вы бараны, свиньи и козлы, – отпарировала Елена 2-я. – Я покажу вам одну штучку от этой, как вы выражаетесь, свиньи, по которой вы сразу ее узнаете, но только после того, как вы ее скушаете, не раньше, чтобы не передумали.
Мысль о том, что они могут передумать по какой бы то ни было причине что бы то ни было съесть, внушила офицерам невыносимое веселье. Они буквально зашлись от хохота, а Елена 2-я подмигнула, как сообщнице, Елене 1-й, видимо, понимающей суть подвоха.
– Что же это за штучка: ухо, горло, нос? – развязно протянул
Егор, не чуждый простых форм мужского остроумия.
– На "х", но не хвост, длинное, но не рог, чуткое, но не ухо, – загадала Елена 2-я, а Елена 1-я, до нелепости целомудренная именно в выборе слов, поперхнулись и выбежала откашливаться в туалет.
– Интересно, интересно. – Самсон, уже немного измученный собственной радостью, взял со стола одну из опустошенных банок юбилейных консервов, вчитался в ее этикетку и посерьезнел.
– Да это же глянь, Егор…
– А вы что, действительно думали, что вам в такое сложное время подадут кабана? – с оттенком обиды спросила Елена 2-я. – Стараешься, стараешься для них, как для собственных мужей, а они… Теплин на вашем месте ни в коем случае не стал бы привередничать.
– Что скажешь, лейтенант? – совсем уже серьезно, по-военному обратился Самсон к Егору и передал ему банку, на этикетке которой улыбался откормленный мужчина в летном шлеме и значилось: "Тушеное мясо авиапехотное".
– Сдается мне, лейтенант, что это продовольственная помощь
Днищева. Вот здесь и надпись на карапетском и нашем языках.
– Наш язык тоже признан карапетским, только современным, – машинально поправил товарища Егор, вчитываясь в надпись.
– Действительно, кто-то из наших. А ляжка тоже офицерская?
– Судя по рельефу мышц…
Воинам стало совсем не до смеха. Потери, которые несла бригада при бессмысленной оккупации города, впервые предстали перед ними не в форме стандартных донесений, а наглядно, во плоти.
– Предлагаю выпить за нашего третьего друга, отличного веселого парня, верного друга и классного штурмовика Ария, проходящего где-то там, в дебрях Днищева, нелегкую нормализацию. Настоящий был мужик!
Чтобы он поскорее оказался здесь, за этим столом, вместе с нами, – без дураков высказался Самсон и наполнил бокал в третий раз.
– Предлагаю стоя, – поддержал Егор и торжественно поднялся.
Нехотя поднялась и Елена 2-я, которую, честно говоря, всегда нервировали приступы мужской сентиментальности.
– На "х", да не хвост, кривой, да не рог, чуткий, да не пес! – звонко, неожиданно крикнула юная притворщица Елена 1-я. Ей, оказывается, стало не плохо, а смешно от двусмысленной загадки.
Она стояла в дверях кухни и держала в руках сквозь платок все, что осталось от лихого бывшего авиапехотинца Ария и когда-то составляло его гордость, но, по мнению Елены 2-й, не годилось в пищу. Если бы знали молодые офицеры, что их тост так быстро сбылся!
И если бы знал Арий, что и по ту сторону жизни его беспокойная плоть попала в заветную стихию женских ручек! Так завершился цикл бесконечного физического перевоплощения по Днищеву.
Прошло, вероятно, немало времени с тех пор, как Алеша отбился от санитаров. Часы остановились, и длительность блуждания угадывалась по голоду и изнеможению. Холод каменного подземелья, поначалу даже приятный после уличной жары, теперь терзал и тряс его, как ток.
Алеша неподвижно сидел на саркофаге, выпрямив спину и положив руки на колени, и смотрел прямо перед собой. Тишина отдавалась в ушах и разносилась ватным эхом, свет гас как в театре, но в десятки раз медленнее. Или в сотни раз? Время текло без берегов.
Здесь, под землей, не существовало естественного временного цикла: дней, ночей, недель, месяцев, но существовало, по-видимому, какое-то его искусственное подобие, как в театре, где актеры притворяются, что за два часа, проведенные ими на сцене, пролетели целые годы. Здесь, однако, не было ни сцены, ни актеров, ни зрителей, и это незначительное обстоятельство потрясло Алешу.
Значит, это придумано даже не для кого-то!
Что, если нас мучают совсем не потому, что такова реальная необходимость жизни? – подумалось ему. Что, если наши (мои) мучения являются по отношению к настоящей жизни чем-то необязательным, как театральное изображение казни, после которого актер может преспокойно отправиться домой или в бар, по отношению к настоящей казни, на которую осужденного, если что, притащат силой.
Но казнь ведь тоже явление далеко не естественное, несмотря на всю свою фатальность, продолжал рассуждать он. Ее ведь тоже придумывают, "прописывают" человеку, как некую процедуру для общей пользы, и разыгрывают как некий спектакль, отличающийся от театрального лишь гораздо большей серьезностью и неотвратимостью намерений участников. А чем так уж отличаются перечисленные виды смерти, театральный и юридический, от наиболее естественных, спонтанных: катастроф, нечаянных убийств, болезней и, наконец, старости? Только несоразмерной затяжкой или усечением действия, не позволяющими заметить драматургии такому недогадливому зрителю, каковым является человек по отношению к спектаклю собственной жизни.
Мысли Алеши постепенно продвигались по двум направлениям к одной и той же цели. Если жизнь действительно обусловлена неким закономерным влиянием извне и при этом нелепа и сумбурна как она есть, разве нельзя оказать на нее другого, более разумного влияния?
Если же она катится сама по себе, кое-как, без всякого разумного направления, тем более напрашивается тот же вывод.
Алеше показалось, что в наступившей темноте перед ним возникло доброжелательное, убедительное лицо Спазмана, манящее к себе кивками и гримасами, но неспособное вымолвить ни слова. "Ну же, иди за мной,
– казалось, хотело сказать лицо. – Твой вопрос – как раз тот, для которого у меня заготовлен ответ".
Алеша попробовал шевельнуться и не смог. Тело его занемело и перестало чувствоваться, но сознание, тем не менее, оставалось ясным, как никогда. "Хорошо, обойдусь и без тебя", – подумал Алеша о себе и последовал за белым халатом Спазмана, не очень удивляясь и веря происходящему.
Удобный булыжный путь вел их довольно круто вниз весьма узким коридором (лабиринтом), который, как ни странно, поднимался вверх и вверх после каждого своего поворота. Все это напоминало движение вверх в зеркальном отражении, при котором поднимаешься тем выше и быстрее, чем глубже и быстрее нисходишь. При этом, хотя Алеша почти катился под гору вслед за легконогим Спазманом, у него возникло досадное ощущение человека, вынужденного взбираться по крутизне. А его лихорадочные движения выходили досадно замедленными, почти буксующими.
Вдруг Спазман остановился и подозвал Алешу кивком. "Смотри, что я хотел тебе показать, дружок", – говорил весь его заманчивый, ласковый и тем более подозрительный вид. При этом он прикладывал палец к усам, как будто боялся кого-то разбудить.
Алеша приблизился к округлому проему, наверное, выходу, возле которого стоял Спазман, и едва не отшатнулся от ужаса. Перед ним разверзлась вся клиника.
По небу, если можно так называть простор под куполом, носились черные точки птиц, гулко отдавались голоса, покашливания и другие будничные шумы этого закрытого мира, даже как будто ходили тучи или, во всяком случае, скопления миазмов. Впервые Алеша как на ладони увидел все девять спиралей покоя, и то, что на них происходит. Его нисколько не удивила способность его зрения отделяться от своего хозяина, так же как сам хозяин незадолго до того отделился от своего тела, и переноситься в любое, сколь угодно удаленное и даже загороженное место, чтобы давать его близкое, невыносимо четкое, мучительно цветное изображение.
Он увидел на первом этаже знакомые процедуры "бокса", шилоукалывания и водных процедур, где людей били по лицу специальным приспособлением, кололи шилами и опускали в кипяток, на втором – разнообразные трудовые процедуры, на третьем – сексоанальную и орально-фекальную терапию, далее – искусственное голодание, жаждание, держание под водой, промывание, загрязнение, расчленение, ослепление, охлаждение и все, что только хватает силы вообразить как средство лечения и/или воспитания живого человека, причем без всяких жестокостей или излишеств, превышающих необходимость. Впрочем, и без сантиментов.
На пятом этаже Алеша стал свидетелем тому, как испуганного пациента усаживают в кресло типа зубоврачебного, бесчисленные модификации которого использовались почти во всех кабинетах для фиксации обрабатываемых тел, и спокойно выкалывают один глаз, зашивают другой или обрабатывают (чуть не сказал – третий) уже выколотый и зашитый. Дальше голые, бледные, гладкие люди сидели и лежали, обнявшись, на снегу, вероятно, искусственном, еще дальше метались по закрытому помещению под действием какого-то внутреннего терзания, возможно, голода или какого-нибудь синдрома, и наконец, на самом последнем, кроме подвала, низеньком и пыльном чердачном этаже, переплетенном мягкими, округленными пылью трубами и кабелями, молча сидели голые люди со сложенными вещами на коленях и чего-то ждали.
Они не шевелились и почти не моргали, и Алеша принял бы их в чердачных потемках за причудливые сплетения пыли, если бы один из них случайно не чихнул. Тогда стронулась вся эта бесконечная очередь, и Алеша получил возможность увидеть всю ее длину, составляющую, пожалуй, не меньше километра. Дальше она просто терялась. Алеше пришло в голову, что, если бы люди действительно оставались физически вечными, как того добивался от них Спазман, то рано или поздно они должны были бы где-то накопиться именно в таких вот неизмеримых количествах, спиралями тесных обойм обвивая и заполняя все бесконечное пространство, пока одна из двух этих бесконечностей, догоняющая или убегающая, не упрется в какую-нибудь еще, встречную. Должен же с той стороны оказаться еще один, встречный Спазман?
Наконец его взгляд опустился в подвал. Грубер и Вениамин стояли возле весов точно в том положении, в каком их оставил Алеша, а рядом стояли мадам Голубева и женщина, в которой он узнал свою мать.
Олимпиада Теплина была в черном платочке, бесцветно-темной кофте и темных же, безобразных туфлях без каблука, похожих скорее на старческие тапочки, такая темная, старая и уменьшенная, что Алеша угадал ее не зрением, а дрогнувшим сердцем. На весах лежало нечто покрытое простыней, деформированное, изломанное, вывернутое, но человекообразное.
Теплина и Голубева наперебой пытались в чем-то убедить старшего санитара, теребили его рукава и чередовали сладкие взгляды в его сторону с жесткими взглядами в сторону друг друга. Грубер с нескрываемым удовольствием отбивался от женщин, ухмылялся, хмурился, притопывал и чуть не в ладоши хлопал от веселья. Вениамин позевывал, поглядывал по сторонам и откровенно ждал окончания своей служебной обязанности, а вдоль саркофагов разгуливал какой-то истощенный неизвестный в очках и мешковатой пижаме, карикатурно напоминающий
Алешу. Неизвестный как будто ждал распоряжения.
– А звук-то? О чем они там?
Алеша обернулся к тому месту, где был Спазман, и увидел вместо него Петра Днищева в тельняшке, халате и бескозырке. Под мышкой товарищ Петр держал толстую книгу, а палец правой руки прижимал к губам, точнее, к огромным, черным, историческим, откровенно бутафорским усам и фамильярно подмигивал. От этого последнего, казалось бы, совсем нестрашного зрелища озноб прошел по сердцу Алеши и его душу сдавило. Он услышал свой крик, похожий на вой дикого зверя, очнулся и пошел сквозь темноту, ощупывая путь вытянутыми руками.
Олимпиада Теплина заявилась в дом No 13 по улице Павших Героев именно в тот наименее желательный момент, когда интуитивно нагрядывают наиболее нежданные гости. Елена 2-я ласкала искусными губами дремучее корневище своего друга Егора, а друг Егора Самсон чумовыми глазами наблюдал эту потрясающую сцену и при этом (и благодаря этому) с паровозной энергией догонял ускользающий за похмельный горизонт оргазм на безвольно раскинувшейся в женственной
(по ее мнению) покорности Елене 1-й.
Пронзительный, сотрясающий звонок, едва успев зазвучать, сразу разрушил томный ритм сцены. Все четверо вдруг разом куда-то пошли, заспешили, засобирались и зашикали, а несчастный (или, напротив, самый счастливый из четырех) Егор скривился, отвернулся к окну и несколькими решительными, военными пасами завершил в вазу то, до чего довели его упорные губы подруги. К началу следующего, умопомрачительно долгого звонка все четверо были более-менее одеты и приведены в порядок, так что если бы не выражения их лиц (рук, поз), то можно было бы подумать, что между ними никогда ничего не происходило за пределами обычной честной дружбы представителей разных полов.
– Здравствуйте, с праздничком вас карапетского народа, – не то чтобы дружелюбно, но, по крайней мере, вполне человечно, как гражданин к гражданам, обратилась Олимпиада к румяной молодежи.
Как-никак она была всего лишь гостем, пришедшим в чужое жилище с визитом.
Она поставила по правую руку от себя огромную как по объему, так и по тяжести коричневую суму с дугообразными ручками, обмотанными для хваткости и прочности голубой липучкой, вполне пригодную для подноса чугунных ядер к стенобитным орудиям, а по левую – коробку с самодельным тортом, не уступающую объемом суме, но почти невесомую.
– Здравствуйте… И вас также… Взаимно… – малодушно залепетали один за другим Елена 2-я, Самсон, Егор и (совсем неслышно) Елена 1-я, по мере того как к ним возвращалось самообладание. И менее опытному, чем Олимпиада, в вакхических вопросах человеку при этом бы раскрылась суть произошедшего, но, странное дело, Теплина-мать не спешила, словно не хотела понять того, что видели ее наметанные глаза. Она так давно и упорно, можно сказать, преднамеренно настраивала себя на неверность невесток, что, натолкнувшись наконец буквально носом на создание своей предвзятой фантазии, не могла уже в него поверить. Нечто подобное могло бы произойти с метафизическим мистиком, который в течение всей своей философской жизни доказывал существование привидений и наконец, в подтверждение своей теории, к собственному ужасу, отвращению и раскаянию, встретил одно из них нос к носу.
– А я вот кое-что из продуктов принесла: тушеное мясо
"авиапехотное", колбаски докторские, яйца отбивные, языки, печенки, мозги. Чтобы не забывали Алешку, – сказала она, и от звука дорогого имени все вокруг прояснилось перед ней и представилось в реальном, безжалостном свете. Девушки (но не юноши) заметили наконец на свекрови черный платок, темно-коричневую, непривычную для этой немолодой франтихи кофту и темные туфли-тапочки без каблуков, принизившие ее до подлинного, преклонного возраста, и остолбенели. И без того огромные, ночные глазищи Елены 1-й едва не выкатились из орбит, а Елена 2-я, которую, казалось, невозможно было ошеломить никогда и ничем, даже приоткрыла свой губастый рот. Им предстояло нечто столь же неожиданное, сколь неотвратимое, как приговор. Они встали.
– Что-то случилось, мама? – смогла спросить охрипшим голосом
Елена 2-я.
– Что-нибудь с Алешей? – пискнула за ней Елена 1-я.
Олимпиада не ответила ни на этот вопрос, ни на громкий и определенный вопрос Елены 2-й. Какая-то горячая, жгучая волна поднималась от ее сердца, заливала всю грудь, охватывала жаром конечности, мозг и туманила взор. Она самозабвенно продолжила начатую мысль, все более возбуждаясь и одушевляясь от нее, как пожар разгорается и бушует сам от себя, начавшись от ничтожной причины, какого-нибудь окурка собирателя грибов.
– Я думала, что вы здесь остались без пропитания (продолжала она), что девочки мои сидят голодные в такой торжественный день, и вот решила им кое-что принести, чтобы вы, одинокие жены моего единственного сына, не сидели голодные в такой торжественный день. И принесла вам, что смогла: докторских колбасок, соленостей, мозгов.
(Форте.) Но я вижу, что принесла все это зря! (Фортиссимо.) Теперь я точно вижу, что вы от голода не пропадете, о нет!
– У нас всего достаточно, – как нарочно подтвердила глупенькая
Елена 1-я, чтобы успокоить свекровь, и добилась обратного, как при тушении огня бензином.
Олимпиада как сбесилась.
– Я вижу, что вам достаточно! – убийственно крикнула она, проворно подскочила к столу и принялась поднимать со стола одну за другой банки, чашки, тарелки со снедью, как бы демонстрируя их незримому понятому, и со скандальным стуком ставить на место.
– Мясо авиапехотное, которое по-честному не достанешь нигде, хоть режь, – я догадываюсь, кто вам его принес и за что, за какие-такие услуги в наше сложное время. Окорока по-карапетски, потрошки хирургические, сало, яички, мозги… Так вот за что вы уморили моего сына!
– Кто его уморил?! Кто его уморил?! Кто его уморил?! – подступила к ней бойкая Елена 2-я. Несмотря на грациозность, она вполне могла посоперничать в буйстве с Олимпиадой Теплиной, тоже довольно красивой, но огрубевшей и подурневшей от времени и привычек.
– Да вы, да я, что ли, да кто же еще? Чтобы миловаться здесь, сколько вам влезет! – мгновенно ответила Теплина-мать, начиная прибирать в резервную сумочку кое-что из вещичек, принадлежащих, по ее мнению, не им.
От последней пошлости у Елены 2-й даже дух перехватило. Она потеряла дар речи, впрочем ненадолго, и обвела изумленным взглядом своих сторонников. Как только можно было высказать подобное предположение о своих близких, пусть не любимых родственниках, женах собственного сына! Но Олимпиаде недолго предстояло наслаждаться набранным очком. Елена 2-я, стремительная, гибкая и красивая в этот момент, подлетела к свекрови и, словно Немезида, обрушилась на нее со всей высоты своего презрения и роста.
– Кто миловался? С кем? Нет, кто здесь миловался?
– Мы школьные товарищи Ленок, Егор и Самсон, может, слышали? Мы для них все равно что родные старшие братишки для своих младших двоюродных сестренок, – попробовали вставить свои допотопные и, честно говоря, приевшиеся аргументы наши пришибленные милитаристы.
Олимпиада даже не сочла нужным опровергнуть этот лепет перед лицом действительно серьезной соперницы.
– Да вы, не я же, проститутки, привели себе партнеров в дом в день смерти родного мужа!
– Вот именно, вы-то и выпихнули Алешу в заповедник, чтобы получить за него содержание, как единственная мать одинокого сына.
Думаете, мы не поняли этого, как только вы пришли и объявили, что
Алеша наш, кажется, не совсем нормальный?
– И рады были поддержать, негодяйки, о, теперь я понимаю зачем!
– Но мы-то всего лишь его женщины, а вы-то, как-никак, его мать!
– Но я-то хотела ему только добра и, честно говоря, даже не очень задумывалась тогда о пайке! Мне просто показалось, что с ним как будто что-то не совсем в порядке, и захотелось вмешаться.
– А то вы не знали, что за каждого сданного члена семьи вам отодвигается очередь и полагается свободная надбавка! Не вы ли таким образом сгубили мужа?
Женщины, включая и Елену 1-ю, с которой, как маска, слетела-таки ее деликатность, скрестили тяжелые взгляды, от которых по комнате, казалось, пошло шипение. Самсон уже начал незаметно показывать Егору глазами на дверь, как вдруг в атмосфере будто что-то лопнуло и растеклось. Олимпиада прослезилась и, ослепленная жгучим излиянием, распростерши руки, бросилась на невесток. Обе девушки, как по команде, разрыдались и бросились навстречу, моментально забыв все то неприятное, что успели наговорить и услышать.
– Алешенька наш, мальчик, как мы теперь без него? – приговаривала
Олимпиада и гладила, гладила невесток по плечам и головам, и они обнимали ее, и гладили, и целовали в ответ. Их горе было искренним, каким может быть только горе исступленных женщин. В конце концов, у них было немало общего в женской судьбе.
Столкновение близких родственниц Теплина было не единственной неприятностью этого долгожданного дня. Ближе к вечеру, когда
Олимпиада, пьяная и растроганная, наконец убралась восвояси, где ее давно и безутешно ждал один безвольный капитан авиапехоты, лет на пятнадцать уступающий ей, а следовательно и Тимофею Теплину, но точь-в-точь напоминающий последнего очками, слабым характером, своим тембром голоса и еще чем-то невыразимым, что так неотвратимо притягивает женщин одного типа к мужчинам другого, сколько бы ни разводила и не перетасовывала их судьба, опьяневшая молодежь прилегла отдохнуть, на сей раз действительно просто по-товарищески соснуть, девочка с девочкой на диване, мальчик с мальчиком под шинелями, на полу. Все обошлось миром и всеобщим удовольствием, по крайней мере, пока все были под хмельком; казалось, что Олимпиада поняла физическую нужду двух молоденьких женщин, так неотразимо слившуюся с извечной потребностью любви, что никто и не попробовал ее отражать, и сняла, во всяком случае, временно, даже материальные претензии. Олимпиада оставила их на сегодня в покое и пошла ослаблять, как обычно, свое непоправимое горе тяжелой порочной радостью, но покой не хотел приходить.
Елена 1-я пыталась вспомнить Алешу таким, каким могла его когда-то полюбить, но перед мысленным взглядом вместо лица возникала серая дыра, а их особые, тайные слова, которые когда-то звучали в ее мысленном слухе, теперь выдохлись и напоминали бессмысленный, смешной и немного постыдный текст чужой любовной записки, нечаянно брошенной ветром под ноги. Неизвестен ни автор, ни адресат и трудно представить себе обстоятельства, при которых написана такая дичь.
Елену 2-ю терзали заботы немного другого характера, хотя и в той же связи. Она понимала, что, протрезвившись, Олимпиада первым делом остановит оплату купленной в кредит квартиры и очень скоро им, молодым бездельницам, придется заняться каким-нибудь скучным трудом.
Да к тому же "мальчики" могут понять, что в дальнейшем их не собираются привечать бесплатно, и, так сказать, просто сменить аэродром, благо в городе хватало девушек, еще не оскверненных супружеством.
От этих и других столь же неприятных мыслей девушки непрестанно ворочались, ворочались, сучили ногами, стягивали друг с друга одеяло, постанывали и жалобно попискивали, чем тревожили лейтенантов, которые бурно и дружно храпели и вдруг смолкали, как два двигателя одного самолета, и настораживались во сне от наступившего безмолвия, и просыпались, чтобы тотчас обняться, заснуть и захрапеть еще крепче. Казалось, должно было произойти что-то неприятное, еще более неприятное, чем уже произошедшее, и вызванная ожиданием неприятность не замедлила явиться.