Я часами просиживала в библиотеке, пропускала через себя, точно сквозь сито, книги и журналы, пытаясь найти еще один экземпляр той самой книги. В случае неудачи надеялась встретить другой источник с публикацией того же свидетеля. В 1980 году была издана книга «Ужас Нанкина», но найти ее мне не удалось. Ни в одной библиотеке, даже в Библиотеке Конгрессаnote 11, не было ни одного экземпляра. Впрочем, я даже не была уверена, что это та самая книга. Хотя это уже не имело значения, потому что я отыскала кое-что еще. К своему изумлению, я обнаружила, что резня в Нанкине была снята на пленку.
   Снято было два фильма. Первый принадлежал преподобному отцу Мэджи. В тридцатые годы Мэджи был миссионером в Китае, и его фильм контрабандой вывез коллега, который пришел в такой ужас от увиденного, что зашил пленку в подкладку своего верблюжьего пальто, когда ехал в Шанхай. Оттуда фильм перекочевал в Штаты и в полном забвении несколько лет пролежал в подвале в жаркой Калифорнии. За это время пленка испортилась. После того как фильм обнаружили, его передали в филь-мофонд Библиотеки Конгресса. Я видела видеокопию в библиотеке Лондонского университета. Я смотрела ее снова и снова, изучила каждый кадр. Фильм показывал ужасы Нанкина, показывал вещи, о которых я не хочу думать даже при свете дня, но кошмара, о котором я читала несколько лет назад, на этой пленке не было.
   Второй фильм, судя по всему, принадлежал Ши Чонгмингу. Как только я об этом услышала, все остальное перестало для меня существовать.
   Это был мой второй год в университете. Весенним утром, когда на Рассел-сквер полно туристов и торговцев нарциссами, я сидела сгорбившись в библиотеке и смотрела очередной журнал. Сердце забилось — наконец-то я нашла ссылку на то событие. Ссылка была косвенной, неясной, без подробностей, но одно предложение заставило меня распрямиться: «В Цзянсу в конце пятидесятых годов имелось упоминание о шестнадцатимиллиметровом фильме с заснятым на пленку кошмарным преступлением. В отличие от фильма Мэджи, этот фильм до настоящего времени за пределами Китая не появился».
   Я схватила журнал и повернула его под другим углом, не вполне веря в то, что вижу. Это просто невероятно: оказывается, имеется визуальная запись того, о чем я когда-то прочла! Пусть говорят, что я сумасшедшая, пусть говорят, что я невежественная, но теперь никто не может сказать, что я все это придумала, поскольку имеется письменное свидетельство, подтверждающее мои слова.
   «Говорят, что фильм принадлежит некому Ши Чонг-мингу, бывшему в 1937 году молодым научным сотрудником университета Цзянсу. Он был свидетелем чудовищной резни в Нанкине…»
   Я снова и снова перечитала параграф. Меня охватило чувство, которое годами дремало в глубине души, — недоверие к сотрудникам больницы. Я спохватилась, когда студент за соседним столом раздраженно вздохнул: оказывается, я поднялась и, сжимая и разжимая кулаки, бормотала себе под нос. Волоски на моих руках встали дыбом. До настоящего времени фильм не появился за пределами Китая…
   Надо было мне украсть этот журнал. Если бы выучила в больнице свой урок, то засунула бы журнал в карман кардигана и вышла бы с ним из библиотеки. Тогда у меня было бы что показать Ши Чонгмингу. Было бы доказательство того, что я ничего не придумала и воображение у меня не болезненное. Он бы не отвертелся и не высказал сомнений относительно моего здравомыслия.

2

   Напротив огромных покрытых лаком ворот Акамонnote 12 — входа в университет Тодай — находилось маленькое заведение под названием «Кафе Бэмби». Когда Ши Чонг-минг потребовал покинуть кабинет, я послушно собрала документы и запихала их в сумку. Но я не сдалась. Не все потеряно. Пошла в кафе и заняла столик у окна с видом на ворота. Отсюда я могла видеть всех входящих и выходящих из университета.
   Надо мной, насколько охватывал взгляд, в небо Токио поднимались блестящие небоскребы, миллионы окон отражали солнечные лучи. Я сидела сгорбившись, дивясь невероятному зрелищу. Я многое знала о городе-фениксе, о том, как Токио поднялся из пепла войны, но здесь, глядя на все воочию, не верила своим глазам. Где же Токио военного времени? Где город, из которого вышли те солдаты? Он что же, погребен под новым городом? Он так отличался от темных образов, которые представлялись мне все эти годы. В моем воображении вставали старые, покрытые сажей разбомбленные улицы, рикши… Я решила, что старый Токио возродился в городе стекла и стали, и внутри него бьется настоящее сердце Японии.
   На меня уставилась официантка. Я схватила меню и притворилась, что изучаю его. Почувствовала, что краснею. Денег у меня не было, потому что об этом я даже и не подумала. Чтобы купить билет на самолет, я работала на фабрике — упаковывала замороженный горошек, ободрав при этом кожу на пальцах. Когда объявила в деканате, что хочу поехать в Японию, чтобы разыскать Ши Чонгминга, мне сказали, что это — последняя капля. Мне предъявили ультиматум: либо я остаюсь в Лондоне и сдаю «хвосты», либо меня исключают из университета. По мнению преподавательского состава, я была «болезненно поглощена событиями в Нанкине». Мне напомнили о незаконченных курсовых работах, кафедра права обвинила меня в том, что до сих пор я так и не приступила к изучению их курса. Меня частенько подлавливали в лекционном зале, когда, вместо того чтобы конспектировать лекцию об экономической динамике азиатско-тихоокеанского региона, я рисовала Нанкин. Не было смысла просить их о материальном вспомоществовании на путешествие, поэтому я продала свое имущество: коллекцию CD, кофейный столик, старый мотороллер, на котором несколько лет разъезжала по Лондону. После покупки билета на самолет осталось у меня совсем немного — мятая горстка иен, засунутая в один из боковых карманов сумки.
   Я взглянула на официантку, ожидавшую, когда я наконец-то что-нибудь закажу. Лицо у нее явно погрустнело, поэтому я сделала выбор. Блюдо было самое дешевое — дыня по-датски, посыпанная мокрой сахарной крошкой. Она мне обошлась в пятьсот иен. Когда дыню подали, я скрупулезно сосчитала деньги и положила их на маленькое блюдце, заметив, что так поступают другие посетители.
   В моей сумке было немного продуктов. Возможно, никто не заметит, если что-нибудь сейчас достану. Дома я упаковала восемь пачек печенья «к чаю». В дорогу взяла также шерстяную юбку, две блузки, две пары панталон, туфли на шнурках, три книжки на японском языке, семь брошюр о тихоокеанской войне, словарь и три кисточки. Я смутно представляла себе, что буду делать после того, как получу фильм Ши Чонгминга. О деталях не раздумывала. «Ты в своем репертуаре, Грей, — подумала я. — Что постоянно говорили тебе врачи? Тебе необходимо заранее все обдумыватьв обществе существуют правила, которые принято соблюдать».
   Грей.
   Само собой, это не настоящее имя. Даже родителям, живущим в глухомани, в жалком доме с облупившейся краской, не пришло бы в голову так меня назвать. Нет, это имя мне дали в больнице.
   Первой так меня назвала девочка, лежавшая на соседней кровати. Она была бледной, с вдетым в ноздрю кольцом и спутанными волосами. Целыми днями она не выпускала из них рук: «Пытаюсь сделать дреды, хочется сделать несколько дредов». Вокруг рта у нее были струпья, она постоянно их тревожила. Однажды, прихватив крючок от одежной вешалки, она заперлась в туалете и острым концом вспорола себе кожу от запястья до подмышки. (Администрация больницы предпочитала таких, как мы, держать в одной палате. Не знаю почему. Мы считались людьми, » наносившими вред самим себе.) У девушки с дредами на губах постоянно играла глуповато-искренняя улыбка. Никогда бы не подумала, что она станет говорить именно со мной. Как-то раз я стояла позади нее в очереди на завтрак. Она обернулась, посмотрела на меня и рассмеялась.
   — А, я поняла, поняла, на что ты похожа. Я заморгала.
   — Что?
   — На грея. Ты похожа на грея.
   — На что?
   — Да. Когда я впервые тебя увидела, ты была еще жива. Но, — она широко улыбнулась и ткнула мне в лицо пальцем, — теперь все не так. Ты привидение, Грей, как и все мы.
   Грей. Потом она нашла рисунок с греем, чтобы пояснить, что она имела в виду. Это был инопланетянин с большой головой, высоко поставленными глазами, без выражения, как у насекомого, и странной выбеленной кожей. Я помню, как сидела на кровати, уставившись в журнал, и мои руки становились все холоднее. Кровь, казалось, замерзла в жилах. Я была греем. Тонкая, белая и вроде бы ясновидящая. Во мне не осталось ничего живого. Привидение.
   Я понимала, почему это произошло. Просто я больше не знала, чему верить. Мои родители меня не поддерживали, были и другие моменты, из-за которых профессионалы пришли к выводу, что я сумасшедшая. К тому же я совершенно ничего не знала об окружающем меня мире.
   Большая часть больничного персонала втайне считала, что моя история необычна: выросла я с книгами, но ни радио, ни телевизора в доме не было. Когда заработал «Гувер»note 13 и я в ужасе подскочила, все засмеялись. Так же среагировала я и на автобус, прогрохотавший на улице. Яне знала, как пользоваться плейером фирмы «Уолкман»note 14 или пультом дистанционного управления. Иногда меня обнаруживали в неожиданных местах, растерянную, забывшую, как я туда попала. Они не верили, что виной тому — мое воспитание: я выросла в изоляции, оторванности от мира. Не понимая этого, они решили, что это — дополнительное свидетельство моего сумасшествия.
   «Ты, наверное, считаешь, что невежество служит тебе оправданием». Так говорила медсестра, ходившая ко мне посреди ночи и нашептывавшая мне в ухо все, что она обо мне думает. Она считала, что мое невежество является самым большим грехом. «Никакое это не оправдание, сама знаешь. На самом деле невежество ничем не отличается от подлинного зла. А то, что ты сделала, и есть настоящее зло».
   Когда официантка отошла от стола, я расстегнула молнию сумки и вынула японский словарь. В нем были представлены три японских алфавита. Два из них были фонетическими и легкими для понимания. Третий словарь был создан несколько столетий назад на основе иероглифов, используемых в Китае. Он был более сложным и намного более красивым. Словарь назывался «Кандзи»note 15. Я изучала его несколько лет, но иногда, когда вижу кандзи, невольно задумываюсь о незначительности собственной жизни. Подумать только, что в единственном начертании — мельче муравья — спрятаны история и интрига! Дух захватывает. Алфавит кандзи кажется мне прекрасным в своей логичности. Я понимала, почему символ «ухо», прижатый к символу «ворота», означает глагол «слушать». Понимала, почему группа из трех женских фигур означает «шумный» и почему прибавление волнистых черточек слева от иероглифа меняет его значение, прибавляет к нему понятие воды. Поле с добавлением символа «вода» означает море.
   Словарь — мой постоянный спутник — маленький, мягкий и белый, возможно, его переплет сделан из телячьей кожи. Он помещался в ладони, словно его специально сделали по моей мерке. Девушка с дредами украла его из библиотеки, когда выписалась из больницы. После она прислала мне его по почте в качестве подарка. Родителям он на глаза не попался. Между страницами она вложила открытку, на которой написала: «Я тебе верю. Не отступай. Иди и ДОКАЖИ ЭТО, девочка». Даже спустя годы, взглянув на открытку, чувствую, как трепещет сердце.
   Я открыла словарь на первой странице. На ней стоял библиотечный штамп. Иероглифы китайского имени Ши Чонгминг означали что-то вроде «Тот, кто ясно видит прошлое и настоящее». Достав со дна сумки красный фломастер, я начала рисовать иероглифы, переплетала их, переворачивала, наклоняла, пока вся страница не покраснела. Затем в промежутках крошечными буквами многократно написала по-английски имя Ши Чонгминга. Когда места больше не осталось, вернулась к последней странице и начертила карту университетской территории. По памяти набросала несколько оград и деревья. Территория была потрясающе красивой. Я видела ее лишь несколько минут, но она показалась мне волшебной страной посреди большого города: нарядные крыши, темное лесное озеро, раскидистые гингкоnote 16 над белыми гравиевыми дорожками. На странице появился студенческий двор, из собственного воображения я добавила туда несколько каменных фонарей. И наконец изобразила кабинет, а в нем — себя, обменивающуюся рукопожатием с Ши Чонгмингом. В другой руке он держал кассету с пленкой и, похоже, собирался отдать ее мне. Вообразив себе это, я невольно задрожала. После девяти лет, семи месяцев и восемнадцати дней я, кажется, должна была получить ответ.
   В шесть тридцать солнце было еще горячим, но большие дубовые двери института социологии были заперты, и когда я прислонилась к ним ухом, не услышала изнутри ни одного звука. Я повернулась, оглянулась по сторонам, не зная, что делать дальше. В кафе «Бэмби» я прождала Ши Чонгминга шесть часов и, хотя никто мне ничего не сказал, чувствовала себя обязанной заказывать охлажденный кофе. Я сделала четыре таких заказа. И столько же дынных десертов. Пальцы стали липкими от мокрой са — \ харной крошки. Время от времени, убедившись, что официанта не смотрит в мою сторону, я совала руку под стол и доставала из сумки печенье. Опять же под столом отламывала кусочки, а потом подносила руку ко рту, делая вид, что зеваю. Горстка иен почти растаяла. Наконец до меня дошло, что я попусту теряю время. Ши Чонгминг, должно быть, давно ушел. Вероятно, в здании есть другой выход. Может, он догадался, что я его караулю.
   Я вернулась на улицу и вытащила из сумки несколько сложенных листов. Последнее, что я сделала в Лондоне, — ксерокопировала карту Токио. Формат был очень большой: карта занимала несколько листов. Под заходящим солнцем я изучала карту, а мимо меня шли толпы. Длинный проспект, на котором я стояла, напоминал каньон, потому что между высокими зданиями не было промежутков. Неоновые рекламы магазинов, шум, суета, бесконечный поток людей. Что же мне теперь делать? Я бросила все ради того, чтобы приехать сюда и повидать Ши Чонгминга, и теперь мне некуда было идти, нечего делать.
   После десятиминутного изучения карты, так и не решившись, что предпринять, я засунула листы в сумку, перекинула лямку через плечо, зажмурила глаза и стала крутиться на месте, громко считая. Досчитав до двадцати пяти, открыла глаза и, не обращая внимания на недоуменные взгляды пешеходов, пошла туда, куда обратилась лицом.

3

   Я уже несколько часов бродила по Токио, дивилась небоскребам, разглядывала постеры с рекламой сигарет и напитков. Отовсюду доносились слащавые механические голоса, отчего воображению представлялись небесные сумасшедшие дома. Я кружила без цели, словно червяк. Увертывалась от велосипедистов, давала дорогу крошечным одиноким школьникам в безупречных матросских костюмчиках. За их спинами, словно крылья жуков, блестели ранцы. В городе стемнело, а я понятия не имела, далеко ли зашла и куда вообще направляюсь. Одежда промокла от пота; лямка тяжелой сумки врезалась в плечо; на ногах вздулись волдыри. Я остановилась и обнаружила, что стою возле храма, окруженного тополями и кипарисами. В потемках разглядела камелии. Здесь было прохладно и тихо, разве только легкий ветерок пошевелит вдруг листочек с буддистской молитвой. Сотни таких листочков были привязаны к ветвям деревьев. И вдруг я увидела под деревьями, в мертвой тишине, каменные детские фигурки — ряды за рядами. Сотни памятников. На голову каждой фигурки надета связанная вручную красная шапочка.
   Я тяжело опустилась на скамейку и уставилась на скульптуры. Памятники стояли ровными рядами, некоторые фигурки держали игрушки — кто ветряную мельницу, кто медвежонка, на части скульптур я приметила нагрудники. На меня смотрели ряды и ряды печальных личиков. У меня защекотало в носу, и, чтобы не смотреть на них, я встала и пошла к другой скамейке. Сняла туфли и колготки. В прохладном воздухе голые ноги почувствовали облегчение. Я вытянула их и пошевелила пальцами. У входа в усыпальницу стояла чаша с водой. Она предназначалась для верующих, чтобы они могли вымыть руки, но я подошла, взяла бамбуковый ковш, зачерпнула воду и вылила себе на ноги. Вода была прохладная и чистая. Потом налила себе в ладонь и выпила. Покончив с этим, вернулась, но мне почудилось, что каменные дети шевельнулись. Казалось, все они вместе шагнули назад, словно ужаснувшись моему поведению в святом месте. Некоторое время я смотрела на них. Затем пошла к скамье, вынула из сумки пачку печенья и стала жевать.
   Идти некуда. Ночь была теплая, в парке тихо. Надо мной зажглась огромная красно-белая башня Токиоnote 17. Солнце зашло, и в деревьях загорелись лампы. Вскоре на соседних скамейках ко мне присоединились бездомные. Бродяги, как бы ни были оборваны, пришли с какой-то едой, у некоторых она была положена в лакированные коробочкиnote 18. Я сидела на скамейке, ела печенье и смотрела на них. Они ели рис и тоже поглядывали в мою сторону.
   Один из бездомных принес с собой несколько листов картона. Положил их возле входных ворот и уселся сверху. Кроме очень грязных шорт, на нем ничего не было. Он долгое время смотрел на меня и смеялся, подрагивая толстым животом — крошечный сумасшедший Будда, вывалявшийся в саже. Я не смеялась, а молча на него глядела. Невольно мне припомнилась фотография в одном из учебников. На снимке был запечатлен голодающий житель Токио после войны. В тот первый год японцы жили на опилках и желудях, шелухе арахиса, листьях чая и сорняках. Люди умирали от голода на улицах. Человек из моей книги расстелил перед собой кусок ткани и положил на нее две грубо сделанные ложки. Меня в подростковом возрасте очень беспокоили эти ложки. В них не было ничего особенного — не серебряные, не гравированные, это были обыкновенные ложки на каждый день. Возможно, у него больше ничего не осталось, а ему надо было есть, и он хотел продать их тому, кто, кроме ложек, ни в чем не нуждался.
   Тот период назвали «луковой жизнью». Каждый слой, который снимали, заставлял все горше плакать, и даже если вы находили еду, не могли донести ее до дома, потому что в уличной грязи заводилась дизентерия и вы могли заразить ею свою семью. В гавань прибывали дети из независимой Маньчжурии, на их шеях на шнурках болтались коробочки с прахом родителей.
   Возможно, то была плата за невежество, думала я, глядя на голого бродягу. Возможно, Японии приходилось расплачиваться за невежественные поступки, совершенные ею в Нанкине. А невежество — как внушали мне-на каждом шагу — не оправдывает зло.
   Проснувшись утром, я увидела, что бездомные ушли. Вместо них на противоположной скамейке, широко расставив ноги и опершись локтями на колени, сидел западный человек примерно моего возраста. На нем была выцветшая футболка со словами «Папаша Блейк. Убойная смесь», на шее — кожаный ремешок с привязанным к нему зубом, похоже, акульим. Щиколотки парня были голыми и загорелыми. Он улыбался, словно я была самым забавным существом, которое он когда-либо видел.
   — Эй, — сказал он и поднял руку. — Ты выглядела такой беззаботной. Сон ангела.
   Я поспешно села, сумка при этом движении свалилась на землю. Схватила кардиган, завернулась в него, похлопала себя по волосам, утерла рот и глаза. Я знала, что он надо мной смеется и смотрит так же недоуменно, как и большинство людей, увидевших меня впервые.
   — Эй, ты меня слышала?
   Он подошел и встал рядом, тень от его фигуры упала на мою сумку.
   — Я спросил: ты меня слышала? По-английски говоришь?
   У него был странный выговор — не то английский, не то американский или австралийский. Или все вместе взятое.
   — Ты говоришь по-английски? Я кивнула.
   — А, значит, говоришь. Я снова кивнула.
   Он уселся рядом со мной на скамейку, вытянул руку — прямо перед моим лицом, чтобы я не сделала вид, что ее не замечаю.
   — Ну, привет, меня зовут Джейсон. Я уставилась на его руку.
   — Я сказал: «Привет, я Джейсон».
   Я поспешно пожала ему руку и отклонилась в сторону, чтобы не соприкасаться с ним. Пошарила под скамейкой в поисках сумки. Так было и в университете: парни дразнили меня, потому что я решительно их сторонилась. От их издевательств мне хотелось уползти в какую-нибудь нору. Нашарив туфли, я стала их надевать.
   — Это что же, твои туфли? — спросил он. — Ты действительно собираешься их надеть?
   Я не ответила. Туфли были старомодными — черные, закрытые, на шнурках, на толстой подошве. Они явно не годились для жаркого дня в Токио.
   — Ты всегда такая неприветливая?
   Я надела туфли и начала их зашнуровывать, при этом затянула крепче, чем требовалось. Пальцы слегка побелели от усилия. Волдыри на щиколотках болезненно соприкоснулись с жесткой кожей.
   — Кул, — усмехнулся он. Он произнес это слово, как кюл. — Да ты и в самом деле со странностями.
   То, как он это проговорил, оторвало меня от моего занятия. Я повернулась и взглянула на него. Солнечные лучи пробрались сквозь деревья, и я увидела, что у парня черные коротко стриженные волосы с мягкими завитками на затылке и вокруг ушей. Иногда, хотя никто бы не догадался, а сама я в этом не призналась бы, я вдруг начинала думать о сексе.
   — Так и есть, — сказал он. — Верно? Не обижайся, ты странная в хорошем смысле, как это бывает у англичан. Ты ведь из Англии?
   — Я…
   Позади него выстроились каменные дети. Сквозившее между ветвями солнце подбиралось к ним, слизывало росу с плеч и шляпок. Спокойные небоскребы отбрасывали отражение Токио, чистое и прохладное, как пещерное озеро.
   — Я не… — тихо сказала я. — Я не знала, где спать.
   — Ты не устроилась в отель?
   — Нет.
   — Ты только что приехала? — Да.
   Он рассмеялся.
   — У меня есть комната. У меня около ста комнат.
   — У тебя?
   — Да. В моем доме. Ты можешь арендовать там комнату.
   — У меня нет денег.
   — Привет! Мы же в Токио. Не слушай экономистов, денег здесь полно. Надо только открыть глаза. На каждом углу есть клубы, где девушки развлекают гостей.
   Девушки в университете часто фантазировали, представляя себя в токийских клубах. Воображали, как много они там заработают, мечтали о подарках, которые посыплются на них, как из рога изобилия. Я тем временем помалкивала в уголке, завидуя их откровенности.
   — В одном из клубов я работаю официантом, — сказал он. — Представлю тебя маме-сан, если захочешь.
   Краска бросилась мне в лицо. Он и представить не мог, что я чувствовала, воображая себя в таком клубе. Отвернувшись, я закончила шнуровать туфли. Поднялась, отряхнула одежду.
   — Серьезно. Деньги очень приличные. Этих заведений пока не коснулся спад деловой активности. А мама-сан любит странных девушек.
   Я не ответила. Застегнула на кардигане молнию, перекинула через голову сумку, чтобы лямка легла по диагонали.
   — Извини, — сказала я неловко. — Мне пора.
   И пошла от Джейсона через парк. Налетел ветерок, в руках каменных детей затрещали игрушечные мельницы. Солнце осветило небоскребы.
   Он догнал меня у выхода из парка.
   — Эй, чудачка, — окликнул он.
   Я не остановилась, и он пошел рядом, широко улыбаясь.
   — Постой, вот мой адрес.
   Он вытянул руку. Я остановилась и посмотрела на его ладонь — на ней лежал обрывок от сигаретной пачки с нацарапанным адресом и номером телефона.
   — Возьми. Ты у нас будешь забавной. Я молча смотрела.
   — Ну, бери же.
   Я поколебалась, но все же взяла картонку. Наклонив голову, продолжила путь. Позади себя услышала смех.
   — Ты потрясающая чудачка, и ты мне нравишься.
   В то утро, когда официантка из кафе «Бэмби» принесла мне охлажденный кофе и кусок дыни по-датски, она поставила также на стол большую тарелку риса с шариками жареной рыбы, две маленькие тарелочки с маринованными овощами и пиалу с супом мисо.
   — Нет, — сказала я по-японски. — Нет, я этого не заказывала.
   Она оглянулась на менеджера. Тот проверял кассовые чеки. Официантка повернулась ко мне, подняла глаза к потолку и приставила к губам палец. Позже, когда принесла счет, я увидела, что она проставила в нем лишь деньги за дыню. Я сидела, не зная, что сказать, смотрела на нее, а она уже пошла к другим столам, на ходу вынимая блокнот из кармана туго накрахмаленного передника и почесывая в голове розовым карандашом. С такой добротой встречаешься не часто, во всяком случае на моем опыте. Мне вдруг захотелось узнать, кто у нее отец. И дед. Интересно, говорил ли он с ней когда-нибудь о том, что случилось в Нанкине. Долгие годы в школах не говорили о том побоище. Все упоминания о войне были изъяты из учебников. Большинство взрослых японцев имело лишь слабое представление о том, что произошло в Китае в 1937 году. Интересно, знакомо ли официантке само слово — Нанкин?