Страница:
Хотя прошло уже много времени, но те личности, с которыми мы познакомились в начале этого рассказа, еще были живы. Начнем же наше повествование с двух из них: одного – уже хорошо знакомого нам Дирка ван-Гоорля, а другого, про которого еще надо сказать несколько слов, – его сына Фоя.
Место действия – небольшая комната с узкими окнами над товарным складом, выходящим на лейденский рынок. Ход в комнату по двум лестницам. Время – летние сумерки. При слабом свете, проникавшем через незанавешенные окна (завесить их значило бы возбудить подозрение), можно было видеть, что в комнате собралось человек двадцать, между ними одна или две женщины. Большей частью это были люди, принадлежавшие к высшему классу, – средних лет почтенные бюргеры; они стояли группами или сидели на стульях и скамьях. На одном конце комнаты обращался к присутствующим с речью мужчина средних лет, с седеющими волосами и бородой, невысокий и некрасивый, но весь до такой степени проникнутый добротой, что она, казалось, светилась через его неказистую наружность, как свет, изливающийся сквозь грубые роговые стенки фонаря. Это был Ян Арентц, знаменитый проповедник, корзиночник по ремеслу, доказавший свою непоколебимую приверженность новой религии и одаренный способностью не смущаться среди всех ужасов самого страшного из преследований, которые христианам пришлось перенести со времен римских императоров. Он теперь проповедовал, и присутствовавшие составляли его паству.
«Я принес не мир, но меч» был взятый им текст, и, без сомнения, он как нельзя больше подходил ко времени, и его можно было легко развить, так как в эту самую минуту на площади под окнами дома, где они собрались, охраняемые солдатами, два члена его стада, еще две недели тому назад молившиеся в этой комнате, на глазах собравшейся городской черни претерпевали мученическую смерть на костре!
Арентц проповедовал терпение и стойкость. Он возвращался к событиям недавно прошедших дней и рассказывал своим слушателям, как сам подвергался сотне опасностей; как его травили, точно волка, как пытали, как он бежал из тюрьмы и от мечей солдат, подобно святому Павлу, и как остался в живых, чтобы поучать их в сегодняшний вечер. Он говорил, что они не должны бояться, что они должны быть совершенно счастливы, спокойно принимая то, что Богу будет угодно послать им, в уверенности что все будет к лучшему, что даже самое худшее поведет к лучшему. Что может быть самым худшим? Несколько часов мучений и смерть. А что следует за смертью? Пусть они вспомнят об этом. Вся жизнь – только мрачная, скоропреходящая тень, не все ли равно, как и когда мы выйдем из этой тени на полный свет. Небо темно, но за тучами светит солнце. Надо смотреть вперед глазами веры, быть может, страдания теперешнего поколения – часть общего плана; быть может, из земли, орошенной кровью, произрастет цветок свободы, чудной свободы, при которой все люди получат возможность поклоняться своему Создателю, сообразуясь только с предписаниями Библии и своей совести… Между тем как он говорил это красноречиво, мягко, вдохновенно, сумерки сгустились и отблеск от пламени костров осветил окна, а до ушей собравшихся в комнате донесся гул толпы с площади. Проповедник с минуту помолчал, смотря вниз на ужасную сцену под окнами: с того места, где он стоял, он мог все видеть.
– Марк умер, – сказал он, – и наш другой возлюбленный брат, Андрей Янсен, умирает; палачи придвигают к нему связки хвороста. Вы думаете, что это жестокая, ужасная смерть, а я вам говорю, что нет. Я говорю, что мы свидетели святого, славного зрелища: мы видим переход души в вечное блаженство. Братья, помолимся за покидающего нас и за нас, остающихся. Помолимся и за убивающих его, ибо не ведают, что творят. Мы видим их страдания, но говорю вам, что их также видит и Господь Иисус Христос, также страдавший на кресте и бывший жертвой таких же людей, как эти. Он стоит при нашем брате в огне, Его рука указывает ему путь, Его голос ободряет его. Братья, давайте молиться.
По этому приглашению все члены собрания опустились на колени, молясь за отлетающую душу Андрея Янсена.
Снова Арентц взглянул в окно.
– Он умирает! – воскликнул он. – Солдат проткнул его из сострадания пикой, голова его поникла. О Господи, если будет на то воля Твоя, даруй нам знамение.
По комнате пронеслось какое-то странное дуновение: холодное дыхание коснулось лбов молящихся и подняло их волосы, принося с собой чувство присутствия Андрея Янсена, мученика. И вдруг на стене, противоположной окнам, на том самом месте, где обыкновенно стоял Андрей, появилось знамение или то, что присутствующие признали знамение. Быть может, то было отражение огня с улицы, только на стене в потемневшей комнате явственно проступило изображение огненного креста. С секунду оно оставалось видимо, затем исчезло, но в душу каждого из присутствующих оно внесло особое настроение: всем оно послужило наставлением, как жить и умереть. Крест исчез, и в комнате господствовало молчание.
– Братья, – раздался голос Арентца, говорившего в темноте, – вы видели. Через мрак и огонь идите за крестом и не бойтесь.
Собеседование кончилось; внизу на опустевшей площади палачи собирали обгоревшие останки мучеников, чтобы бросить их с обычными грубыми шутками в темнеющие воды реки.
Участники собеседования по одному и по два стали уходить через потайную дверь, ведшую в узкий проход. Взглянем на некоторых из них в то время, как они крадучись направляются по боковым улицам к одному дому на Брее-страат, уже знакомому нам: двое идут впереди, а один позади.
Двое передовых были Дирк ван-Гоорль и его сын Фой, в родстве которых не могло быть сомнений. Дирк был тот же Дирк, что и двадцать пять лет тому назад: коренастый, сероглазый, бородатый мужчина, красивый по голландским понятиям, только несколько пополневший и более задумчивый, чем прежде. Вся массивная фигура носила отпечаток его добродушного, несколько тяжеловесного характера. Сын его, Фой, очень походил на него, только глаза у него были голубые, а волосы светлые. Хотя в настоящую минуту они смотрели и грустно, но вообще это были веселые, ласковые глаза, так же как и все несколько детское лицо – лицо человека, склонного видеть в вещах лишь хорошую сторону.
В наружности Фоя не было ничего особенного, но на всякого встречающегося с ним в первый раз он производил впечатление человека энергичного, честного и доброго. Он походил на моряка, вернувшегося из долгого плавания, во время которого он пришел к убеждению, что жить на этом свете приятно и что жить вообще стоит. Когда Фой шел теперь по улице слегка покачивающейся походкой моряка, ясно было, что даже ужасная сцена, только что происходившая на его глазах, не могла вполне изменить его веселого, жизнерадостного настроения.
Из всех слушателей Арентца ни один не принял так к сердцу увещевания проповедника об уповании и беззаботном отношении к будущему, как Фой ван-Гоорль.
По своему характеру Фой не мог долго горевать. «Dum spiro, spero» – могло бы быть его девизом, если бы он знал латынь, и он не собирался горевать, хотя бы даже ему предстояло в будущем сожжение на костре. Эта веселость в такое тяжелое, грустное время была причиной того, что Фой стал всеобщим любимцем.
Позади отца с сыном шла гораздо более замечательная личность – Фриц Мартин Роос, или Мартин Красный, названный так по цвету своих огненно-красных волос и бороды, спускавшейся ему на грудь. Ни у кого во всем Лейдене не было второй такой бороды, и уличные мальчишки, пользуясь добродушием Мартина, пробегая мимо него, спрашивали, правда ли, что аисты каждую весну вьют в ней себе гнезда. Этот человек, которому на вид можно было дать лет сорок, уже десять лет был верным слугой Дирка ван-Гоорля, в дом которого он поступил при обстоятельствах, о которых мы скажем в свое время.
Взглянув на Мартина, его нельзя было назвать великаном; между тем он был очень высокого роста, выше шести футов и трех дюймов. Его рост умалялся большим животом и привычкой горбиться именно с целью скрыть свой высокий рост. По размеру груди и членов Мартин был действительно примечателен, так что человек с обыкновенными руками, стоя перед ним, не мог бы обхватить его. Цвет лица его был нежен, как у молодой девушки, и лицо у него было почти плоское, как полная луна, нос же пуговкой. От природы в его сложении не было ничего особенного, но вследствие некоторых событий в своей жизни, когда он являлся, что мы называем теперь, атлетом по профессии, он приобрел оригинальную манеру держать себя. Брови у него были нависшие, но из-под них смотрели большие, круглые, кроткие голубые глаза под толстыми белыми веками, совершенно лишенными ресниц. Однако, когда обладатель этих глаз сердился, они начинали дико сверкать: они вспыхивали и горели, как фонари на носу лодки в темную ночь, и это производило тем большее впечатление, что вся его остальная фигура оставалась при этом совершенно безучастной.
Вдруг, в то время как эти трое шли по улице, послышался шум бегущих людей. Тотчас же все трое скрылись под воротами одного из домов и притаились. Мартин стал прислушиваться.
– Их трое, – шепнул он, – впереди бежит женщина, и ее преследуют двое.
В эту минуту неподалеку распахнулась дверь и показалась рука с факелом. Он осветил бледное лицо бежавшей женщины и преследовавших ее двух испанских солдат.
Рука с факелом скрылась, и дверь захлопнулась. В эти дни спокойные бюргеры избегали вмешиваться в уличные беспорядки, особенно же, если в них принимали участие испанские солдаты. Снова улица опустела, и слышался только звук бегущих ног.
Как раз когда женщина поравнялась с воротами, ее нагнали.
– Пустите меня! – с рыданием молила она. – Пустите! Не довольно того, что вы убили мужа? За что вы преследуете меня?
– За, то что вы такая хорошенькая, моя милочка, – отвечал один из негодяев, – и такая богатая. Держи ее, друг. Господи, как она брыкается!
Фой сделал движение, будто собираясь броситься из-под ворот, но Мартин ладонью своей руки удержал его, не делая ни малейшего усилия, но так крепко, что молодой человек не мог пошевелиться.
– Это мое дело, мейнгерр, – проговорил он, – вы нашумели бы.
В темноте было только слышно его прерывистое дыхание. Двигаясь с замечательной осторожностью для такой туши, Мартин вышел из-под ворот. При свете летней звездной ночи оставшиеся в засаде могли видеть, как он, не замеченный и не услышанный солдатами, людьми высокого роста, подобно большинству испанцев, схватил обоих их сзади за шиворот и столкнул лицами. Об этом можно было судить по движению его широких плеч и бряцанию солдатских лат, когда они соприкоснулись. Но солдаты не издали ни одного звука. После того Мартин, по-видимому, схватил их поперек тела, и в следующую минуту оба солдата полетели головами вниз в канал, протекавший по середине улицы.
– Боже мой, он убил их! – проговорил Дирк.
– И как ловко! Жалею только, что дело обошлось без меня, – сказал Фой.
Большая фигура Мартина обрисовалась в воротах.
– Фроу Янсен убежала, – сказал он, – на улице никого нет; я думаю, и нам надо поспешить, пока нас еще никто не видел.
Несколько дней спустя тела этих испанцев были найдены с расплющенными лицами.
Это объяснили тем, что они, вероятно напившись, затеяли между собой драку и, свалившись с моста, разбились о каменные быки. Все приняли это объяснение, как вполне согласное с репутацией этих людей. Не было произведено никакого дознания.
– Пришлось покончить с собаками, – сказал Мартин, как бы извиняясь, – прости меня Иисус, я боялся как бы они не узнали меня по бороде.
– Да, в тяжелые времена нам приходится жить, – со вздохом проговорил Дирк. – Фой, не говори ничего обо всем этом матери и Адриану.
Фой же подталкивал Мартина, шепча:
– Молодец! Молодец!
После этого приключения, не представлявшего из себя, как то должен помнить читатель, ничего особенного в эти ужасные времена, когда ни жизнь человеческая, особенно протестантов, ни женская честь никогда не были в безопасности, все трое благополучно, никем не замеченные добрались до дому. Они вошли через заднюю дверь, ведущую в конюшню. Им отворила женщина и ввела их в маленькую освещенную комнату. Здесь женщина обернулась и поцеловала сперва Дирка, потом Фоя.
– Слава Богу, вы вернулись благополучно! – сказала она. – Каждый раз, как вы идете на собрание, я дрожу, пока не услышу ваших шагов за дверью.
– Какая от этого польза, матушка? – заметил Фой. – Оттого что ты мучаешь себя, ничто не изменится.
– Это делается помимо моей воли, дорогой, – отвечала она мягко. – Знаешь, нельзя быть всегда молодым и беззаботным.
– Правда, жена, правда, – вмешался Дири, – хотя желал бы, чтобы это было возможно: легче было бы жить, – он взглянул на нее и вздохнул.
Лизбета ван-Гоорль давно уже утратила красоту, которой блистала, когда мы впервые увидали ее; но все еще она была миловидная, представительная женщина, почти такая же стройная, как в молодости. Серые глаза также сохранили свою глубину и огонь, только лицо постарело, больше от пережитого и забот, чем от лет. Тяжела была действительно судьба любящей жены и матери в то время, когда Филипп правил в Испании, а Альба был его наместником в Нидерландах.
– Все кончено? – спросила Лизбета.
– Да, – наши братья теперь святые, в раю, радуйся.
– Это дурно, – отвечала она с рыданием, – но я не могу. О, если Бог справедлив и добр, зачем же он допускает, что его слуг так избивают? – добавила она с внезапной вспышкой негодования.
– Может быть, наши внуки будут в состоянии ответить на этот вопрос, – сказал Дирк.
– Бедная фроу Янсен, – перебила Лизбета, – так еще недавно замужем, такая молоденькая и хорошенькая! Что будет с ней?
Дирк и Фой переглянулись, а Мартин, остановившийся у двери, виновато скользнул в проход, будто это он пытался оскорбить фроу Янсен.
– Завтра навестим ее, а теперь дай нам поесть, мне даже дурно от голода.
Через десять минут они сидели за ужином.
Читатель, может быть, еще помнит комнату – ту самую, где бывший граф и капитан Монтальво произнес речь, очаровавшую его слушателей, вечером после того, как он был побежден в беге на льду. Та же люстра спускалась над столом, часть той же посуды, выкупленной Дирком, стояла на столе, но какая разница между сидевшими за столом теперь и тогда! Тетушки Клары давно уже не стало, а вместе с ней и многих из гостей: некоторые умерли естественной смертью, другие от руки палача, некоторые же бежали из своего отечества. Питер ван-де-Верф был еще жив, и хотя власти смотрели на него подозрительно, однако он занимал почетное и влиятельное положение в городе. Сегодня его за столом не было. Пища была обильная, но простая, однако не по бедности, так как дела искусного и трудолюбивого Дирка шли хорошо, и он стоял теперь во главе того медного дела, где прежде был учеником, но потому, что вообще в те времена люди мало думали об изысканности пищи.
Когда жизни грозит постоянная опасность, то все удовольствия и развлечения теряют свою цену. Прислуживали теперь за столом вместо прежних слуг и Греты, давно исчезнувших неизвестно куда, Мартин и старая служанка: так как всегда можно было опасаться шпионства, то и самые богатые люди держали как можно меньше слуг. Одним словом все удобства были доведены до минимума.
– Где Адриан? – спросил Дирк.
– Не знаю, – отвечала Лизбета. – Я думала, он, может быть…
– Нет, – быстро возразил муж, – он не был там, он редко ходит с нами.
– Брат Адриан любит посмотреть на нижнюю сторону ложки, прежде чем облизать ее, – сказал Фой с полным ртом.
Замечание было загадочное, но родители, по-видимому, поняли, что хотел сказать Фой, по крайней мере, за его словами последовало тяжелое, натянутое молчание. Как раз в это время вошел Адриан, и так как мы не видели его уже двадцать четыре года, со времени его появления на свет на одном из скрытых островов Гаарлемского озера, то мы должны описать теперь его наружность.
Он был красивый молодой человек, но совершенно иного типа, чем его сводный брат Фой. Свой высокий рост и статную фигуру Адриан унаследовал от матери, лицом же он так мало походил на нее, что никто бы не угадал в нем сына Лизбеты. Тип у него был чисто испанский, ни одной нидерландской черты не было в этом красавце-брюнете. Испанскими были темные бархатные глаза, близко расположенные по обе стороны чисто испанского тонкого носа, с тонкими широко раскрытыми ноздрями; испанским был холодный, несколько чувствительный рот, скорее способный саркастически усмехаться, чем улыбаться; при этом прямые черные волосы, гладкая оливковая кожа и равнодушный, полускучающий вид, очень шедший Адриану, но показавшийся бы неестественным и натянутым в нидерландце его лет, – все в нем указывало испанца.
Адриан сел, не говоря ни слова, и никто не заговорил с ним, пока его отчим Дирк не сказал:
– Ты сегодня не был на работе, хотя мог бы быть нам очень полезен при отливке пушки.
– Нет, батюшка, – отвечал молодой человек ровным, мелодичным голосом. – Вы знаете, что еще достоверно не известно, кто заплатит за эту пушку. По крайней мере, мне не известно, потому что от меня все держат в тайне, и если заказчиком окажется побежденная сторона, то этого было бы достаточно, чтобы повесить меня.
Дирк вспыхнул, но не ответил, а Фой заметил:
– Ты прав, Адриан, береги свою шкуру.
– Именно теперь я нахожу гораздо целесообразнее изучать тех, в кого может стрелять пушка, чем пушку, которая предназначается для этого, – продолжал Адриан невозмутимо, не обращая внимания на замечание брата.
– Будем надеяться, что ты не принадлежишь к их числу, – снова перебил Фой.
– Где ты был сегодня вечером, сын мой? – поспешно спросила Лизбета, боясь ссоры.
– Вместе с толпой смотрел на то, что происходило на рыночной площади.
– Неужели на мучения нашего друга Янсена?
– Почему же нет? Это ужасно, это преступление, без сомнения, но наблюдающему жизнь следует изучать такие вещи. Ничто не привлекает так философа, как игра людских страстей. Волнение грубой толпы, тупое равнодушие стражи, горе сочувствующих, стоическое терпение жертв, одушевленных религиозным порывом…
– И великолепные логические выводы философа, который стоит, подняв нос кверху, и смотрит, как его друга и брата по вере сжигают на медленном огне! – запальчиво перебил Фой.
– Шш! Шш! – вмешался Дирк, ударяя кулаком по столу с такой силой, что стаканы зазвенели. – О таких вещах не спорят. Адриан, тебе следовало бы быть с нами, даже если бы тебе грозила опасность, вместо того чтобы ходить на эту бойню! – добавил он многозначительно. – Но я никого не хочу подвергать опасности, и ты уже в таких годах, что можешь сам решать за себя. Прошу тебя только избавить нас от твоих рассуждений по поводу зрелища, которое мы находим ужасным, каким бы интересным оно ни показалось тебе…
Адриан пожал плечами и приказал Мартину подать себе еще мяса. Когда великан подошел к молодому человеку, он расширил свои тонкие ноздри и втянул воздух.
– Что это так от тебя пахнет, Мартин? – сказал он. – Впрочем, неудивительно: твоя куртка в крови. Ты бил свиней и забыл переодеться?
Круглые голубые глаза Мартина вспыхнули, но тотчас снова потускнели и померкли.
– Да, мейнгерр, – отвечал он басом, – я бил свиней. Но и от вас пахнет дымом и кровью, вы, вероятно, подходили к костру.
В эту минуту Дирк, чтобы положить конец разговору, встал и начал читать молитву. Затем он вышел из комнаты в сопровождении жены и Фоя, между тем как Адриан задумчиво и не спеша доканчивал свой обед.
Выйдя из столовой, Фой последовал за Мартином через двор в конюшню, а оттуда по лестнице в комнату наверху, где спал слуга. Комната представляла из себя странную картину – она была вся набита всевозможным хламом и рухлядью: здесь были бобровые и волчьи меха, птичьи кожи, различное оружие, среди которого и огромный меч старинного образца и простой работы, но сделанный из превосходной стали, обрывки сбруи и тому подобное.
Постели не было, так как Мартин не признавал ее и спал на кожах, положенных прямо на пол. В одеяле он также не нуждался: он был так закален, что за исключением самой холодной погоды довольствовался своей шерстяной курткой. Ему случалось спать в ней на дворе в такой мороз, что утром у него волосы на голове и борода оказывались в сосульках.
Мартин затворил дверь и зажег три фонаря, которые повесил на крючья на стене.
– Хотите пофехтовать? – спросил он Фоя.
Фой кивнул утвердительно, говоря:
– Мне хочется прогнать вкус всего этого, поэтому не щади меня. Нападай, пока я не разозлюсь, я тогда забуду… – Он снял с гвоздя кожаный шлем и надел на голову.
– Забудете? Что? – спросил Мартин.
– Молитву, сожжение, фроу Янсен и рассуждения Адриана.
– Да, это самое худшее из всего, – великан нагнулся и продолжал шепотом: – Не спускайте его с глаз, герр Фой.
– Что ты хочешь сказать этим? – спросил Фой резко, вспыхнув.
– То, что говорю.
– Ты забываешь, что говоришь о моем брате, родном сыне моей матери. Я не хочу слышать ничего дурного об Адриане, он смотрит на многое иначе, чем мы, но в душе он добр. Понимаешь?
– Он не сын вашего отца, мейнгерр. Яблоко недалеко падает от яблони. Порода сказывается. Мне приходилось разводить лошадей, и я знаю.
Фой смотрел на него и колебался.
– Нет, – сказал Мартин, отвечая на вопрос, который прочел в его глазах, – я не имею ничего против него, но он на все смотрит не так, и к тому же он испанец…
– А ты не любишь испанцев, – перебил его Фой. – Ты несправедливая, упрямая свинья.
Мартин улыбнулся.
– Я не люблю испанцев, мейнгерр, да и вы скоро перестанете любить их. Ну, долг платежом красен – и они не любят меня.
– Как это тебе удалось так тихо обделать это дело? – спросил Фой, вспомнив о недавнем происшествии. – Отчего ты не позволил мне помочь тебе?
– Вы бы нашумели, мейнгерр, а зачем привлекать к себе внимание? Они к тому же были вооружены и могли ранить вас.
– Ты прав. А как ты это сделал? Мне не было видно.
– Я выучился этой штуке в Фрисландии, мне показали матросы. На шее у человека – здесь, позади – есть такое место, что если схватить за него, то человек сию секунду лишается чувств. Вот так, мейнгерр… – Он схватил молодого человека за шею, и тот почувствовал, что лишается сознания.
– Пусти! – прохрипел он, отбиваясь ногами.
– Я только хотел показать вам, – отвечал Мартин, подняв веки. Вот, а когда они лишились чувств, было уже не трудно столкнуть их головами так, чтоб они уже больше не приходили в себя. Если б я не убил их, – прибавил он, – так… Ну, все равно они умерли, а мы с вами поужинали, и теперь я жду. Как мы станем фехтовать: на голландский или испанский манер?
– Сначала по-голландски, а потом по-испански, – отвечал Фой.
– Хорошо, стало быть, обе понадобятся. Он снял со стены две рапиры, вделанные в старые рукояти от мечей, чтобы защитить руки фехтующих.
Оба встали в позицию, и тут при свете фонарей Мартин предстал во весь свой гигантский рост. Фой, тоже высокий и статный, крепко сложенный, как все его соотечественники, казался мальчиком перед своим противником.
Излишне было бы следить за их упражнениями, которые окончились так, как того можно было ожидать. Фой прыгал то в одну, то в другую сторону, то коля, то режа, между тем как Мартин едва шевелил своей рапирой. Потом он вдруг парировал, и рапира вылетала из рук Фоя, падая позади него и поднимая пыль из его кожаного колета.
– Все равно, какая польза становиться в позицию против тебя, большой скотины, – сказал наконец Фой, – когда ты просто рубишь сплеча. Это не искусство.
– Нет, мейнгерр, но так бывает на деле. Если бы мы фехтовали на мечах, то я изрубил бы вас уже давно в куски. И для вас тут особого позора нет, и для меня нет особенной заслуги: мои руки длиннее и удар тяжелее – вот и все.
– Как-никак, я побежден, – сказал Фой, – ну, возьми рапиру и дай мне случай поправиться.
Они начали фехтовать на легких рапирах, снабженных для безопасности на концах оловянными кружками, и тут счастье переменилось. Фой был проворен, как кошка, и имел глаз сокола, и два раза ему удалось тронуть Мартина.
– Убит, старик! – сказал он после второго раза.
– Верно, – отвечал Мартин, – только помните, что я-то убил вас прежде, так что вы только привидение и больше ничего. Хоть я и научился обращаться с этой вилкой, чтобы сделать вам удовольствие, но не намерен употреблять ее. Вот мое оружие!
Схватив большой меч, стоявший в углу, он стал вертеть им в воздухе.
Фой взял меч из рук Мартина и стал рассматривать. Это было длинное, прямое стальное лезвие, оправленное в простую рукоять, и с одним словом, вырезанным на нем: «Silentium» – «Молчание».
– Почему его зовут «Молчание», Мартин?
– Думаю, потому, что он заставляет людей молчать.
– Откуда он у тебя? – спросил Фой шутливо. Он знал, что этот вопрос задевал за живое фриса.
Место действия – небольшая комната с узкими окнами над товарным складом, выходящим на лейденский рынок. Ход в комнату по двум лестницам. Время – летние сумерки. При слабом свете, проникавшем через незанавешенные окна (завесить их значило бы возбудить подозрение), можно было видеть, что в комнате собралось человек двадцать, между ними одна или две женщины. Большей частью это были люди, принадлежавшие к высшему классу, – средних лет почтенные бюргеры; они стояли группами или сидели на стульях и скамьях. На одном конце комнаты обращался к присутствующим с речью мужчина средних лет, с седеющими волосами и бородой, невысокий и некрасивый, но весь до такой степени проникнутый добротой, что она, казалось, светилась через его неказистую наружность, как свет, изливающийся сквозь грубые роговые стенки фонаря. Это был Ян Арентц, знаменитый проповедник, корзиночник по ремеслу, доказавший свою непоколебимую приверженность новой религии и одаренный способностью не смущаться среди всех ужасов самого страшного из преследований, которые христианам пришлось перенести со времен римских императоров. Он теперь проповедовал, и присутствовавшие составляли его паству.
«Я принес не мир, но меч» был взятый им текст, и, без сомнения, он как нельзя больше подходил ко времени, и его можно было легко развить, так как в эту самую минуту на площади под окнами дома, где они собрались, охраняемые солдатами, два члена его стада, еще две недели тому назад молившиеся в этой комнате, на глазах собравшейся городской черни претерпевали мученическую смерть на костре!
Арентц проповедовал терпение и стойкость. Он возвращался к событиям недавно прошедших дней и рассказывал своим слушателям, как сам подвергался сотне опасностей; как его травили, точно волка, как пытали, как он бежал из тюрьмы и от мечей солдат, подобно святому Павлу, и как остался в живых, чтобы поучать их в сегодняшний вечер. Он говорил, что они не должны бояться, что они должны быть совершенно счастливы, спокойно принимая то, что Богу будет угодно послать им, в уверенности что все будет к лучшему, что даже самое худшее поведет к лучшему. Что может быть самым худшим? Несколько часов мучений и смерть. А что следует за смертью? Пусть они вспомнят об этом. Вся жизнь – только мрачная, скоропреходящая тень, не все ли равно, как и когда мы выйдем из этой тени на полный свет. Небо темно, но за тучами светит солнце. Надо смотреть вперед глазами веры, быть может, страдания теперешнего поколения – часть общего плана; быть может, из земли, орошенной кровью, произрастет цветок свободы, чудной свободы, при которой все люди получат возможность поклоняться своему Создателю, сообразуясь только с предписаниями Библии и своей совести… Между тем как он говорил это красноречиво, мягко, вдохновенно, сумерки сгустились и отблеск от пламени костров осветил окна, а до ушей собравшихся в комнате донесся гул толпы с площади. Проповедник с минуту помолчал, смотря вниз на ужасную сцену под окнами: с того места, где он стоял, он мог все видеть.
– Марк умер, – сказал он, – и наш другой возлюбленный брат, Андрей Янсен, умирает; палачи придвигают к нему связки хвороста. Вы думаете, что это жестокая, ужасная смерть, а я вам говорю, что нет. Я говорю, что мы свидетели святого, славного зрелища: мы видим переход души в вечное блаженство. Братья, помолимся за покидающего нас и за нас, остающихся. Помолимся и за убивающих его, ибо не ведают, что творят. Мы видим их страдания, но говорю вам, что их также видит и Господь Иисус Христос, также страдавший на кресте и бывший жертвой таких же людей, как эти. Он стоит при нашем брате в огне, Его рука указывает ему путь, Его голос ободряет его. Братья, давайте молиться.
По этому приглашению все члены собрания опустились на колени, молясь за отлетающую душу Андрея Янсена.
Снова Арентц взглянул в окно.
– Он умирает! – воскликнул он. – Солдат проткнул его из сострадания пикой, голова его поникла. О Господи, если будет на то воля Твоя, даруй нам знамение.
По комнате пронеслось какое-то странное дуновение: холодное дыхание коснулось лбов молящихся и подняло их волосы, принося с собой чувство присутствия Андрея Янсена, мученика. И вдруг на стене, противоположной окнам, на том самом месте, где обыкновенно стоял Андрей, появилось знамение или то, что присутствующие признали знамение. Быть может, то было отражение огня с улицы, только на стене в потемневшей комнате явственно проступило изображение огненного креста. С секунду оно оставалось видимо, затем исчезло, но в душу каждого из присутствующих оно внесло особое настроение: всем оно послужило наставлением, как жить и умереть. Крест исчез, и в комнате господствовало молчание.
– Братья, – раздался голос Арентца, говорившего в темноте, – вы видели. Через мрак и огонь идите за крестом и не бойтесь.
Собеседование кончилось; внизу на опустевшей площади палачи собирали обгоревшие останки мучеников, чтобы бросить их с обычными грубыми шутками в темнеющие воды реки.
Участники собеседования по одному и по два стали уходить через потайную дверь, ведшую в узкий проход. Взглянем на некоторых из них в то время, как они крадучись направляются по боковым улицам к одному дому на Брее-страат, уже знакомому нам: двое идут впереди, а один позади.
Двое передовых были Дирк ван-Гоорль и его сын Фой, в родстве которых не могло быть сомнений. Дирк был тот же Дирк, что и двадцать пять лет тому назад: коренастый, сероглазый, бородатый мужчина, красивый по голландским понятиям, только несколько пополневший и более задумчивый, чем прежде. Вся массивная фигура носила отпечаток его добродушного, несколько тяжеловесного характера. Сын его, Фой, очень походил на него, только глаза у него были голубые, а волосы светлые. Хотя в настоящую минуту они смотрели и грустно, но вообще это были веселые, ласковые глаза, так же как и все несколько детское лицо – лицо человека, склонного видеть в вещах лишь хорошую сторону.
В наружности Фоя не было ничего особенного, но на всякого встречающегося с ним в первый раз он производил впечатление человека энергичного, честного и доброго. Он походил на моряка, вернувшегося из долгого плавания, во время которого он пришел к убеждению, что жить на этом свете приятно и что жить вообще стоит. Когда Фой шел теперь по улице слегка покачивающейся походкой моряка, ясно было, что даже ужасная сцена, только что происходившая на его глазах, не могла вполне изменить его веселого, жизнерадостного настроения.
Из всех слушателей Арентца ни один не принял так к сердцу увещевания проповедника об уповании и беззаботном отношении к будущему, как Фой ван-Гоорль.
По своему характеру Фой не мог долго горевать. «Dum spiro, spero» – могло бы быть его девизом, если бы он знал латынь, и он не собирался горевать, хотя бы даже ему предстояло в будущем сожжение на костре. Эта веселость в такое тяжелое, грустное время была причиной того, что Фой стал всеобщим любимцем.
Позади отца с сыном шла гораздо более замечательная личность – Фриц Мартин Роос, или Мартин Красный, названный так по цвету своих огненно-красных волос и бороды, спускавшейся ему на грудь. Ни у кого во всем Лейдене не было второй такой бороды, и уличные мальчишки, пользуясь добродушием Мартина, пробегая мимо него, спрашивали, правда ли, что аисты каждую весну вьют в ней себе гнезда. Этот человек, которому на вид можно было дать лет сорок, уже десять лет был верным слугой Дирка ван-Гоорля, в дом которого он поступил при обстоятельствах, о которых мы скажем в свое время.
Взглянув на Мартина, его нельзя было назвать великаном; между тем он был очень высокого роста, выше шести футов и трех дюймов. Его рост умалялся большим животом и привычкой горбиться именно с целью скрыть свой высокий рост. По размеру груди и членов Мартин был действительно примечателен, так что человек с обыкновенными руками, стоя перед ним, не мог бы обхватить его. Цвет лица его был нежен, как у молодой девушки, и лицо у него было почти плоское, как полная луна, нос же пуговкой. От природы в его сложении не было ничего особенного, но вследствие некоторых событий в своей жизни, когда он являлся, что мы называем теперь, атлетом по профессии, он приобрел оригинальную манеру держать себя. Брови у него были нависшие, но из-под них смотрели большие, круглые, кроткие голубые глаза под толстыми белыми веками, совершенно лишенными ресниц. Однако, когда обладатель этих глаз сердился, они начинали дико сверкать: они вспыхивали и горели, как фонари на носу лодки в темную ночь, и это производило тем большее впечатление, что вся его остальная фигура оставалась при этом совершенно безучастной.
Вдруг, в то время как эти трое шли по улице, послышался шум бегущих людей. Тотчас же все трое скрылись под воротами одного из домов и притаились. Мартин стал прислушиваться.
– Их трое, – шепнул он, – впереди бежит женщина, и ее преследуют двое.
В эту минуту неподалеку распахнулась дверь и показалась рука с факелом. Он осветил бледное лицо бежавшей женщины и преследовавших ее двух испанских солдат.
Рука с факелом скрылась, и дверь захлопнулась. В эти дни спокойные бюргеры избегали вмешиваться в уличные беспорядки, особенно же, если в них принимали участие испанские солдаты. Снова улица опустела, и слышался только звук бегущих ног.
Как раз когда женщина поравнялась с воротами, ее нагнали.
– Пустите меня! – с рыданием молила она. – Пустите! Не довольно того, что вы убили мужа? За что вы преследуете меня?
– За, то что вы такая хорошенькая, моя милочка, – отвечал один из негодяев, – и такая богатая. Держи ее, друг. Господи, как она брыкается!
Фой сделал движение, будто собираясь броситься из-под ворот, но Мартин ладонью своей руки удержал его, не делая ни малейшего усилия, но так крепко, что молодой человек не мог пошевелиться.
– Это мое дело, мейнгерр, – проговорил он, – вы нашумели бы.
В темноте было только слышно его прерывистое дыхание. Двигаясь с замечательной осторожностью для такой туши, Мартин вышел из-под ворот. При свете летней звездной ночи оставшиеся в засаде могли видеть, как он, не замеченный и не услышанный солдатами, людьми высокого роста, подобно большинству испанцев, схватил обоих их сзади за шиворот и столкнул лицами. Об этом можно было судить по движению его широких плеч и бряцанию солдатских лат, когда они соприкоснулись. Но солдаты не издали ни одного звука. После того Мартин, по-видимому, схватил их поперек тела, и в следующую минуту оба солдата полетели головами вниз в канал, протекавший по середине улицы.
– Боже мой, он убил их! – проговорил Дирк.
– И как ловко! Жалею только, что дело обошлось без меня, – сказал Фой.
Большая фигура Мартина обрисовалась в воротах.
– Фроу Янсен убежала, – сказал он, – на улице никого нет; я думаю, и нам надо поспешить, пока нас еще никто не видел.
Несколько дней спустя тела этих испанцев были найдены с расплющенными лицами.
Это объяснили тем, что они, вероятно напившись, затеяли между собой драку и, свалившись с моста, разбились о каменные быки. Все приняли это объяснение, как вполне согласное с репутацией этих людей. Не было произведено никакого дознания.
– Пришлось покончить с собаками, – сказал Мартин, как бы извиняясь, – прости меня Иисус, я боялся как бы они не узнали меня по бороде.
– Да, в тяжелые времена нам приходится жить, – со вздохом проговорил Дирк. – Фой, не говори ничего обо всем этом матери и Адриану.
Фой же подталкивал Мартина, шепча:
– Молодец! Молодец!
После этого приключения, не представлявшего из себя, как то должен помнить читатель, ничего особенного в эти ужасные времена, когда ни жизнь человеческая, особенно протестантов, ни женская честь никогда не были в безопасности, все трое благополучно, никем не замеченные добрались до дому. Они вошли через заднюю дверь, ведущую в конюшню. Им отворила женщина и ввела их в маленькую освещенную комнату. Здесь женщина обернулась и поцеловала сперва Дирка, потом Фоя.
– Слава Богу, вы вернулись благополучно! – сказала она. – Каждый раз, как вы идете на собрание, я дрожу, пока не услышу ваших шагов за дверью.
– Какая от этого польза, матушка? – заметил Фой. – Оттого что ты мучаешь себя, ничто не изменится.
– Это делается помимо моей воли, дорогой, – отвечала она мягко. – Знаешь, нельзя быть всегда молодым и беззаботным.
– Правда, жена, правда, – вмешался Дири, – хотя желал бы, чтобы это было возможно: легче было бы жить, – он взглянул на нее и вздохнул.
Лизбета ван-Гоорль давно уже утратила красоту, которой блистала, когда мы впервые увидали ее; но все еще она была миловидная, представительная женщина, почти такая же стройная, как в молодости. Серые глаза также сохранили свою глубину и огонь, только лицо постарело, больше от пережитого и забот, чем от лет. Тяжела была действительно судьба любящей жены и матери в то время, когда Филипп правил в Испании, а Альба был его наместником в Нидерландах.
– Все кончено? – спросила Лизбета.
– Да, – наши братья теперь святые, в раю, радуйся.
– Это дурно, – отвечала она с рыданием, – но я не могу. О, если Бог справедлив и добр, зачем же он допускает, что его слуг так избивают? – добавила она с внезапной вспышкой негодования.
– Может быть, наши внуки будут в состоянии ответить на этот вопрос, – сказал Дирк.
– Бедная фроу Янсен, – перебила Лизбета, – так еще недавно замужем, такая молоденькая и хорошенькая! Что будет с ней?
Дирк и Фой переглянулись, а Мартин, остановившийся у двери, виновато скользнул в проход, будто это он пытался оскорбить фроу Янсен.
– Завтра навестим ее, а теперь дай нам поесть, мне даже дурно от голода.
Через десять минут они сидели за ужином.
Читатель, может быть, еще помнит комнату – ту самую, где бывший граф и капитан Монтальво произнес речь, очаровавшую его слушателей, вечером после того, как он был побежден в беге на льду. Та же люстра спускалась над столом, часть той же посуды, выкупленной Дирком, стояла на столе, но какая разница между сидевшими за столом теперь и тогда! Тетушки Клары давно уже не стало, а вместе с ней и многих из гостей: некоторые умерли естественной смертью, другие от руки палача, некоторые же бежали из своего отечества. Питер ван-де-Верф был еще жив, и хотя власти смотрели на него подозрительно, однако он занимал почетное и влиятельное положение в городе. Сегодня его за столом не было. Пища была обильная, но простая, однако не по бедности, так как дела искусного и трудолюбивого Дирка шли хорошо, и он стоял теперь во главе того медного дела, где прежде был учеником, но потому, что вообще в те времена люди мало думали об изысканности пищи.
Когда жизни грозит постоянная опасность, то все удовольствия и развлечения теряют свою цену. Прислуживали теперь за столом вместо прежних слуг и Греты, давно исчезнувших неизвестно куда, Мартин и старая служанка: так как всегда можно было опасаться шпионства, то и самые богатые люди держали как можно меньше слуг. Одним словом все удобства были доведены до минимума.
– Где Адриан? – спросил Дирк.
– Не знаю, – отвечала Лизбета. – Я думала, он, может быть…
– Нет, – быстро возразил муж, – он не был там, он редко ходит с нами.
– Брат Адриан любит посмотреть на нижнюю сторону ложки, прежде чем облизать ее, – сказал Фой с полным ртом.
Замечание было загадочное, но родители, по-видимому, поняли, что хотел сказать Фой, по крайней мере, за его словами последовало тяжелое, натянутое молчание. Как раз в это время вошел Адриан, и так как мы не видели его уже двадцать четыре года, со времени его появления на свет на одном из скрытых островов Гаарлемского озера, то мы должны описать теперь его наружность.
Он был красивый молодой человек, но совершенно иного типа, чем его сводный брат Фой. Свой высокий рост и статную фигуру Адриан унаследовал от матери, лицом же он так мало походил на нее, что никто бы не угадал в нем сына Лизбеты. Тип у него был чисто испанский, ни одной нидерландской черты не было в этом красавце-брюнете. Испанскими были темные бархатные глаза, близко расположенные по обе стороны чисто испанского тонкого носа, с тонкими широко раскрытыми ноздрями; испанским был холодный, несколько чувствительный рот, скорее способный саркастически усмехаться, чем улыбаться; при этом прямые черные волосы, гладкая оливковая кожа и равнодушный, полускучающий вид, очень шедший Адриану, но показавшийся бы неестественным и натянутым в нидерландце его лет, – все в нем указывало испанца.
Адриан сел, не говоря ни слова, и никто не заговорил с ним, пока его отчим Дирк не сказал:
– Ты сегодня не был на работе, хотя мог бы быть нам очень полезен при отливке пушки.
– Нет, батюшка, – отвечал молодой человек ровным, мелодичным голосом. – Вы знаете, что еще достоверно не известно, кто заплатит за эту пушку. По крайней мере, мне не известно, потому что от меня все держат в тайне, и если заказчиком окажется побежденная сторона, то этого было бы достаточно, чтобы повесить меня.
Дирк вспыхнул, но не ответил, а Фой заметил:
– Ты прав, Адриан, береги свою шкуру.
– Именно теперь я нахожу гораздо целесообразнее изучать тех, в кого может стрелять пушка, чем пушку, которая предназначается для этого, – продолжал Адриан невозмутимо, не обращая внимания на замечание брата.
– Будем надеяться, что ты не принадлежишь к их числу, – снова перебил Фой.
– Где ты был сегодня вечером, сын мой? – поспешно спросила Лизбета, боясь ссоры.
– Вместе с толпой смотрел на то, что происходило на рыночной площади.
– Неужели на мучения нашего друга Янсена?
– Почему же нет? Это ужасно, это преступление, без сомнения, но наблюдающему жизнь следует изучать такие вещи. Ничто не привлекает так философа, как игра людских страстей. Волнение грубой толпы, тупое равнодушие стражи, горе сочувствующих, стоическое терпение жертв, одушевленных религиозным порывом…
– И великолепные логические выводы философа, который стоит, подняв нос кверху, и смотрит, как его друга и брата по вере сжигают на медленном огне! – запальчиво перебил Фой.
– Шш! Шш! – вмешался Дирк, ударяя кулаком по столу с такой силой, что стаканы зазвенели. – О таких вещах не спорят. Адриан, тебе следовало бы быть с нами, даже если бы тебе грозила опасность, вместо того чтобы ходить на эту бойню! – добавил он многозначительно. – Но я никого не хочу подвергать опасности, и ты уже в таких годах, что можешь сам решать за себя. Прошу тебя только избавить нас от твоих рассуждений по поводу зрелища, которое мы находим ужасным, каким бы интересным оно ни показалось тебе…
Адриан пожал плечами и приказал Мартину подать себе еще мяса. Когда великан подошел к молодому человеку, он расширил свои тонкие ноздри и втянул воздух.
– Что это так от тебя пахнет, Мартин? – сказал он. – Впрочем, неудивительно: твоя куртка в крови. Ты бил свиней и забыл переодеться?
Круглые голубые глаза Мартина вспыхнули, но тотчас снова потускнели и померкли.
– Да, мейнгерр, – отвечал он басом, – я бил свиней. Но и от вас пахнет дымом и кровью, вы, вероятно, подходили к костру.
В эту минуту Дирк, чтобы положить конец разговору, встал и начал читать молитву. Затем он вышел из комнаты в сопровождении жены и Фоя, между тем как Адриан задумчиво и не спеша доканчивал свой обед.
Выйдя из столовой, Фой последовал за Мартином через двор в конюшню, а оттуда по лестнице в комнату наверху, где спал слуга. Комната представляла из себя странную картину – она была вся набита всевозможным хламом и рухлядью: здесь были бобровые и волчьи меха, птичьи кожи, различное оружие, среди которого и огромный меч старинного образца и простой работы, но сделанный из превосходной стали, обрывки сбруи и тому подобное.
Постели не было, так как Мартин не признавал ее и спал на кожах, положенных прямо на пол. В одеяле он также не нуждался: он был так закален, что за исключением самой холодной погоды довольствовался своей шерстяной курткой. Ему случалось спать в ней на дворе в такой мороз, что утром у него волосы на голове и борода оказывались в сосульках.
Мартин затворил дверь и зажег три фонаря, которые повесил на крючья на стене.
– Хотите пофехтовать? – спросил он Фоя.
Фой кивнул утвердительно, говоря:
– Мне хочется прогнать вкус всего этого, поэтому не щади меня. Нападай, пока я не разозлюсь, я тогда забуду… – Он снял с гвоздя кожаный шлем и надел на голову.
– Забудете? Что? – спросил Мартин.
– Молитву, сожжение, фроу Янсен и рассуждения Адриана.
– Да, это самое худшее из всего, – великан нагнулся и продолжал шепотом: – Не спускайте его с глаз, герр Фой.
– Что ты хочешь сказать этим? – спросил Фой резко, вспыхнув.
– То, что говорю.
– Ты забываешь, что говоришь о моем брате, родном сыне моей матери. Я не хочу слышать ничего дурного об Адриане, он смотрит на многое иначе, чем мы, но в душе он добр. Понимаешь?
– Он не сын вашего отца, мейнгерр. Яблоко недалеко падает от яблони. Порода сказывается. Мне приходилось разводить лошадей, и я знаю.
Фой смотрел на него и колебался.
– Нет, – сказал Мартин, отвечая на вопрос, который прочел в его глазах, – я не имею ничего против него, но он на все смотрит не так, и к тому же он испанец…
– А ты не любишь испанцев, – перебил его Фой. – Ты несправедливая, упрямая свинья.
Мартин улыбнулся.
– Я не люблю испанцев, мейнгерр, да и вы скоро перестанете любить их. Ну, долг платежом красен – и они не любят меня.
– Как это тебе удалось так тихо обделать это дело? – спросил Фой, вспомнив о недавнем происшествии. – Отчего ты не позволил мне помочь тебе?
– Вы бы нашумели, мейнгерр, а зачем привлекать к себе внимание? Они к тому же были вооружены и могли ранить вас.
– Ты прав. А как ты это сделал? Мне не было видно.
– Я выучился этой штуке в Фрисландии, мне показали матросы. На шее у человека – здесь, позади – есть такое место, что если схватить за него, то человек сию секунду лишается чувств. Вот так, мейнгерр… – Он схватил молодого человека за шею, и тот почувствовал, что лишается сознания.
– Пусти! – прохрипел он, отбиваясь ногами.
– Я только хотел показать вам, – отвечал Мартин, подняв веки. Вот, а когда они лишились чувств, было уже не трудно столкнуть их головами так, чтоб они уже больше не приходили в себя. Если б я не убил их, – прибавил он, – так… Ну, все равно они умерли, а мы с вами поужинали, и теперь я жду. Как мы станем фехтовать: на голландский или испанский манер?
– Сначала по-голландски, а потом по-испански, – отвечал Фой.
– Хорошо, стало быть, обе понадобятся. Он снял со стены две рапиры, вделанные в старые рукояти от мечей, чтобы защитить руки фехтующих.
Оба встали в позицию, и тут при свете фонарей Мартин предстал во весь свой гигантский рост. Фой, тоже высокий и статный, крепко сложенный, как все его соотечественники, казался мальчиком перед своим противником.
Излишне было бы следить за их упражнениями, которые окончились так, как того можно было ожидать. Фой прыгал то в одну, то в другую сторону, то коля, то режа, между тем как Мартин едва шевелил своей рапирой. Потом он вдруг парировал, и рапира вылетала из рук Фоя, падая позади него и поднимая пыль из его кожаного колета.
– Все равно, какая польза становиться в позицию против тебя, большой скотины, – сказал наконец Фой, – когда ты просто рубишь сплеча. Это не искусство.
– Нет, мейнгерр, но так бывает на деле. Если бы мы фехтовали на мечах, то я изрубил бы вас уже давно в куски. И для вас тут особого позора нет, и для меня нет особенной заслуги: мои руки длиннее и удар тяжелее – вот и все.
– Как-никак, я побежден, – сказал Фой, – ну, возьми рапиру и дай мне случай поправиться.
Они начали фехтовать на легких рапирах, снабженных для безопасности на концах оловянными кружками, и тут счастье переменилось. Фой был проворен, как кошка, и имел глаз сокола, и два раза ему удалось тронуть Мартина.
– Убит, старик! – сказал он после второго раза.
– Верно, – отвечал Мартин, – только помните, что я-то убил вас прежде, так что вы только привидение и больше ничего. Хоть я и научился обращаться с этой вилкой, чтобы сделать вам удовольствие, но не намерен употреблять ее. Вот мое оружие!
Схватив большой меч, стоявший в углу, он стал вертеть им в воздухе.
Фой взял меч из рук Мартина и стал рассматривать. Это было длинное, прямое стальное лезвие, оправленное в простую рукоять, и с одним словом, вырезанным на нем: «Silentium» – «Молчание».
– Почему его зовут «Молчание», Мартин?
– Думаю, потому, что он заставляет людей молчать.
– Откуда он у тебя? – спросил Фой шутливо. Он знал, что этот вопрос задевал за живое фриса.