Страница:
Но самое главное, мы не должны называть нашего сына (она уверена, что родит сына) «бэби» или «дитя», потому что злые духи услышат нас и украдут его при родах. Вместо этого она дала ему имя, которое собьет духов с толку, — «молочное имя». С этих пор, говоря о ребенке, мы будем называть его «луной». «Ты не можешь себе представить, на что способны злые духи, пожелавшие украсть новорожденного. Наша луна будет самым драгоценным трофеем, на который могут надеяться демоны». Подняв руку, она остановила мои возражения: «Не забудь, наша маленькая луна очень ранима. Пожалуйста, не кричи и не спорь со мной. Нам нельзя беспокоить его Душу».
— Понимаю, — сказал я и слегка улыбнулся, потому что ее рассуждения показались мне восхитительными. — Хорошо, в таком случае пусть будет луна. И с этого момента в наших стенах должен воцариться мир.
11
12
13
14
15
— Понимаю, — сказал я и слегка улыбнулся, потому что ее рассуждения показались мне восхитительными. — Хорошо, в таком случае пусть будет луна. И с этого момента в наших стенах должен воцариться мир.
11
Русских не удивили шутки Джейсона по поводу медсестры. Они сказали, что всегда знали о его странностях. Говорили, что стены в его комнате увешаны ужасными фотографиями, а из Таиланда ему часто приходят журналы в запечатанных упаковках. Иногда в их комнате пропадают предметы, не имеющие никакой ценности: Иринина статуэтка разъяренного медведя в настоящей шкуре, перчатка из волчьего меха, фотография дедушки с бабушкой. Возможно, предположили они, он поклоняется дьяволу. «Он смотрит всякую гадость, от которой тошнит. На его видео постоянно смерть».
Видео, о которых они говорили, были выставлены в магазинах проката видеопродукции на улице Васэда. Я обратила внимание на названия, такие как «Лица смерти» и «Сумасшествие в морге». Начертание букв было выполнено в виде капель крови. «Настоящее вскрытие на всю длину пленки» — хвастались обложки. Можно было предположить, что фильмы посвящены сексу, потому что возле магазинов постоянно толпились подростки. Дома я видео ни разу не смотрела и потому не знала, говорят ли русские правду. Зато видела фотографии Джейсона.
— Я прожил в Азии четыре года, — говорил он мне. — Тебя, конечно, интересуют всякие там Тадж-Махал и Ангкор-Ватnote 33, а меня привлекает другое… — Он помолчал, щелкнул пальцами, словно собирался достать слова из воздуха. — Я ищу нечто большее, другое.
Однажды, проходя мимо, я увидела, что дверь открыта и в его комнате никого нет. Не удержалась и вошла.
Я сразу поняла, что имели в виду русские девушки. Стены сплошь увешаны фотографиями, и в самом деле ужасными. На одной из них запечатлен жалкий калека. Кроме гирлянды из цветов, на нем ничего не было. Он сидел на берегу реки. Должно быть, это Ганг, подумала я. Увидела и фотографию с распятыми на крестах молодыми филиппинцами, грифов на Башнях молчания в ожидании человеческой плоти. Я даже узнала флаги богомольцев и поднимающийся в небо дым над костром из можжевельника, устроенным на погребальной площадке возле Лхасыnote 34: в университете я готовила курсовую работу по Тибету. Разглядывая фотографию, где над возвышением неясной формы поднимается густое облако дыма, я заметила внизу написанные от руки слова: «Погребальный костер в Варанаси»note 35. Комната показалась мне странно-красивой: я почувствовала живое любопытство ее хозяина. Выйдя незаметно в коридор, решила, что русские не правы: Джейсон не странный и не мрачный, он пробудил во мне интерес.
В клубе ему полагалось работать официантом, но на протяжении всей недели я ни разу не видела его с подносом в руках. Иногда он останавливался возле столов, любезно болтал с посетителями, словно бы не Строберри, а он был хозяином заведения. «Он официант, но ничего не делает, — возмущалась Ирина. — Он не работает, потому что мама Строберри его любит». Похоже, хозяйке нравилось уважительное отношение официанта. И внешность — тоже. Японские девушки хихикали и краснели, когда он проходил мимо. Он частенько сидел за столиком Строберри, пил шампанское. Раскрыв смокинг, выставлял напоказ грудь, а она, жеманно улыбаясь, поправляла лямки платья, откидывалась на спинку кресла, оглаживая руками тело.
В доме он не засиживался, так что открытая комната была необычным явлением. Дверь всегда закрывал, мы все запирали на замок свои двери. Уходил рано, до нашего пробуждения, иногда заказывал в клубе такси и приезжал домой лишь на следующий день. Возможно, бродил по парку в поисках спящих на скамейках женщин. Джейсон повсюду оставлял следы своего пребывания: на лестнице валялись его мокасины, в ванной на полке — пахнувшие лаймом спонжи от крема после бритья, за ручкой чайника — небрежно заткнутые визитки с выведенными на них бледной тушью женскими именами — Юко или Мое.
Я притворялась, что меня это не трогает. На самом деле — я влюбилась в Джейсона.
В Омотесандо, в магазине для школьниц, я купила дневник. Он был розовым. Под прозрачной пластиковой обложкой катался блестящий гель. Я подносила дневник к окну и любовалась вспыхивавшими под солнцем пятнышками. У меня были полоски липкой бумаги, и каждый прошедший день я отмечала стикером, наклеивая его на страницу дневника. Иногда ездила в Хонгоnote 36, сидела в кафе «Бэмби», глядя на солнечные зайчики, играющие на больших воротах Акамон, на проходивших через них студентов, но Ши Чонгминга я не видела. Осталось пять дней, четыре, три, два. Он сказал, что позвонит через неделю. Значит, в воскресенье. Но пришло воскресенье, а он не позвонил.
Я не могла в это поверить. Он нарушил обещание. Я прождала целый день, сидя на диване в гостиной. Окна были занавешены от жары, вокруг меня лежали книги. Я смотрела и смотрела на телефон. Однако все звонившие просили позвать Джейсона. Я подходила к телефону, и японская девушка, жалобно вздыхая, отказывалась верить, что его нет дома.
В то воскресенье ему позвонили пять разных девушек. Вежливы были не все. Одна задохнулась, услышав мой голос, и визгливо закричала по-японски: «Кто, черт возьми, ты такая. Какого черта подходишь к телефону! Позови Джейсона. НЕМЕДЛЕННО».
Я записывала все имена. Затем, постаравшись представить, как они выглядят, стала рисовать их лица на листе бумаги. Когда мне это наскучило, подперла подбородок руками и мрачно уставилась на телефон. Мне так и не позвонили.
Видео, о которых они говорили, были выставлены в магазинах проката видеопродукции на улице Васэда. Я обратила внимание на названия, такие как «Лица смерти» и «Сумасшествие в морге». Начертание букв было выполнено в виде капель крови. «Настоящее вскрытие на всю длину пленки» — хвастались обложки. Можно было предположить, что фильмы посвящены сексу, потому что возле магазинов постоянно толпились подростки. Дома я видео ни разу не смотрела и потому не знала, говорят ли русские правду. Зато видела фотографии Джейсона.
— Я прожил в Азии четыре года, — говорил он мне. — Тебя, конечно, интересуют всякие там Тадж-Махал и Ангкор-Ватnote 33, а меня привлекает другое… — Он помолчал, щелкнул пальцами, словно собирался достать слова из воздуха. — Я ищу нечто большее, другое.
Однажды, проходя мимо, я увидела, что дверь открыта и в его комнате никого нет. Не удержалась и вошла.
Я сразу поняла, что имели в виду русские девушки. Стены сплошь увешаны фотографиями, и в самом деле ужасными. На одной из них запечатлен жалкий калека. Кроме гирлянды из цветов, на нем ничего не было. Он сидел на берегу реки. Должно быть, это Ганг, подумала я. Увидела и фотографию с распятыми на крестах молодыми филиппинцами, грифов на Башнях молчания в ожидании человеческой плоти. Я даже узнала флаги богомольцев и поднимающийся в небо дым над костром из можжевельника, устроенным на погребальной площадке возле Лхасыnote 34: в университете я готовила курсовую работу по Тибету. Разглядывая фотографию, где над возвышением неясной формы поднимается густое облако дыма, я заметила внизу написанные от руки слова: «Погребальный костер в Варанаси»note 35. Комната показалась мне странно-красивой: я почувствовала живое любопытство ее хозяина. Выйдя незаметно в коридор, решила, что русские не правы: Джейсон не странный и не мрачный, он пробудил во мне интерес.
В клубе ему полагалось работать официантом, но на протяжении всей недели я ни разу не видела его с подносом в руках. Иногда он останавливался возле столов, любезно болтал с посетителями, словно бы не Строберри, а он был хозяином заведения. «Он официант, но ничего не делает, — возмущалась Ирина. — Он не работает, потому что мама Строберри его любит». Похоже, хозяйке нравилось уважительное отношение официанта. И внешность — тоже. Японские девушки хихикали и краснели, когда он проходил мимо. Он частенько сидел за столиком Строберри, пил шампанское. Раскрыв смокинг, выставлял напоказ грудь, а она, жеманно улыбаясь, поправляла лямки платья, откидывалась на спинку кресла, оглаживая руками тело.
В доме он не засиживался, так что открытая комната была необычным явлением. Дверь всегда закрывал, мы все запирали на замок свои двери. Уходил рано, до нашего пробуждения, иногда заказывал в клубе такси и приезжал домой лишь на следующий день. Возможно, бродил по парку в поисках спящих на скамейках женщин. Джейсон повсюду оставлял следы своего пребывания: на лестнице валялись его мокасины, в ванной на полке — пахнувшие лаймом спонжи от крема после бритья, за ручкой чайника — небрежно заткнутые визитки с выведенными на них бледной тушью женскими именами — Юко или Мое.
Я притворялась, что меня это не трогает. На самом деле — я влюбилась в Джейсона.
В Омотесандо, в магазине для школьниц, я купила дневник. Он был розовым. Под прозрачной пластиковой обложкой катался блестящий гель. Я подносила дневник к окну и любовалась вспыхивавшими под солнцем пятнышками. У меня были полоски липкой бумаги, и каждый прошедший день я отмечала стикером, наклеивая его на страницу дневника. Иногда ездила в Хонгоnote 36, сидела в кафе «Бэмби», глядя на солнечные зайчики, играющие на больших воротах Акамон, на проходивших через них студентов, но Ши Чонгминга я не видела. Осталось пять дней, четыре, три, два. Он сказал, что позвонит через неделю. Значит, в воскресенье. Но пришло воскресенье, а он не позвонил.
Я не могла в это поверить. Он нарушил обещание. Я прождала целый день, сидя на диване в гостиной. Окна были занавешены от жары, вокруг меня лежали книги. Я смотрела и смотрела на телефон. Однако все звонившие просили позвать Джейсона. Я подходила к телефону, и японская девушка, жалобно вздыхая, отказывалась верить, что его нет дома.
В то воскресенье ему позвонили пять разных девушек. Вежливы были не все. Одна задохнулась, услышав мой голос, и визгливо закричала по-японски: «Кто, черт возьми, ты такая. Какого черта подходишь к телефону! Позови Джейсона. НЕМЕДЛЕННО».
Я записывала все имена. Затем, постаравшись представить, как они выглядят, стала рисовать их лица на листе бумаги. Когда мне это наскучило, подперла подбородок руками и мрачно уставилась на телефон. Мне так и не позвонили.
12
Нанкин, 1 сентября 1937
На Востоке собираются тучи. Все, как я думал. Японцы в Шанхае захватывают улицу за улицей. Неужели это все-таки японцы, а не коммунисты, представляющие самую большую опасность для нашей стабильности? Неужели коммунисты были правы, навязав военное перемирие с Чиангмаем?note 37 То, что Пу Иnote 38, японская марионетка, просидел на троне в Маньчжурии шесть лет, не вина нашего президента. Пять лет назад японцы бомбили Шанхай. До сих пор в Нанкине никто не говорил о нашей безопасности. Сейчас, и только сейчас, жители начали принимать меры по своей защите. Сегодня все утро я красил нашу голубую черепичную крышу в черный цвет: надо спрятать ее от японских бомбардировщиков. Нас предупредили, что они могут прилететь на рассвете из-за Пурпурной горы.
Примерно в десять часов я закончил половину крыши, и в этот момент что-то заставило меня остановиться.
Не знаю, было ли то предчувствие, только, стоя на стремянке, я повернулся и посмотрел на восток. Заметил, что около двадцати мужчин, как и я, стоят на своих стремянках. На фоне неба отпечатались их паучьи силуэты, на солнце блестели наполовину выкрашенные крыши, а далеко за ними, на линии горизонта, вздымалась Пурпурная гора и краснел восток.
Шуджин утверждает, что Нанкин ждет ужасное будущее. Она вещает, словно пророчица. Сказала, что когда год назад впервые сюда приехала, то, выйдя из поезда, почувствовала себя, словно в ловушке. Ей показалось, что небо обрушилось на нее всем своим весом, воздух разъедал легкие, а будущее города придавило так сильно, что она еле устояла на ногах. Даже поезд, из которого вышла, — блестящий и темный, проложивший дорогу сквозь молочный туман, — не стал для нее спасением. Стоя на платформе, она смотрела на горы, взявшие Нанкин в кольцо, и чувствовала исходящую от них опасность. Эти ядовитые горы ухватили ее своими клещами. Она здесь, а это значит, что поезда перестанут ходить. Нанкин поглотит ее, а едкий городской воздух медленно растворит ее в своем сердце.
Я знаю: в тот день с ней произошло что-то важное. Мы возвращались в Нанкин с озера Поянху, и, глядя в окошко поезда, я увидел яркое цветное пятно. Вишневый зонтик. Это была девушка на рисовом поле. Она вела на веревке козу. Упрямое животное остановилось, не желая трогаться с места. Девушка тянула веревку не слишком сильно, потому что ее больше интересовал поезд. Мы остановились где-то в районе Уху, и все в поезде приникли к окнам — смотрели на девушку с упрямой козой. Наконец животное сжалилось, девушка продолжила свой путь, и больше ничего не осталось, кроме изумрудно-зеленого поля. Пассажиры отошли от окон и вернулись к прерванным играм и разговорам, но Шуджин не шевелилась — все смотрела на поле, где только что была девушка.
Я наклонился к ней и прошептал:
— На что ты смотришь?
— На что смотрю? — Вопрос, кажется, ее озадачил. — На что смотрю? — повторила она несколько раз. Рука ее лежала на оконной раме, а она все смотрела на пустое место. — На что я смотрю?
Только теперь, спустя много месяцев, я понял, на что смотрела Шуджин. Глядя на девушку под вишневым зонтиком, она смотрела на саму себя. Она прощалась с собой. Прощалась с прежней деревенской девушкой. Когда мы приехали в Нанкин, та прежняя, деревенская, исчезла не вся — еще остались нежные места с обратной стороны колен, легкий загар на руках и стойкий диалект Цзянсу, казавшийся жителям Нанкина таким забавным — но теперь она превратилась в женщину, растерянную и напуганную большим городом. Этот город, считает она, никогда ее не отпустит.
На Востоке собираются тучи. Все, как я думал. Японцы в Шанхае захватывают улицу за улицей. Неужели это все-таки японцы, а не коммунисты, представляющие самую большую опасность для нашей стабильности? Неужели коммунисты были правы, навязав военное перемирие с Чиангмаем?note 37 То, что Пу Иnote 38, японская марионетка, просидел на троне в Маньчжурии шесть лет, не вина нашего президента. Пять лет назад японцы бомбили Шанхай. До сих пор в Нанкине никто не говорил о нашей безопасности. Сейчас, и только сейчас, жители начали принимать меры по своей защите. Сегодня все утро я красил нашу голубую черепичную крышу в черный цвет: надо спрятать ее от японских бомбардировщиков. Нас предупредили, что они могут прилететь на рассвете из-за Пурпурной горы.
Примерно в десять часов я закончил половину крыши, и в этот момент что-то заставило меня остановиться.
Не знаю, было ли то предчувствие, только, стоя на стремянке, я повернулся и посмотрел на восток. Заметил, что около двадцати мужчин, как и я, стоят на своих стремянках. На фоне неба отпечатались их паучьи силуэты, на солнце блестели наполовину выкрашенные крыши, а далеко за ними, на линии горизонта, вздымалась Пурпурная гора и краснел восток.
Шуджин утверждает, что Нанкин ждет ужасное будущее. Она вещает, словно пророчица. Сказала, что когда год назад впервые сюда приехала, то, выйдя из поезда, почувствовала себя, словно в ловушке. Ей показалось, что небо обрушилось на нее всем своим весом, воздух разъедал легкие, а будущее города придавило так сильно, что она еле устояла на ногах. Даже поезд, из которого вышла, — блестящий и темный, проложивший дорогу сквозь молочный туман, — не стал для нее спасением. Стоя на платформе, она смотрела на горы, взявшие Нанкин в кольцо, и чувствовала исходящую от них опасность. Эти ядовитые горы ухватили ее своими клещами. Она здесь, а это значит, что поезда перестанут ходить. Нанкин поглотит ее, а едкий городской воздух медленно растворит ее в своем сердце.
Я знаю: в тот день с ней произошло что-то важное. Мы возвращались в Нанкин с озера Поянху, и, глядя в окошко поезда, я увидел яркое цветное пятно. Вишневый зонтик. Это была девушка на рисовом поле. Она вела на веревке козу. Упрямое животное остановилось, не желая трогаться с места. Девушка тянула веревку не слишком сильно, потому что ее больше интересовал поезд. Мы остановились где-то в районе Уху, и все в поезде приникли к окнам — смотрели на девушку с упрямой козой. Наконец животное сжалилось, девушка продолжила свой путь, и больше ничего не осталось, кроме изумрудно-зеленого поля. Пассажиры отошли от окон и вернулись к прерванным играм и разговорам, но Шуджин не шевелилась — все смотрела на поле, где только что была девушка.
Я наклонился к ней и прошептал:
— На что ты смотришь?
— На что смотрю? — Вопрос, кажется, ее озадачил. — На что смотрю? — повторила она несколько раз. Рука ее лежала на оконной раме, а она все смотрела на пустое место. — На что я смотрю?
Только теперь, спустя много месяцев, я понял, на что смотрела Шуджин. Глядя на девушку под вишневым зонтиком, она смотрела на саму себя. Она прощалась с собой. Прощалась с прежней деревенской девушкой. Когда мы приехали в Нанкин, та прежняя, деревенская, исчезла не вся — еще остались нежные места с обратной стороны колен, легкий загар на руках и стойкий диалект Цзянсу, казавшийся жителям Нанкина таким забавным — но теперь она превратилась в женщину, растерянную и напуганную большим городом. Этот город, считает она, никогда ее не отпустит.
13
На следующий день, в восемь утра, я увидела Ши Чонгминга, входящего в университет. Сама я дежурила здесь с половины седьмого. Сначала ждала на углу, затем в кафе «Бэмби», как только оно открылось. Я заказала большой завтрак — суп мисо, тунец с рисом, зеленый чай. Прежде чем официантка пошла с заказом на кухню, она шепотом назвала мне цену. Я взглянула на нее с недоумением. Потом поняла: она давала понять, что не станет второй раз кормить меня бесплатно. Я взяла квитанцию и оплатила ее в кассе. Когда официантка принесла еду, я дала ей три тысячи иен бумажками. Она молча посмотрела на деньги, покраснела и сунула их в карман накрахмаленного кружевного передника.
День был жаркий, но Ши Чонгминг облачился в синюю хлопчатобумажную рубашку в стиле Мао, черные парусиновые туфли на резиновой подошве — английские школьники носят такие на уроках физкультуры — и странную рыбацкую шляпу. Шел он очень медленно и осторожно, глядя себе под ноги. Он не заметил меня у ворот, пока я не вышла из-под дерева и не встала перед ним. Сначала он увидел мои ноги и остановился, выставив вперед трость. Голова все так же была опущена.
— Вы сказали, что позвоните.
Медленно, очень медленно Ши Чонгминг поднял голову. Глаза его были тусклыми, словно непрозрачные стеклянные шарики.
— Опять вы, — сказал он. — Вы же сказали, что больше сюда не придете.
— Вы должны были позвонить мне. Вчера. Он, сощурившись, посмотрел на меня.
— Вы изменились, — сказал он. — Почему вы по-другому выглядите?
— Вы мне не позвонили.
На мгновение он задержал на мне взгляд, кашлянул и пошел прочь.
— Вы очень грубы, — пробормотал он. — Очень грубы.
— Но я прождала неделю, — возмутилась я, поравнялась с ним и пошла рядом. — Я вам не звонила, не приходила, сделала то, что положено, а вот вы забыли.
— Я не обещал вам звонить.
— Нет, вы…
— Нет. Нет. — Он остановился и выставил в мою сторону трость. — Я не давал обещаний. У меня хорошая память, я вам ничего не обещал.
— Я не могу ждать до бесконечности. Он рассмеялся.
— Вам нравятся старые китайские поговорки? Может, хотите услышать притчу о листе шелковицы? Хотите? Мы говорим, что терпение превращает шелковичный лист в шелк. Шелк! Только представьте — из сухого листа. На все требуется терпение.
— Глупости, — заметила я. — Шелк прядут черви. Он закрыл рот и вздохнул.
— Да, — сказал он. — Да. Не похоже, чтобы наша дружба продлилась. Как полагаете?
— Да, если вы не будете выполнять обещания. Вы должны были сдержать слово.
— Я никому ничего не должен.
— Но… — Я повысила голос, и проходившие мимо студенты стали бросать на нас любопытные взгляды. — Я работаю по вечерам. Как я узнаю, если вы позвоните вечером? У нас нет автоответчика. Как узнаю, что вы не звонили? Если пропущу ваш звонок, все пойдет прахом, и тогда…
— Оставьте меня, — сказал он. — Вы достаточно наговорили. Теперь, пожалуйста, оставьте меня в покое.
Он похромал прочь, а я осталась стоять в тени гингко.
— Профессор Ши, — крикнула я вслед его удалявшейся фигуре. — Пожалуйста, я не хотела быть грубой. У меня этого и в мыслях не было.
Но он не остановился и вскоре исчез за пыльной оградой. У моих ног шевелились тени гингко. Я повернулась, пнула низкий бордюр, уткнула лицо в ладони. Меня трясло.
Домой я вернулась в состоянии транса, пошла прямо в свою комнату, не остановилась поболтать с русскими. Они в гостиной смотрели телевизор и саркастически охнули мне вслед. Я с грохотом закрыла дверь в спальню, прислонилась к ней спиной, закрыла глаза. Сердце громко билось.
Когда знаешь, что прав, важно стоять на своем.
Спустя долгое время я открыла глаза, подошла к алькову, где хранила краски, смешала их, положила кисти и кувшин с водой возле стены и широко открыла окно. Уже темнело, с улиц доносился запах подгоревшей пищи, Токио зажигал огни, готовясь к ночи. Город убегал вдаль, как маленькая галактика. Я представила себе, как он выглядит с высоты: дома как горы, улицы — реки из блестящей ртути, как при императоре династии Цин — Ши Хуанди.
Как могло это произойти? Когда закончились воздушные бомбежки и последний американский бомбардировщик улетел восвояси через голубой океан, улицы в Токио остались лежать в руинах. Город было не узнать. Автомобили не могли по нему проехать, потому что никто не знал, где заканчивались улицы и где начинались дома. Вдоль реки, где стояли хижины, поднимался дым, удушливо пахло угольной пылью и смолой.
Шелк на стенах моей комнаты был порван сверху вниз, до уровня моей талии. Ниже он был не тронут. Я набрала на кисть кобальта и начала рисовать. Нарисовала разбитые крыши и балки сожженных домов. Нарисовала огонь, вышедший из-под контроля, и улицы, засыпанные обломками. Рисовала, а мысли где-то бродили. Я так ушла в себя, что близнецам в семь часов вечера пришлось постучать мне в дверь и спросить, собираюсь ли я на работу.
— Может, останешься здесь? Будешь сидеть, как краб?
Я открыла дверь и взглянула на них. В руке я держала кисть, и лицо было испачкано краской.
— Господи! Ты что же, так и пойдешь?
Я заморгала. Тогда я не подозревала, как мне повезло. Если бы они не постучали, я пропустила бы один из самых важных вечеров в Токио.
День был жаркий, но Ши Чонгминг облачился в синюю хлопчатобумажную рубашку в стиле Мао, черные парусиновые туфли на резиновой подошве — английские школьники носят такие на уроках физкультуры — и странную рыбацкую шляпу. Шел он очень медленно и осторожно, глядя себе под ноги. Он не заметил меня у ворот, пока я не вышла из-под дерева и не встала перед ним. Сначала он увидел мои ноги и остановился, выставив вперед трость. Голова все так же была опущена.
— Вы сказали, что позвоните.
Медленно, очень медленно Ши Чонгминг поднял голову. Глаза его были тусклыми, словно непрозрачные стеклянные шарики.
— Опять вы, — сказал он. — Вы же сказали, что больше сюда не придете.
— Вы должны были позвонить мне. Вчера. Он, сощурившись, посмотрел на меня.
— Вы изменились, — сказал он. — Почему вы по-другому выглядите?
— Вы мне не позвонили.
На мгновение он задержал на мне взгляд, кашлянул и пошел прочь.
— Вы очень грубы, — пробормотал он. — Очень грубы.
— Но я прождала неделю, — возмутилась я, поравнялась с ним и пошла рядом. — Я вам не звонила, не приходила, сделала то, что положено, а вот вы забыли.
— Я не обещал вам звонить.
— Нет, вы…
— Нет. Нет. — Он остановился и выставил в мою сторону трость. — Я не давал обещаний. У меня хорошая память, я вам ничего не обещал.
— Я не могу ждать до бесконечности. Он рассмеялся.
— Вам нравятся старые китайские поговорки? Может, хотите услышать притчу о листе шелковицы? Хотите? Мы говорим, что терпение превращает шелковичный лист в шелк. Шелк! Только представьте — из сухого листа. На все требуется терпение.
— Глупости, — заметила я. — Шелк прядут черви. Он закрыл рот и вздохнул.
— Да, — сказал он. — Да. Не похоже, чтобы наша дружба продлилась. Как полагаете?
— Да, если вы не будете выполнять обещания. Вы должны были сдержать слово.
— Я никому ничего не должен.
— Но… — Я повысила голос, и проходившие мимо студенты стали бросать на нас любопытные взгляды. — Я работаю по вечерам. Как я узнаю, если вы позвоните вечером? У нас нет автоответчика. Как узнаю, что вы не звонили? Если пропущу ваш звонок, все пойдет прахом, и тогда…
— Оставьте меня, — сказал он. — Вы достаточно наговорили. Теперь, пожалуйста, оставьте меня в покое.
Он похромал прочь, а я осталась стоять в тени гингко.
— Профессор Ши, — крикнула я вслед его удалявшейся фигуре. — Пожалуйста, я не хотела быть грубой. У меня этого и в мыслях не было.
Но он не остановился и вскоре исчез за пыльной оградой. У моих ног шевелились тени гингко. Я повернулась, пнула низкий бордюр, уткнула лицо в ладони. Меня трясло.
Домой я вернулась в состоянии транса, пошла прямо в свою комнату, не остановилась поболтать с русскими. Они в гостиной смотрели телевизор и саркастически охнули мне вслед. Я с грохотом закрыла дверь в спальню, прислонилась к ней спиной, закрыла глаза. Сердце громко билось.
Когда знаешь, что прав, важно стоять на своем.
Спустя долгое время я открыла глаза, подошла к алькову, где хранила краски, смешала их, положила кисти и кувшин с водой возле стены и широко открыла окно. Уже темнело, с улиц доносился запах подгоревшей пищи, Токио зажигал огни, готовясь к ночи. Город убегал вдаль, как маленькая галактика. Я представила себе, как он выглядит с высоты: дома как горы, улицы — реки из блестящей ртути, как при императоре династии Цин — Ши Хуанди.
Как могло это произойти? Когда закончились воздушные бомбежки и последний американский бомбардировщик улетел восвояси через голубой океан, улицы в Токио остались лежать в руинах. Город было не узнать. Автомобили не могли по нему проехать, потому что никто не знал, где заканчивались улицы и где начинались дома. Вдоль реки, где стояли хижины, поднимался дым, удушливо пахло угольной пылью и смолой.
Шелк на стенах моей комнаты был порван сверху вниз, до уровня моей талии. Ниже он был не тронут. Я набрала на кисть кобальта и начала рисовать. Нарисовала разбитые крыши и балки сожженных домов. Нарисовала огонь, вышедший из-под контроля, и улицы, засыпанные обломками. Рисовала, а мысли где-то бродили. Я так ушла в себя, что близнецам в семь часов вечера пришлось постучать мне в дверь и спросить, собираюсь ли я на работу.
— Может, останешься здесь? Будешь сидеть, как краб?
Я открыла дверь и взглянула на них. В руке я держала кисть, и лицо было испачкано краской.
— Господи! Ты что же, так и пойдешь?
Я заморгала. Тогда я не подозревала, как мне повезло. Если бы они не постучали, я пропустила бы один из самых важных вечеров в Токио.
14
Нанкин, 12 ноября 1937 (десятый день десятого месяца)
На прошлой неделе пал Шанхай. Невероятное, непостижимое известие. Город защищали лучшие войска нашего президента, по численности мы вдесятеро превосходили японских моряков, тем не менее город пал. Рассказывают, что Шанхай опустел, в канавах валяются банки из-под отравляющих газов, мертвые животные из зоопарка гниют на полу своих клеток. Поступила новость, будто японская императорская армия рассредоточилась в дельте реки. Кажется, нападение на Нанкин неизбежно. К нам направляются десять дивизий: пехота, мотоциклисты, бронированные машины. Я могу их представить: вижу, как краги военных облепила желтая речная грязь. Если они возьмут Нанкин, великую столицу нашего народа, то сожмут в кулаке сердце гиганта.
Но, естественно, этого не произойдет. Наш президент не допустит, чтобы в город пришла беда. Тем не менее в горожанах что-то изменилось — вера их пошатнулась. Сегодня я возвращался домой после утренних лекций (пришли только четыре студента, как я должен это понимать?), висевший над городом туман растаял, стало солнечно, небо сжалилось над Нанкином. И все же язаметил, что белья на шестах не появилось, как это обычно бывает при первых солнечных лучах. Затем я обратил внимание на то, что поливальщики улиц, оборванные кули, убирающие наши дороги, не вышли на работу, а люди, спешащие от двери кдвери, несут больше вещей, чем необходимо. Я не сразу сообразил, что происходит, а когда понял, сердце упало. Люди бегут. Город закрывается. Мне стыдно признаться, что даже некоторые преподаватели из университета говорили сегодня о том, что надо уходить в глубь страны. Только представьте это! Представьте отсутствие веры в нашего президента. Вообразите, что он подумает, когда увидит, как мы удираем из великого города.
Шуджин выглядит почти довольной тем, что Шанхай захвачен. Это подтверждает все ее высказывания о националистах. Она поддалась общему настроению и хочет покинуть столицу. Когда сегодня я вернулся домой, то увидел, что она пакует в сундук вещи. «А, вот и ты, — сказала она. — Я тебя ждала. Пойди, достань тележку».
— Тележку?
— Да! Мы уезжаем. Возвращаемся в Поянху. — Она сложила белые пеленки из узла своей бабушки. Я заметил, что она оставила в сундуке место для черепаховой шкатулки моей матери. Помню, что в ней она хранила несколько написанных кровью стихов Ай Цинаnote 39. Моя мать свято верила этим словам, однако они не смогли ее спасти. — Да не смотри на меня так, — сказала Шуджин. — Мой календарь сообщает, что сегодня — самый благоприятный день для путешествия.
— Послушай, ни к чему такая спешка, — начал я.
— Неужели? — Она задумчиво на меня посмотрела. — Думаю, ты не прав. Пойдем. — Она поманила меня к окну, открыла раму и указала на Пурпурную гору, где стоит мавзолей Сунь Ятсена. — Посмотри, — сказала она. Темнело, и за горой уже показалась луна, низкая и оранжевая. — Цзыцзинь.
— И что же?
— Чонгминг, послушай, пожалуйста, муж мой. — Она говорила тихо и серьезно. — Сегодня мне приснился сон. Мне снилось, что горит Цзыцзинь …
— Шуджин, — начал я, — но это глупости…
— Нет, — яростно возразила она. — Это не глупости. Это так и есть. Мне приснилось, что горит Пурпурная гора. И когда я это увидела, то поняла. Поняла, что в Нанкине будет беда…
— Шуджин, я тебя умоляю…
— На город свалится несчастье, подобного которому никто не видел, даже во время христианского мятежа.
— Вот как! Может, ты так же умна, как те слепые на праздниках? Они хвастают, что намазали свои веки… гноем из собачьих глаз или подобной ерундой. Тоже мне, ясновидящая нашлась! Давай прекратим эти глупые разговоры. Ты не можешь предсказывать будущее.
Но она была непреклонна. Стояла рядом со мной, не отрывая глаз от горы.
— Нет, могу, — прошептала она, — будущее можно предсказать. Будущее — это открытое окно. — Шуджин прикоснулась рукой к ставням. — Смотреть вперед нетрудно, потому что будущее — это прошлое. Все в мире вращается, и яточно вижу, что должно произойти. — Она посмотрела на меня своими желтыми глазами, и мне показалось, что она заглядывает мне в сердце. — Если останемся в Нанкине, — умрем. Ты и сам знаешь. Я вижу в твоих глазах — ты очень хорошо это знаешь. Тебе известно, что твой драгоценный президент слишком слаб, чтобы нас спасти. У Нанкина нет ни одного шанса.
— Я больше не хочу слышать ни слова, — твердо заявил я. — Не позволю, чтобы так говорили о главнокомандующем. Запрещаю тебе подобные речи. Чан Кайши спасет наш город.
— Это — декоративная собачка иностранцев, — презрительно выдохнула Шуджин. — Поначалу его заставляли сражаться собственные генералы, а теперь он не может победить даже японцев — ту армию, которая его обучала.
— Довольно! — Я трясся от гнева. — Я достаточно услышал. Чан Кайши защитит Нанкин, и мы — ты и я — будем здесь и увидим все своими глазами. — Я взял ее за запястье и повел к сундуку. — Я твой муж, и ты обязана мне доверять. А теперь распакуй вещи. Мы никуда не идем, уж тем более в Поянху. Это место убило мою мать, и я заявляю тебе как муж: ты должна верить Чан Кайши, высшему арбитру, человеку более великому и сильному, чем все твои предсказатели, вместе взятые.
Нанкин, 16 ноября 1937
Как же я сожалею сейчас о тех словах. Я сижу один в своем кабинете, дверь заперта на ключ, и, прислонив ухо к приемнику, украдкой слушаю радио. Как я жалею о своем гордом заявлении. Боюсь, что Шуджин услышит по радио новости. Она наверняка придет в восторг, когда узнает, что случилось. Это так ужасно, что я не решаюсь написать в своем дневнике. Все же напишу маленькими буквами, чтобы легче было перенести: Чан Кайши и правительство Гоминьдан бежали из города, оставив нас на генерала Тан Шенчжи.
Вот я и написал эту страшную фразу. Что теперь делать? Сидеть и смотреть на нее? Кровь бросилась мне в голову. Что делать? Я не могу ни сидеть, ни стоять, ни думать о чем-то другом. Командующий Чан бежал? Теперь на его месте генерал Тан? Можем ли мы ему доверять? Что теперь? Должен ли я ползти к Шуджин и сказать, что был не прав? Неужели допущу, чтобы она увидела мою слабость? Только не это. Я не могу отступить. Я угодил в собственную ловушку, однако должен отстаивать свою позицию, как бы тяжело мне ни было. Я забаррикадирую дом, и мы дождемся здесь прихода императорских войск. Даже если произойдет нечто невероятное и наши войска будут разбиты, я знаю, что японцы отнесутся к нам нормально. В студенческие годы я посещал Киото, по-японски говорю хорошо. Это просвещенные люди, они ведут себя достойно — стоит только вспомнить, как они действовали в русско-японской войне. Они показали себя цивилизованным народом. Шуджин удивится, когда узнает, что они могут и нас кое-чему научить. Мы напишем табличку на японском языке: «Добро пожаловать» и будем в безопасности. Сегодня я видел, как по соседству две семьи уже готовят такие таблички.
Я пишу, а на город спускается ночь. В Нанкине стоит тишина, разве только издалека донесется шум от проезжающего танка националистов. Сердце мое словно кусок льда. Я не стану спускаться вниз и говорить Шуджин о своих страхах.
После того как я отказался возвращаться домой, она смотрит на меня сурово. Я повторяю перечень причин, по которым нам не следует бежать, притворяюсь, будто не вижу их неубедительности: в деревенской местности не будет достойного медицинского обслуживания, квалифицированных акушеров. Я пытался нарисовать картину наших несчастий, которые непременно последуют, если мы окажемся в деревне. Кто поможет Шуджин при родах? Какая-нибудь старая крестьянка? Но каждый раз, когда привожу этот довод, в глазах ее вспыхивает огонь: «Старая крестьянка? Старая крестьянка? Она знает побольше, чем твои иностранные врачи! Они же христиане!»
Вероятно, я довел ее до изнеможения, потому что она замолчала. Сегодня большую часть дня она вяло сидела на стуле, сложив на животе руки. Не могу не думать об этих руках, таких маленьких и белых. Весь день не мог оторвать от них взгляд. Должно быть, она положила их на живот бессознательно, ибо прекрасно знала, что женщина, поглаживающая живот, может избаловать ребенка. Так говорила мне моя мать: «Должно быть, я слишком часто гладила свой живот, раз у меня родился такой гордый и упрямый сын».
Стоит мне задуматься о том, что наш ребенок вырастет упрямым, эгоистичным или высокомерным, либо станет обладателем другой нежелательной черты характера, как чувствую, что хочу заплакать. Гордый, упрямый, испорченный или требовательный — все это зависит от одного условия: будет ли наш ребенок жив. Переживет ли Шуджин неизбежное нападение на Нанкин?
На прошлой неделе пал Шанхай. Невероятное, непостижимое известие. Город защищали лучшие войска нашего президента, по численности мы вдесятеро превосходили японских моряков, тем не менее город пал. Рассказывают, что Шанхай опустел, в канавах валяются банки из-под отравляющих газов, мертвые животные из зоопарка гниют на полу своих клеток. Поступила новость, будто японская императорская армия рассредоточилась в дельте реки. Кажется, нападение на Нанкин неизбежно. К нам направляются десять дивизий: пехота, мотоциклисты, бронированные машины. Я могу их представить: вижу, как краги военных облепила желтая речная грязь. Если они возьмут Нанкин, великую столицу нашего народа, то сожмут в кулаке сердце гиганта.
Но, естественно, этого не произойдет. Наш президент не допустит, чтобы в город пришла беда. Тем не менее в горожанах что-то изменилось — вера их пошатнулась. Сегодня я возвращался домой после утренних лекций (пришли только четыре студента, как я должен это понимать?), висевший над городом туман растаял, стало солнечно, небо сжалилось над Нанкином. И все же язаметил, что белья на шестах не появилось, как это обычно бывает при первых солнечных лучах. Затем я обратил внимание на то, что поливальщики улиц, оборванные кули, убирающие наши дороги, не вышли на работу, а люди, спешащие от двери кдвери, несут больше вещей, чем необходимо. Я не сразу сообразил, что происходит, а когда понял, сердце упало. Люди бегут. Город закрывается. Мне стыдно признаться, что даже некоторые преподаватели из университета говорили сегодня о том, что надо уходить в глубь страны. Только представьте это! Представьте отсутствие веры в нашего президента. Вообразите, что он подумает, когда увидит, как мы удираем из великого города.
Шуджин выглядит почти довольной тем, что Шанхай захвачен. Это подтверждает все ее высказывания о националистах. Она поддалась общему настроению и хочет покинуть столицу. Когда сегодня я вернулся домой, то увидел, что она пакует в сундук вещи. «А, вот и ты, — сказала она. — Я тебя ждала. Пойди, достань тележку».
— Тележку?
— Да! Мы уезжаем. Возвращаемся в Поянху. — Она сложила белые пеленки из узла своей бабушки. Я заметил, что она оставила в сундуке место для черепаховой шкатулки моей матери. Помню, что в ней она хранила несколько написанных кровью стихов Ай Цинаnote 39. Моя мать свято верила этим словам, однако они не смогли ее спасти. — Да не смотри на меня так, — сказала Шуджин. — Мой календарь сообщает, что сегодня — самый благоприятный день для путешествия.
— Послушай, ни к чему такая спешка, — начал я.
— Неужели? — Она задумчиво на меня посмотрела. — Думаю, ты не прав. Пойдем. — Она поманила меня к окну, открыла раму и указала на Пурпурную гору, где стоит мавзолей Сунь Ятсена. — Посмотри, — сказала она. Темнело, и за горой уже показалась луна, низкая и оранжевая. — Цзыцзинь.
— И что же?
— Чонгминг, послушай, пожалуйста, муж мой. — Она говорила тихо и серьезно. — Сегодня мне приснился сон. Мне снилось, что горит Цзыцзинь …
— Шуджин, — начал я, — но это глупости…
— Нет, — яростно возразила она. — Это не глупости. Это так и есть. Мне приснилось, что горит Пурпурная гора. И когда я это увидела, то поняла. Поняла, что в Нанкине будет беда…
— Шуджин, я тебя умоляю…
— На город свалится несчастье, подобного которому никто не видел, даже во время христианского мятежа.
— Вот как! Может, ты так же умна, как те слепые на праздниках? Они хвастают, что намазали свои веки… гноем из собачьих глаз или подобной ерундой. Тоже мне, ясновидящая нашлась! Давай прекратим эти глупые разговоры. Ты не можешь предсказывать будущее.
Но она была непреклонна. Стояла рядом со мной, не отрывая глаз от горы.
— Нет, могу, — прошептала она, — будущее можно предсказать. Будущее — это открытое окно. — Шуджин прикоснулась рукой к ставням. — Смотреть вперед нетрудно, потому что будущее — это прошлое. Все в мире вращается, и яточно вижу, что должно произойти. — Она посмотрела на меня своими желтыми глазами, и мне показалось, что она заглядывает мне в сердце. — Если останемся в Нанкине, — умрем. Ты и сам знаешь. Я вижу в твоих глазах — ты очень хорошо это знаешь. Тебе известно, что твой драгоценный президент слишком слаб, чтобы нас спасти. У Нанкина нет ни одного шанса.
— Я больше не хочу слышать ни слова, — твердо заявил я. — Не позволю, чтобы так говорили о главнокомандующем. Запрещаю тебе подобные речи. Чан Кайши спасет наш город.
— Это — декоративная собачка иностранцев, — презрительно выдохнула Шуджин. — Поначалу его заставляли сражаться собственные генералы, а теперь он не может победить даже японцев — ту армию, которая его обучала.
— Довольно! — Я трясся от гнева. — Я достаточно услышал. Чан Кайши защитит Нанкин, и мы — ты и я — будем здесь и увидим все своими глазами. — Я взял ее за запястье и повел к сундуку. — Я твой муж, и ты обязана мне доверять. А теперь распакуй вещи. Мы никуда не идем, уж тем более в Поянху. Это место убило мою мать, и я заявляю тебе как муж: ты должна верить Чан Кайши, высшему арбитру, человеку более великому и сильному, чем все твои предсказатели, вместе взятые.
Нанкин, 16 ноября 1937
Как же я сожалею сейчас о тех словах. Я сижу один в своем кабинете, дверь заперта на ключ, и, прислонив ухо к приемнику, украдкой слушаю радио. Как я жалею о своем гордом заявлении. Боюсь, что Шуджин услышит по радио новости. Она наверняка придет в восторг, когда узнает, что случилось. Это так ужасно, что я не решаюсь написать в своем дневнике. Все же напишу маленькими буквами, чтобы легче было перенести: Чан Кайши и правительство Гоминьдан бежали из города, оставив нас на генерала Тан Шенчжи.
Вот я и написал эту страшную фразу. Что теперь делать? Сидеть и смотреть на нее? Кровь бросилась мне в голову. Что делать? Я не могу ни сидеть, ни стоять, ни думать о чем-то другом. Командующий Чан бежал? Теперь на его месте генерал Тан? Можем ли мы ему доверять? Что теперь? Должен ли я ползти к Шуджин и сказать, что был не прав? Неужели допущу, чтобы она увидела мою слабость? Только не это. Я не могу отступить. Я угодил в собственную ловушку, однако должен отстаивать свою позицию, как бы тяжело мне ни было. Я забаррикадирую дом, и мы дождемся здесь прихода императорских войск. Даже если произойдет нечто невероятное и наши войска будут разбиты, я знаю, что японцы отнесутся к нам нормально. В студенческие годы я посещал Киото, по-японски говорю хорошо. Это просвещенные люди, они ведут себя достойно — стоит только вспомнить, как они действовали в русско-японской войне. Они показали себя цивилизованным народом. Шуджин удивится, когда узнает, что они могут и нас кое-чему научить. Мы напишем табличку на японском языке: «Добро пожаловать» и будем в безопасности. Сегодня я видел, как по соседству две семьи уже готовят такие таблички.
Я пишу, а на город спускается ночь. В Нанкине стоит тишина, разве только издалека донесется шум от проезжающего танка националистов. Сердце мое словно кусок льда. Я не стану спускаться вниз и говорить Шуджин о своих страхах.
После того как я отказался возвращаться домой, она смотрит на меня сурово. Я повторяю перечень причин, по которым нам не следует бежать, притворяюсь, будто не вижу их неубедительности: в деревенской местности не будет достойного медицинского обслуживания, квалифицированных акушеров. Я пытался нарисовать картину наших несчастий, которые непременно последуют, если мы окажемся в деревне. Кто поможет Шуджин при родах? Какая-нибудь старая крестьянка? Но каждый раз, когда привожу этот довод, в глазах ее вспыхивает огонь: «Старая крестьянка? Старая крестьянка? Она знает побольше, чем твои иностранные врачи! Они же христиане!»
Вероятно, я довел ее до изнеможения, потому что она замолчала. Сегодня большую часть дня она вяло сидела на стуле, сложив на животе руки. Не могу не думать об этих руках, таких маленьких и белых. Весь день не мог оторвать от них взгляд. Должно быть, она положила их на живот бессознательно, ибо прекрасно знала, что женщина, поглаживающая живот, может избаловать ребенка. Так говорила мне моя мать: «Должно быть, я слишком часто гладила свой живот, раз у меня родился такой гордый и упрямый сын».
Стоит мне задуматься о том, что наш ребенок вырастет упрямым, эгоистичным или высокомерным, либо станет обладателем другой нежелательной черты характера, как чувствую, что хочу заплакать. Гордый, упрямый, испорченный или требовательный — все это зависит от одного условия: будет ли наш ребенок жив. Переживет ли Шуджин неизбежное нападение на Нанкин?
15
Возможно, худшее, что может с тобой случиться — это потерять кого-то и не знать, где его искать. Японцы верят, что в ночь праздника Бон мертвые возвращаются к тем, кого они когда-то любили. Они выплывают из эфира, откликаясь на призыв своих потомков. Я всегда представляла себе этот праздник очень хаотичным, думала, что духи с невероятной скоростью носятся по воздуху, сшибая людей с ног. Теперь задумалась, как же чувствуют себя люди, не знающие, где лежат их мертвецы. А что если они умерли в другой стране? Интересно, могут ли духи перелетать с одного континента на другой? А если не могут, то как же вернутся к своим родственникам?