«Какую сдачу?»
   «Как какую? С трех рублей».
   «С каких это трех рублей? — удивился продавец. — Я что-то не помню. Вот свидетели. Товар продан. Свежий воздух, — кричал он, задрав голову, — из сосновых и лиственных лесов!»
   «Ах ты, сволочь, — сказала девочка. — Гад! Спекулянт паршивый. У, спекулянт! Сейчас милицию позову».
   «Все будьте свидетелями, — сказал продавец воздуха. — Между прочим, я вообще не уверен, расплатилась ли она со мной… Мало того что не заплатили! Меня же еще и оскорбляют».
   Девочка уставилась на него косящими черными глазами, ноздри ее раздувались. Но общественное мнение было не на ее стороне. Продавец воздуха был уважаемой личностью. Бутылки брякали в его повозке, он спешил к воротам.
   Руки неохота марать об тебя, говнюка», — пробормотала она.
 

15. Вера не требует доказательств, скорей доказательства нуждаются в вере

   В подвале дома размещалась котельная, так по крайней мере она обозначена на плане. Но планы и действительность не одно и то же. В подвале обретался некий жилец, личность весьма неординарная, чтобы не сказать загадочная.
   Время от времени он пропадал (и однажды пропал навсегда), то есть не то чтобы уходил или уезжал в командировку, но исчезал в буквальном смысле слова: согласно его собственному разъяснению, удалялся беседовать с Богом. В некоторых преданиях рассказывается о людях, которые время от времени восходят на небо, может быть, то же происходило и с ним. Кто-то сказал девочке, что старик в больнице. Она разыскала эту больницу, не отличимую, как почти все больницы в нашем городе, от богадельни, проникла в мужское отделение и обошла все палаты. Тяжкий запах мочи встретил ее еще на лестнице, так что ее приношение пришлось бы весьма кстати. Ей сказали, что деда увезли в перевязочную. Она брела по коридору, держа под мышкой завернутую в газету бутылку с сосновым воздухом, дежурная сестра бежала за ней, крича, как все и всегда ей кричали: ты кто? тебе что тут надо? Девочка храбро дернула белую застекленную дверь, и ей чуть не стало дурно от того, что она там увидала, но это был не дед.
   Спустя несколько дней он объявился. Подвал находился под лестницей; по узким выщербленным ступенькам она сошла вниз, беззвучно прикрыла за собой дверь с надписью «Вход в котельную. Посторонним вход воспрещен»; на ней еще можно было различить дореволюционные твердые знаки. Пробираясь во тьме, девочка открывала и закрывала глаза, и это было все равно что включать и выключать перегоревшую лампочку — так, играя сама с собой, она продвигалась вперед с протянутой рукой, пока не наткнулась на другую дверь, нашарила справа косо прибитый к косяку предмет и поднесла пальцы к губам, как учил дед.
   И это тоже было игрой, другими словами, и здесь веру заменяла конвенция. Не в том дело, что в амулете таилась чудесная сила, охраняющая порог, а в том, что нужно было вести себя так, словно этот факт не подлежит сомнению. Ошибка думать, что такого рода конвенции составляют привилегию детства: в мире, где жила девочка, взрослые продолжали играть, одни в религию, другие в государственный патриотизм, и не слишком задумывались о том, существует ли Бог на самом деле и действительно ли им выпало жить в стране, счастливей которой нет и не было во всем свете. Однако ритуал способен индуцировать веру, что и отличало взрослых от детей. Возможно, именно в этом состоял секрет эпохи. Рассказывают, что к одному знаменитому математику пришел гость и, увидев над дверью подкову, спросил: неужели он верит во всю эту чепуху? На что ученый ответил: «Разумеется, нет. Но говорят, подкова приносит счастье и тому, кто в нее не верит».
   Итак, она прикоснулась к мезузе, поцеловала пальцы, вошла в комнату под низким потолком, некогда служившую жилищем истопника, и дед, сидевший над книгами, повернул к ней седые кудри.
 

16. Хождение вокруг да около

   Он объяснил, что беседовал с Богом. Она спросила: где? «Что значит — где?»
   «Где ты беседовал, гад?» — крикнула девочка.
   Дед сказал, что такие вопросы в данном случае неуместны. С Богом невозможно встретиться, как встречаются под часами.
   «Где ты был?» — настаивала она. Дед воззрился на нее зелеными выцветшими глазами — лучше сказать, смотрел сквозь нее, словно увидел сзади кого-то: может быть, вошедшего ангела. Она обернулась. Дверь была закрыта.
   «Ты что, оглох?»
   Старик придуривался, изображая слабоумного, и вся ее власть, основанная на праве нарушать законы и правила, здесь теряла силу. Ибо он умудрялся игнорировать не только эти правила, но и законы природы.
   «Возможно, что ты права. Возможно, что я оглох, — сказал он наконец. — Но не в этом дело. Я просто думаю, как ответить на твой вопрос. В определенном смысле… э-э… нигде!»
   «Врешь, ты был в больнице».
   «Я этого не отрицаю. Хотя и не подтверждаю».
   «У-у, гад, — пробормотала она. — Как дам…»
   «Пожалуйста, не пугай меня, — сказал дед, — тем более, что я не боюсь… Ты что, там была?» — спросил он подозрительно.
   «Вот еще, буду я за тобой бегать».
   «Сейчас будет чай. Ты ведь хочешь чаю?.. Как мама поживает, что У нее нового?»
   Девочка расхаживала по комнате, помахивая полами пальто.
   «Ты бы могла уделять ей больше внимания. Перестань свистеть… Ты должна уделять ей больше внимания, потому что у тебя больше никого нет».
   «Только поэтому? — сказала она презрительно. — А ты?»
   Скрестив ноги, она стояла посреди комнаты с единственным, никогда не открывавшимся окошком под потолком.
   «О-хо-хо, — вздохнул дед, — неважная собственность!» Выбравшись из кресла, он зашаркал в угол, где на побеленном приступке стояли кастрюли и керосинка; когда-то это была плита. Девочка смотрела ему в спину, на разошедшуюся по шву жилетку, высоко подтянутые мешкообразные штаны и ермолку ученого, из-под которой вились его кудри.
   «Дед, у меня к тебе дело…»
   «Прекрасно, что ты пришла. Вот мы и поговорим…» «Да не хочу я твоего чая».
   Ей было ясно, что он хочет увильнуть от серьезного разговора. Он продолжал:
   «Как тебе хорошо должно быть известно, я не могу встречаться с твоей матерью, и ей это тоже известно. Конечно, она могла бы поинтересоваться, жив ли я… Но мы должны вести себя, словно мы чужие люди, и это привело к тому, что мы в самом деле стали чужими людьми».
   «Чего ж ты тогда спрашиваешь?» — буркнула она.
   «Я спрашиваю, потому что мне это небезразлично и потому что это твоя мать. Но я не хотел бы дальше вести разговор на эту тему».
   «Это почему?» — спросила девочка и поперхнулась горячим чаем. Он потянулся к ее чашке и налил ей в блюдечко.
   «По причине твоего возраста, — объяснил он, — вот когда вырастешь, поймешь, почему я не могу обсуждать с тобой эти вопросы».
   «Он враг народа. Сволочь».
   «Будем считать, что так. Будем пить чай, будем сквернословить, будем вести себя как нам вздумается…» «Дед. Я намерена с тобой поговорить».
   «Поговорить, пожалуйста… Со мной можно говорить о чем угодно. Потому что меня все равно что нет, меня не существует, чему я, кстати сказать, весьма рад! Хотя в то же время я еще здесь. А вот он… — сказал он, закрывая глаза, — вот его в самом деле больше нет, но для людей, я хочу сказать — для злых людей, он существует. Он существует для того, чтобы люди могли причинить зло тебе и твоей матери».
   «Он хотел нас продать».
   «Кого это — нас?»
   «Всех. Нашу страну».
   «Этого я не знаю. Чтобы продать какую-нибудь вещь, надо быть прежде всего ее хозяином». Молчали, пили чай.
   «Я не знаю, что он такого сделал, — сказал дед. — Я его отец и не отрекаюсь от него, но я не могу сказать, что он сделал, хотя думаю, что ничего не сделал. Ты должна знать, что людей, э-э… изымают не потому, что они что-то делают, хотя это тоже имеет место, а по государственным соображениям. А государственные соображения обсуждать не полагается. Следовательно, не подлежит обсуждению и вопрос, что сделал твой отец».
   Рассуждение успокоило его, чаепитие было закончено. Дед сидел в кресле с подлокотниками и высокой резной спинкой, которую венчала царственная птица, точнее, то, что некогда было птицей: деревянные крылья с остатками позолоты и лапы, вцепившиеся в бордюр. Убаюканный собственным голосом, он покоился под сенью этих крыльев, закрыв глаза, и внезапно девочку объял ужас — дед казался мертвым.
   Ее гипнотический взгляд сделал свое дело: старик кашлянул, пожевал губами. Она спросила: «Это тебе твой Бог сказал?»
   «Что значит — мой? — произнес он, не открывая глаз. — Он не только мой, но и твой». «На кой он мне…»
   «Что значит на кой? Он существует независимо от того, веришь ты в него или нет. Кроме того, он мог бы то же самое сказать о тебе: что он в тебя не верит. И значит, тебя нет! Важно не то, верим ли мы в Бога, важно то, верит ли он в нас. Так вот он в тебя верит».
   «Дед, — сказала она в отчаянии, — як тебе по делу пришла!»
   Он молчал, с аппетитом пережевывал что-то вкусное, он был слабоумен, а может быть, всеведущ. Точнее, он был и то, и другое. Следовало бы применить власть. Но силы изменили девочке, она стояла посреди комнаты, потрясенная тем, что собиралась сказать. Она прошлась по комнате. Дед сидел, скрытый спинкой кресла, коричневая рука лежала на подлокотнике, как лапа орла, у которого не осталось ни тела, ни головы; он готовился разговаривать с Богом, с этим Ничто, в которое превращается каждый, кто приближается к нему. «Дед, а дед…» — проговорила она. Он сделал рукой неопределенный жест. Птица слабо взмахнула когтистой лапой, и это был весь ответ.
   «Кхм!.. Что случилось?»
   «Я сейчас открою тебе страшную тайну. Дед… я влюблена!» «Это бывает. Не рано ли?» Она подбежала к креслу.
   «А это не твое собачье дело, старая перечница!»
   «Насколько мне известно, — сказал он, — это выражение обычно употребляют по отношению к женщинам. Если не мое дело, то для чего весь этот разговор? Может быть, мы… — прохрипел он, хватаясь за подлокотники, — выпьем чайку?..»
   «Мы уже пили!»
   «Ты расскажешь мне по порядку, что случилось. — Он встал. — В твоем возрасте обычно…»
   «Дурак. Обычно, обычно…» — сказала она, наклонившись над керосинкой, так что пламя осветило ее щеки, и дунула изо всех сил. Маслянистая вонь пронеслась в воздухе. Девочка плыла по комнате, раскачиваясь, раскинув руки, полузакрыв глаза. Кожа да кости, подумал он. «На-ля-ля…» Вирсавия на пороге юности. Царица Савская!
   Он опустился в кресло. Пение прекратилось.
   «Дед, поколдуй», — донесся ее голос.
   Он не отзывался.
   «Я хочу, чтобы он воспылал ко мне безумной любовью… Ты почему молчишь, старая кочерга? На-ля-ля-ляля-ляля. Взмыл орлом от гор высоких. Сизокрылый ве-е-ли-и-кан! Дед, как ты думаешь: если любят, то обязательно надо жить?»
   «Надо умереть».
   «Я не об этом…»
   «Что ты называешь жизнью?»
   «Я решила покончить жизнь самоубийством».
   «Самоубийством, с какой стати?»
   «Чтобы он понял».
   Старик смотрел в темнеющее пространство светящимися водянисто-зелеными глазами, и рука его, точно рука слепца, искала девочку.
   «У тебя слишком короткие волосы, — проговорил он, — если ты хочешь, чтобы на тебя обратили внимание, ты должна отрастить волосы… Вся сила женщины в волосах».
   «А я, может, не хочу быть женщиной».
   «Да, но это случится».
   Несколько минут спустя он уже спал, громко храпел на своем троне под обезглавленным археоптериксом, уста его раскрылись, голова в ермолке свесилась на грудь. Девочка ловко вставила ему в рот трубку. Дед схватил чубук беззубыми челюстями. Нахмурившись, она чиркнула спичкой, старец выпустил облако дыма, окончательно пробудился и страшно, сотрясаясь всем телом, раскашлялся.
   «И кем же… — хрипел он. — Кем же ты хочешь быть? Как же ты хочешь, чтобы тебя полюбили?»
   «Балда, — сказала она веско. — Я пошутила, а он поверил».
 

17. Облава

   Управдом сказал:
   «Вы уж нас извините. Все мы люди занятые, вот и получается, что приходишь не вовремя… Вы, стало быть, в ночную смену работаете?»
   «Тружусь, — зевал Бахтарев. — Можно сказать, в поте лица».
   «А где, позвольте полюбопытствовать?»
   «Да тут… в одном ЦКБ».
   «По инженерной части, что ль?»
   «В этом роде».
   «Ясненько. Что ж, там и по ночам работают?»
   «Именно, — пояснил Бахтарев. — Номерной завод». «Ага. Ну-ну… А я смотрю, диван у вас прибран». «Да я там прикорнул». «Где же это там?»
   «В ее комнате, — сказал Бахтарев. — Только что же это мы стоим. Бабуль! Ты бы нам что-нибудь сообразила».
   «Не стоит, мы ненадолго», — возразил управдом.
   «Мы постоим», — сказал милиционер басом.
   «Так вот… извините, позабыл, как вас по батюшке. Анатолий…?»
   «Соломонович».
   «Это как понимать? По документам вроде бы…» «Мало ли что по документам».
   Управдом отстегнул клапан изношенного, как многорожавшее чрево, портфеля и выложил на стол папку.
   «Так, — сказал он. — У нас сегодня вроде не праздник, ты как считаешь, Петр Иванович?»
   «Не праздник», — сказал милиционер.
   «И я так думаю. Вот когда будет праздник, будем шутить, анекдоты будем рассказывать. А сейчас смеяться не время. Нам, уважаемый, смеяться не о чем. Вот тут на вас… разрешите, я уж сяду, да и товарищ участковый устал стоять. Садись, Петр Иванович, в ногах правды нет».
   «Мы постоим», — сказал Петр Иванович.
   «Тут на вас сигнал поступил…»
   «Какой сигнал?»
   «Обыкновенный… Пускаете к себе непрописанных граждан». «Разрешите взглянуть?» — спросил Бахтарев, укрепляя на носу пенсне.
   «Потом, успеется», — сказал управдом, кладя руки на папку.
   Бахтарев устремил вопросительный взгляд на бабусю.
   «Каких таких граждан, мы никаких граждан не пущаем. Если, может, кто зашел али гости…»
   «Гости гостями, — прервал ее управдом, — а вот кто у вас в комнате живет?»
   «В комнате живет она, а я живу здесь».
   «О том, где вы живете и как вы живете, мы знаем… А вот что касаемо жильцов, чудес на свете не бывает: уж коли люди живут, значит, и площадь нашлась. Ну что ж, — вздохнул управдом. — Пошли, Петр Иванович, поглядим».
   «Товарищ управдом…» — произнес Бахтарев, обратив на него глубокий взгляд.
   «Гусь свинье не товарищ», — отвечал управдом. Он опустил папку в портфель и щелкнул замком.
   «Признаться, мне трудно следить за вашей мыслью… Я не знаю, о чем пишет неизвестный мне автор документа, который вы называете сигналом. Но кто же может быть лучше осведомлен о положении в квартире, чем сам хозяин? Сами посудите, — говорил Бахтарев, идя следом за управдомом, — когда встал вопрос о проживании на моей площади тети, я не медлил ни одного дня с оформлением прописки, своевременно поставив в известность лично вас. Так что вы могли убедиться, что жилищное законодательство мне известно, а следовательно…»
   «Известно-то известно. Нам тоже кое-что известно. Показывай, чего там…»
   «Может быть, — предположил Бахтарев, — они под диваном?» «Кто под диваном?» «Непрописанные граждане».
   «В другой раз, — терпеливо сказал управдом. — В другой раз будем шутить, анекдоты рассказывать. — Щелкнул выключатель, но свет не зажегся. — У вас что, нет лампочки?»
   «Должно, перегорела», — пролепетала бабуся.
   «Откройте дверь из другой комнаты».
   «Из которой?»
   «Ага, значит, есть еще одна комната!» «Какая такая комната?»
   «А вот мы сейчас увидим. Вот мы сейчас и пошутим, и посмеемся».
   «Вывернута», — сказал милиционер, стоя на чем-то. Вспыхнул свет, в ту же минуту высокая и нескладная фигура Петра Ивановича с грохотом обрушилась на пол.
   «Ах ты, родной, да как же ты…»
   «Это я у тебя должен спросить, — сказал в сердцах Петр Иванович, расшвыривая сапогом обломки, — как, как… Чего ты мне дала! Сначала лампочку выворачивают, потом рухлядь какую-то подсовывают… Давай, — сказал он управдому, — где тут у них комната? Составляй акт, и кончаем это дело».
   «Старшина прав. Давайте составлять акт».
   «Акт?» — спросил управдом.
   «Акт о проверке квартиры, как видите, тут никого нет». «А ты не спеши, — проворковал управдом, — всему свой черед, будет и акт… ну-ка, будьте так добреньки, отворите гардероб». «Баба, где тут у нас ключи от шкафа?» «Чего?»
   «Никаких ключей не требуется, — сказал управдом, берясь за створки, — как же это вы так в собственном гардеробе не разбираетесь? Так… платья, верхняя одежда. А это что?»
   «Pardon, не вижу».
   «Зато я вижу!»
   «Если вы намерены производить в квартире обыск, то на это должны быть законные основания. Должен быть соответствующий документ».
   «Будет тебе и документ, и основание, все будет… — голос управдома доносился из шкафа. — Вот! Это что?»
   Все столпились, загородив свет.
   «Задняя стенка, — сказал управдом. — Где задняя стенка? Нет задней стенки. Петр Иванович, полюбуйся. Ну-ка. Отодвинуть».
   «Позвольте, как это?..»
   «Отодвинуть шкаф!» — рявкнул управдом.
   Когда огромный шатающийся шкаф был повернут боком и перегородил коридор, так что Толя с бабусей оказались с одной стороны, а начальство с другой, в столовой раздался медленный звон, и оставалось только ломать голову, каким образом часы могут бить, если они не ходят. Все невольно прислушались. Бронзовые листья с мертвых дерев один за другим падали в воду.
   Управдом, сидя на корточках, изучал плинтус. Странным образом, однако, поиски таинственной двери ни к чему не привели. Словно вещам надоело валять дурака, и все вернулось на свои места: стена была как стена, плинтус как плинтус. Анатолий Самсонович с достоинством снял и вновь водрузил на переносицу пенсне. Милиционер молча курил, щуря глаз. «Ну вот что, — молвил он наконец. — Советую отремонтировать мебель. Вставить заднюю стенку, опять же это, — он покосился на обломки, — привести в порядок. Все-таки антиквариат… Счастливо оставаться». На управдома он не смотрел.
 

18. Вариации на дальневосточную тему

   Обе челюсти бабуси лежали на табуретке, сама она покоилась на железной кровати и пережевывала беззубым ртом необыкновенные впечатления этого дня. Явление управдома повергло ее в панический страх. Каково же было тем двоим, когда они услыхали голоса и топанье милицейских сапог.
   Думая об этом, она спохватилась, что как же они могут испугаться, если их, можно сказать, не существует. Эта простая мысль успокоила ее. Наш душевный комфорт восстанавливается, коль скоро нам удается убедить себя, что абсурд мира есть всего лишь аберрация нашего зрения. Легче допустить непорядок в собственной голове, чем ошибку в конструкции мира; так и бабуся утешала себя ссылкой на собственную забывчивость.
   Она не спала, но и не бодрствовала. Состояние, в которое она погрузилась, нельзя было назвать возвращением в прошлое, еще меньше годилось бы для него модное слово медитация. Скорее грезы наяву. Другими словами, она как бы являла собой, и притом в самой непосредственной форме, давнюю философскую контроверзу: что нужно считать действительностью, наше бодрствование или нашу жизнь во сне?
   Тем не менее у бабуси было серьезное преимущество перед хань-ским мыслителем, которому снилось, что он стал махаоном, после чего, проснувшись, он спросил себя: не снится ли махаону, что он человек? Думая о том же, другой мудрец, живший в Пор-Рояле, записал в своих тетрадках поразившую его мысль о том, что, если бы сапожнику снилось, что он король, он был бы не менее счастлив, чем король, которому снится, что он сапожник; если бы каждую ночь мы видели одно и то же, реальность сна была бы для нас не менее очевидной, чем реальность дневной жизни. Что же в таком случае есть сон и что — бодрствование? Преимущество бабуси перед философами, притом что они были учеными людьми, а она простой женщиной, состояло в том, что ей не нужно было выбирать. Ибо она поднялась на более высокую ступень созерцания. Ей не надо было ломать голову, которая из двух реальностей подлинная: обе были несомненны и не только не исключали друг друга, но составляли одно. Как уже сказано, бабуся грезила наяву — и, сама того не ведая, одержала победу над временем.
   Ничто так не обнажает нашу беспомощность перед временем, как пробуждение. Во сне мы преодолеваем время, но, проснувшись, видим, что победа была мнимой. Время кажется необходимым условием бытия, однако сон убеждает нас, что можно жить вне времени. Сон показывает, чем была бы наша жизнь вне времени; во всяком случае, она была бы не менее полной, не менее богатой впечатлениями, не менее насыщенной чувствами. Тем ужасней сознание порабощенности временем, когда мы просыпаемся. И напрашивается простая мысль: если время и временность — атрибут бытия, то с таким же правом их можно считать и принадлежностью небытия. Иначе говоря, жизнь во времени еще не доказывает, что мы живем на самом деле. С тем же успехом можно считать, что мы двинулись в путь только потому, что сидим в вагоне, между тем как вагон отцеплен. Время есть нечто возникшее из ничего, чтобы, не успев стать чем-то, снова уйти в ничто. Время есть именно то, что превращает нашу жизнь в ничто, прежде чем мы сами превратимся в прах, а мир сгорит или окоченеет. Бабуся была человеком, который бодрствовал, не просыпаясь, — иначе не скажешь. Она жила посреди своей долгой жизни, где все — прошлое и настоящее — принадлежало ей, все присутствовало как не подвластная времени действительность. Она жила одновременно в нескольких временах, которые слились в одно неподвижное время, похожее на вечность, а это и означает, что она жила над временем — привилегия, которой пользуются иногда старые люди. Умолкни, Паскаль; философы, снимите шапки.
   Итак, не требовалось особых усилий ума или воображения, чтобы связать концы с концами, примириться с посмертным существованием сестры и старика, думать о них так, будто они в самом деле живы. Мысль о том, что покойники могут возвращаться, особенно по нынешним временам, когда и похоронить-то толком не дадут, сама по себе не казалась бабусе несообразной. Она закрыла глаза, и ей пригрезилось, что стучат в окно. Она встала. Взяла у почтальона, засыпанного снегом полумертвого старика, сложенную вчетверо бумажку, но он все еще стоял у ворот, с сумой и палкой, это был не почтальон, а просто нищий, которому велели отнести телеграмму. Она вынесла ему какие-то куски. Он тут же начал жевать. Она развернула бумажку, мокрую от снега, буквы расплылись, да и читала она с трудом, но догадалась, что это телеграмма о смерти. Через открытую дверь доносился скрип валенок удалявшегося вестника и голос управдома. Она уже совсем очнулась и понесла телеграмму племяннику в доказательство того, что она была права и Надежда, мать Толи, умерла в самом деле, но, войдя в гостиную, увидела, что управдом не ушел, а сидит за столом, прислонив портфель к ножке стула; этот портфель был точная копия сумки почтальона. Толя сидел напротив. Он взглянул мельком на бабусю, и она поняла, что ей не надо торчать здесь: разговор шел негромкий, доверительный. Она поплелась на кухню, забыв про телеграмму, да и не было никакой телеграммы.
   «Ты мне шарики не крути, — говорил тем временем управдом, — думаешь, я ничего не понимаю? Мне все известно… А что мне еще оставалось делать? Поступил сигнал, надо реагировать. Не реагировать нельзя. Писарей этих знаешь сколько развелось? Вот и лазаешь по лестницам, вместо того чтобы делом заниматься, крышу, понимаешь, ремонтировать, к отопительному сезону готовиться. Опять же котельную привести в порядок давно пора, каждый год одно и то же: завезут уголь, куды я его дену?.. Нет! бросай все, иди проверяй; как же, сигнал поступил!»
   Управдом умолк, погрузившись в думу.
   «Другой бы на моем месте… — проговорил он. — Чего церемониться? Вскрыл комнату, акт о проживании без прописки, двадцать четыре часа! И поминай как звали. Ты мне спасибо скажи, старому дураку, что я тебя от неприятности оберег».
   Он встал прикрыть дверь на кухню.
   «Да она свой человек», — сказал Бахтарев.
   «Свои-то и пишут… Давай с тобой так договоримся. Есть помещение, нет помещения, я об этом ничего не знаю. Я произвел проверку, в присутствии участкового, посторонних лиц не обнаружено — так и запишем. Но и ты! — Он затряс пальцем. — Веди себя как положено!»
   «Это как понимать?»
   «А вот так. Как надо, так и понимай. Я, как бы это сказать, тебе не чужой. Ясно?» «Нет. Неясно».
   «Неясно; ну что ж. Так и запишем». «А что я такого сделал?»
   «Вот, — сказал управдом, показывая на Толю пальцем. — Вот теперь ты меня понял. Ах ты, мать твою ети!.. Что сделал. Да ничего ты не сделал! А пора бы уж и сделать. Пора отвечать за свои поступки».
   «Бабуся!» — позвал Бахтарев.
   «Какая там еще бабуся, не надо нам никакой бабуси… У нас разговор конфиденциальный».
   «Ты бы нам сообразила».
   Управдом покосился на привидение, высунувшееся из кухни; дверь быстро закрылась.
   «Артист, ох, артист, — сказал он. — Со смены пришел, всю ночь трудился… С бабами в постели трудиться, это ты мастер! Ты мне прямо ответь: ты на какие средства живешь? Ты чей хлеб ешь, а?.. Ты мой хлеб ешь, на мои деньги существуешь!» — с грозным вдохновением заключил управдом.
 

19. Продолжение. Мысли бабуси о разных предметах

   Старуха снова думала о том, что если уж сам Семен Кузьмич подтверждает, что каморка за стеной есть, значит, так тому и быть; а ежели ничего не нашли, значит, Бог помогает. Затем мысли ее отвлеклись. В памяти всплыло, как стучали в окно; это было утром, и окошко, до половины засыпанное снегом, смутно белело в темной избе. Она обвела глазами кухню, где она сидела на табуретке, накрытая платком, сложив на коленях руки, похожие на птичьи лапы. Полка с кружавчиками, плита и раковина медленно плыли перед ее взором. Из чайника рвалась струя пара. Мысль, что за окошком зима, и снег засыпал поленницу, и в дымной белизне вдали едва виднеется сизая кромка леса, наполнила ее душу покоем, и чувство любви к деревне охватило ее с необычайной силой. Она сидела и думала, до чего хорошо, тихо, вольготно жить на воле. Ее дом с заколоченными окнами, без сомнения, стоял и теперь, куда ж ему деться: крепкий дом, хватит надолго; в эту минуту ей даже было непонятно, зачем она его бросила. Когда-нибудь, размышляла бабуся, развеется наваждение, Толе надоест жить в городе и он вернется домой. И меня с собой возьмет. И все будет по-старому.