Страница:
– Ответь мне только на один вопрос. Эта юная особа богата и красива?
– Это два вопроса. Два раза отвечаю: "да".
– Может быть, ты не окончательно безнадежен. Ладно, на этот раз я тебе помогу. Тебе нужна видеосвязь или только голосовая?
– Голосовая вполне устроит.
Он покачал головой.
– Все-таки безнадежен. Имя?
– Эвелин Конрад.
– Как бы ты хотел связаться с ней?
– Через посредника, которому, думаю, можно доверять. Могла бы твоя сестра снабдить послание по-настоящему серьезной защитой?
– Да, – коротко отозвался Герб.
– Хорошо. Попроси ее передать послание Дороти Робб. Два "б".
– Адрес?
– Госпожа Робб работает Главным Посредником главы корпорации Конрадов.
Прежде я ни разу не видел, чтобы Герб был так близок к крайнему изумлению. На миг краешки его ноздрей покраснели, словно он засомневался в эффективности своего дезодоранта. С его глазами начало происходить нечто странное: он будто бы пытался вытаращить их и зажмуриться одновременно. Саундтрек нашего разговора прервался на долю секунды, после чего Герб выдавил:
– Беру свои слова обратно. Ты действительно безнадежен.
Я развел руками.
– А я разве с тобой спорил?
– Ты знаком с кем-то из Конрадов. Настолько близко знаком, что эта девица обманула… Ох. Прошу тебя, скажи, что ее дед не…
Я кивнул.
– Конрад Конрад.
– Конечно. Ради тебя она обвела вокруг пальца верховного Конрада. А ты при этом здесь.
– Герб, ей всего семь лет.
Он улыбнулся от уха до уха. Примерно десять секунд он переваривал информацию и в конце концов начал ею наслаждаться.
– Я в восторге, – сообщил он. – Ничего больше не говори. Если хочешь жить.
И я рассказал ему все свою треклятую историю.
Я всегда знал, что когда-нибудь все расскажу ему. Нам предстоял очень долгий путь. Но я не думал, что сделаю это на первом году полета. Вряд ли я смог бы рассказать эту историю кому бы то ни было, кто не слушал бы так хорошо, как Герб. Он не возражал, когда мне нужно было молчать пару минут, чтобы потом закончить начатую фразу.
Когда я завершил рассказ, он сам какое-то время помолчал. Потом негромко проговорил:
– Amigo [21], ты первый человек из тех, с кем мне довелось разговаривать в этом ржавом корыте, у которого есть по-настоящему веская причина тут находиться. Ладно. Значит, ты хочешь, чтобы малышка Эвелин узнала, что ты благодарен ей за то, что она вызволила тебя оттуда, но чтобы об этом не проведал старина Конрад, так?
– Что-то вроде: "Последние моменты нашего знакомства оставили у меня более приятное впечатление, чем первые", пожалуй. Как думаешь, тебе удастся сообщить это ей тайно? Теперь, когда ты знаешь, кто она такая?
Герб зажмурился, потом открыл глаза.
– Лей говорит: "да". Она знает способ. А тебе не надо знать, какой. Это секрет.
– Спасибо, Герб.
Он закурил сигарету.
– Что ж, по крайней мере веревочка перерезана чисто. С Джинни, я имею в виду. Редко история знала случаи, когда люди расставались настолько окончательно и бесповоротно, как вы. К тому времени, когда мы доберемся до Волынки через двадцать лет, ей исполнится… сто восемь лет, если она не врет насчет своего возраста.
Мы совершали прыжок длиной около восьмидесяти пяти световых лет с такой головокружительной скоростью, что для нас этот полет должен был занять двадцать лет. А в обычной вселенной часы бежали быстрее, благодаря парадоксу Эйнштейна. Для наблюдателя, скажем, на станции Томбо на Плутоне, продолжительность нашего странствия составила бы примерно девяносто с половиной стандартных лет.
– Конечно, с ее-то денежками, она и тогда, пожалуй, все еще будет выглядеть на двадцать, – добавил Герб. – Но ты-то будешь знать, сколько ей на самом деле…
– Я не хочу, чтобы она старилась, – тоскливо проговорил я. – Не хочу, чтобы она страдала. Я хочу, что бы она была тут, со мной.
– И была счастлива, что она твоя супруга, даже если вы оба будете помирать с голоду на чужой планете. Она что, вправду такая дура?
– Явно нет.
– Ты полюбишь снова. Извини, что говорю тебе об этом.
Я поморщился.
– Не скоро.
Он покачал головой:
– Это необязательно должно произойти скоро. У тебя целых двадцать лет, чтобы решить, какая тебе нужна жена. Но не тяни с этим слишком долго. Запас женщин ограничен, а ты не кажешься мне мужчиной, который будет счастлив, дав обет безбрачия.
– Не будь в этом так уверен, – мрачно пробормотал я.
– Послушай, тебе надо принять целый ряд решений. Одни надо принять быстро, оперативно, другие касаются более далекого будущего. Если ты намерен ближайшие двадцать лет зализывать раны И думать, что решения придут сами собой, друг из тебя получится никудышный. Я предлагаю тебе начать работу над этими решениями.
– О каких решениях ты говоришь?
Он откинулся на спинку стула.
– Чем ты хочешь заниматься?
Совершенно простой и разумный вопрос: логичный первый шаг при составлении любого плана.
С таким же успехом Герб мог стукнуть меня по лбу доской.
Нет, меня не ослепила вспышка яркого белого света, я не очнулся, ошарашенный, на земле подле своего коня. Земля не задрожала и не загудела у меня под ногами. И сердце, пожалуй, не замерло, и время не остановилось. Но абсолютно очевидный вопрос Герба ударил по мне именно с такой силой. И он сам, и зал ресторана исчезли, пока я пытался найти ответ.
"Конечно, – думал я, – у меня есть для него ответ". Но найти его я не мог. Я мысленно отмотал запись назад и с ужасом осознал, что этого вопроса я себе не задавал со времени выпускного бала после окончания колледжа имени Ферми.
На протяжении всех жутких дней после этого я был сосредоточен исключительно на том, чем я не хочузаниматься.
Ладно, это было глупо с моей стороны, да? Теперь, когда я навсегда избавлен от страшной опасности стать одним из самых богатых людей на свете, женившись на девушке моей мечты, пожалуй, настала пора уделить пару квантов мыслительной энергии тому, что я желал бы предпочесть. Если желал хоть чего-то.
Мать честная, чем же мне заняться в ближайшие двадцать лет? И в последующие двадцать, если до этого дойдет?
Герб что-то говорил. Откуда я это знал? Он прикоснулся к моей руке, чтобы привлечь мое внимание. Я включил свой слух, отмотал запись разговора до последней фразы Герба:
– …необязательно отвечать прямо сейчас.
Не скажу, чтобы я сразу же согласился – но как раз в это самое мгновение я услышал, как кто-то меня окликает. Это был Соломон Шорт. Он ожесточенно махал руками, приглашая нас присоединиться к их компании, занимавшей поблизости от нас столик побольше. В поисках помощи я глянул на Герба. Тот только пожал плечами. В общем мы встали и пошли к этому столику. Друзья Сола подвинулись, чтобы дать нам место, и Сол принялся всех представлять друг другу.
Как я и думал, все трое его друзей оказались релятивистами, как и он сам. Теперь я познакомился с пятью из тех шестерых людей, от которых целиком зависел наш полет. Рядом со мной сидел Тенчин Хидео Итокава, мужчина маленького роста, который, как я узнал позднее, был монахом дзен-буддистом. А в тот вечер я заметил только, что у него искрящиеся глаза и, похоже, напрочь отсутствуют голосовые связки. Между ним и Солом сидела добродушная пышная женщина, которую звали Ландон Макби. Оказалось, что она замужем за Джорджем Р. Марсденом, тем релятивистом, в которого я буквально врезался в самые первые секунды, как только оказался на борту звездолета. Ландон и Сол жонглировали словами и старались друг друга перещеголять. Но самым удивительным из друзей Сола явно был человек, сидевший напротив меня, Питер Кайндред, но я, как ни старался, никак не мог понять, почему он кажется мне таким удивительным.
Он был как бы наэлектризован и одновременно дико стеснителен – вот единственное, что я мог бы сказать о нем. Создавалось неловкое впечатление, будто он в любой момент может перестать говорить и вдруг закрякает по-утиному или затявкает по-собачьи. Было невозможно догадаться, что ему придет в голову, но при этом он сам этим в немалой степени озадачен и смущен. И дело заключалось не только в его безумных глазах, хотя они, несомненно, играли определенную роль. Фамилия совершенно не вязалась с его внешним обликом [22]. Казалось, он испещрен надписями типа "Заряженная пушка". И Сол, и Ландон, похоже, обожали его.
Я был потрясен до глубины души. Большая часть энергии корабля – в самом буквальном смысле – собралась за этим столиком. Я привык общаться со знаменитыми людьми, даже с великими людьми. Но это было совсем другое дело.
По большому счету, "Шеффилд" мог обойтись без капитана – но вот роль релятивистов была чрезвычайно важна. Эти мужчины и женщины посвящали свое рабочее время тому, что проникали в космический вакуум своим обнаженным органическим мозгом и уговаривали этот самый вакуум уступить долю его непостижимой уму энергии.
Я понимаю, что такое описание имеет почти столько же смысла, как если бы я сказал, что термоядерная установка работает потому, что боги дышат на чей-то талисман так, чтобы она работала. Я сидел за столиком, надеясь, что, возможно, мне удастся выведать у кого-то из релятивистов более толковое объяснение, если я удостоюсь чести с кем-то из них поговорить. Но получилось иначе.
Сначала все шло неплохо. Сол представил нам своих друзей. Потом представил им Герба, в двух предложениях изложив его краткую биографию. Затем он представил меня – вот с этого места все и пошло кое-как. Второе предложение он начал словами:
– Его отец был…
И уже после второго слова Питер Кайндред обезумел. Он оттолкнул свой стул от столика, перескочил через него, оставаясь лицом к нам, приземлился в нескольких футах, приняв боевую стойку и начал изображать руками знаки, явно призванные защитить его от нечистой силы.
Смотрел он при этом на меня.
Я раскрыл рот.
– УМОЛКНИ! – взвизгнул Питер.
Я изумленно заморгал.
– Ни слова! О-о-о-ой! – Он отвернулся. – И никакой мимики!
Я посмотрел на Герба, потом – на Сола, потом обвел взглядом всех остальных, но их лица мне ничего не подсказали. Я решил, что мне следует уйти, и привстал.
Питер снова вскрикнул, отпрыгнул дальше назад, схватил с чужого столика тарелку и взял ее так, как держат актеры в старинных комедиях, где разыгрывается сцена "тортовой драки".
– Назад! – прокричал он. – Безумец! Ты чокнулся? Что ты хочешь сделать со мной?
Я пожал плечами. Пришлось. Больше я ни на что не был способен.
Это стало последней соломинкой. Питер зажмурился, издал звук, будто его душат, развернулся и весьма стремительно покинул зал ресторана. И тарелку унес, невзирая на отчаянные протесты ее владельца.
– Не обижайся на Питера, – невозмутимо произнес Сол.
– Его жутко пугает "дилемма сороконожки", – добавила Ландон.
– А-а-а, – озадаченно протянул я. – Тогда понятно.
– Он грубоват, – заметил Герб.
– Нет-нет, – сказал я. – Думаю, я в самом деле это заслужил.
И после того, как я объяснился, все согласились со мной.
Без релятивистов ни один звездолет не способен управлять своим главным двигателем, не способен открыть так называемый "портал Икимоно", ведущий во вселенную темной энергии. Не способен – не превратившись в самом скором времени во вспышку гамма-лучей.
Этот чудовищный масс-креативный двигатель пока еще не заработал, и включать его было нельзя до тех пор, пока мы не улетим подальше от Солнца – но без этого двигателя и ему подобных большая часть полетов к звездам была бы невозможна, а с прочими пришлось бы повременить до изобретения анабиоза. А из-за неприязни Пророка к баловству с подозрительно явными намерениями бога, безопасный анабиоз пока представляется делом такого же далекого будущего, каким он был несколько веков назад.
Однако, благодаря релятивистам, человечество наконец обрело двигатель, который действительно мог помочь осуществлять странствия к звездам в пределах обычной продолжительности жизни человека. Единственная проблема состояла в том, что, как ни твердило обратное устное народное творчество, релятивистский двигатель в действительности являлся первым из когда-либо изобретенных двигателей, который нуждался в постоянном внимании со стороны оператора-человека – релятивиста. Каким-то образом головной мозг человека был способен. – точнее говоря, органический мозг определенных людей – добиваться того, что всякий раз, когда док Шредингер открывал свой ящик, там оказывалась живая кошка. Если даже изначально никакой кошки в ящике не было.
По последним известным мне сведениям, во всей Солнечной системе насчитывалось меньше двухсот человек – из нескольких десятков миллиардов! – наделенных необходимым сочетанием природных способностей, навыков, отношения к делу и образования, позволявших надежно осуществлять эту работу. Я читал, что больше половины людей, обладавших всем выше перечисленным, предпочитали заниматься чем-нибудь другим. Остальные, вероятно, требовали зарплату выше той, какую имел отец Джинни.
Когда математик, поэт и дзен-буддистский священник Хоицу Икимоно Роши (чье имя означает "жизнь", "живые существа", "продукция сельского хозяйства" или "неприготовленная еда") изобрел первый действующий двигатель для полетов к звездам в 2237 году – а может быть, он просто был первым, кто уцелел после экспериментов, – он тем самым создал профессию под названием "релятивист". Самым лучшим для дилетанта определением того, чем занимается релятивист, является формулировка, высказанная самим Роши: он сказал, что релятивисты медитируют над двигателем и вместе с ним, чтобы ему было веселее работать.
Он молчал о том, каким образом релятивисты добиваются того, чтобы двигатель не превратился в звезду… пока человечество не вложилось на всю катушку в полеты к звездам – как с экономической, так и с эмоциональной стороны. К счастью, вскоре стало ясно, чтo единственным большим недостатком характера Роши было нежелание держать шутки при себе. (И очень жаль: она в конце концов убила его – та самая шутка, которая ему, наверное, очень нравилась.)
Кто-то мог бы утверждать, что с технической точки зрения релятивистов было бы правильнее называть релятивистскими инженерами. Без них никакого двигателя не было бы – res ipsa loquitur [23]. Но так уж получается, что термин "инженер" уже используется – используется людьми, которые считают, что та наука, в которой нуждается релятивизм, является колдовством, псевдонаукой, мумбо-юмбо, а может быть, даже фокусом-покусом. Для них релятивизм – едва ли не самый презираемый из всех видов мышления, то есть – религия. Самые первые слова в техническом описании релятивизма разрушают все надежды на разговор, заставляют инженеров скрипеть зубами, и волосы у них на макушке встают дыбом.
Квантовый воздушно-реактивный двигатель.
Работа квантового воздушно-реактивного двигателя основана на хорошо известной теории квантовых флуктуации в энергии вакуума. Эти флуктуации происходят во всей вселенной в крайне малых масштабах времени и расстояния. Они длятся порядка десятой-пятнадцатой доли секунды в пределах от десятой – пятьдесят пятой доли сантиметра, при массе от десятой до пятой доли грамма и энергии, равной 10 эргам, и возникают и гаснут эти флуктуации бесконечно. Стандартная физика поддерживает эту картину, но совсем другое дело – использование квантовых флуктуации в вакууме для того, чтобы придать движение звездолету. Квантовый воздушный реактивный двигатель, впервые предложенный Г. Дэвидом Фроунингом (инженером!) до Кризиса, должен был работать, "поглощая" энергию квантовых флуктуации и превращая ее в движущую силу. Если бы корабль с квантовым двигателем смог потреблять всего лишь крошечную фракцию теоретически доступной массы-энергии вакуума, он бы получил возможность быстро разгоняться до релятивистских скоростей. Но до тех пор, пока Икимоно Роши не попытался визуально выразить то, что было у него на уме, когда он сидел и медитировал в своем корабле где-то в районе пояса астероидов, а затем вдруг оказался в половине светового года от дома и только потом перестал удаляться, никто не имел понятия о том, как это можно сделать. Почти наверняка раньше никому не приходило в голову, что внимание человека может стать необходимым условием этого феномена. Величайшая удача заключалась в том, что Хоицу Икимоно на самом деле был Роши – большим мастером дзен-буддизма, для которого сосредоточенное внимание являлось данностью – иначе он бы мог никогда не вернуться к Солнцу, чтобы рассказать о своем открытии.
Философская сторона работы квантового воздушного реактивного двигателя поразительна. Если, как утверждает космологическая теория расширения, вселенная произошла вследствие квантовой флуктуации и в итоге разрослась до нынешних гигантских масштабов, то же самое вполне может произойти внутри квантового реактивного двигателя. Но разве каждый квантовый реактивный двигатель создает и разрушает бесчисленные вселенные, странствуя по нашему космосу, и разве персонал, обслуживающий эти двигатели, – это боги для бесчисленных существ во вселенной, поддерживающих их полеты?
Инженеры уже отправились поблевать. И не могу сказать, что я их прямо-таки виню. Но кто знает? Может быть, вы?
Для инженера все просто. Если ты можешь объяснить инженеру, что ты делаешь с числами и докажешь справедливость своих вычислений, – это наука. Не сможешь доказать – не наука. И все тут. Многое говорит в пользу этой точки зрения: именно с ее помощью можно объяснить, почему черное сердце Пророка гниет в перепачканном гробу, где ему и место. И любой релятивист с радостью признается в том, что не понимает, как делает то, что делает. Никто не понимает. И вряд ли когда-нибудь поймет.
Но с одним согласны все: человеком, который пока что ближе всехподошел к объяснению, который, по меньшей мере, разработал хоть какой-то математический инструментарии для подхода к проблеме и указал на многообещающий теоретический путь, позволяющий пройти через то, что прежде считалось непроходимыми дебрями, был лауреат Нобелевской премии, физик с Ганимеда по имени Бен Джонстон.
Мой отец.
Неудивительно, что Кайндред так меня испугался. Кайндред не желал, чтобы хотя бы крошка понимания того процесса, благодаря которому он стал одним из самых состоятельных людей на свете, проникла в его со знание. Большинство релятивистов сильнее всего боятся "выгореть" – полностью лишиться личности. Но не Кайндред. Он, пожалуй, частью свой личности даже был бы готов пожертвовать. Как верно заметила Ландон, боялся он "дилеммы сороконожки". Стоило сороконожке задуматься о том, как это она умудряется двигать таким числом ног, как бедное создание сразу же разучилось ходить. Наверное, он решил, что мой отец мог перед смертью сообщить мне какие-то важные данные, поделился со мной какими-то необычайно значительными выводами, которые я по глупости мог сболтнуть, как что-то соображая в этой области, так и не соображая в ней ровным счетом ничего. Риск был крошечный, но для релятивиста Кайндреда на кон было поставлено абсолютно все; Поэтому он отвернулся и убежал.
Инженер называл бы такое поведение чистой воды суеверием, примитивной ерундой, детской верой в чудеса. Но всем безразлично, что на эту тему думает инженер, до тех пор, пока он не сумеет заставить гигантскую консервную банку, набитую людьми, лететь почти со скоростью света – и при этом без всякого топлива для главного двигателя. И ясное дело, инженеры трудятся над этой проблемой как скаженные, и флаг им, как говорится, в руки.
А я не мог вообразить, с кем бы из инженеров мне так хотелось поговорить за чашкой послеобеденного кофе, как с теми тремя релятивистами, которые остались за столом.
Практически сразу, без предупреждения, я помчался, как на скейтборде, вниз с трамплина разговора.
Первую минуту я наслаждался стремительным спуском. В следующую минуту я опустил глаза и увидел внизу, на глубине в несколько километров, скалистое подножие вершины, которую только что оставил позади.
Почему меня это изумило, я не могу объяснить. Признаю: потом я понял, что выглядел глупо. Много ли надо ума, чтобы догадаться, что одним из первых вежливых вопросов, адресованных мне, будет вопрос:
– А чем занимаешься ты, Джоэль?
Ой, куда же я задевал парашют?
Этот вопрос мне задала Ландон. Честный и откровенный ответ должен был прозвучать примерно так: "Понятия не имею". У меня даже не было времени – пока я шел сюда от каюты – составить перечень моих желаний, рассортировать их, а уж тем более остановиться на чем-то конкретном. Все эти дни я по большей части напивался и оплакивал свою потерянную любовь. Практически только этим я в последнее время и занимался.
Мне не очень хотелось признаваться троим из самых интересных людей на борту корабля в том, что я такой идиот. Но у меня не было для них другого ответа.
В принципе я мог бы сказать: "Я – фермер", и это не стало бы клятвопреступлением. Согласно контракту, дабы отчасти отработать стоимость билета, я обязан был двадцать один час в неделю трудиться на сельскохозяйственных палубах "Шеффилда" и делиться с другими своим бесценным опытом в области гидропоники. Но и так отвечать мне почему-то не хотелось.
Теперь я в этом уже не очень уверен, но, кажется, я решил, что лучше всего ответить загадочной улыбкой. Однако за меня ответил Сол.
– Ты будешь в восторге. Джоэль играет на саксе.
– И сочиняет музыку, – добавил Герб.
Я раскрыл рот…
– Как замечательно, – проговорил маленький монах Хидео.
Я закрыл рот…
– На саксофоне? О, я точно буду в восторге, – обрадовалась Ландон. – И хорошо играешь, Джоэль?
Ну, вот на этот вопрос у меня в запасе было множество ответов. Я вытащил из пачки первый попавшийся:
– Думаю, да. – Поскольку у меня нет слуха, я никогда не был в этом уверен.
– Сол?
Сол пожал плечами:
– Я еще не слышал, как он играет.
– Герб?
Герб тоже пожал плечами:
– При мне он пока не сыграл ни единой нотки. Может, и заливает, что умеет.
– И все же я готов побиться об заклад, что он очень хорош, – сказал Сол.
– Какие у тебя для этого основания? – поинтересовался Хидео.
– Я внимательно осмотрел инструмент Джоэля. Этот саксофон принадлежит человеку, который его очень любит, и сам, в свою очередь, любим.
Я вытаращил глаза.
– Вы это увидели?
Он молча кивнул.
– Что ж, тогда нам нужно просто послушать тебя, – заключила Ландон. – Соломон, как ты думаешь, администрация ресторана не будет возражать, если мы попросим кого-нибудь послать за инструментом Джоэля, а потом уговорим его сыграть для нас здесь? Если нам откажут, удовольствуемся моей каютой.
Я воспользовался их разговором для того, чтобы хорошенько и быстренько поразмыслить. Мне вот-вот предстояло совершить то, чего я не выбирал. В последнее время.
Игра на саксофоне и сочинение музыки былитем, чем я занимался когда-то. Это было почти единственное, чем я занимался, помимо раздумий о Джинни. Музыка и она составляли то, чем я был, чего хотел, для чего существовал. Неразделимо. Я уже давно не представлял себя в будущем композитором без Джинни как части общей картины.
Может быть, когда пыль осядет, когда тоска станет терпимой, я все еще буду хотеть – или захочу снова – стать музыкантом и композитором. Приходилось признаться в том, что на самом деле это было весьма вероятно. На что я еще, черт побери, годился? Что еще я любил так же сильно? (Нет, на этот вопрос мне лучше не отвечать.)
Но я еще не принял такого решения. Это был мой прежний план, он относился к той вселенной, в которой была Джинни.
Более того: я вдруг осознал с головокружительным ужасом – это был план для той вселенной, где весь музыкальный истэблишмент Солнечной системы воспринимается как данность. Все остальные музыканты, критики и композиторы, вся огромная потенциальная аудитория, все источники финансирования, все институты поддержки. В обществе, насчитывающем миллиарды людей, композитор – это уважаемая, а порой даже почетная профессия. При такой громадной аудитории необязательно сыграть для всех и каждого, чтобы заработать себе на жизнь и обеспечить себя уважением окружающих. А теперь мне предстояло веки вечные жить в обществе пятисот человек и их потомков, поэтому многое следовало пересмотреть.
И еще один немаловажный факт: я нанялся на этот корабль помощником фермера. Совет колонии мог принудить меня к этому труду, полагая, что разгребание навоза для колонии важнее, чем взыгрывание на саксе, и до тех пор, пока я не наскребу денег хотя бы на один пай, у них будет столько же прав на мое время, сколько у меня самого. Благоразумный человек поделил бы свое время между гидропонной фермой и тем, что принесло бы ему в кратчайший срок самый высокий доход – но в любой вселенной это вряд ли относится к игре на саксофоне. Даже к самым популярным в наше время стилям саксофонной музыки… а я к сочинительству такой музыки не имел решительно никакой склонности.
Если я сейчас ничего не скажу, эти люди станут считать меня композитором и музыкантом. Потом будет неловко убеждаться в том, что мою жизнь было бы лучше посвятить чему-то другому.
Но чемудругому? До сих пор я себе в этом не признавался, но на самом деле вторым, что меня интересовало после музыки, была история – в особенности, история до Кризиса. Восхитительно. От истории во фронтирной колонии еще меньше пользы, чем от серьезной музыки. Если после долгого дня на гидропонных полях мои гипотетические потомки и проявят хоть какое-то любопытство насчет планеты, про которую то и дело трещат старые пердуны, их вполне удовлетворят те данные, которые уже имелись у нас на борту, а любые новые исторические факты, которые мне будет суждено узнать, на Земле к тому времени устареют на девяносто лет и будут до смерти пережеваны. Колония Либра в один прекрасный день заинтересуется собственной историей – в том случае, если уцелеет, – но это случится к концу жизни второго поколения после нашей высадки, а до этого должно пройти еще несколько десятков лет.
– Это два вопроса. Два раза отвечаю: "да".
– Может быть, ты не окончательно безнадежен. Ладно, на этот раз я тебе помогу. Тебе нужна видеосвязь или только голосовая?
– Голосовая вполне устроит.
Он покачал головой.
– Все-таки безнадежен. Имя?
– Эвелин Конрад.
– Как бы ты хотел связаться с ней?
– Через посредника, которому, думаю, можно доверять. Могла бы твоя сестра снабдить послание по-настоящему серьезной защитой?
– Да, – коротко отозвался Герб.
– Хорошо. Попроси ее передать послание Дороти Робб. Два "б".
– Адрес?
– Госпожа Робб работает Главным Посредником главы корпорации Конрадов.
Прежде я ни разу не видел, чтобы Герб был так близок к крайнему изумлению. На миг краешки его ноздрей покраснели, словно он засомневался в эффективности своего дезодоранта. С его глазами начало происходить нечто странное: он будто бы пытался вытаращить их и зажмуриться одновременно. Саундтрек нашего разговора прервался на долю секунды, после чего Герб выдавил:
– Беру свои слова обратно. Ты действительно безнадежен.
Я развел руками.
– А я разве с тобой спорил?
– Ты знаком с кем-то из Конрадов. Настолько близко знаком, что эта девица обманула… Ох. Прошу тебя, скажи, что ее дед не…
Я кивнул.
– Конрад Конрад.
– Конечно. Ради тебя она обвела вокруг пальца верховного Конрада. А ты при этом здесь.
– Герб, ей всего семь лет.
Он улыбнулся от уха до уха. Примерно десять секунд он переваривал информацию и в конце концов начал ею наслаждаться.
– Я в восторге, – сообщил он. – Ничего больше не говори. Если хочешь жить.
И я рассказал ему все свою треклятую историю.
Я всегда знал, что когда-нибудь все расскажу ему. Нам предстоял очень долгий путь. Но я не думал, что сделаю это на первом году полета. Вряд ли я смог бы рассказать эту историю кому бы то ни было, кто не слушал бы так хорошо, как Герб. Он не возражал, когда мне нужно было молчать пару минут, чтобы потом закончить начатую фразу.
Когда я завершил рассказ, он сам какое-то время помолчал. Потом негромко проговорил:
– Amigo [21], ты первый человек из тех, с кем мне довелось разговаривать в этом ржавом корыте, у которого есть по-настоящему веская причина тут находиться. Ладно. Значит, ты хочешь, чтобы малышка Эвелин узнала, что ты благодарен ей за то, что она вызволила тебя оттуда, но чтобы об этом не проведал старина Конрад, так?
– Что-то вроде: "Последние моменты нашего знакомства оставили у меня более приятное впечатление, чем первые", пожалуй. Как думаешь, тебе удастся сообщить это ей тайно? Теперь, когда ты знаешь, кто она такая?
Герб зажмурился, потом открыл глаза.
– Лей говорит: "да". Она знает способ. А тебе не надо знать, какой. Это секрет.
– Спасибо, Герб.
Он закурил сигарету.
– Что ж, по крайней мере веревочка перерезана чисто. С Джинни, я имею в виду. Редко история знала случаи, когда люди расставались настолько окончательно и бесповоротно, как вы. К тому времени, когда мы доберемся до Волынки через двадцать лет, ей исполнится… сто восемь лет, если она не врет насчет своего возраста.
Мы совершали прыжок длиной около восьмидесяти пяти световых лет с такой головокружительной скоростью, что для нас этот полет должен был занять двадцать лет. А в обычной вселенной часы бежали быстрее, благодаря парадоксу Эйнштейна. Для наблюдателя, скажем, на станции Томбо на Плутоне, продолжительность нашего странствия составила бы примерно девяносто с половиной стандартных лет.
– Конечно, с ее-то денежками, она и тогда, пожалуй, все еще будет выглядеть на двадцать, – добавил Герб. – Но ты-то будешь знать, сколько ей на самом деле…
– Я не хочу, чтобы она старилась, – тоскливо проговорил я. – Не хочу, чтобы она страдала. Я хочу, что бы она была тут, со мной.
– И была счастлива, что она твоя супруга, даже если вы оба будете помирать с голоду на чужой планете. Она что, вправду такая дура?
– Явно нет.
– Ты полюбишь снова. Извини, что говорю тебе об этом.
Я поморщился.
– Не скоро.
Он покачал головой:
– Это необязательно должно произойти скоро. У тебя целых двадцать лет, чтобы решить, какая тебе нужна жена. Но не тяни с этим слишком долго. Запас женщин ограничен, а ты не кажешься мне мужчиной, который будет счастлив, дав обет безбрачия.
– Не будь в этом так уверен, – мрачно пробормотал я.
– Послушай, тебе надо принять целый ряд решений. Одни надо принять быстро, оперативно, другие касаются более далекого будущего. Если ты намерен ближайшие двадцать лет зализывать раны И думать, что решения придут сами собой, друг из тебя получится никудышный. Я предлагаю тебе начать работу над этими решениями.
– О каких решениях ты говоришь?
Он откинулся на спинку стула.
– Чем ты хочешь заниматься?
Совершенно простой и разумный вопрос: логичный первый шаг при составлении любого плана.
С таким же успехом Герб мог стукнуть меня по лбу доской.
Нет, меня не ослепила вспышка яркого белого света, я не очнулся, ошарашенный, на земле подле своего коня. Земля не задрожала и не загудела у меня под ногами. И сердце, пожалуй, не замерло, и время не остановилось. Но абсолютно очевидный вопрос Герба ударил по мне именно с такой силой. И он сам, и зал ресторана исчезли, пока я пытался найти ответ.
"Конечно, – думал я, – у меня есть для него ответ". Но найти его я не мог. Я мысленно отмотал запись назад и с ужасом осознал, что этого вопроса я себе не задавал со времени выпускного бала после окончания колледжа имени Ферми.
На протяжении всех жутких дней после этого я был сосредоточен исключительно на том, чем я не хочузаниматься.
Ладно, это было глупо с моей стороны, да? Теперь, когда я навсегда избавлен от страшной опасности стать одним из самых богатых людей на свете, женившись на девушке моей мечты, пожалуй, настала пора уделить пару квантов мыслительной энергии тому, что я желал бы предпочесть. Если желал хоть чего-то.
Мать честная, чем же мне заняться в ближайшие двадцать лет? И в последующие двадцать, если до этого дойдет?
Герб что-то говорил. Откуда я это знал? Он прикоснулся к моей руке, чтобы привлечь мое внимание. Я включил свой слух, отмотал запись разговора до последней фразы Герба:
– …необязательно отвечать прямо сейчас.
Не скажу, чтобы я сразу же согласился – но как раз в это самое мгновение я услышал, как кто-то меня окликает. Это был Соломон Шорт. Он ожесточенно махал руками, приглашая нас присоединиться к их компании, занимавшей поблизости от нас столик побольше. В поисках помощи я глянул на Герба. Тот только пожал плечами. В общем мы встали и пошли к этому столику. Друзья Сола подвинулись, чтобы дать нам место, и Сол принялся всех представлять друг другу.
Как я и думал, все трое его друзей оказались релятивистами, как и он сам. Теперь я познакомился с пятью из тех шестерых людей, от которых целиком зависел наш полет. Рядом со мной сидел Тенчин Хидео Итокава, мужчина маленького роста, который, как я узнал позднее, был монахом дзен-буддистом. А в тот вечер я заметил только, что у него искрящиеся глаза и, похоже, напрочь отсутствуют голосовые связки. Между ним и Солом сидела добродушная пышная женщина, которую звали Ландон Макби. Оказалось, что она замужем за Джорджем Р. Марсденом, тем релятивистом, в которого я буквально врезался в самые первые секунды, как только оказался на борту звездолета. Ландон и Сол жонглировали словами и старались друг друга перещеголять. Но самым удивительным из друзей Сола явно был человек, сидевший напротив меня, Питер Кайндред, но я, как ни старался, никак не мог понять, почему он кажется мне таким удивительным.
Он был как бы наэлектризован и одновременно дико стеснителен – вот единственное, что я мог бы сказать о нем. Создавалось неловкое впечатление, будто он в любой момент может перестать говорить и вдруг закрякает по-утиному или затявкает по-собачьи. Было невозможно догадаться, что ему придет в голову, но при этом он сам этим в немалой степени озадачен и смущен. И дело заключалось не только в его безумных глазах, хотя они, несомненно, играли определенную роль. Фамилия совершенно не вязалась с его внешним обликом [22]. Казалось, он испещрен надписями типа "Заряженная пушка". И Сол, и Ландон, похоже, обожали его.
Я был потрясен до глубины души. Большая часть энергии корабля – в самом буквальном смысле – собралась за этим столиком. Я привык общаться со знаменитыми людьми, даже с великими людьми. Но это было совсем другое дело.
По большому счету, "Шеффилд" мог обойтись без капитана – но вот роль релятивистов была чрезвычайно важна. Эти мужчины и женщины посвящали свое рабочее время тому, что проникали в космический вакуум своим обнаженным органическим мозгом и уговаривали этот самый вакуум уступить долю его непостижимой уму энергии.
Я понимаю, что такое описание имеет почти столько же смысла, как если бы я сказал, что термоядерная установка работает потому, что боги дышат на чей-то талисман так, чтобы она работала. Я сидел за столиком, надеясь, что, возможно, мне удастся выведать у кого-то из релятивистов более толковое объяснение, если я удостоюсь чести с кем-то из них поговорить. Но получилось иначе.
Сначала все шло неплохо. Сол представил нам своих друзей. Потом представил им Герба, в двух предложениях изложив его краткую биографию. Затем он представил меня – вот с этого места все и пошло кое-как. Второе предложение он начал словами:
– Его отец был…
И уже после второго слова Питер Кайндред обезумел. Он оттолкнул свой стул от столика, перескочил через него, оставаясь лицом к нам, приземлился в нескольких футах, приняв боевую стойку и начал изображать руками знаки, явно призванные защитить его от нечистой силы.
Смотрел он при этом на меня.
Я раскрыл рот.
– УМОЛКНИ! – взвизгнул Питер.
Я изумленно заморгал.
– Ни слова! О-о-о-ой! – Он отвернулся. – И никакой мимики!
Я посмотрел на Герба, потом – на Сола, потом обвел взглядом всех остальных, но их лица мне ничего не подсказали. Я решил, что мне следует уйти, и привстал.
Питер снова вскрикнул, отпрыгнул дальше назад, схватил с чужого столика тарелку и взял ее так, как держат актеры в старинных комедиях, где разыгрывается сцена "тортовой драки".
– Назад! – прокричал он. – Безумец! Ты чокнулся? Что ты хочешь сделать со мной?
Я пожал плечами. Пришлось. Больше я ни на что не был способен.
Это стало последней соломинкой. Питер зажмурился, издал звук, будто его душат, развернулся и весьма стремительно покинул зал ресторана. И тарелку унес, невзирая на отчаянные протесты ее владельца.
– Не обижайся на Питера, – невозмутимо произнес Сол.
– Его жутко пугает "дилемма сороконожки", – добавила Ландон.
– А-а-а, – озадаченно протянул я. – Тогда понятно.
– Он грубоват, – заметил Герб.
– Нет-нет, – сказал я. – Думаю, я в самом деле это заслужил.
И после того, как я объяснился, все согласились со мной.
Без релятивистов ни один звездолет не способен управлять своим главным двигателем, не способен открыть так называемый "портал Икимоно", ведущий во вселенную темной энергии. Не способен – не превратившись в самом скором времени во вспышку гамма-лучей.
Этот чудовищный масс-креативный двигатель пока еще не заработал, и включать его было нельзя до тех пор, пока мы не улетим подальше от Солнца – но без этого двигателя и ему подобных большая часть полетов к звездам была бы невозможна, а с прочими пришлось бы повременить до изобретения анабиоза. А из-за неприязни Пророка к баловству с подозрительно явными намерениями бога, безопасный анабиоз пока представляется делом такого же далекого будущего, каким он был несколько веков назад.
Однако, благодаря релятивистам, человечество наконец обрело двигатель, который действительно мог помочь осуществлять странствия к звездам в пределах обычной продолжительности жизни человека. Единственная проблема состояла в том, что, как ни твердило обратное устное народное творчество, релятивистский двигатель в действительности являлся первым из когда-либо изобретенных двигателей, который нуждался в постоянном внимании со стороны оператора-человека – релятивиста. Каким-то образом головной мозг человека был способен. – точнее говоря, органический мозг определенных людей – добиваться того, что всякий раз, когда док Шредингер открывал свой ящик, там оказывалась живая кошка. Если даже изначально никакой кошки в ящике не было.
По последним известным мне сведениям, во всей Солнечной системе насчитывалось меньше двухсот человек – из нескольких десятков миллиардов! – наделенных необходимым сочетанием природных способностей, навыков, отношения к делу и образования, позволявших надежно осуществлять эту работу. Я читал, что больше половины людей, обладавших всем выше перечисленным, предпочитали заниматься чем-нибудь другим. Остальные, вероятно, требовали зарплату выше той, какую имел отец Джинни.
Когда математик, поэт и дзен-буддистский священник Хоицу Икимоно Роши (чье имя означает "жизнь", "живые существа", "продукция сельского хозяйства" или "неприготовленная еда") изобрел первый действующий двигатель для полетов к звездам в 2237 году – а может быть, он просто был первым, кто уцелел после экспериментов, – он тем самым создал профессию под названием "релятивист". Самым лучшим для дилетанта определением того, чем занимается релятивист, является формулировка, высказанная самим Роши: он сказал, что релятивисты медитируют над двигателем и вместе с ним, чтобы ему было веселее работать.
Он молчал о том, каким образом релятивисты добиваются того, чтобы двигатель не превратился в звезду… пока человечество не вложилось на всю катушку в полеты к звездам – как с экономической, так и с эмоциональной стороны. К счастью, вскоре стало ясно, чтo единственным большим недостатком характера Роши было нежелание держать шутки при себе. (И очень жаль: она в конце концов убила его – та самая шутка, которая ему, наверное, очень нравилась.)
Кто-то мог бы утверждать, что с технической точки зрения релятивистов было бы правильнее называть релятивистскими инженерами. Без них никакого двигателя не было бы – res ipsa loquitur [23]. Но так уж получается, что термин "инженер" уже используется – используется людьми, которые считают, что та наука, в которой нуждается релятивизм, является колдовством, псевдонаукой, мумбо-юмбо, а может быть, даже фокусом-покусом. Для них релятивизм – едва ли не самый презираемый из всех видов мышления, то есть – религия. Самые первые слова в техническом описании релятивизма разрушают все надежды на разговор, заставляют инженеров скрипеть зубами, и волосы у них на макушке встают дыбом.
Квантовый воздушно-реактивный двигатель.
Работа квантового воздушно-реактивного двигателя основана на хорошо известной теории квантовых флуктуации в энергии вакуума. Эти флуктуации происходят во всей вселенной в крайне малых масштабах времени и расстояния. Они длятся порядка десятой-пятнадцатой доли секунды в пределах от десятой – пятьдесят пятой доли сантиметра, при массе от десятой до пятой доли грамма и энергии, равной 10 эргам, и возникают и гаснут эти флуктуации бесконечно. Стандартная физика поддерживает эту картину, но совсем другое дело – использование квантовых флуктуации в вакууме для того, чтобы придать движение звездолету. Квантовый воздушный реактивный двигатель, впервые предложенный Г. Дэвидом Фроунингом (инженером!) до Кризиса, должен был работать, "поглощая" энергию квантовых флуктуации и превращая ее в движущую силу. Если бы корабль с квантовым двигателем смог потреблять всего лишь крошечную фракцию теоретически доступной массы-энергии вакуума, он бы получил возможность быстро разгоняться до релятивистских скоростей. Но до тех пор, пока Икимоно Роши не попытался визуально выразить то, что было у него на уме, когда он сидел и медитировал в своем корабле где-то в районе пояса астероидов, а затем вдруг оказался в половине светового года от дома и только потом перестал удаляться, никто не имел понятия о том, как это можно сделать. Почти наверняка раньше никому не приходило в голову, что внимание человека может стать необходимым условием этого феномена. Величайшая удача заключалась в том, что Хоицу Икимоно на самом деле был Роши – большим мастером дзен-буддизма, для которого сосредоточенное внимание являлось данностью – иначе он бы мог никогда не вернуться к Солнцу, чтобы рассказать о своем открытии.
Философская сторона работы квантового воздушного реактивного двигателя поразительна. Если, как утверждает космологическая теория расширения, вселенная произошла вследствие квантовой флуктуации и в итоге разрослась до нынешних гигантских масштабов, то же самое вполне может произойти внутри квантового реактивного двигателя. Но разве каждый квантовый реактивный двигатель создает и разрушает бесчисленные вселенные, странствуя по нашему космосу, и разве персонал, обслуживающий эти двигатели, – это боги для бесчисленных существ во вселенной, поддерживающих их полеты?
Инженеры уже отправились поблевать. И не могу сказать, что я их прямо-таки виню. Но кто знает? Может быть, вы?
Для инженера все просто. Если ты можешь объяснить инженеру, что ты делаешь с числами и докажешь справедливость своих вычислений, – это наука. Не сможешь доказать – не наука. И все тут. Многое говорит в пользу этой точки зрения: именно с ее помощью можно объяснить, почему черное сердце Пророка гниет в перепачканном гробу, где ему и место. И любой релятивист с радостью признается в том, что не понимает, как делает то, что делает. Никто не понимает. И вряд ли когда-нибудь поймет.
Но с одним согласны все: человеком, который пока что ближе всехподошел к объяснению, который, по меньшей мере, разработал хоть какой-то математический инструментарии для подхода к проблеме и указал на многообещающий теоретический путь, позволяющий пройти через то, что прежде считалось непроходимыми дебрями, был лауреат Нобелевской премии, физик с Ганимеда по имени Бен Джонстон.
Мой отец.
Неудивительно, что Кайндред так меня испугался. Кайндред не желал, чтобы хотя бы крошка понимания того процесса, благодаря которому он стал одним из самых состоятельных людей на свете, проникла в его со знание. Большинство релятивистов сильнее всего боятся "выгореть" – полностью лишиться личности. Но не Кайндред. Он, пожалуй, частью свой личности даже был бы готов пожертвовать. Как верно заметила Ландон, боялся он "дилеммы сороконожки". Стоило сороконожке задуматься о том, как это она умудряется двигать таким числом ног, как бедное создание сразу же разучилось ходить. Наверное, он решил, что мой отец мог перед смертью сообщить мне какие-то важные данные, поделился со мной какими-то необычайно значительными выводами, которые я по глупости мог сболтнуть, как что-то соображая в этой области, так и не соображая в ней ровным счетом ничего. Риск был крошечный, но для релятивиста Кайндреда на кон было поставлено абсолютно все; Поэтому он отвернулся и убежал.
Инженер называл бы такое поведение чистой воды суеверием, примитивной ерундой, детской верой в чудеса. Но всем безразлично, что на эту тему думает инженер, до тех пор, пока он не сумеет заставить гигантскую консервную банку, набитую людьми, лететь почти со скоростью света – и при этом без всякого топлива для главного двигателя. И ясное дело, инженеры трудятся над этой проблемой как скаженные, и флаг им, как говорится, в руки.
А я не мог вообразить, с кем бы из инженеров мне так хотелось поговорить за чашкой послеобеденного кофе, как с теми тремя релятивистами, которые остались за столом.
Практически сразу, без предупреждения, я помчался, как на скейтборде, вниз с трамплина разговора.
Первую минуту я наслаждался стремительным спуском. В следующую минуту я опустил глаза и увидел внизу, на глубине в несколько километров, скалистое подножие вершины, которую только что оставил позади.
Почему меня это изумило, я не могу объяснить. Признаю: потом я понял, что выглядел глупо. Много ли надо ума, чтобы догадаться, что одним из первых вежливых вопросов, адресованных мне, будет вопрос:
– А чем занимаешься ты, Джоэль?
Ой, куда же я задевал парашют?
Этот вопрос мне задала Ландон. Честный и откровенный ответ должен был прозвучать примерно так: "Понятия не имею". У меня даже не было времени – пока я шел сюда от каюты – составить перечень моих желаний, рассортировать их, а уж тем более остановиться на чем-то конкретном. Все эти дни я по большей части напивался и оплакивал свою потерянную любовь. Практически только этим я в последнее время и занимался.
Мне не очень хотелось признаваться троим из самых интересных людей на борту корабля в том, что я такой идиот. Но у меня не было для них другого ответа.
В принципе я мог бы сказать: "Я – фермер", и это не стало бы клятвопреступлением. Согласно контракту, дабы отчасти отработать стоимость билета, я обязан был двадцать один час в неделю трудиться на сельскохозяйственных палубах "Шеффилда" и делиться с другими своим бесценным опытом в области гидропоники. Но и так отвечать мне почему-то не хотелось.
Теперь я в этом уже не очень уверен, но, кажется, я решил, что лучше всего ответить загадочной улыбкой. Однако за меня ответил Сол.
– Ты будешь в восторге. Джоэль играет на саксе.
– И сочиняет музыку, – добавил Герб.
Я раскрыл рот…
– Как замечательно, – проговорил маленький монах Хидео.
Я закрыл рот…
– На саксофоне? О, я точно буду в восторге, – обрадовалась Ландон. – И хорошо играешь, Джоэль?
Ну, вот на этот вопрос у меня в запасе было множество ответов. Я вытащил из пачки первый попавшийся:
– Думаю, да. – Поскольку у меня нет слуха, я никогда не был в этом уверен.
– Сол?
Сол пожал плечами:
– Я еще не слышал, как он играет.
– Герб?
Герб тоже пожал плечами:
– При мне он пока не сыграл ни единой нотки. Может, и заливает, что умеет.
– И все же я готов побиться об заклад, что он очень хорош, – сказал Сол.
– Какие у тебя для этого основания? – поинтересовался Хидео.
– Я внимательно осмотрел инструмент Джоэля. Этот саксофон принадлежит человеку, который его очень любит, и сам, в свою очередь, любим.
Я вытаращил глаза.
– Вы это увидели?
Он молча кивнул.
– Что ж, тогда нам нужно просто послушать тебя, – заключила Ландон. – Соломон, как ты думаешь, администрация ресторана не будет возражать, если мы попросим кого-нибудь послать за инструментом Джоэля, а потом уговорим его сыграть для нас здесь? Если нам откажут, удовольствуемся моей каютой.
Я воспользовался их разговором для того, чтобы хорошенько и быстренько поразмыслить. Мне вот-вот предстояло совершить то, чего я не выбирал. В последнее время.
Игра на саксофоне и сочинение музыки былитем, чем я занимался когда-то. Это было почти единственное, чем я занимался, помимо раздумий о Джинни. Музыка и она составляли то, чем я был, чего хотел, для чего существовал. Неразделимо. Я уже давно не представлял себя в будущем композитором без Джинни как части общей картины.
Может быть, когда пыль осядет, когда тоска станет терпимой, я все еще буду хотеть – или захочу снова – стать музыкантом и композитором. Приходилось признаться в том, что на самом деле это было весьма вероятно. На что я еще, черт побери, годился? Что еще я любил так же сильно? (Нет, на этот вопрос мне лучше не отвечать.)
Но я еще не принял такого решения. Это был мой прежний план, он относился к той вселенной, в которой была Джинни.
Более того: я вдруг осознал с головокружительным ужасом – это был план для той вселенной, где весь музыкальный истэблишмент Солнечной системы воспринимается как данность. Все остальные музыканты, критики и композиторы, вся огромная потенциальная аудитория, все источники финансирования, все институты поддержки. В обществе, насчитывающем миллиарды людей, композитор – это уважаемая, а порой даже почетная профессия. При такой громадной аудитории необязательно сыграть для всех и каждого, чтобы заработать себе на жизнь и обеспечить себя уважением окружающих. А теперь мне предстояло веки вечные жить в обществе пятисот человек и их потомков, поэтому многое следовало пересмотреть.
И еще один немаловажный факт: я нанялся на этот корабль помощником фермера. Совет колонии мог принудить меня к этому труду, полагая, что разгребание навоза для колонии важнее, чем взыгрывание на саксе, и до тех пор, пока я не наскребу денег хотя бы на один пай, у них будет столько же прав на мое время, сколько у меня самого. Благоразумный человек поделил бы свое время между гидропонной фермой и тем, что принесло бы ему в кратчайший срок самый высокий доход – но в любой вселенной это вряд ли относится к игре на саксофоне. Даже к самым популярным в наше время стилям саксофонной музыки… а я к сочинительству такой музыки не имел решительно никакой склонности.
Если я сейчас ничего не скажу, эти люди станут считать меня композитором и музыкантом. Потом будет неловко убеждаться в том, что мою жизнь было бы лучше посвятить чему-то другому.
Но чемудругому? До сих пор я себе в этом не признавался, но на самом деле вторым, что меня интересовало после музыки, была история – в особенности, история до Кризиса. Восхитительно. От истории во фронтирной колонии еще меньше пользы, чем от серьезной музыки. Если после долгого дня на гидропонных полях мои гипотетические потомки и проявят хоть какое-то любопытство насчет планеты, про которую то и дело трещат старые пердуны, их вполне удовлетворят те данные, которые уже имелись у нас на борту, а любые новые исторические факты, которые мне будет суждено узнать, на Земле к тому времени устареют на девяносто лет и будут до смерти пережеваны. Колония Либра в один прекрасный день заинтересуется собственной историей – в том случае, если уцелеет, – но это случится к концу жизни второго поколения после нашей высадки, а до этого должно пройти еще несколько десятков лет.