Они назывались Сьерритас и тянулись от границы к северу на двадцать или тридцать километров, прежде чем превратиться в суровую пустынную равнину по пути к американскому городу Тусону.
   Это были обширные предгорья, поросшие невысокими дубами и зловредными колючками, пробивающимися сквозь каменистую почву, до тех пор, пока на высоте пяти тысяч футов все это резко не превращалось в камень, пик, скалистую вершину, голую, бесплодную и неприступную. Пословица утверждала, что каждая гоpa – крепость, и здесь, на высоте, он чувствовал себя в безопасности, словно за крепостной стеной.
   Пускай приходят. Свое мастерство он постигал в сотне переделок и еще в сотне оттачивал, в горах он даст сто очков вперед кому угодно. Впрочем, сомнительно, чтобы американцы попытались взять его. Ему говорили, они превыше всего ставят свои удовольствия, а не отвагу. И все же вдруг против него пошлют Джарди?
   Курд помедлил на краю скалы, глядя на возвышающиеся вокруг пики, тускло-коричневые на ярком солнце. Повсюду, куда ни взгляни, царили покой и безмолвие, один лишь ветер овевал его лицо.
   А вдруг свыше предначертано, что против него пошлют Джарди? Вдруг такова воля Всевышнего?
   Кто знает, какова воля Всевышнего? Что толку об этом беспокоиться? И все же, все же...
   Однако здесь, в глуши горных вершин, помимо безопасности он получал еще кое-что. Свободу. Свободу думать как курд, двигаться как курд, свободу быть курдом. Здесь его не угнетала необходимость носить чужую маску, что давалось ему труднее всего.
   "Ты должен стать одним из них, – напутствовали его. – Но это будет несложно. Американцы заняты исключительно самими собой. Они не видят дальше своего носа. Но разумеется, тебе придется немного изменить свои привычки. Согласен?"
   "Да, – отвечал он. – Научите меня. Я пойду на любые жертвы, заплачу какую угодно цену. Моя жизнь – прах. Она лишь орудие моего возмездия".
   "Превосходно, – похвалили его. – Твоя ненависть чиста и ничем не замутнена, ее необходимо подпитывать. Она даст тебе силы преодолеть многочисленные тяготы. Некоторых приходится учить ненавидеть. Ты получил это чувство в дар. Ты святой. Ты ведешь священную войну".
   "Никакая это не святость, – ощетинился он, и от его горящего взгляда им стало явно не по себе. – Не кощунствуйте. Мне придется принять на себя бесчестье. Но это не имеет значения".
   Он медленно пробирался по горам на север, наслаждаясь путешествием. Ночью он пересек грунтовую дорогу в низине. Кемпинги, места, куда американцы приезжали развлекаться, он обходил стороной. Небо было пронзительно, до боли, синим, и с него било сверкающее, почти белое солнце. В вышине плыли редкие полупрозрачные облака. С вершины виднелись лишь горы. Одна гряда сменяла другую. Повсюду лежала пыль, которую подхватывал и носил ветер, а местами попадались даже островки снега, чешуйчатого и ноздреватого, сминавшегося под его американскими ботинками. В полумраке горы представали во всем своем великолепии. Тени и мягкий воздух окрашивали их в кеск-о-шин, неуловимый синевато-зеленый оттенок, милый курдскому сердцу, потому что он напоминал о весне и о свободе странствовать по перевалам, передвигаться по земле, принадлежащей им на протяжении двух тысячелетий. По Курдистану.
   Как-то он заметил машину и шарахнулся назад, охваченный мгновенным ужасом. Машина ползла по гравиевой дороге, похожая на неуклюжего зверя. Страх возник от того, как она двигалась: неспешно, но при этом решительно. Он весь подобрался, и его охватило чувство обнаженности – обнаженности жертвы.
   Машина выбралась на ровный участок. Это оказался едва ли не автобус, кричаще-яркая, дорогая штука. Сзади к нему крепились велосипеды, на крыше громоздилось туристическое снаряжение. Очевидно, фургон предназначался для вывоза на отдых богатых, избалованных американцев, дабы они могли пребывать на природе со всеми удобствами, не страдая от отсутствия душа и горячей воды.
   Он наблюдал, как машина ползет внизу, у него под ногами, поднимая за собой клубы пыли, нелепо поблескивая, горя яркими красками в солнечном свете. Это немыслимое американское изобретение выглядело почти комично. Подобная вещь не могла появиться ни в одной другой стране, кроме Америки. При виде такого идиотизма ему хотелось улыбнуться.
   Америка!
   Страна безмозглых толстосумов!
   И все же он продолжал тяжело дышать, даже когда машина скрылась из виду. Почему? Что страшного в этой колымаге? Скоро ты окажешься среди них, если все пройдет удачно. Так-то ты собираешься себя вести: впадать в столбняк от ужаса при виде всего иноземного?
   У тебя никогда ничего не получится.
   А должно.
   Но в его душе поселился ужас. Почему?
   Из-за перестрелки на границе? Теперь на него устроят грандиозную облаву? И его миссия окажется под угрозой? Все это угнетало, но далеко не так сильно, как убийство двух человек.
   Вот что омрачало его путешествие – дурное начало. Черт бы побрал этого жирного мексиканца! Ему говорили, что тот знает лучшую дорогу, самую безопасную. Что эта свинья переведет его через границу.
   Что теперь будет с мексиканцем? Не хотел бы он оказаться на месте этого толстяка, потому что жизнь его теперь ничего не стоит.
   Смерть, опять смерть и снова смерть. Порочный круг. На каждом шагу, ведущем из прошлого в будущее, смерть.
   Двое полицейских, погибших потому, что оказались не в том месте. Мексиканец, которому предстоит погибнуть. И он сам, в конечном итоге, в завершение всего...
   "Если тебя поймают, ты пропал. Тебя никогда не отпустят. Тебя будут использовать и использовать. Ты это понимаешь?"
   "Да".
   "В плену ты не просто не сможешь больше служить на благо своего дела, ты нанесешь ему непоправимый урон. Ты погубишь его. Ты понимаешь?"
   "Да".
   "Тогда клянись. Мы будем помогать тебе и поддерживать тебя, но ты должен дать клятву. Что тебя не возьмут живым. Клянешься?"
   "Kurdistan ya naman", – поклялся он. Курдистан или смерть.
* * *
   Он бродил по горам неделю, потому что там можно было не опасаться преследования. Питался запасенными мексиканскими лепешками, орехами жожоба и мескитовыми бобами, как ему велели. Однако рельеф становился все более и более плоским, пока на восьмое утро от гор не осталось ничего, кроме далекого кряжа, коричневеющего на горизонте. Чтобы добраться до него, нужно пересечь расстилающуюся впереди равнину, над которой дрожало дымчатое знойное марево. Это была пустынная долина, ведущая в Тусон. В темноте такой переход слишком опасен.
   "Бойся пустыни, – предостерегали его. – Если тебе придется преодолевать пустыню, это будет большое невезение".
   Но за этой пустыней лежал Тусон, а оттуда автобусы уходили в Америку, на северо-запад, где его судьба была ser nivisht, предначертана свыше.
   Он пустился в путь спозаранку. И очутился в море игл и колючек, так и норовящих ужалить. Оно тоже было красиво своеобразной безжалостной красотой, олицетворением всего самого смертоносного. На каждом подъеме или плавном спуске, с каждой осыпающейся каменистой тропки и гладкой прогалины, с каждого скалистого взгорья открывался новый вид. Однако самым сильным впечатлением этого долгого дня стала не опасность и не красота, но нечто совершенно иное. Безмолвие.
   В горах никогда не бывает тихо: там всегда дует ветер и постоянно что-то встречается на пути. Здесь, на этой ослепительной равнине, не было слышно ни звука. Ни ветерка, ни шума – ничего, кроме его собственных шагов по пыли и голым камням.
   Воды здесь тоже не было, а жара стояла убийственная. Он мог думать только о воде. Но упрямо шел и шел вперед. Во множестве миль впереди высился последний бастион гор, а за ними должен лежать Тусон.
   Курд спешил вперед, задыхаясь от пыли. Над ним высился кактус сагуаро, экзотический и манящий. И еще сотня прочих усеянных колючками чудищ, часть которых, словно в насмешку над грозными шипами, была покрыта нежными соцветиями. Восковые листочки хлестали его ботинки. Он рвался вперед, один-одинешенек на бескрайней холмистой равнине. Он понимал, что должен завершить свой путь до темноты, иначе замерзнет здесь ночью, а на следующий день снова выйдет солнце и изжарит его.
   "Один день, если все-таки придется переходить через пустыню. У тебя будет всего один день. Больше твое тело не выдержит".
   Ему рассказывали о нелегалах-мексиканцах, которых заводили в пустыню и бросали там на произвол судьбы нечистоплотные контрабандисты, и как они погибали в страшных муках всего лишь через несколько часов в самую жаркую пору дня.
   Улу Бег пробивался вперед, чувствуя, как в висках пульсирует кровь. Рубаху он снял и обмотал вокруг головы на манер тюрбана – это принесло небольшое облегчение, – а сам остался в одной майке. Но с каждым подъемом он молился, чтобы горы оказались чуть ближе, и каждый подъем приносил ему разочарование.
   Kurdistan ya naman.
   Рюкзак налился неподъемной тяжестью, но курд упорно цеплялся за него.
   Он пробивался вперед.
   Вскоре после полудня над самым горизонтом показался вертолет.
   Вечно вертолеты, подумал он, всегда вертолеты.
   Он проворно юркнул в расселину, порезав запястье об острые, словно нож, листья какого-то немыслимого растения. Брызнула кровь. Он прислушивался к стрекоту пропеллеров, взбивавших воздух, словно какую-то вязкую жижу, и к своему участившемуся пульсу.
   Стрекот стал громче, курд вжался в узкую щель. Сунул руку в рюкзак и нашарил "скорпион".
   Но стрекот затих.
   Он выбрался наружу и окунулся все в то же ослепительное застывшее моря песка и колючей растительности. Голова болела, порезанное запястье саднило. Повсюду, куда ни посмотри, было одно и то же: волнистый песок, кактусы, жесткий кустарник под бескрайним небом да палящее солнце. И горы вдали. Улу Бег поднялся и пошел вперед, навстречу смерти.
   К середине дня он чувствовал себя как пьяный. Один раз упал и даже сам не понял как, очнулся уже на четвереньках у подножия склона. Поднялся, но колени подогнулись, и он снова плюхнулся на землю. И опять поднялся, медленно, тяжело дыша, постоял, переводя дух, упершись руками в колени. Ему показалось, что он заметил тот фургон, дурацкий автобус, надвигающийся на него, битком набитый светловолосыми американцами, сытыми и богатыми, а впереди катили на велосипедах их детишки.
   Он сморгнул – и наваждение рассеялось.
   Или нет? В память ему намертво врезалось воспоминание о той неповоротливой огромной махине. Его настороженность, его нелепость – и вместе с тем целеустремленность – вот что ему запомнилось.
   Он вновь вызвал в памяти эту картину.
   Много дней подряд они двигались через горы к ущелью Равандуз и расставили засаду, тщательно и хитроумно. Джарди был тогда с ними. Нет, Джарди был одним из них.
   Их было в общей сложности тридцать, считая родного сына Улу Бега, Апо, – мальчик упросил взять его с собой. У них были новенькие автоматы Калашникова, привезенные Джарди, реактивные гранаты, которыми он научил их пользоваться, и легкий пулемет. А еще у Джарди был динамит, который он заложил под дорогой.
   В узкой теснине в предгорьях они подловили иракский конвой, солдат одиннадцатой механизированной бригады, которые не далее как неделю назад стерли с лица земли курдскую деревушку и перебили всех ее жителей. Джарди подорвал головной грузовик, все они разом открыли огонь, и полсекунды спустя дорога была намертво заблокирована подбитыми, пылающими автомобилями, по большей части грузовыми.
   – Продолжайте огонь! – заорал Джарди: когда первый угар прошел, стрельба утихла.
   – Но...
   – Продолжайте огонь!
   Джарди был отчаянный мужик, неистовый в бою, одержимый. У курдов бытовало выражение – войнолюбивый. Он стоял позади, темные глаза метали молнии, он бешено жестикулировал, выкрикивал что-то, взывал к ним на языке, который понимал один только Улу Бег, и тем не менее заражал всех силой своего духа. Стоял, потом принимался метаться туда-сюда перед строем, рыча, как собака, в сбившемся набок тюрбане, из-под которого торчали его короткие американские волосы, и совершенно не замечал пуль – гибнущий конвой пытался отстреливаться.
   В некотором роде он был курдом больше, чем любой из них, воплощенный Саладин, способный вдохновить их на героические деяния одной лишь своей свирепой одержимостью. Он любил уничтожать своих врагов.
   – Стреляйте. Продолжайте по ним стрелять! – кричал он.
   Улу Бег выпускал обойму за обоймой по горящим грузовикам и скорчившимся или мечущимся фигуркам и смотрел, как курдские пули решетят конвой. Они крошили стекло, вспарывали брезент кузовов, пробивали шины. Время от времени слышался негромкий хлопок, и в воздух взметались клубы пламени, знаменуя взрыв очередного бензобака. Скоро стрельба со стороны грузовиков утихла.
   – Прекратить, – гаркнул Джарди.
   Курдские автоматы умолкли.
   – Давай уводить их отсюда, – крикнул Джарди Улу Бегу.
   – Но, Джарди, – откликнулся Улу Бег, – там же оружие и трофеи.
   – Нет времени, – отрезал Джарди. – Погляди на эту разведмашину.
   Он ткнул в перевернутую русскую бронемашину во главе конвоя.
   – Видишь антенны? Через несколько минут здесь будут самолеты.
   И в этом тоже был весь Джарди: в разгар боя, под пулями, он хладнокровно отмечал, какие из машин снабжены рациями – и оценивал, какова их дальность и как скоро на сцене появятся "Миги".
   Улу Бег поднялся.
   – Отходим, – прокричал он.
   Но было уже слишком поздно. В конце строя три человека выскочили из укрытия и бросились к подбитым бронемашинам, ликующе потрясая автоматами.
   – Нет, – скомандовал Улу Бег. – Стойте...
   Однако из строя вырвались еще двое, а остальные обернулись к нему и застыли в нерешительности.
   – Назад! – рявкнул он.
   – Придется их бросить, – сказал Джарди. – Истребители будут здесь через считанные секунды.
   Но одним из нарушителей был Камран Бег, его двоюродный брат, который охранял маленького Апо.
   Улу Бег увидел, как его родной сын выскочил из канавы и рванул вниз по склону.
   – Что за дьявол? – начал Джарди. – Какого рожна ты...
   – Я ничего не сделал. Я...
   И тут они увидели танк. Русский "Т-54", огромный, как дракон. Он въезжал в теснину. Никогда прежде танки не забирались так высоко. Улу Бег смотрел, как бронированная махина ползет вперед на своих гусеницах, как приходит в движение орудийная башня. Он двигался неловко, даже нерешительно, несмотря на всю свою мощь.
   – Ложись! – завопил Джарди за миг до того, как танк открыл огонь.
   Снаряд накрыл первую тройку бегущих. Они исчезли в пламени. Другие бросились по склону вверх. Их скосила очередь из башенного пулемета.
   Маленький мальчик неподвижно лежал в пыли.
   Улу Бег рванулся к нему, но что-то прижало его к земле.
   – Нет, – услышал он шепот над самым ухом.
   Джарди выскочил из канавы и бросился вниз по склону. Автомат он бросил, и в руках у него был только реактивный гранатомет. Он несся как безумный, не думая ни петлять, ни пригибаться. Несся прямо на танк.
   Башня развернулась к нему. Землю вспахала пулеметная очередь, и Улу Бег уже видел, как пули впиваются в Джарди, но тот каким-то образом увернулся в туче пыли и рухнул навзничь.
   Танк натужно пополз по склону к ним.
   Курд понял, что им конец. Им не подняться обратно, танк расстреляет их. Танк. Откуда он взялся?
   Он попытался собраться с мыслями. Но мог думать лишь о сыне, чье мертвое тело лежало на склоне, об отважном американце, распластанном на земле, о своих людях, своих сородичах, которые тоже полягут на этом склоне.
   Но Джарди поднялся. Он не был ранен. Он поднялся, с ног до головы в пыли, и застыл, вызывающе поставив одну ногу на камень. Налетевший ветер развевал его куртку. Снизу им было слышно, как Джарди сыплет ругательствами в полный голос, почти – сумасшедший! – смеясь.
   Орудийная башня снова крутанулась в его сторону. Но Улу Бег уже видел, что теперь Джарди достаточно близко и пушке ни за что не достать его. В тот самый миг, когда дуло повернулось, Джарди выстрелил из гранатомета с одной руки, как из пистолета.
   Полыхнуло пламя, граната понеслась, брызгая огнем на лету, и ударила в корпус танка, в плоское место под башней.
   Бронированная махина загорелась. Она попятилась, из люка и двигателей начало вырываться пламя. Легкий ветерок разносил дым.
   Джарди отбросил пустой гранатомет и быстро подбежал к мальчику. Он подхватил ребенка и вскарабкался по склону к ним, но на лице его не было улыбки.
   – Давайте, надо выбираться отсюда, – сказал он. – Давайте.
   Он обернулся и закричал:
   – Шевелитесь, черт побери, шевелитесь, парни!
   Мальчик плакал.
   Улу Бег плакал.
   – Ты вернул моему сыну жизнь.
   – Давайте, быстрее, – подгонял их Джарди.
   Они поднялись в горы и были уже по ту сторону кряжа, когда появились первые "Миги".
   Улу Бег улыбнулся воспоминанию о том дне.
   Впереди высились горы.
* * *
   Он добрался до них в сумерках. Под конец, перейдя одну дорогу, он увидел за ней другую, вившуюся по склону горы, но не стал к ней подходить. Там шли машины. В сгущающейся темноте он вскарабкался по остывшим скалам. Откуда-то капала вода. Он отыскал лужицу, а там и родник. От души напился и уселся на землю. Потом съел кусок черствой лепешки и снова напился. Он сидел в прохладной тени, но мог выглянуть и увидеть пустыню, все такую же белую, плоскую и опасную.
   Он продолжил подъем. С вершины открывался вид на Тусон. Город был возведен на песке, в котловине, и со всех сторон окружен горами. В центре виднелось несколько высотных зданий, но большей частью это были хлипкие новостройки. Никакого сравнения с Багдадом, невообразимо древним городом на великой реке.
   "Такова воля Всевышнего, – подумал он, – и я добрался".
   Он вспомнил о Джарди, о танке, о своем сыне и о том, зачем он в Америке, и заплакал.
* * *
   Он проснулся на рассвете. Открыл рюкзак, сдвинул пистолет в сторону и отыскал запасную рубаху, белую, на кнопках. Натянул ее.
   Его хорошо подготовили. И серьезно предостерегли.
   "Такого, как в Америке, ты не видел нигде. Женщины там разгуливают с полуголым задом и грудью. Еда и огни повсюду, повсюду. Машины, столько машин, что даже и не представить. И все спешат. Все американцы вечно спешат. Но в них нет страсти. В любом турке есть страсть. У турок, мексиканцев и арабов страсти кипят. Но американцы куда хуже, они ничего не чувствуют. Они двигаются как будто во сне. Им плевать на своих детей и женщин. Они говорят только о себе".
   "Все это ослепит тебя. Жди этого. Мы никак не можем подготовить тебя к потрясению. Даже маленький американский городок – спектакль. Большой же – словно фестиваль всех людей земли. Но помни: гротеском Америку не удивить. Никто ничего не заметит, не скажет, не обратит на тебя никакого внимания. Никто не станет спрашивать у тебя документы, если ты будешь осторожен. Тебе не понадобятся ни пропуска, ни удостоверения. Лицо – вот твой паспорт. Ты сможешь пройти куда угодно".
   Улу Бег прокручивал в голове этот разговор, когда на рассвете спускался с последней горы на дорогу. Он шел быстро. Ему предстояло преодолеть всего несколько извилистых миль. Мимо проносились машины, не обращая на него никакого внимания. Вскоре на каждом шагу стали попадаться дома, маленькие коробочки из шлакоблоков посреди песка и кустарников. У каждого дома стояли машины, возле некоторых суетились отъезжающие на работу люди.
   Улу Бег шагал по улице. Он задержался прочитать надпись на дорожном знаке. Она гласила: "Автомагистраль". Он поравнялся с группой людей, толпившихся на углу. Подошел автобус, пассажиры забрались внутрь. Он прошел еще несколько кварталов и снова увидел туже самую картину. На третьем углу он сам сел в автобус.
   – Эй, пятьдесят центов, – сердито окликнул его водитель.
   Улу Бег пошарил по карманам. Его предупреждали об этом. Пятьдесят центов – это две монеты по четвертаку. Он нашел мелочь, бросил ее в коробочку, устроился на свободном сиденье и поехал по шоссе к центру города.
   Неподалеку от автовокзала он сошел и принялся приглядывать отель.
   "Всегда останавливайся неподалеку от автовокзалов. В небольших местечках, с грязными комнатами, недорогих. Но в отелях, только в отелях. В мотеле обязательно поинтересуются, где твой автомобиль. Придется объяснять, что у тебя его нет. Начнутся расспросы, как да почему. Они решат, что ты псих. В Америке человек без автомобиля – дикость. Автомобиль есть у каждого".
   В обшарпанной части города, напротив мексиканского театра, он нашел гостиницу, как нельзя лучше отвечающую его требованиям. Она называлась "Конгресс" и располагалась между железнодорожным и автобусным вокзалами. Отель представлял собой четырехэтажное здание с книжным магазином, парикмахерской и лавкой, торгующей ювелирными украшениями.
   Он вошел в сумрачный вестибюль, выкрашенный коричневой краской.
   Тучная дама подняла на него глаза, когда он подошел к стойке регистрации.
   – Да?
   – Комнату. Сколько?
   – Десять сорок, дорогуша. С телевизором и ванной.
   – Да, хорошо.
   – Подпишите вот здесь.
   Он быстро подписал.
   – На день? На два? На неделю? Мне нужно записать.
   У нее было припудренное спокойное лицо.
   – Дня на два-три. Не знаю точно.
   – А, и вот еще что, золотце. Вы позабыли указать, откуда вы. Вот здесь, на бланке.
   – Ах да, – спохватился Бег.
   Он знал, что напишет. Ему вспомнился единственный американец, которого он знал. Джарди. Где вырос Джарди?
   "Чикаго", – вывел он.
   – О, Чикаго. Чудесный город. – Она улыбнулась. – А теперь я должна получить с вас деньги, золотце.
   Он протянул ей двадцатку и забрал сдачу.
   – Поднимайтесь наверх. Вон по той лестнице. Потом по коридору. Ваш номер выходит во двор, там очень тихо.
   Он поднялся по лестнице, прошел по темному коридору и отыскал свою комнату. Запер дверь. Вытащил из рюкзака "скорпион", положил его перед собой на кровать и стал ждать полицию.
   Никто не пришел.
   "У тебя все получилось", – подумал он.
   Kurdistan ya naman.

Глава 4

   Тревитт нервничал. Во-первых, в помещении собралось слишком много важных персон одновременно. Особых людей, избранных, в том числе и живых легенд, которые заправляли всем в конторе. Во-вторых, оборудование. Тревитт не был человеком техническим. Ему трудно ладить с вещами. Не проще ли было бы привлечь к делу какого-нибудь технического гения и поручить эту часть работы ему? Ну конечно, в обычных обстоятельствах. А сейчас обстоятельства были чрезвычайные. Поэтому придется управляться с оборудованием самому.
   – Ничего, освоишься, – сказал ему Йост Вер Стиг.
   И потом еще слайды. Ради них все и затевалось, они должны были идти в правильном порядке, а Тревитт всего несколько минут назад принес самый последний из фотолаборатории – удастся он или нет, все это время оставалось под вопросом – и не был уверен, что он вставлен в магазин диапроектора правильно. Он мог зарядить его задом наперед, что вызвало бы смех на менее серьезном совещании, но на глазах у такой кучи важного народу ему не хотелось ударить в грязь лицом. А также видеть, как Майлз Ланахан посмеивается в своем углу и списывает с его счета очко, занося его себе в плюс.
   – Тревитт, мы готовы? – послышался голос Йоста.
   – Так точно, думаю, да, – ответил он, и его слова раскатисто загремели по всей комнате: его же подключили к микрофону, а он и забыл.
   Он наклонился, включил проектор, и на стене загорелся пустой белый прямоугольник. Пока все хорошо. Если он еще найдет... ага, вот он, стервец – переключатель на шнуре, подсоединенном к проектору. Ну вот, теперь, если оно сработает так, как написано в инструкции, все будет...
   Он нажал на кнопку, и раздался щелчок, как будто взвели курок пистолета.
   На экране появилось лицо. Нежное лицо совсем зеленого юнца, не старше восемнадцати, – глаза, ошалевшие от радости, короткий ежик взмокших от пота волос и тощие руки, торчащие из рукавов майки.
   – Чарди в возрасте восемнадцати лет, – пояснил Тревитт. – Его школа только что победила в классе "Б" чемпионата Чикагской католической лиги. Дата – двенадцатое марта тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. Фотография взята из вышедшей на следующий день "Чикаго трибьюн". Это крупный план, за кадром остался кубок – жутко аляповатая посудина. В общем, Чарди заработал... у меня где-то тут записано...
   – Двадцать одно очко, – подал голос Майлз Ланахан. – Включая штрафной после истечения игрового времени, который принес "Сент-Питу" победу с перевесом в одно очко.
   – Спасибо, Майлз, – сказал Тревитт, а про себя подумал: "Ах ты ублюдок".
   – В общем, – продолжал он, – как видите, он был героем еще в юности.
   Герои были пунктиком Тревитта. Его слабостью, его всепоглощающей страстью. Когда он шел по улицам, разглядывая в витринах свое сугубо мирное отражение, то втайне мысленно примерял на себя экзотическую форму и снаряжение: лесной камуфляж, измазанный в грязи и помятый, широкополые шляпы, кривые ножи. И оружие, при помощи которого прошедшие огонь и воду профессионалы делали свою работу: винтовки "М-16", автоматы Калашникова – извечные противники в сотнях тысяч перестрелок шестидесятых и семидесятых. Или шведский пистолет-пулемет "М-45" – излюбленная игрушка головорезов из ЦРУ во Вьетнаме. А также маленькие, компактные "Мак-10" и "Мак-11", еще одни модные фавориты.
   – Настоящее его имя Дьердь, – продолжал Тревитт, – оно венгерского происхождения. Его отец был врачом, эмигрировал в Штаты в тридцатых. Мать – ирландка. Тихая женщина, до сих пор живет в квартире в Роджерс-Парк