Страница:
Маргарита Хемлин
Дознаватель
Будем откровенны. Жизнь людей, с которыми я имел дело в своей профессии, сложилась таким образом, что она не сложилась. Судьба строится на основе отсебятины. А отсебятина – тяжелая вещь. И не каждому под силу соотнести.
Расскажу один случай из широкой практики времени. События относятся к началу пятидесятых годов, как теперь принято выражаться, ХХ века. Речь о деле некоей Воробейчик Лилии.
Тогда я работал в органах милиции в городе Чернигове Украинской ССР. В чудесном краю, где всякий человек мог слушать соловьев и шум тополей на старинных улицах. Любоваться календарем из цветов на центральной площади. Гулять по достопримечательностям седых столетий.
На таком фоне дело Воробейчик казалось необычным. О чем я и подумал, когда мне его поручили.
Надо отметить, что после войны многие резко получали новую специальность мирной жизни.
В армии я служил в разведке. Неоднократно ходил за языками и приводил или притаскивал их для дальнейшего использования. У меня боевые награды, в том числе боевого Красного Знамени и Красной Звезды. Я своей кровью впитал уважение к общему делу.
Как демобилизованный офицер-разведчик, я пошел в милицию. Закончил курсы и в качестве дознавателя трудился на своем посту. Если происходили убийства или другие тяжкие преступления, тут же подключался следователь из нашего следственного отдела или из прокуратуры. Но в тот конкретный раз получилось по-другому.
Мне наш начальник Свириденко Максим Прокопович сделал уступку и трохи нарушил. Таким образом именно мне, дознавателю, выпало на долю разбираться в убийстве как оно есть.
Женщину Воробейчик убили ножом. Снизу, ударом в сердце, под лопатку. Поэтому крови почти не было.
В силу того, что я имел небольшой возраст, я хотел подойти к делу с огромной тщательностью, чтоб стало видно по всему: поручение будет выполнено с честью.
Я не вел подробнейшие записи, и потому теперь мне спокойно. Не надо рыться в бумажках и сверяться. По опыту жизни уверен: сверка материалов ни к чему хорошему не приведет.
Воробейчик лежала посреди своего двора на ул. Клары Цеткин, дом 23, где проживала в одиночку, 18 мая 1952 года. Потому лежала в легком платье в горошек по моде. Женщина-медик определила, что сшито оно хорошей портнихой. Это навело меня на мысль, что надо б узнать пошивальщицу.
Соседка потерпевшей мне указала на некую Лаевскую Полину Львовну как на портниху и подругу. Средних лет, внешности неприятной – глаза навыкате и губы намазаны острым сердечком. Известную своим мастерством. Кроме мастерства у нее имелась способность к мышлению.
Женщина непростая. Одинокая после всех бед, которые никого не миновали, но ее, по ее расчетам, больше других. И за это ей все должны внимание и уважение. Но это как примечание.
Через знание Лаевской я вышел на некоего Моисеенко Романа Николаевича, состоявшего в любовных отношениях с убитой жертвой.
В связи со спецификой того года еврейская фамилия пострадавшей сразу внушила мне опасение – не приплетается ли тут политика страны. Хоть все равно все нации у нас равны. Особенно в результате Великой Отечественной войны.
В быту евреев убивали редко – нация тихая, непьющая в абсолютном большинстве. А так как ничто на грабеж не указывало, дело обещало быть мирным. То есть из-за любви и ревности, например.
На Моисеенко падало главное подозрение. Это вообще принято. Первый – любовник. Если нет мужа, конечно. К тому же он работал в драмтеатре артистом и, по отзывам, крепко употреблял алкоголь. Но в тот период употребляли практически все. Предстояло выяснить личную характеристику подозреваемого под этим углом.
В день первой встречи с Моисеенко Романом Николаевичем получился мой трудовой успех.
Я застал его в растерянном виде во время репетиции народной оперы Гулака-Артемовского «Запорожец за Дунаем», где Моисеенко не участвовал, но сидел в первом ряду и говорил за отсутствовавшую по болезни артистку. Я определил, что он сидит в зале, а не находится на сцене, так как сильно шатается телом и может свалиться в почему-то открытый технический люк для рабочих сцены или в оркестровую яму.
По моей вежливой просьбе Моисеенко проследовал за мной в одну из гримуборных для беседы. Причем мне пришлось держать его под руку, а он громко указывал направление.
Я прямо спросил, знает ли он про убийство Воробейчик Лилии и что по этому поводу думает. Тем более что женщина еще не похоронена и ее труп ждет возмездия.
Я не сторонник протоколов, хоть эта суровая необходимость всегда остается. Сначала я предпочитаю встречаться по месту жительства или работы интересующего меня человека. В милиции сама обстановка располагает, чтоб мобилизоваться. Я же считал и считаю, что мобилизация организма вредит следствию. Нужна свобода и впечатление, что вот этот дядька сейчас уйдет, и все вернется в свой круг. Через несколько дней я вызываю гражданина повесткой, и тогда никакая мобилизация не действует. Мобилизация не терпит предварительного расслабления. А я это расслабление как раз и даю, соблюдая свою заднюю мысль.
Тогда я больше предпочитал действовать смекалкой, чем образованием. Пришел в милицию после демобилизации из армии по партийному набору кадров. И видел в себе прежде всего человека, а не соблюдателя законов. Мне было на тот момент тридцать два года.
Моисеенко Роман являлся красивым человеком, значительно моложе Воробейчик Лилии. Ей на момент внезапной гибели исполнилось тридцать восемь, ему – двадцать семь лет.
Казалось, самой природой Моисеенко был предназначен для работы на сцене. Чернобровый, кареглазый, темные волосы волной, фигура, рост и так далее. С Воробейчик он представлял полную противоположность. Она до своей гибели была с яркой рыжиной, и глаза у нее голубые. Что касается роста, так она была высокая с чуточкой излишнего веса.
Некоторые любят показывать фотографии с места происшествия, потому что рассчитывают поразить подозреваемого. Я не рассчитывал. После войны видом смерти никого не приведешь в чувство. К тому же человек в голове всегда представит страшнее, чем на самом деле. Знаю по себе.
Моисеенко смотрел на меня спокойно и прямо. Запах от него шел нехороший. За несколько дней пьяного перегара.
Он сказал:
– А что тут разговаривать. Я убил Лильку.
Такое быстрое признание меня не обрадовало. Тем более учитывая личность Моисеенко.
Я со всей строгостью сказал:
– Вы обманываете следствие.
Он опустил взгляд и еще раз настоял на своем.
Против факта добровольного признания не попрешь. Тут надо начинать протокол и так далее.
Главное, орудие преступления обнаружено не было. В доме потерпевшей нашлось два ножа подходящих обмеров. Причем одинаковые, точеные и почти новые. Ножи других фасонов тоже были: но сильно маленькие и с заметной тупизной. Все ножи чистые, насколько могут быть чистые ножи, которыми пользуются каждый день.
Ближайшая соседка показала, что был еще и третий нож. По виду вроде такой же, но лезвие, как утверждала покойная Лилия при жизни, изготовлено из особой стали. Чем она и хвасталась, когда демонстрировала его остроту на собственном ногте. Это позволяло предположить, что орудием убийства послужил именно тот, пропавший в неизвестном направлении, нож.
Искали хорошо. Но без должного результата. Между прочим, сокрытие орудия убийства свидетельствовало о трезвости мысли преступника. В состоянии сильного душевного волнения злоумышленник чаще всего в панике бросает оружие на месте своего преступления, не всегда по раскаянию, а вроде потому что удивляется содеянному собственными руками.
Против Моисеенко говорило то, что соседи видели его на дворе незадолго до обнаружения мертвой Воробейчик.
На словах Моисеенко хорошо описал, куда именно ударил ножом. Но это ничего не значило, так как слухи про убийство распространились быстро. До приезда сотрудников органов на двор на крик соседки, которая заскочила к Воробейчик за чем-то, сбежались окрестные бабы и моментально разнесли дальше описание трупа и так далее.
В морге Моисеенко вел себя достойно и смотрел на Воробейчик честно открытыми глазами.
Начальство меня сильно похвалило за быстрые действия. Но за день до судебного рассмотрения Моисеенко Роман Николаевич покончил с собой путем самоповешения. Записки не оставил, потому что ручки или карандаша у него при себе не было, а так как он изначально не писатель и не революционер в царских застенках, ничего пишущего он заранее не попросил.
Факт его личного признания перевешивал все доводы к продолжению следствия. Другой работы хватало. Время стояло горячее.
Дела оттеснили произошедшее на отдаленный план.
Одним июльским вечером я проходил в сумерках по улице Клары Цеткин. Гулял перед сном. Почему-то выбрал новый маршрут: от своего жилья – к реке Стрижню. Возможно, потянуло посмотреть на военный госпиталь, в котором долгое время лежал, залечивая ранения фронта после победы, и где судьба счастливо свела меня с моей женой Любочкой. Она работала там санитаркой в хирургическом отделении.
И вдруг у калитки дома двадцать три мелькнула ясно видная тень. Тень напомнила мне гражданку Воробейчик. Я ни на минуту не засомневался, что это именно она закрыла калитку, именно она оглянулась и посмотрела на меня взглядом.
Калитка захлопнулась, изнутри грюкнула щеколда.
Я двинулся дальше своим путем. И, конечно, понял, когда преодолел неожиданность, что передо мной предстала какая-то родственница, приехавшая на место по наследству. Событие, как говорится, не стоило и выеденного яйца.
Но сходство так меня поразило, что интерес во мне поднялся значительный.
Следующим утром я пришел к дому на улице Клары Цеткин. Калитка была приоткрыта, так что на двор я проник законно.
Постучал в дверь. Открыла старуха еврейского вида. Настолько еврейского, что даже платок был у нее заправлен по-еврейски за уши и уже потом завязан, как у людей, под подбородком.
В доме стоял хороший дух – наподобие хлеба или печива. Так как кухня находилась прямо у входа, на столе я сразу отметил большие круглые тонюсенькие коржи, вроде прошитые насквозь дырочками. Колесико на деревянной ручке для такого равномерного прокалывания находилось там же. Старухин передник весь в муке, мука на полу.
Я не мальчик и знал, что это называется «маца». Специальная пища для ихней Пасхи. По жизненному опыту, а также по роду своей деятельности я знал, что подобная Пасха прошла. К тому же изготовление мацы не то что не приветствовалось советскими органами правопорядка, а осуждалось на примерах, дорого стоивших нарушителям. Вплоть до тюремного заключения на длительные сроки.
Еврейский национализм есть еврейский национализм. Ничего не поделаешь.
Показал удостоверение, назвался. Старуха что-то буркнула и позвала внутрь дома: – Евка, иди! До тебя пришли! Из-за занавески-ришелье на меня стала надвигаться вроде мертвая гражданка Воробейчик Лилия. Но ясно ж: та самая женщина, которую я вчера разглядел в темноте, между прочим, живая. Она была в комбинации, я таких много наблюдал в Германии в сорок пятом году.
Она подошла ко мне без стеснения, хоть находилась совершенно непричесанной и босой.
Спросила:
– Что надо?
Я повторил свое имя и должность, предъявил удостоверение.
Она внимательно прочитала, тогда еще разрешалось давать документ в чужие руки:
– Цупкой Михаил Иванович. Капитан милиции, – читала вслух, нарочно каждую букву отдельно.
Женщина обсмотрела меня взглядом с головы до ног и что-то хотела добавить от себя к тому, что увидела в документе.
Но я не позволил. Попросил ее паспорт.
Она принесла. И опять не оделась и не пригладила рыжие волосы.
Когда она протягивала паспорт, я отметил, что и под мышками у нее волосы тоже светлые. Да. Густые и светлые. Мне стало за нее стыдно. Что она так.
Установочные данные: Воробейчик Ева Соломоновна. Прописана в городе Остре, Козелецкого района Черниговской области.
Я спросил, что она делает в доме покойной Воробейчик Лилии и кем ей приходится по степени родства.
Она ответила:
– Мы сестры. Близняшки. Я тут буду ждать срока получения наследства. Когда вступлю в законные права, намерена тут и остаться. А может, продам дом. Пока не решила.
Возразить было нечего. Но имелась еще маца.
Я сказал:
– Гражданка Воробейчик, вы зачем делаете мацу, тем более без Пасхи? Это вообще нехорошо. Я вас серьезно предупреждаю. К тому же с привлечением наемного труда.
Ева обратилась с громкими словами к старухе:
– Он хочет, чтоб ты показала ему свой паспорт. Покажи. И скажи, что ты не наемная, а тетка мне и Лильке.
Старуха принесла из комнаты паспорт – затрепанный и тоже в муке, раскрыла, протянула на ладони.
Фамилия у нее была другая – Цвинтар, имя чисто еврейское, старое, как и положено по возрасту, – Малка.
Я спросил, с какой стороны она тетка.
Пока старуха осознавала вопрос, Ева выдохнула:
– С еврейской, с еврейской. – И при таких нелицеприятных словах даже голоса не снизила, как обычно люди делают. Бесстыжая, гадость. – А мацу мы сейчас быстренько раскрошим курям. Куры покушают от души. У нас куры, там, за хатой, мы им отдадим. Мы так. Чтоб чем-то заняться. От скуки и печали. Лилечки нету. А она любила с тестом повозиться. Маца – это ж самое простое. Вода и мука. И больше ничего. Вода и мука. Что тут плохого? Ни дрожжей, ни маслица, ничего, ничего, ничего…
Она наступала на меня со словами «ничего», и под комбинацией противного розового цвета у нее все колыхалось прямо мне в лицо. Хоть по росту она находилась ниже.
Я вышел.
Вдруг подумал, что у Лилии Воробейчик курей не водилось. За хатой располагался подсобный сарайчик с барахлом. К тому же я проявил небрежность в изучении документов. Не посмотрел – или замужем Ева, в то время многие после замужества оставляли девичью фамилию. Непонятно, чем занимается, на какие средства живет.
Уточнение наметил на послезавтра. Чтоб дать Еве Воробейчик и ее так называемой тетке расслабиться.
Явился в форме.
Калитка оказалась запертая. На громкий стук открыли скоро.
Портниха Полина Львовна Лаевская, бывшая в настоящую минуту в доме, меня узнала в лицо и обрадованно сказала:
– Все-таки советская власть людей в обиду не отдаст! Ни за что не отдаст! Я сейчас так Еве и объясняла. Нет на всей земле такого, что б советские органы не обнаружили. Правда, товарищ капитан? Вы про Лилю явились рассказать? Если что тяжелое, так вы сначала мне расскажите, а я мягенько потом Евочке донесу. Прямо на подносе донесу. Осторожненько. Я умею. Вы меня знаете.
Она говорила лишние слова и не торопилась вести меня в хату. Я сделал замечание, что нахожусь при исполнении и ненужного слушать не желаю.
Пошел впереди и сам толкнул дверь.
На кухне царил порядок и блеск.
Лаевская протиснулась через меня в дверь. Причем нарочно задела объемной ногой.
– Извиняюсь, товарищ капитан. Я вас смутила. Вот вы при исполнении, а покраснели. Это с моей стороны нехорошо. Евочка выбежала в магазин. А Малка спит. Там, за занавесочкой и спит. Как младенец. Правильно говорят: что старый, что малый.
На столе – небольшом и круглом, с вязаной белой скатеркой, стояли две рюмочки-наперсточки, графинчик с вишневой наливкой. Наливка, сразу видно, прошлогодняя, потому что, во-первых, нового урожая еще надо дождаться, а во-вторых, сильно загустевшая. Аж на стекле внутри прилип темно-бордовый слой. Вроде кровь.
Лаевская распоряжалась как у себя, достала еще одну рюмку.
Покрутила ее перед своими глазами и вопросительно протянула мне:
– Вы, конечно, выпивать наливочку не будете, а я для порядка на стол поставлю. Чтоб по-человечески.
Я не хотел создавать конфликт на пустом месте и утвердительно кивнул.
Лаевская села.
Сел и я.
Она не выдержала тишины первая:
– Ну, что про Лилечку расскажете?
– Я по другому поводу. И вам бы сейчас лучше уйти, Полина Львовна. Хоть я вас целиком уважаю.
– Ой, конечно, я уйду. Раз так надо для пользы. Вы мне только одно словечко скажите – что случилось, что вы сюда по другому делу?
Я повел себя правильно и сразу отдал себе должное без бахвальства и самолюбования. Я заинтересовал Лаевскую и теперь через некоторое время смогу из нее вытянуть много полезной, важной информации. Она в расчете на получение взамен информации с моей стороны выложит все, что знает. Не придумала б лишнего, вот в чем вопрос.
Со значением произнес:
– Это служебное дело. Прошу удалиться.
Она посмотрела за занавеску и прошептала, моргая глазами в ту сторону:
– Если у вас секретно, так вы при Малке не говорите, хоть она спит или как. Она делает из себя сильно глухую, но ей палец в рот не ложи.
И громко, в сторону той же занавески, сказала:
– Как вы советуете, так я делаю. Ухожу. А вы ждите Евочку, ждите. Она вот-вот придет. Пока наливочки выпейте Лилечкиной, никто ж не увидит, так ничего страшненького. Сладкая наливочка. Лилечка сладкое любила.
Когда я зашел в дом на улице Клары Цеткин, часы показывали ровно два часа дня. Ушел в половину четвертого. Читал газеты с этажерки, слушал тихонько радиотарелку.
Малка из-за занавески носа не высунула. При этом я отметил, что она отправляла малые естественные надобности в горшок или что-то подобное.
Ева не появилась.
Рюмку выпил. Назло себе. Такую слабость я проявил впервые. Устав есть устав. А я проявил. Перед самым своим уходом. И не напрасно. Наливка прогоркла, и я сделал вывод, что женщины ее пить не пили. Только делали вид, на случай, если кто заглянет.
Потом обошел хату со всех сторон. На заднем дворе действительно находились куры. Сарай очистили от барахла и переоборудовали в курятник. На земле обнаружил крошки светлого цвета и обломки коржей. Крупно наломано, вроде с целью показать, что именно маца.
Участок огорожен не слишком высоким, но плотным забором. Через тонкие просветы между досками взрослый не пролезет. Значит, вход в дом один – через пресловутую калитку. Я опять проверил – хоть еще при деле Лилии Воробейчик удостоверился. Я тогда и дом выучил на пять.
И задний двор, и передний. А вот многое за два месяца переменилось. Хоть бы взять курей.
Следил за калиткой с разных точек наблюдения. В дом никто не заходил и не выходил тоже.
В семнадцать часов я бросил и плюнул.
Меня ждала настоящая работа. И я не вправе был отвлекаться на личное. А что личное, уже тогда подсказала моя совесть.
Ночью приснился маленький круглый стол из дома Воробейчик.
На стол хотели водрузить в гробу тело убитой женщины, чтоб начать прощание. Гроб не помещался. Терялось равновесие, и он хотел упасть.
Гроб сняли.
На стол улеглась другая женщина, такая же, как в гробу, только голая, со словами при этом:
– Надо не так, а вот так.
Она свернулась калачиком, вроде утробные младенцы. И хорошо получилось.
Ей сказали:
– Раз ты так хорошо тут поместилась, так мы с тобой и будем навек прощаться. А Лилия пускай цветет и пахнет дальше.
Возможно, последние слова я додумал. Но суть точная.
Не буду скрывать. Я сразу лично на себя много взял. Не поделился с товарищами и друзьями по работе впечатлениями. И в результате варил все в себе самом.
Налицо, по сути дела, ничего и не было. Но к дому на улице Клары Цеткин я стал не на шутку присматриваться. Конечно, в свободное от тревожной службы время.
Так, я установил, что в дом постоянно (за два дня несколько раз) ходила портниха Лаевская.
Несколько раз туда-сюда шнырял преклонный старик еврей с торбой.
Обнаружился лай собаки. Раньше, у погибшей Лилии Воробейчик, двор на цепи не сторожился.
Цвинтарша наружу не появлялась.
И главное – Евы Воробейчик не наблюдалось никак.
Свет в окнах со стороны улицы, где заборчик пониже, горел допоздна. Часов до одиннадцати вечера.
Факты – упрямая вещь. И факты говорили, что их надо осмысливать. Осмысливать не получалось.
Во всю свою ясность вставал единственный факт – Ева Воробейчик. Как таковая.
Между прочим, моя семейная жизнь в то время представляла семью из трех человек: я, моя жена Любовь Герасимовна и дочка Анечка четырех лет.
Мы снимали комнату у стариков по фамилии Щупак и о лучшем не мечтали, так как вскоре нам обещали собственную площадь в новеньком бараке на Войкова. А если б мы родили наскоро еще ребеночка, так можно было надеяться и на квартиру в ведомственном строении на улице Коцюбинского. Но со вторым ребенком у нас не получалось. Тем более по заказу.
И вот лично от себя, в гражданских брюках и белой рубахе, я отправился к Лаевской Полине Львовне.
Она не удивилась. Встретила как родного.
– Михаил Иванович, наконец вы пришли! В городе такое говорят, такое надумывают… На вас надумывают именно. Я вам про сплетни на разные темы не говорю. Вам это по работе и без меня известно. Я вам, если хотите, что касается вас, расскажу. А вы меры примете. Потому что оставлять нельзя. Не то сейчас время, чтоб оставлять.
Я спросил, что конкретно имеется в виду.
Лаевская показным манером засмущалась и стала рассказывать.
А рассказала она следующее.
В городе циркулируют слухи о деле Воробейчик. В вину покойного ныне артиста Моисеенко никто из народа не верит. Меня обвиняют в предвзятом отношении к еврейской нации и в замятии следствия. Словом, констатируют, что дело темное. А когда Малка Цвинтар поделилась с соседями насчет моего прихода и знакомства с Евой Воробейчик, Малке Цвинтар заметили, что от меня никто другого и не ждал, потому что я лично начатое следствие искусственно прикончил и теперь намерен заткнуть рот именно Еве Воробейчик как ближайшей наследнице Лилии.
Тут я Лаевскую буквально поймал за язык.
Говорю:
– И когда ж это старуха Цвинтарша разносила дурницы по людям, в какой день? Вчера, позавчера? Или когда? Вы подумайте, Полина Львовна. На слухи время надо. Слухи – не малые дети, в секунду не нарождаются.
Лаевская выпалила:
– Не знаю, но Малка делилась с людьми. А люди с ней. Рот не зашьешь.
А с кем Малка могла делиться в больших масштабах? Она ж в городе новая. Другое дело – Лаевская.
– Я вам ответственно заявляю, Полина Львовна. Авторша этих слухов – вы и есть. И не к вам Цвинтарша ходила туда-сюда. А вы к ней сами прибегали по сто раз за один день. И уже потом от себя растаскивали разные глупости по городу. Смотрите мне в глаза своими глазами! В полу ничего нету. И на потолке нету. В глаза мне смотрите, пожалуйста, пока я по-хорошему прошу!
Лаевская злобно посмотрела на меня в общих чертах, не в глаза, конечно, на глаза у нее смелости не хватило:
– Знаете что, Михаил Иванович… Вы ко мне в белой рубашечке пожаловали. И без пистолета. Так я вам потому скажу, что вы не все знаете и можете вывести не все на чистую воду.
– Ну и какая там у вас вода, Полина Львовна? Покажите! Ну, покажите!
Я терял терпение. Не потому что какая-то белькастая молодящаяся баба ко мне жирными ляжками прижималась, а потому что мне стало обидно. Я не щадил своей жизни. А она вроде смотрела сверху и видела.
– Михаил Иванович, дело ж Лилечкино закрыто на замочек, правильно?
– Ну.
– Ну и. А ключик у кого?
– Ваши еврейские загадки я открывать не намерен. Не за то я кровь проливал. И сейчас ради вас рискую.
Тут Полина Львовна меня схватила за руку и прямо в глаза прошипела, и дух от ее шипения шел похожий на духи «Красная Москва», но сильно прогорклые:
– Вы в городе сколько? Ну, пять лет. Самое ж большое. А дело не в сроках. Я тут тоже недавно. Только вы, Михаил Иванович, только когда вас работа заставляет, с людьми разговариваете. А я по собственной воле все знаю, всех знаю. И это не вы мне одолжение делаете, что за руку хватаете. Это я вам могу одолжение сделать, а могу и нет. Неважно, кто и что разговаривает, важно, что про вас лично. И личная картина у вас плохая. Можно и в партком сообщить. И дальше пойти.
Я ничего не понял. Может, она духов тех напилась и стала от них пьяная. После их прогорклой вишневки всего ждать можно. Нет. Трезвая. Если б наша баба, я б еще сомневался. Я евреев знаю! Мужик еще так-сяк. А бабы тем более не пьют.
В дверь постучали.
Пришла клиентка с материей.
Полина Львовна красиво разложила отрез на столе, потрясла крепдешином перед моими глазами – пустила волной.
Говорит:
– А ваша жена, Любовь Герасимовна, не собирается еще платьице себе пошить? Так если соберется, прошу ко мне. У меня все ее мерочки записаные. Она говорила, вам сильно нравится, что я ей пошила. Зимнее, шерстяное, терракот. Она у вас бледненькая, а терракот подрумянивает. Я ей посоветовала. Спасибо, что зашли должок передать. Привет супруге. И дочечке. Дочечку поцелуйте за меня, лялечку золотую вашу. Ага.
И затараторила с той, что явилась обшиваться.
Я и не знал, что моя Люба шьет у Лаевской. Я ее платьев не считаю. Их и считать нечего. Одно – терракотовое, на выход, второе, коричневое, – всегда на ней. Это из зимнего. А летом сарафанчик. Или что-то подобное.
Конспираторша Лаевская сейчас наверняка обсуждает меня со своей клиенткой. Что она наворотит, неизвестно. А к ней в день приходит сколько женщин? Ну, две – точно. А те две еще двум. Те – дальше. И никакая Цвинтарша не нужна.
И все на пустом месте. Абсолютно на никчемном.
Но если б я задерживался на подобных личных глупостях, я б не работал в органах. И вся б наша милиция не работала. И в войне мы б не победили. Личного не то чтоб не должно быть. У человека все должно быть прекрасно в меру: и личное, и общественное. Но личного все-таки должно быть как можно меньше и тише.
Расскажу один случай из широкой практики времени. События относятся к началу пятидесятых годов, как теперь принято выражаться, ХХ века. Речь о деле некоей Воробейчик Лилии.
Тогда я работал в органах милиции в городе Чернигове Украинской ССР. В чудесном краю, где всякий человек мог слушать соловьев и шум тополей на старинных улицах. Любоваться календарем из цветов на центральной площади. Гулять по достопримечательностям седых столетий.
На таком фоне дело Воробейчик казалось необычным. О чем я и подумал, когда мне его поручили.
Надо отметить, что после войны многие резко получали новую специальность мирной жизни.
В армии я служил в разведке. Неоднократно ходил за языками и приводил или притаскивал их для дальнейшего использования. У меня боевые награды, в том числе боевого Красного Знамени и Красной Звезды. Я своей кровью впитал уважение к общему делу.
Как демобилизованный офицер-разведчик, я пошел в милицию. Закончил курсы и в качестве дознавателя трудился на своем посту. Если происходили убийства или другие тяжкие преступления, тут же подключался следователь из нашего следственного отдела или из прокуратуры. Но в тот конкретный раз получилось по-другому.
Мне наш начальник Свириденко Максим Прокопович сделал уступку и трохи нарушил. Таким образом именно мне, дознавателю, выпало на долю разбираться в убийстве как оно есть.
Женщину Воробейчик убили ножом. Снизу, ударом в сердце, под лопатку. Поэтому крови почти не было.
В силу того, что я имел небольшой возраст, я хотел подойти к делу с огромной тщательностью, чтоб стало видно по всему: поручение будет выполнено с честью.
Я не вел подробнейшие записи, и потому теперь мне спокойно. Не надо рыться в бумажках и сверяться. По опыту жизни уверен: сверка материалов ни к чему хорошему не приведет.
Воробейчик лежала посреди своего двора на ул. Клары Цеткин, дом 23, где проживала в одиночку, 18 мая 1952 года. Потому лежала в легком платье в горошек по моде. Женщина-медик определила, что сшито оно хорошей портнихой. Это навело меня на мысль, что надо б узнать пошивальщицу.
Соседка потерпевшей мне указала на некую Лаевскую Полину Львовну как на портниху и подругу. Средних лет, внешности неприятной – глаза навыкате и губы намазаны острым сердечком. Известную своим мастерством. Кроме мастерства у нее имелась способность к мышлению.
Женщина непростая. Одинокая после всех бед, которые никого не миновали, но ее, по ее расчетам, больше других. И за это ей все должны внимание и уважение. Но это как примечание.
Через знание Лаевской я вышел на некоего Моисеенко Романа Николаевича, состоявшего в любовных отношениях с убитой жертвой.
В связи со спецификой того года еврейская фамилия пострадавшей сразу внушила мне опасение – не приплетается ли тут политика страны. Хоть все равно все нации у нас равны. Особенно в результате Великой Отечественной войны.
В быту евреев убивали редко – нация тихая, непьющая в абсолютном большинстве. А так как ничто на грабеж не указывало, дело обещало быть мирным. То есть из-за любви и ревности, например.
На Моисеенко падало главное подозрение. Это вообще принято. Первый – любовник. Если нет мужа, конечно. К тому же он работал в драмтеатре артистом и, по отзывам, крепко употреблял алкоголь. Но в тот период употребляли практически все. Предстояло выяснить личную характеристику подозреваемого под этим углом.
В день первой встречи с Моисеенко Романом Николаевичем получился мой трудовой успех.
Я застал его в растерянном виде во время репетиции народной оперы Гулака-Артемовского «Запорожец за Дунаем», где Моисеенко не участвовал, но сидел в первом ряду и говорил за отсутствовавшую по болезни артистку. Я определил, что он сидит в зале, а не находится на сцене, так как сильно шатается телом и может свалиться в почему-то открытый технический люк для рабочих сцены или в оркестровую яму.
По моей вежливой просьбе Моисеенко проследовал за мной в одну из гримуборных для беседы. Причем мне пришлось держать его под руку, а он громко указывал направление.
Я прямо спросил, знает ли он про убийство Воробейчик Лилии и что по этому поводу думает. Тем более что женщина еще не похоронена и ее труп ждет возмездия.
Я не сторонник протоколов, хоть эта суровая необходимость всегда остается. Сначала я предпочитаю встречаться по месту жительства или работы интересующего меня человека. В милиции сама обстановка располагает, чтоб мобилизоваться. Я же считал и считаю, что мобилизация организма вредит следствию. Нужна свобода и впечатление, что вот этот дядька сейчас уйдет, и все вернется в свой круг. Через несколько дней я вызываю гражданина повесткой, и тогда никакая мобилизация не действует. Мобилизация не терпит предварительного расслабления. А я это расслабление как раз и даю, соблюдая свою заднюю мысль.
Тогда я больше предпочитал действовать смекалкой, чем образованием. Пришел в милицию после демобилизации из армии по партийному набору кадров. И видел в себе прежде всего человека, а не соблюдателя законов. Мне было на тот момент тридцать два года.
Моисеенко Роман являлся красивым человеком, значительно моложе Воробейчик Лилии. Ей на момент внезапной гибели исполнилось тридцать восемь, ему – двадцать семь лет.
Казалось, самой природой Моисеенко был предназначен для работы на сцене. Чернобровый, кареглазый, темные волосы волной, фигура, рост и так далее. С Воробейчик он представлял полную противоположность. Она до своей гибели была с яркой рыжиной, и глаза у нее голубые. Что касается роста, так она была высокая с чуточкой излишнего веса.
Некоторые любят показывать фотографии с места происшествия, потому что рассчитывают поразить подозреваемого. Я не рассчитывал. После войны видом смерти никого не приведешь в чувство. К тому же человек в голове всегда представит страшнее, чем на самом деле. Знаю по себе.
Моисеенко смотрел на меня спокойно и прямо. Запах от него шел нехороший. За несколько дней пьяного перегара.
Он сказал:
– А что тут разговаривать. Я убил Лильку.
Такое быстрое признание меня не обрадовало. Тем более учитывая личность Моисеенко.
Я со всей строгостью сказал:
– Вы обманываете следствие.
Он опустил взгляд и еще раз настоял на своем.
Против факта добровольного признания не попрешь. Тут надо начинать протокол и так далее.
Главное, орудие преступления обнаружено не было. В доме потерпевшей нашлось два ножа подходящих обмеров. Причем одинаковые, точеные и почти новые. Ножи других фасонов тоже были: но сильно маленькие и с заметной тупизной. Все ножи чистые, насколько могут быть чистые ножи, которыми пользуются каждый день.
Ближайшая соседка показала, что был еще и третий нож. По виду вроде такой же, но лезвие, как утверждала покойная Лилия при жизни, изготовлено из особой стали. Чем она и хвасталась, когда демонстрировала его остроту на собственном ногте. Это позволяло предположить, что орудием убийства послужил именно тот, пропавший в неизвестном направлении, нож.
Искали хорошо. Но без должного результата. Между прочим, сокрытие орудия убийства свидетельствовало о трезвости мысли преступника. В состоянии сильного душевного волнения злоумышленник чаще всего в панике бросает оружие на месте своего преступления, не всегда по раскаянию, а вроде потому что удивляется содеянному собственными руками.
Против Моисеенко говорило то, что соседи видели его на дворе незадолго до обнаружения мертвой Воробейчик.
На словах Моисеенко хорошо описал, куда именно ударил ножом. Но это ничего не значило, так как слухи про убийство распространились быстро. До приезда сотрудников органов на двор на крик соседки, которая заскочила к Воробейчик за чем-то, сбежались окрестные бабы и моментально разнесли дальше описание трупа и так далее.
В морге Моисеенко вел себя достойно и смотрел на Воробейчик честно открытыми глазами.
Начальство меня сильно похвалило за быстрые действия. Но за день до судебного рассмотрения Моисеенко Роман Николаевич покончил с собой путем самоповешения. Записки не оставил, потому что ручки или карандаша у него при себе не было, а так как он изначально не писатель и не революционер в царских застенках, ничего пишущего он заранее не попросил.
Факт его личного признания перевешивал все доводы к продолжению следствия. Другой работы хватало. Время стояло горячее.
Дела оттеснили произошедшее на отдаленный план.
Одним июльским вечером я проходил в сумерках по улице Клары Цеткин. Гулял перед сном. Почему-то выбрал новый маршрут: от своего жилья – к реке Стрижню. Возможно, потянуло посмотреть на военный госпиталь, в котором долгое время лежал, залечивая ранения фронта после победы, и где судьба счастливо свела меня с моей женой Любочкой. Она работала там санитаркой в хирургическом отделении.
И вдруг у калитки дома двадцать три мелькнула ясно видная тень. Тень напомнила мне гражданку Воробейчик. Я ни на минуту не засомневался, что это именно она закрыла калитку, именно она оглянулась и посмотрела на меня взглядом.
Калитка захлопнулась, изнутри грюкнула щеколда.
Я двинулся дальше своим путем. И, конечно, понял, когда преодолел неожиданность, что передо мной предстала какая-то родственница, приехавшая на место по наследству. Событие, как говорится, не стоило и выеденного яйца.
Но сходство так меня поразило, что интерес во мне поднялся значительный.
Следующим утром я пришел к дому на улице Клары Цеткин. Калитка была приоткрыта, так что на двор я проник законно.
Постучал в дверь. Открыла старуха еврейского вида. Настолько еврейского, что даже платок был у нее заправлен по-еврейски за уши и уже потом завязан, как у людей, под подбородком.
В доме стоял хороший дух – наподобие хлеба или печива. Так как кухня находилась прямо у входа, на столе я сразу отметил большие круглые тонюсенькие коржи, вроде прошитые насквозь дырочками. Колесико на деревянной ручке для такого равномерного прокалывания находилось там же. Старухин передник весь в муке, мука на полу.
Я не мальчик и знал, что это называется «маца». Специальная пища для ихней Пасхи. По жизненному опыту, а также по роду своей деятельности я знал, что подобная Пасха прошла. К тому же изготовление мацы не то что не приветствовалось советскими органами правопорядка, а осуждалось на примерах, дорого стоивших нарушителям. Вплоть до тюремного заключения на длительные сроки.
Еврейский национализм есть еврейский национализм. Ничего не поделаешь.
Показал удостоверение, назвался. Старуха что-то буркнула и позвала внутрь дома: – Евка, иди! До тебя пришли! Из-за занавески-ришелье на меня стала надвигаться вроде мертвая гражданка Воробейчик Лилия. Но ясно ж: та самая женщина, которую я вчера разглядел в темноте, между прочим, живая. Она была в комбинации, я таких много наблюдал в Германии в сорок пятом году.
Она подошла ко мне без стеснения, хоть находилась совершенно непричесанной и босой.
Спросила:
– Что надо?
Я повторил свое имя и должность, предъявил удостоверение.
Она внимательно прочитала, тогда еще разрешалось давать документ в чужие руки:
– Цупкой Михаил Иванович. Капитан милиции, – читала вслух, нарочно каждую букву отдельно.
Женщина обсмотрела меня взглядом с головы до ног и что-то хотела добавить от себя к тому, что увидела в документе.
Но я не позволил. Попросил ее паспорт.
Она принесла. И опять не оделась и не пригладила рыжие волосы.
Когда она протягивала паспорт, я отметил, что и под мышками у нее волосы тоже светлые. Да. Густые и светлые. Мне стало за нее стыдно. Что она так.
Установочные данные: Воробейчик Ева Соломоновна. Прописана в городе Остре, Козелецкого района Черниговской области.
Я спросил, что она делает в доме покойной Воробейчик Лилии и кем ей приходится по степени родства.
Она ответила:
– Мы сестры. Близняшки. Я тут буду ждать срока получения наследства. Когда вступлю в законные права, намерена тут и остаться. А может, продам дом. Пока не решила.
Возразить было нечего. Но имелась еще маца.
Я сказал:
– Гражданка Воробейчик, вы зачем делаете мацу, тем более без Пасхи? Это вообще нехорошо. Я вас серьезно предупреждаю. К тому же с привлечением наемного труда.
Ева обратилась с громкими словами к старухе:
– Он хочет, чтоб ты показала ему свой паспорт. Покажи. И скажи, что ты не наемная, а тетка мне и Лильке.
Старуха принесла из комнаты паспорт – затрепанный и тоже в муке, раскрыла, протянула на ладони.
Фамилия у нее была другая – Цвинтар, имя чисто еврейское, старое, как и положено по возрасту, – Малка.
Я спросил, с какой стороны она тетка.
Пока старуха осознавала вопрос, Ева выдохнула:
– С еврейской, с еврейской. – И при таких нелицеприятных словах даже голоса не снизила, как обычно люди делают. Бесстыжая, гадость. – А мацу мы сейчас быстренько раскрошим курям. Куры покушают от души. У нас куры, там, за хатой, мы им отдадим. Мы так. Чтоб чем-то заняться. От скуки и печали. Лилечки нету. А она любила с тестом повозиться. Маца – это ж самое простое. Вода и мука. И больше ничего. Вода и мука. Что тут плохого? Ни дрожжей, ни маслица, ничего, ничего, ничего…
Она наступала на меня со словами «ничего», и под комбинацией противного розового цвета у нее все колыхалось прямо мне в лицо. Хоть по росту она находилась ниже.
Я вышел.
Вдруг подумал, что у Лилии Воробейчик курей не водилось. За хатой располагался подсобный сарайчик с барахлом. К тому же я проявил небрежность в изучении документов. Не посмотрел – или замужем Ева, в то время многие после замужества оставляли девичью фамилию. Непонятно, чем занимается, на какие средства живет.
Уточнение наметил на послезавтра. Чтоб дать Еве Воробейчик и ее так называемой тетке расслабиться.
Явился в форме.
Калитка оказалась запертая. На громкий стук открыли скоро.
Портниха Полина Львовна Лаевская, бывшая в настоящую минуту в доме, меня узнала в лицо и обрадованно сказала:
– Все-таки советская власть людей в обиду не отдаст! Ни за что не отдаст! Я сейчас так Еве и объясняла. Нет на всей земле такого, что б советские органы не обнаружили. Правда, товарищ капитан? Вы про Лилю явились рассказать? Если что тяжелое, так вы сначала мне расскажите, а я мягенько потом Евочке донесу. Прямо на подносе донесу. Осторожненько. Я умею. Вы меня знаете.
Она говорила лишние слова и не торопилась вести меня в хату. Я сделал замечание, что нахожусь при исполнении и ненужного слушать не желаю.
Пошел впереди и сам толкнул дверь.
На кухне царил порядок и блеск.
Лаевская протиснулась через меня в дверь. Причем нарочно задела объемной ногой.
– Извиняюсь, товарищ капитан. Я вас смутила. Вот вы при исполнении, а покраснели. Это с моей стороны нехорошо. Евочка выбежала в магазин. А Малка спит. Там, за занавесочкой и спит. Как младенец. Правильно говорят: что старый, что малый.
На столе – небольшом и круглом, с вязаной белой скатеркой, стояли две рюмочки-наперсточки, графинчик с вишневой наливкой. Наливка, сразу видно, прошлогодняя, потому что, во-первых, нового урожая еще надо дождаться, а во-вторых, сильно загустевшая. Аж на стекле внутри прилип темно-бордовый слой. Вроде кровь.
Лаевская распоряжалась как у себя, достала еще одну рюмку.
Покрутила ее перед своими глазами и вопросительно протянула мне:
– Вы, конечно, выпивать наливочку не будете, а я для порядка на стол поставлю. Чтоб по-человечески.
Я не хотел создавать конфликт на пустом месте и утвердительно кивнул.
Лаевская села.
Сел и я.
Она не выдержала тишины первая:
– Ну, что про Лилечку расскажете?
– Я по другому поводу. И вам бы сейчас лучше уйти, Полина Львовна. Хоть я вас целиком уважаю.
– Ой, конечно, я уйду. Раз так надо для пользы. Вы мне только одно словечко скажите – что случилось, что вы сюда по другому делу?
Я повел себя правильно и сразу отдал себе должное без бахвальства и самолюбования. Я заинтересовал Лаевскую и теперь через некоторое время смогу из нее вытянуть много полезной, важной информации. Она в расчете на получение взамен информации с моей стороны выложит все, что знает. Не придумала б лишнего, вот в чем вопрос.
Со значением произнес:
– Это служебное дело. Прошу удалиться.
Она посмотрела за занавеску и прошептала, моргая глазами в ту сторону:
– Если у вас секретно, так вы при Малке не говорите, хоть она спит или как. Она делает из себя сильно глухую, но ей палец в рот не ложи.
И громко, в сторону той же занавески, сказала:
– Как вы советуете, так я делаю. Ухожу. А вы ждите Евочку, ждите. Она вот-вот придет. Пока наливочки выпейте Лилечкиной, никто ж не увидит, так ничего страшненького. Сладкая наливочка. Лилечка сладкое любила.
Когда я зашел в дом на улице Клары Цеткин, часы показывали ровно два часа дня. Ушел в половину четвертого. Читал газеты с этажерки, слушал тихонько радиотарелку.
Малка из-за занавески носа не высунула. При этом я отметил, что она отправляла малые естественные надобности в горшок или что-то подобное.
Ева не появилась.
Рюмку выпил. Назло себе. Такую слабость я проявил впервые. Устав есть устав. А я проявил. Перед самым своим уходом. И не напрасно. Наливка прогоркла, и я сделал вывод, что женщины ее пить не пили. Только делали вид, на случай, если кто заглянет.
Потом обошел хату со всех сторон. На заднем дворе действительно находились куры. Сарай очистили от барахла и переоборудовали в курятник. На земле обнаружил крошки светлого цвета и обломки коржей. Крупно наломано, вроде с целью показать, что именно маца.
Участок огорожен не слишком высоким, но плотным забором. Через тонкие просветы между досками взрослый не пролезет. Значит, вход в дом один – через пресловутую калитку. Я опять проверил – хоть еще при деле Лилии Воробейчик удостоверился. Я тогда и дом выучил на пять.
И задний двор, и передний. А вот многое за два месяца переменилось. Хоть бы взять курей.
Следил за калиткой с разных точек наблюдения. В дом никто не заходил и не выходил тоже.
В семнадцать часов я бросил и плюнул.
Меня ждала настоящая работа. И я не вправе был отвлекаться на личное. А что личное, уже тогда подсказала моя совесть.
Ночью приснился маленький круглый стол из дома Воробейчик.
На стол хотели водрузить в гробу тело убитой женщины, чтоб начать прощание. Гроб не помещался. Терялось равновесие, и он хотел упасть.
Гроб сняли.
На стол улеглась другая женщина, такая же, как в гробу, только голая, со словами при этом:
– Надо не так, а вот так.
Она свернулась калачиком, вроде утробные младенцы. И хорошо получилось.
Ей сказали:
– Раз ты так хорошо тут поместилась, так мы с тобой и будем навек прощаться. А Лилия пускай цветет и пахнет дальше.
Возможно, последние слова я додумал. Но суть точная.
Не буду скрывать. Я сразу лично на себя много взял. Не поделился с товарищами и друзьями по работе впечатлениями. И в результате варил все в себе самом.
Налицо, по сути дела, ничего и не было. Но к дому на улице Клары Цеткин я стал не на шутку присматриваться. Конечно, в свободное от тревожной службы время.
Так, я установил, что в дом постоянно (за два дня несколько раз) ходила портниха Лаевская.
Несколько раз туда-сюда шнырял преклонный старик еврей с торбой.
Обнаружился лай собаки. Раньше, у погибшей Лилии Воробейчик, двор на цепи не сторожился.
Цвинтарша наружу не появлялась.
И главное – Евы Воробейчик не наблюдалось никак.
Свет в окнах со стороны улицы, где заборчик пониже, горел допоздна. Часов до одиннадцати вечера.
Факты – упрямая вещь. И факты говорили, что их надо осмысливать. Осмысливать не получалось.
Во всю свою ясность вставал единственный факт – Ева Воробейчик. Как таковая.
Между прочим, моя семейная жизнь в то время представляла семью из трех человек: я, моя жена Любовь Герасимовна и дочка Анечка четырех лет.
Мы снимали комнату у стариков по фамилии Щупак и о лучшем не мечтали, так как вскоре нам обещали собственную площадь в новеньком бараке на Войкова. А если б мы родили наскоро еще ребеночка, так можно было надеяться и на квартиру в ведомственном строении на улице Коцюбинского. Но со вторым ребенком у нас не получалось. Тем более по заказу.
И вот лично от себя, в гражданских брюках и белой рубахе, я отправился к Лаевской Полине Львовне.
Она не удивилась. Встретила как родного.
– Михаил Иванович, наконец вы пришли! В городе такое говорят, такое надумывают… На вас надумывают именно. Я вам про сплетни на разные темы не говорю. Вам это по работе и без меня известно. Я вам, если хотите, что касается вас, расскажу. А вы меры примете. Потому что оставлять нельзя. Не то сейчас время, чтоб оставлять.
Я спросил, что конкретно имеется в виду.
Лаевская показным манером засмущалась и стала рассказывать.
А рассказала она следующее.
В городе циркулируют слухи о деле Воробейчик. В вину покойного ныне артиста Моисеенко никто из народа не верит. Меня обвиняют в предвзятом отношении к еврейской нации и в замятии следствия. Словом, констатируют, что дело темное. А когда Малка Цвинтар поделилась с соседями насчет моего прихода и знакомства с Евой Воробейчик, Малке Цвинтар заметили, что от меня никто другого и не ждал, потому что я лично начатое следствие искусственно прикончил и теперь намерен заткнуть рот именно Еве Воробейчик как ближайшей наследнице Лилии.
Тут я Лаевскую буквально поймал за язык.
Говорю:
– И когда ж это старуха Цвинтарша разносила дурницы по людям, в какой день? Вчера, позавчера? Или когда? Вы подумайте, Полина Львовна. На слухи время надо. Слухи – не малые дети, в секунду не нарождаются.
Лаевская выпалила:
– Не знаю, но Малка делилась с людьми. А люди с ней. Рот не зашьешь.
А с кем Малка могла делиться в больших масштабах? Она ж в городе новая. Другое дело – Лаевская.
– Я вам ответственно заявляю, Полина Львовна. Авторша этих слухов – вы и есть. И не к вам Цвинтарша ходила туда-сюда. А вы к ней сами прибегали по сто раз за один день. И уже потом от себя растаскивали разные глупости по городу. Смотрите мне в глаза своими глазами! В полу ничего нету. И на потолке нету. В глаза мне смотрите, пожалуйста, пока я по-хорошему прошу!
Лаевская злобно посмотрела на меня в общих чертах, не в глаза, конечно, на глаза у нее смелости не хватило:
– Знаете что, Михаил Иванович… Вы ко мне в белой рубашечке пожаловали. И без пистолета. Так я вам потому скажу, что вы не все знаете и можете вывести не все на чистую воду.
– Ну и какая там у вас вода, Полина Львовна? Покажите! Ну, покажите!
Я терял терпение. Не потому что какая-то белькастая молодящаяся баба ко мне жирными ляжками прижималась, а потому что мне стало обидно. Я не щадил своей жизни. А она вроде смотрела сверху и видела.
– Михаил Иванович, дело ж Лилечкино закрыто на замочек, правильно?
– Ну.
– Ну и. А ключик у кого?
– Ваши еврейские загадки я открывать не намерен. Не за то я кровь проливал. И сейчас ради вас рискую.
Тут Полина Львовна меня схватила за руку и прямо в глаза прошипела, и дух от ее шипения шел похожий на духи «Красная Москва», но сильно прогорклые:
– Вы в городе сколько? Ну, пять лет. Самое ж большое. А дело не в сроках. Я тут тоже недавно. Только вы, Михаил Иванович, только когда вас работа заставляет, с людьми разговариваете. А я по собственной воле все знаю, всех знаю. И это не вы мне одолжение делаете, что за руку хватаете. Это я вам могу одолжение сделать, а могу и нет. Неважно, кто и что разговаривает, важно, что про вас лично. И личная картина у вас плохая. Можно и в партком сообщить. И дальше пойти.
Я ничего не понял. Может, она духов тех напилась и стала от них пьяная. После их прогорклой вишневки всего ждать можно. Нет. Трезвая. Если б наша баба, я б еще сомневался. Я евреев знаю! Мужик еще так-сяк. А бабы тем более не пьют.
В дверь постучали.
Пришла клиентка с материей.
Полина Львовна красиво разложила отрез на столе, потрясла крепдешином перед моими глазами – пустила волной.
Говорит:
– А ваша жена, Любовь Герасимовна, не собирается еще платьице себе пошить? Так если соберется, прошу ко мне. У меня все ее мерочки записаные. Она говорила, вам сильно нравится, что я ей пошила. Зимнее, шерстяное, терракот. Она у вас бледненькая, а терракот подрумянивает. Я ей посоветовала. Спасибо, что зашли должок передать. Привет супруге. И дочечке. Дочечку поцелуйте за меня, лялечку золотую вашу. Ага.
И затараторила с той, что явилась обшиваться.
Я и не знал, что моя Люба шьет у Лаевской. Я ее платьев не считаю. Их и считать нечего. Одно – терракотовое, на выход, второе, коричневое, – всегда на ней. Это из зимнего. А летом сарафанчик. Или что-то подобное.
Конспираторша Лаевская сейчас наверняка обсуждает меня со своей клиенткой. Что она наворотит, неизвестно. А к ней в день приходит сколько женщин? Ну, две – точно. А те две еще двум. Те – дальше. И никакая Цвинтарша не нужна.
И все на пустом месте. Абсолютно на никчемном.
Но если б я задерживался на подобных личных глупостях, я б не работал в органах. И вся б наша милиция не работала. И в войне мы б не победили. Личного не то чтоб не должно быть. У человека все должно быть прекрасно в меру: и личное, и общественное. Но личного все-таки должно быть как можно меньше и тише.