Итак… трубка качалась на проводе, голос умолк. Голос, отозвавшийся с дальнего берега ночи, не был ли он самим Богом?..
 

64. Черная царевна. Визит

   «Туда не ходи. Она отдыхает». «Старая карга». «Полегче». «Старая карга!»
   «Ты, — сурово сказал Бахтарев. — Как тебя… Знаешь что?»
   Он сидел на продавленном диване, в пенсне, смурной и нахохленный, точно его подняли с постели, механически жуя погасшую папиросу, взирал на идиотического подростка и думал: какого хрена?..
   «Пошла отсюда», — буркнул он.
   Девочка повернула к нему серебряные незрячие глаза — актер, забывший свою роль. Память о происшествиях дня знает, чем кончился день, память о первом прикосновении помнит не только о нем, но и о том, что за ним последовало, память о жизни оглядывается на жизнь с порога смерти, и жизнь кажется прожитой под диктовку. Вспоминая этот визит, Бахтарев не мог отделаться от ощущения, что они разыгрывали пьесу, сочиненную кем-то для них. И в сущности, надо было благодарить гостью за то, что она изо всех сил старалась разрушить театральную логику — принудительность жестов, реплик, поступков.
   Он заметил, что в ней появилось что-то новое; это был всего лишь гребень в волосах, дешевая безделушка с инкрустацией дурного вкуса, но каким-то образом он изменил весь ее облик, и даже ростом девочка стала выше, точно встала на цыпочки.
   «Что будем делать?» — осведомился он.
   Несколько времени ее носило из угла в угол. День угасал за окнами, в полутемной комнате глаза гостьи отсвечивали, как бы лишенные зрачков.
   «Выкладывай, — сказал он хмуро. — Для чего пришла?» Девочка продемонстрировала акробатический номер. Сбросила пальто, примерилась и р-раз!.. — сделала колесо, каким-то чудом не задев поставец. Гребешок лежал на полу. Глаза ее блестели. Она поспешно подобрала гребень и всадила на место.
   «Поступай в цирк, — пробормотал Бахтарев, щурясь на кончик папиросы. — Талант зря пропадает…»
   В таком духе шла беседа.
   Потом она попросила закурить, хозяин протянул с дивана зажженную спичку, и она склонилась к его руке, составив прямые ноги и почти касаясь коленками его колен. Выплюнула папиросу.
   «Вот у деда был табак, это да».
   Бахтарев потер подбородок.
   «Он что, заболел?» — спросил он небрежно.
   Кажется, на это не последовало никакого ответа. Немного погодя Бахтарев сказал:
   «Запомни раз навсегда. Не было у тебя никакого деда. И чтоб я больше ни одного слова о нем не слышал».
   Она молчала, и он переспросил:
   «Ясно?»
   Еле заметно она кивнула. Взгляд ее блуждал, как вдруг она очутилась на стуле рядом с часами, у стены, где на длинном ремешке висел предмет, заинтересовавший ее.
   «Повесь на место». — Но она уже отстегивала клапан кожаного футляра. Она спрыгнула на пол.
   Он вспомнил и эту подробность, вспомнил, что ему было лень встать с дивана, подойти и отобрать у девчонки фотоаппарат. Он припоминал не только то, что происходило, но и собственные движения души — то, что достаточно условно называется мыслями, а так как, сказал он себе, это были, по всей вероятности, мысли не вполне трезвого человека, то нельзя поручиться, что и завершение этого визита не было гибридом действительности и воображения. Память о прошлом, даже недавнем, — это скорее порядок воспоминаний, чем порядок происшествий; мысли, которыми обрастают события, невозможно отделить от фактов, представления о происшедшем сами становятся происшествием… и что же такое в конце концов «факты»? Что было на самом деле?
   «Сними меня».
   «Не получится. Темно».
   Она захныкала, заканючила:
   «Папочка, сними хоть разочек!»
   Он усмехнулся, пожал плечами. Девчонка подбежала к выключателю, но свет не горел — обычная история. День угасал, плохое освещение; хрен с ним. Девочка встала в позу, подбоченившись, руки в боки.
   «Ближе к окну. Повернись. Еще ближе… — бормотал он, целясь в нее объективом. — Я же говорю, не получится: слишком темно». Она ринулась на кухню, потому что она уже все знала, все успела заметить и помнила, что где лежит, словно уже давно жила здесь.
   Вернулась нахмуренная, необыкновенно серьезная, держа подмышкой коробку; с зажженным огарком расхаживала по углам, точно фея с волшебной палочкой, и постепенно сумрачная обитель превратилась в чертог, озаренный тусклыми огнями. Тонкие белые свечи и отекшие желтые огрызки, хилые елочные свечечки, голубоватые и розовые, напоминавшие конфеты «постный сахар», на подоконниках, на столе, на поставце мигают, и теплятся, и пылают, и отражаются в окнах, за которыми меркнет день. И среди призрачного блеска и мерцания, хихикая, она предстала перед ним, как некое божество низшей мифологии: на ней был наряд, который с известной натяжкой можно было считать парадным, чулки и ботинки, а с помощью гребешка она воздвигла из волос сооружение, придавшее ей дикий вид, — к счастью, продержавшееся лишь несколько минут. «Ближе». Она шагнула вперед. «Нет, слишком. Маленько вбок». Он водил рукой в воздухе, придал аппарату вертикальное положение, присел на корточки. В крошечном окошке «лейки» стояло испуганно-восторженное лицо подростка, в темных провалах глазниц блестели ее глаза.
   Девочка проворно, придерживая тарелку, на которой были водружены свечи, стащила со стола скатерть и завернулась в нее, как в мантию. Щелкнул затвор. Скатерть упала к ее ногам. Она стояла, глядя в аппарат, как стоят под дулами винтовок. Бахтарев выстрелил, и она покачнулась.
   Невозможная догадка, мелькнувшая когда-то, снова пришла ему в голову. «Слушай-ка… — проговорил он, снова целясь в девочку, — а ты часом… Подбородок выше. Ты часом… не пацан?»
   «Может, и пацан», — сказала она.
   «Может, проверим?» — проговорил он сквозь зубы.
   «Проверь».
   После минутного молчания она промолвила:
   «Закрой глаза».
   «Зачем?»
   «Закрой, говорю. Нет, лучше выйди… Ну пожалуйста!»
   Сбитый с толку, подпавший под ее необъяснимую власть, он вышел из комнаты и направился в каморку в конце коридора. «Прасковья, — сказал он, — ты спишь?» Бабка лежала на кровати и смотрела на него стеклянными глазами. «Толя, — прошелестели ее уста, — что ж будет-то? А?..» — «Спи, отдыхай». — «Я говорю, что ж это будет? Я сон видела. Может, и сейчас вижу? Может, ты мне снишься?» — «Да, — сказал Бахтарев, — это я тебе приснился. Я уйду, а ты спи дальше». — «Толя, я твово крестного видела. Вот как живого. Тут вот, на койке сидел». — «Да, да, — отвечал он. — Спи. Через полчасика тебя разбужу. Будем чай пить». — «Я пожар видела», — сказала бабуся.
   Он вернулся в гостиную. В окнах было уже совсем темно, и от этого пламя свечей казалось еще ярче. Никого не было. «Лейка!» — была первая его мысль. Но тут, скрипя, отворилась дверь кухни. Люба стояла на пороге, завернувшись в скатерть, залитая фантастическим светом.
 

65. Черная царевна: снимок

   Напомним, что это была эпоха, претворившая теорию сублимации сексуальной энергии в жизнь всего народа. Платону следовало бы изгнать из своего государства вместе с дорическими напевами и танцы без покрывала. Задумываясь над причинами неслыханных побед социализма, начинаешь сомневаться в правоте оперуполномоченного Сергея Сергеевича: в самом деле, так ли уж бесспорен его тезис о том, что нашими победами мы всецело обязаны органам государственной безопасности? Органы органами, но надо учесть и другое. Нужно представить себе эпоху, когда закупоренная, как джинн в бутылку, энергия пола творила чудеса промышленного героизма, вращала турбины и приводила в действие землечерпалки, когда она превращалась в трудовые подвиги, и песни, и стихи, и парады физкультурников, и войска, отбивающие шаг, в строй самолетов, образующих в небе огромные прямоугольные буквы, в эротику обожания Девственного Отца, — когда женственная Россия превратилась, скажем так, в Россию гомосексуальную. Словом, нужно вспомнить то время, чтобы оценить дерзость фотографа и его модели.
   Несколько фотографий девочки, уцелевших в архиве, к сожалению, нельзя признать удовлетворительными. Темная фигура почти сливается с фоном; по мнению специалистов, это может быть вызвано тем, что Бахтарев, не доверяя искусственному освещению, затянул выдержку. Более или менее удался лишь последний снимок — если он был последним.
   Пламя свечей всколыхнулось от упавшей на пол скатерти и обдало девочку теплой волной — отсвет этой ауры остался на старом снимке. Из темноты девочка как бы выходит навстречу зрителю. Бессмысленные слова присохли к ее губам; подняв угловатые руки к затылку, она стоит, несколько выпятив живот, словно выполняет упражнение, известное под названием «прогнуться в пояснице»; ее расширенные зрачки всасывают пространство. Фотографическое бессмертие настигло ее в момент, когда, как и положено при этом упражнении, она делает глубокий вдох, и кажется, что вместе с грудной клеткой воздух наполнил ее крошечные груди. Словом, это одна из тех фотографий, глядя на которую вы скажете: вот образ, который существует не сам по себе, а внутри чьего-то взгляда, образ, сошедший с сетчатки того, кто его узрел или вообразил.
   Еще ничего не «случилось»; еще нет сознания того, что некий рубеж перейден и остался позади; об этом свидетельствует другая особенность данного снимка: подросток, который на ваших глазах превращается в женщину, как бы минуя фазу девичества, модель, изображающая не то физкультурницу, не то начинающую «камелию», что в данном случае почти одно и то же, поскольку гипсовые Дианы с мячами и обручами были единственным в те времена официально допущенным эталоном соблазна, — эта модель, эта чахлая Гретхен, застывшая в позе, которую можно было бы назвать картинной, если бы ее не портили угловые скобки локтей и неуверенно расставленные худые мальчишеские ноги, — в сущности, лишена возраста. Точно она сбросила его вместе с одеждой.
   Пожалуй, такое впечатление основано на несоответствии между выражением лица и тем, что можно было бы назвать выражением тела. Этот черный косящий взор — что прочитывается в нем: предвкушение эффекта? Страх и восторг перед мгновением, когда зрачок камеры всосет ее в себя, когда она исчезнет в нем без остатка, чтобы воскреснуть в вечно юной, мертвой, потусторонней фотографии? Ожидание — чего? Чего-то восхитительно-чудовищного, сладкого и жестокого, что случится сейчас, в следующую минуту, — чего-то такого, что, как мы знаем теперь, в конце концов состоялось? Так она следила за полетом кошки. Так ожидают выстрела или удара копьем. Но стоит вам оторваться от ее лица, перевести взгляд ниже — и прохладное, нетронутое существо, в котором дремлют оба пола, почти дышит в немыслимой близости от вашего взгляда, в недостижимом отдалении: фотография возвратила девочку в безвременье отрочества, из которого она силилась выбраться. Длинные острые локти, тело с еле намеченной талией, игрушечные соски и прозрачно-лунный живот с выступающими косточками таза, лунный, ущербный свет, который излучает ее кожа, принадлежат подростку, с которого рука ваятеля стерла все мужское, не успев заменить его женским. Оттого что она откинулась назад, как бы отшатнулась, ямка пупка становится центром тела, отвлекая внимание от пухлого удвоения внизу, впрочем, едва различимого: обманчивая треугольная тень есть не что иное, как нулевой знак.
   И вы догадываетесь… вас не то чтобы дразнит, но скорей предостерегает и отрезвляет сознание предела, дальше которого идти нельзя; это тело есть некий неосуществившийся замысел. Как поднятая ладонь, он велит вам остановиться. Пожелтевший снимок девочки, этот заговор помраченного мужского интеллекта со светочувствительными солями, мог бы напомнить известные сюжеты подпольного фотоискусства, если бы не был создан любителем, но непрофессиональность как раз и спасает его от банальности. Галогенид серебра одел наивно и нагло обнаженное тело в лунную чешую, превратил вещественность того, что должно было сделать фотографию порнографическим «объектом», в призрачную игру форм и теней, словно девочку укрыло ангельское крыло или словно это был снимок, запечатлевший галлюцинацию. Это тело не хочет «говорить», другими словами, не соблазняет, не влечет к себе, но погружает вас в потустороннюю вечность фотографии; перед вами видение, не ставшее действительностью. Выставленный живот с выпуклой дельтой, вертикальные запечатанные уста, зов вздувшихся околососковых кружков и заломленных рук — зов смолкающий, на который запрещено отвечать. Тени реберных дуг над животом индийской танцовщицы, ямка, оставленная Божьим перстом, чтобы опустить в него зернышко: еще несколько щелчков фотокамеры, немного терпения! Из него поднимется стебель лотоса.
 

66. Женщина как знаковая система

   Если правда, что образы сна соотносятся с действительностью как черновик и беловая рукопись, если оба пространства нашего бытия равноправны и действительность в свою очередь представляет собою сон, видимый «оттуда», — почему бы и нет? — тогда дневная половина есть осуществление плана, набросанного в ночном мире, а не наоборот. Поздно ночью Анатолий Бахтарев лежит без сна, единственный звук, которому он внимает, — это удары его сердца. Мало-помалу к ним примешивается посапывание, ровный плеск воды, волны качают его ладью, и на мгновение он видит себя ребенком, он лежит на дне лодки и смотрит в черное небо. В ту минуту, когда он понимает, что спит, он просыпается окончательно. Из комнатки в конце коридора до него доносится прерываемый короткими приступами удушья храп бабуси. Вслед за тем начинают бить часы; мы знаем, что это случалось с ними нечасто. Он вспомнил странное приключение, феерический блеск свечей и нагого подростка; внезапная мысль поразила его, как будто свет фар, бегущий вдоль черного строя деревьев, неожиданно и с жуткой отчетливостью осветил стоящее на дороге фантастическое белое животное. Его удивило, что он понял это так поздно. Девчонка хотела его соблазнить! Но по каким-то неписаным, неоглашаемым правилам догадку нужно было изгнать из сознания. Она была так же невозможна, как белое видение на дороге. Она, эта мысль, существовала лишь до тех пор, пока ее игнорировали. Голая так голая. Пожав плечами, он поднес к глазам аппарат.
   Он отступил на два шага, чтобы она вся уместилась в рамке, присел и навел на резкость, думая о том, насколько проигрывает это нераз-вившееся существо рядом с роскошным, теплым и податливым телом, которое еще недавно покоилось на этом ложе, рядом с ним. Девочка угодила в расщелину времени, когда прелесть позднего детства миновала, а прелесть юности не наступила, и неизвестно, наступит ли, неизвестно, выберется ли она из этой расщелины, похожей на яму посреди мостовой, а вокруг — злой и распутный мир улицы. Но какое бы объяснение ни придумать ее выходке, ему было ясно (сидя на краю дивана и шаря голой ногой тапочки), что то, что предстало его глазам, этот изогнутый стан, словно девочка потягивалась со сна, силилась стряхнуть с себя сон детства, — означал нечто превосходящее любые объяснения. Это был особый язык, шифр, непереводимый ни на какие другие языки, непонятный ей самой; она могла лишь инстинктивно знать, что нет события важней, чем мгновение, когда женщина предстает перед мужчиной. Она дождалась этого мгновения, ощутила себя женщиной, и с этой минуты возраст уже не имел значения. Он спросил себя: если бы она стала его любовницей (мысль, которая все еще казалась ему абсурдной, монстр на дороге), сумел бы он разгадать этот язык? Эти иероглифы тела — что они означают? Да все то же. Всякий раз, когда в жизни его появлялась новая женщина, в конце концов оказывалось, что игра не стоила свеч. Не стоило труда овладевать этой загадочной письменностью: там сообщались вполне банальные вещи. Он читал одно и то же. Но тут… Или все-таки все дело было в возрасте девочки? Он почувствовал, что воспоминание о сеансе при свечах преследует его, как наваждение, и ему захотелось взглянуть на фотографию.
   Бахтарев вышел на кухню, прикрыв за собой дверь, щелкнул выключателем, но вспомнил, что свет не горит, поискал глазами чашку, пустил слабой струйкой воду из крана. В ту минуту, когда он поднес чашку к губам, он увидел карточку, выпавшую откуда-то; он поднял ее с пола. Против ожидания девочка была одета: на ней было короткое платье и черные чулки. На этом снимке она казалась старше своих лет, с обозначившейся талией и упрямо-недоступным взглядом, устремленным мимо объектива. Он убедился, что попросту выдумал всю эту историю с раздеванием. Привычка смотреть на женщин, не видя одежды. Он пил и не мог напиться. Теперь надо закрыть кран. Он крутил винт, но нарезка была сорвана, вода лилась все сильнее, шум мог разбудить бабку. Он надавил на винт ладонью, струя пошла слабей, но не мог же он стоять так все время. Где фотография? Карточка белела на полу. Получилось, как будто он передумал, решил зачеркнуть черновик ночи, начать заново. Итак, он вышел в кухню. Светлый сумрак, мертвый отблеск звезд или свет приближающегося утра. Он увидел на столе карточку и поднес ее к глазам. Она была неразборчивой, он подошел к окну, взглянул еще раз, и то, что он увидел, заставило его отшатнуться.
 

67. Буквы. Она тоже не спит

   Записав этот сон — ибо это, конечно, был сон, — он задумался; вспомнилось, что в какой-то летописи говорится о том, как на небе взошла волосатая звезда, а из реки выплыло тело ребенка, у которого на лице были срамные части. Вычитанное хранилось в глубинах мозга и теперь восстало, как всплыл и закачался на поверхности лунных вод ребенок-монстр. Или, может быть, это дальнее воспоминание пришло из детства, из рассказов, услышанных в пору, когда едва только начинают прислушиваться к толкам взрослых. Все еще под впечатлением дикого видения Бахтарев заносил на бумагу свидетельство о своем сне, словно писал донос на самого себя. Свет горел под потолком, мир входил в берега. Он писал торопливым неровным почерком, не дописывая слов и не употребляя запятых, с которыми вообще у него было не все в порядке, короткими телеграфными фразами фиксировал цепь происшествий: мнимое пробуждение, катастрофа с водой и чудовищный снимок, который он подобрал с пола. Как вдруг ему почудилось, что кто-то идет по лестнице. Собственно, это был не звук шагов, а что-то вроде шлепков ладонью по перилам, словно там поднимались рывками, неслышно прыгая через ступеньку. Потом все смолкло; возможно, она добралась до площадки и чертила знаки на двери. Или высунулась из лестничного окна и увидела свет в окне кухни.
   Бахтарев встал, мысль была следующая: глупо предполагать, что Люба придет к нему ночью, но, чтобы успокоиться окончательно, нужно было выглянуть и убедиться, что никого нет. Всего лишь убедиться. Возможно, он старался перехитрить судьбу, сделав вид, что абсолютно не допускает возможности, что гостья явится снова. Другая мысль была уже совершенно абсурдной. Он должен был удостовериться, что она была нормальной девочкой, а не то, что он увидел на фотографии.
   Он вернулся в большую комнату, собрал одежду, подцепил пальцами туфли. На кухне, уже одевшись, он подумал, что следовало бы глотнуть чего-нибудь перед выходом, поискал глазами по полкам и нашел в углу за кружавчиками пустую бутылку; возвращаться в комнату не хотелось; он опрокинул бутылку над ртом и вдохнул остатки коньячного аромата; капля скатилась на язык. Он сказал себе, что тревога вызвана неясностью, как бывает, когда не уверен, выключен ли свет в уборной: пойти взглянуть, только и всего.
   Но это было даже не беспокойство, а какое-то безумное волнение по ничтожному поводу, ведь чувства, которые он питал к Любе, даже нельзя было назвать чувствами! Любопытство, быть может. Смутная надежда, что девочка — это некий дар судьбы, что-то вроде запасного выхода из тупика жизни. Ему протягивали на детской ладошке чудный наркотик. Это было чувство, что он попал в магнитное поле. Ведьма, подумал он. Летучая мышь. С этой мыслью Бахтарев вышел на площадку. Однако его ждало разочарование. «Эй», — сказал он негромко и присвистнул, вглядываясь в затхлую полутьму (за спиной, в окне — сиреневое небо и черный угол соседней крыши). Сошел на несколько ступенек и перегнулся через перила. Итак, он мог спокойно вернуться и лечь. Он с нежностью подумал о беременной Вере. В эту минуту было принято окончательное решение: он женится на ней. Пьянство, ночные гульбища — все побоку. Куда-нибудь уедем; бабусю возьмем с собой. И вся муторная жизнь прекрасным образом устроится, думал Бахтарев, но вместо этого топтался на площадке и разглядывал на двери надпись мелом, которую он не мог прочесть. Это были еврейские буквы: Вав и Мем.
   Он вышел, ежась от холода, во двор и тотчас увидел напротив, на крыльце другого черного хода, фигурку в коротком пальто, лицо, белеющее в темном проеме.
   Анатолий Бахтарев понял, в чем состоит мужество жизни: оно было в том, чтобы сопротивляться хаосу. Счастливец, кто знает — вот друг, вот недруг; вот цель, и смысл, и результат борьбы. А ты вот попробуй изо дня в день, из года в год воевать с незримой стихией разрухи, с пылью и плесенью, с заразой, которая не грозит смертью, но незаметно разваливает все, что удалось сложить, стирает все, что мы написали, приводит в запустение все, что хоть как-то благоустроили. Этого мужества у него не было. Но его недоставало и другим. Вот почему в этой стране все валилось и осыпалось: потому что хаос поселился в сердцах. Чтобы оправдать распад, эти люди внушили себе, что забота о завтрашнем дне — мещанство, любовь к опрятности — чистоплюйство, бережливость — то же, что скупость, а старание, добросовестность, трудолюбие — нечто и вовсе недостойное их широты; все это было для них пошлость и буржуазность, и вот итог: разбитое корыто, разлезшаяся, как ветхое одеяло, Россия, распад субстанции, который не в состоянии удержать свирепая власть. И чем дальше будет идти разложение, тем страшней будет свирепеть власть, и чем больше она будет свирепеть, тем неотвратимей развал. Пока наконец всепожирающая стихия не размоет и ее собственные бетонные уступы. Он хотел писать об этом, окрыленный чисто русской верой в литературу и в то, что само по себе описание хаоса есть уже победа над ним, но и этой веры хватило ему ненадолго. И он видел словно воочию эту новую Атлантиду, готовую погрузиться в пучину: города, тонущие в грязи, ржавую технику, повалившиеся заборы, покосившиеся кресты, старух, бредущих по пустырям, волков, крыс и насекомых. Жуткое зрелище: эскадрильи крылатых существ садятся на крыши и мостовые. Усатые членистоногие взбираются на кремлевские башни, висят на стрелках часов. Моль пожирает знамена. Текст русской истории распадается на страницы, абзацы, и не огонь пожирает их, а нечто неуловимое, порхающее и ползучее, с чем невозможно бороться.
   И вот является эта богиня разрушения и самим своим появлением говорит: ну и хер с ним со всем. Чем хуже, тем лучше. Чем глубже упадем, тем выше взлетим. Вернуться в хаос, в бессмыслицу — не в этом ли ее бессонный призыв?
 

68. Сон ? deux. Существует ли Бог?

   То, что бросилось в глаза в черной дыре выхода, была полоска белого платья и бледное пятно лица. Их разделяла мокрая мгла двора. Он окликнул девочку. Она не ответила и не пошевелилась. Бахтарев похлопал себя по карманам, извлек спичечный коробок, папирос не оказалось. «Это ты?» — спросил он снова; ответа не было, платье или то, что он принял за платье, неподвижно белело в глубине крыльца. Он зажег спичку и смотрел на пламя, пока не обжег пальцы. Зажег вторую спичку и бросил.
   Затем раздались его шаги, медленные, точно он впечатывал их в собственный мозг. Дождь не то моросил, не то его не было; влага висела в воздухе. Девочка стояла в дверном проеме, прислонясь к косяку, — в расстегнутом пальто, из-под которого выглядывало белое платье, он видел черные провалы глаз, но не мог различить ее взгляда. «Ты что тут делаешь?» — спросил он, или: «Ты чего тут околачиваешься?» — что-то в этом роде произнесли его уста. Она слегка посапывала, словно спала. «Ну-ка, вынь руки из карманов». Никакой реакции. «Вынь руки, я сказал». Она усмехнулась. Как педагог на уроке, заставший ученицу за посторонним занятием, он ждал удобного момента, чтобы схватить ее за руку. Рука была сжата в кулачок. «Покажи!» — сказал он строго и принялся разжимать кулак, но девочка оказалась неожиданно сильной. Наконец кулак разжался, ладонь была пуста. Бахтарев перевел дух. «Ну хорошо, — сказал он. — Ты мне все-таки не ответила. Что ты тут делаешь в четвертом часу ночи?» Она смотрела мимо него, вниз и в сторону. «Это ты стояла под дверью?» Она подняла на него лунное, ненавидящее лицо, несколько времени оба смотрели молча друг на друга. После чего девочка высунула язык, спокойно повернулась и пошла наверх. «Спокойной ночи!» — сказал он иронически. Она не спеша поднималась по ступенькам, растворяясь в затхлой тьме, вынырнула на площадке между маршами, затем послышались снова ее ритмичные топающие шаги. Она шла, как автоматическая кукла. Бахтарев пересек двор, с тупой тяжестью в голове, как бывает, когда встаешь в середине ночи, дошел до своего черного хода и обернулся. На крыльце снова белело ее лицо.