Страница:
- Не горячись с ответом, княже, - посоветовал он. - Помни: от того, как ты поступишь, будет зависеть твоя дальнейшая судьба и судьбы твоих подданных.
Князь молчал, все ещё не решаясь. И тут продребезжал старческий голос Степана Кобякова: "Не промахнись, господин! Не упусти час..." Следом заговорили другие - и все в одну дуду. Тогда, поддаваясь общему настрою, князь сказал:
- Что ж, боляре, коль вы сами того желаете, - поддержим московитов. Выйдем со своим полком под Переяславль - оттянем на себя часть Ольгова войска. Удоволен ли ты, посол, таковым моим решением?
- Удоволен, - ответил тот, выпростав руку из-под бороды и огладя её поверху.
В тот же день московиты отбыли из Пронской земли, сопровождаемые до её рубежей отрядом пронских ратников.
Глава девятая
Княгиня Пронская
Пока князь принимал московитов, княгиня Мария, восемнадцатилетняя красавица, извелась в своем тереме в ожидании конца переговоров. Сумеет ли князь воспользоваться благоприятными обстоятельствами? Боялась, что нет. По возрасту супруг годился ей в отцы, но по разумению, как ей представлялось, она превосходила его.
- Беги, - велела она одной из самых бойких сенных девок, - беги к повалуше, прильни ухом к двери, послушай, о чем говорят князь и гости...
- А ну-кась, матушка, караульные прогонят?
- Экая ты! Для чего Господь тебе дал румяное личико да озорной взгляд? Караульные-то - они молодые... Ну, а коль устоят против твоих взоров - дай им по монетке (протянула две серебряные денежки). Подслушай и живо ко мне!
Спрятав монеты за щеку, девка крутанула подолом сарафана и выскочила за дверь. Оставшиеся при княгине мастерицы шили кто пелену, кто пояса-обереги. Мария не находила себе места. Подойдет то к одной мастерице, то к другой - придиралась мелочно. Одна из них не выдержала, сказала с обидой: "За что, матушка, сердишься?" Княгиня гневно посмотрела в глаза вышивальщице. Прибежала посланная девка и - запыхавшись:
- Матушка, я ухом-то прильнула к двери, а там - бу-бу да бу-бу. Ничего не разобрать. Караульный-то и оттащил меня от двери за косу...
- Да серебром-то ты его одарила ли?
- Нет, матушка. За что ему? Вот оно, - девка вынула из-за щеки монеты и подала их княгине.
- Ах ты, коза! - княгиня топнула с досады ножкой.
Велела спешно одевать её на выход к гостям. Будь что будет! Авось князь не прогневается. Она умеет его усмирять и обвораживать. Служанки засуетились - тотчас были распахнуты семь кованых сундуков, набитых распашными ризами, шелковыми хитонами, нательными сорочками из тонкого льняного полотна, кичками... Пока Марию одевали, она не без зависти вспоминала о содержимом сундуков матери и сестер - их наряды были куда богаче её нарядов, они хранились в четырнадцати сундуках... Поверх длинного платья набросили на плечи госпожи подбитую несвежим горностаем мантию. Мех в одном месте облез, и княгиня, заметив изъян, вскипела:
- Да вы что, дуры, ослепли? Во что меня одеваете? А где оберег - пояс золотой?
Девки бросились к сундукам. Отыскали другую мантию, отороченную более свежим мехом, извлекли несколько поясов, по древним верованиям оберегавших от нечистой силы. Выбрали алый, шитый золотом. На голову водрузили зубчатую кику. Теперь, кажется, княгиня произведет должное впечатление на московитов. Семеня ногами, вплывет в повалушу лебедушкой, скромная, ласковая и величавая. Гости умилятся, глаза их алчно заблестят, выдавая потайные страсти и желания.
Не успели служанки взять Марию под белы рученьки, как в сенях послышались шаги князя. Дверь отпахнулась - на пороге встал Владимир Дмитриевич. Веселый, довольный, скулы горят. Повинуясь взгляду княгини, служанки оставили её наедине с князем. Он взял жену за руки, усадил её на покрытую ковром лавку, сел сам.
- Что, господин? Отпустил гостей? А я, истомясь, собралась было к тебе в повалушу...
- Отпустил, свет мой. (Он не выпускал её рук из своих.) Ох, какие дела поднимаем! (Зажмурился.) Ты будешь довольна...
- Да какие? Говори же...
- Возьмем Переяславль Рязанский в клещи. Московиты - с ночной стороны, я - с полуденной. Договорились, что на великий рязанский стол я сяду... Ты будешь великой рязанской княгиней, свет мой...
Владимир Дмитриевич любил Марию трогательно. Он взял её в жены четырнадцатилетней, в то время как сам был в возрасте её отца. Она лила слезы, не хотела идти за "старого", но Олег Иванович не посчитался со слезами своей первой дочери.
"Обтерпишься - и в аду ничего", - пошучивал он. С помощью брака он намеревался покрепче привязать к себе боевого пронского князя. Первые годы зять не обманул ожиданий тестя: вставал под его руку по первому зову. Меж тем Мария привыкла к мужу, и не адом было её житье в Пронске, как шутливо предрекал отец, а теплосердечное - миром да ладком. Владимир умилялся её капризам и потакал им. Еще больше стал потакать её своенравию, когда она родила первенца - сына, названного Иваном. Полюбили княгиню и пронские бояре. Ее своенравие скрашивалось прямодушием, отходчивостью и ласковостью. Но что особенно их подкупало в ней - Мария разделяла их давние устремления сделать своего князя великим князем, равным рязанскому. И не только разделяла, но и готова была, кажется, хоть жизнь отдать за то, чтобы пронские князья величались великими, чтобы её Ванечка, унаследовав от отца пронский стол, не был зависим ни от кого из русских князей, а может, и от самой Орды. Вот почему княгиня порывалась сама говорить с московскими посольниками, - уж она б ухватилась хоть за соломинку, дабы отряхнуть с Пронска путы Переяславля.
Но теперь, когда супруг доложил об итогах переговоров и мечта, кажется, как никогда, стала близка к осуществлению, Мария испугалась. Милое её личико исказилось гримасой отчаянья. Желаемый успех пронского князя она не связывала с падением князей рязанских. Она не хотела возвышения супруга за счет краха её отца.
- Господин мой, а куда денется мой отец?
Досадуя, что жена не обрадовалась его сообщению, князь ответил небрежно:
- Не нам за него думать, куда ему деваться! Пусть бежит на край света.
- Погублять моих родителей? - тихо вопросила Мария. - Да никогда! Я на себя такой грех не возьму...
- Господь с тобой, милушка. О том, чтобы погубить твоих родичей, молви нету... Ольг Иванович навлек на себя гнев Москвы - Москва и сгонит его со стола. Даже и без меня сгонит. Но коль без меня - то и не мне сидеть на великом рязанском столе. А со мной - то я и сяду.
Мария не шевелилась. В ней боролись два чувства: ужас перед возможностью погубления или изгнания родителей из Переяславля и предвкушение утоления честолюбивых замыслов. Ах, если бы можно было обойтись без погубления родителей!
- Грех-то какой... Великий грех!
- Но ты сама не раз внушала мне: стань великим князем. А как им стать? Как выйти из-под руки тестя? По-доброму он не даст мне воли. Я обречен быть его подручным. А ныне ко мне сама судьба благоволит: не токмо я выпростаюсь из-под руки Ольга, но и сяду на его стол. Подумай, века пронские князья мечтали стать великими - и вот, когда наступил крутой час, мне спрятать голову под крыло? Не простят мне этого наши с тобой потомки. Подумай и согласись со мной - истину говорю.
- Я не хочу крови, - тихо сказала княгиня. - Не хочу крови и страданий моего отца, моей матери.
Мария заплакала. Князь не знал, как её утешить. Снял с головы соболью шапку, вынул из неё шелковый плат и нежно, едва касаясь им глаз жены, отер ей слезы.
- Свет мой, обещаю тебе, что сам, первый, в бой не ввяжусь. Я лишь стану лагерем под Переяславлем...
Она прильнула к плечу мужа, попрося:
- Ради Бога, не поднимай меча на отца моего...
- Не подниму, милушка.
Князь осторожно обнял жену и привлек её к себе.
Глава десятая
Кому тревожно, а кто бодр и деятелен
В воскресенье вся семья князя стояла заутреню в Успенском соборе. Чинно отправлявший службу священник вдруг отпрянул от аналоя, побледнел и как-то суетно заоглядывался. Тогда Олег Иванович шагнул к аналою покрытому сукном столику с откосом (на нем - святая икона), наклонился и своей жилистой рукой вытащил из-под него за хвост колелую кошку. Подбежал церковный служка, чтоб перенять из рук князя дохлятину, но тот как ни в чем не бывало - нижняя губа твердо наложена на верхнюю - направился в угол храма и швырнул кошку в лохань. Трижды перекрестился и со словами: "Неколи мне!" - вышел, не достоял заутреню.
Неслыханное дело - и кошка подохла в храме, и князь сам её выбросил, не побрезговав, и храм покинул допреж - Ефросинья зашлась от недоброго предчувствия, пошатнулась. Ее успели подхватить под руки, с великим бережением поддерживали до конца заутрени.
Нет, Ефросинья явно характером не в отца своего, Ольгерда. Тот обладал железной волей, а дочь его слишком чувствительна - многие мелкие события и случаи воспринимает как недоброе знамение. Вчера страшно ей стало оттого, что по Переяславлю Рязанскому толпами забегали, заметались крысы, будто на них напустили порчу. Откуда только и взялись. Бегали по сточным канавам вдоль мощеной дубовыми плахами Большой улицы, по домам горожан, по мусорным ямам.... Поверг в смятение и случай избиения на паперти Борисоглебского собора дубовым посохом одного юродивого другим за то, что первому подавали милостыню щедрее. А тут ещё прошел слух, что-де какой-то посадский внес ночью со двора в избяное тепло только что родившегося ягненка и тот, сразу встав на ноги, будто бы сказал по-человечьи: "Дядь, дай бузы!"
Да что там княгиня! Тревогой был охвачен весь город. На торжище возле Рязанских ворот кремля скупали все привозимое с окрестных сел и деревень продовольствие: рожь, пшеницу, ячмень, овес, говядину, свинину, баранину, гусей, кур, мед.... Нарасхват раскупали оружие и доспехи. Иные горожане, напуганные слухами о приближении якобы несметной московской рати, сочли для себя благоразумным загодя убраться из Переяславля. Обозы беженцев все больше тянулись на Мещеру - тяжело нагруженные сундуками с добром и продовольствием сани скрипели натужно.
Однако сам князь Олег Иванович и его воеводы и бояре были бодры и деятельны. С утра до вечера занимались собиранием рати, стягивали отряды воев со всех уездов и волостей. Обозы теснились на постоялых дворах, площадях, улицах Переяславля и посадов. Повсюду горели костры. Много было ругани, смеха. Там и сям затевались драки - из-за сена или дров, "полюбовные" кулачные бои. Снег был умят лаптями и сапогами, испятнан конским пометом, исполосован желтыми строчками мочи.
В кузнях не смолкал звон молотов - ковалось оружие и доспехи. В оружейной избе, напротив Глебовской башни, делалась ревизия старому оружию - отбиралось надежное. По указанию Олега Ивановича крыши домов обкладывались мерзлым дерном - на случай пожаров.
До князя дошли слухи, что на воинских становищах меж ратными ходят какие-то люди и с таинственным видом заводят заковыристые речи. Пугали кровью, смертями, предсказанием неудач рязанцам. "Хто ишо не отметился у сотского - бегите назад домой, пока не поздно". По приказу князя одного такого смутьяна сгребли и привели к нему. Под пристальным твердым взглядом князя одетый в овчинную шубу смутьян пал ниц, взвопил: "Смилуйся, государь! Пронские бояре подбили!"
Олег - сквозь зубы:
- В тюрьму!
Та же участь постигла и ещё таких двоих - были спущены в яму с окованной железом крышкой.
Посланный в Пронск окольничий Юрий до сих пор не возвратился, значит, как догадывался Олег Иванович, его взяли под стражу, либо уговорили изменить ему, Олегу. Видно, Владимир Пронский отложился от Олега, поддавшись уговорам московитов. Что ж, тем хуже для него. "Ты ещё падешь мне в ножки! Я т-тебя, сукина сына, научу уважать великого князя Рязанского!" - злобился Олег Иванович на зятя.
Вот почему он с таким ожесточением отнесся к пойманным, науськанным пронскими боярами, смутьянам. Всем своим деловитым, уверенным видом князь действовал на княгиню, всех родных и дворню успокаивающе.
Потрескивали толстые свечи, освещая в крестовой палате иконостас, кресты, кувшины со святой водой, взятой из знаменитого родника Богословской монастырской обители села Пощупово. Священник читал псалтырь вдохновенно вытянувшийся лик его бледен, голубые запавшие глаза горят. Олег, Ефросинья, княжна Анастасия, дочери, сын Федя, слуги - все стояли смиренные, благочинные. У князя в руках четки из рыбьего зуба1. По преданию, четки из рыбьего зуба отводили болезни. К тому же, успокаивая, помогали сосредоточиться на образе Спасителя. В душе, казалось, вот-вот наступит благодать, но желаемого состояния достичь не успел - в моленную палату стремительно вошли воевода Софоний Алтыкулачевич и стольник Глеб Логвинов. Глеб задрал на князя всклокоченную бороду - в его звероватых глазах тревога и отчаяние:
- Княже, московиты вышли из Коломны и уже под Перевицком!
Софоний - низкий лоб его красен и веки красны - с возмущением:
- Володимер Пронский встал с полком на рубеже противу нас!
Выслушав, Олег Иванович не дрогнул ни единым мускулом лица, хотя и предполагал, что эту весть ему принесут лишь завтра. Обернулся к иконам, перекрестился медленно и широко, затем, преклоня колена перед Спасителем, приложился лбом к поклонной скамеечке, крепко, до боли. И вышел.
На совете бояр вспыхнул яростный спор. Ковыла Вислый утверждал, что рязанцам разумнее стоять в Переяславле: под прикрытием крепостных стен против сильного врага выстоять легче. Софоний Алтыкулачевич сердился на Ковылу за его осторожность. С горячностью доказывал - рязанцам унизительно отсиживаться за стенами града. Да и как он, Софоний, в условиях осады применит арканы? Ему нужен простор. Сторонников у Софония оказалось больше, чем у Ковылы. Сам князь колебался, но все же ему представлялось, что сидение в кремле повлекло бы за собой опасное последствие: московиты и прончане могут объединиться, и тогда вряд ли спасут стены. В то время как активными действиями рязанских воинов можно будет отсечь прончан от московской рати, сначала дать бой одним, затем - другим и тем решить войну в свою пользу.
На том и порешили.
Княгиня Ефросинья с детьми, княжна Анастасия, слуги стояли в трапезной возле длинного стола. Стол ещё не накрыли - блюда будут внесены только перед появлением князя. Княгиня и ключник Лукьян тихо переговаривались. Остальные слушали их со вниманием. Княгиня спросила старого ключника, возможно ль появление московитов под стенами Переяславля уже ныне? Честный и добросовестный Лукьян, служивший Олегу все двадцать лет, несколько лет служивший его отцу Ивану Александровичу и его деду Александру Михайловичу, с убеждением много пожившего человека сказал, что невозможно. По его прикидкам, московиты придут под Переяславль не ранее, чем завтра ввечеру.
- Хоть бы буран поднялся и задержал их! - вздохнула Ефросинья.
Воцарилось тягостное молчание. Все боялись войны, каждый думал о предстоящем тяжелом испытании, которое грядет на его голову. Наконец дверь открылась - вошел стольник Глеб Логвинов, быстро окинул взглядом застеленный белой скатертью стол и сделал знак вошедшим следом за ним слугам вносить блюда. Тотчас в серебряных судках внесли постные щи.
Олег Иванович, войдя, помолился на образа, поклоном ответил на поклоны ожидавших, деловито занял красное место. Соблюдая чин, расселись остальные. Слуги раздали каждому на колени полотенца и перед каждым разложили ложки и двоерогие вилки - нововведение князя. Кроме щей, ели каши, тоже постные ввиду Рождественского поста, капусту, репу. Княгиня украдкой поглядывала на мужа - лик его был спокоен, мужественен. И ничто не ускользало от его внимания. Кто-то, по привычке, взял капусту руками князь зырк глазами на оплошавшего! Не забывай про вилку... Ефросинья дивилась - неужто на душе князя не скребли кошки? До вилок ли?
Сама она до обеда раза три выходила на гульбище - смотрела на город. Улицы кишели ратными в толстых стеганках - тягиляях. На площадях сотские и десятники выстраивали воинов для смотра. Новеньких обучали искусству владения копьем или рогатиной. По приставленным к башням и крепостным стенам крепким лестницам взбегали и сбегали люди, таская наверх камни, кули с песком, кади и бочки с водой. Множество народа толпилось у оружейного двора - получали оружие. Туда-сюда скакали верховые. Но чем ни деятельнее готовились рязанцы к сражению, тем все больше беспокоилась княгиня. Сумеют ли устоять? Что станет с мужем, детьми, ею? Не наступает ли конец Ольгову княжению на отчине и дедине? Бежать бы ей заранее - да князь позволит ли?
После обеда, согласно обычаю, полагался отдых. Князь ушел в свою опочивальню, княгиня - в свою (шел пост и супругам предписывалось спать поврозь). Не успели служанки раздеть княгиню, как явился князь, стал успокаивать её - не следует тревожиться, ныне Рязань сильна, как никогда, и ещё не было за двадцать лет его княжения - тьфу, тьфу! - такого, чтобы его кто-то одолел в сражении. Говорил уверенно, несмотря на то, что его уже всерьез задевало и беспокоило поведение удельного князя Владимира Пронского.
Фрося вдруг спросила, нельзя ли ей с детьми и двором удалиться из Переяславля - например, в Городец Мещерский, где княжил друг Олега Ивановича князь Александр Укович; или в Козельск, к Титу, за подраставшего сына которого, Ивана, она рассчитывала отдать одну из своих дочерей Агриппину; или в Муром, дружественный Рязани.
Олег Иванович разочаровал её своим ответом: было бы негоже, отправив семью, показать народу, что он не уверен в победе.
- А если ночью, потаясь от народа? - настаивала Фрося.
- Ночью ещё постыднее. Уж лучше погибнем вместе со всеми!
Тогда Фрося уныло заключила, что, коль случиться беде, то перебьют первыми семью князя. Но не зря Олег Иванович слыл твердым и упрямым. Он сказал:
- Беде не быть! Ну, а коль оплошаем, воины мои дрогнут - тогда и двору моему бежать. Накажу слугам быть наготове. Коней запрячь, возы уложить. А ты, свет мой, сама присмотри, чтоб сундуки и коробья не были уложены чем попадя.
Когда князь вышел, Фрося провела ладонями по лицу, как бы смывая оцепенение и тревогу. Ей стало легче. Уверенность и предусмотрительность князя, его твердость, его ум, а в прибавок ещё и забота обо всем народе, не говоря уже о семье - успокоили её.
Глава одиннадцатая
Кого пожалел Савелий
На другой день после того, как дума решила собрать городское ополчение, старосты всех улиц, называемых рядами, - кузнечный ряд, кожевенный, бондарный и тому подобное - оповестили хозяев дворов о решении князя и думцев.
Ко двору кузнеца Савелия по прозвищу Губец подъехал на лохматом гнедке татарской породы бахмат староста Пимен. Крепко постучал кнутовищем в ворота и, когда их открыл сам хозяин - в кожаном запоне и клещами в руке (забыл оставить у горна), - Пимен сказал приветствие, пожелав хозяину и его семье здоровья на много лет, и тут же, без паузы, озадачил Савелия решением думы взять с каждого двора в ратное пешее ополчение, называемое посохой, от двоих молодых мужчин - одного, от четырех - двоих. Клещи из темной руки Савелия выпали наземь, тотчас же подобранные младшим его сыном Павлом.
По обычаю, когда надвигалась война, князь и бояре старались обходиться силами своих конных дружин. Посоху же набирали в самых опасных случаях, да и то - по одному человеку от троих. Теперешнее решение князя и бояр означало: сражение предстоит серьезное, что само по себе было неприятно. Но ещё неприятнее было узнать о том, что от двора Савелия, в семье которого было четверо сыновей, требуются сразу двое. "Ишь чего! размышлял он, опустив голову и шевеля раздвоенной губой. - Двоих им отдай! А кому работать и кормить семьи?"
- Я не ослышался? - спросил он. - Двоих иль, может, одного?
- Не ослышался, православный, - двоих.
Савелий прикинул в уме, в состоянии ли он, чтобы не подвергать сыновей риску быть убитыми или покалеченными в бою, откупить их обоих. Ибо можно было откупить - за серебро, за коней, за добро, за все, что имело ценность. Всегда и всюду находились охотники подменить собой в бою любого, кто сможет оплатить. Более всего таких было в Диком поле, за окраиной Рязанской земли, где-нибудь в верховьях Дона или по течению реки Воронеж, среди бродней, этих буйных отчаянных головушек, промышлявших войнами да разбоями. Да и в самом Переяславле хватало таких охотников, особенно среди голья. Для того, чтобы откупить двоих, пришлось бы отдать четырех добрых коней, в то время как в хозяйстве Савелия было лишь две лошади.
- Нет, не откупить мне обоих, - пробормотал Савелий; расплющенная когда-то в кулачном бою верхняя губа его как бы пришлепывала. - Разорюсь...
Староста посоветовал откупить хотя бы одного из тех, кто оженен, а на войну можно послать неожененного - вон того (указал на Павла). Он тронул коня, хорошенько ожегши плеткой бросившегося ему вослед пса.
Отозвав собаку и заперев ворота, Савелий стоял, поникнув головой. Еще и ещё раз прикидывал, как ему выкрутиться. По обычаю, откупали в первую очередь старших, ожененных. Согласно этому обычаю, Савелий должен был направить в ополчение самого младшего - Павла. Но Павел был его любимцем: он баловал его больше других сыновей. Никому так желанно не передавал свой опыт кузнец, как ему. Ни с кем так ласково не обращался, как с ним. Никого не баловал такими дорогими подарками, как его. Справил ему коня, сафьяновые татарские сапоги... Хорошо было бы откупить не только предпоследнего сына, Карпа, у которого жена была на сносях, но и этого, любимца Павла.
Однако, чтобы откупить обоих, требовалось свести со двора, кроме лошадей, ещё обеих коров и выставить на торжище сундучное добро, оставив все свое большое семейство на положении голи перекатной. Серьезный хозяин такого допустить не мог. "Хошь-не хошь, - подумал, - а Павлуню придется отдать в посоху..."
Догадываясь, о чем размышляет отец, Павел вдруг пал перед ним на коленки, с хрустом подмяв под себя свежий снег. Умолял отца откупить его, то припадая лбом к обшитой кожей головке отцова лаптя, то поднимая на него взгляд синих, как молодой ледок, глаз.
- Да ты встань, сынок! Охотно бы откупил, да не на что. За Карпа отдам коней, а за тебя что сбыть?
- А коровы, а сундук с поневами братниных женок и с холстами?
Савелий покачал головой:
- Без молока детишек оставить?
- Не погуби, батюшка! Боюсь войны! Убьют там меня...
Порывом ветра по шишковатому, белому от снега двору понесло клочья снега, соломы. Колесом прокатилась сухая коровья лепешка. Савелий зябко повел плечами. "О Господи! - смотрел на сына с чувством острой жалости. - В самом деле, кто знает, суждено ли Павлуне вернуться с поля боя живым?.." Он, в некоторой растерянности, хотел отступить на шаг, чтобы побудить Павла подняться с колен, но тот вцепился обеими руками в его лапти, стал целовать голени.
В это время из кузен один за другим вышли старшие сыновья - Миняйка, Иван, Карп: все в захватанных колпаках, в запонах из кожи. Еще из дверей они увидели кузнецкого старосту, поняли - тот неспроста пожаловал, - но подойти постеснялись. Когда же староста отбыл, двинулись к воротам.
- Ишь, как обнялся с батьковым лаптем! - насмешливо сказал Миняйка, вцепившись здоровым глазом (другой повредил в лесу, наткнувшись на сучок) в коленопреклоненного и согбенного младшего брата.
- Видать, леготу какую-то выспрашивает, - предположил второй сын, Иван.
Третий, Карп, ничего не сказал - лишь часто-часто заморгал, предчувствуя беду.
Отец меж тем взял Павла за плечи - встряхнул с силой. Когда старшие подошли, Павел уже не плакал. Отвернулся от братьев, рукой отирая слезы. Савелий обескураженно поведал о наказе князя и бояр брать в посоху от каждого семьянина по одному сыну от двоих. Так что ему, Савелию, придется отдать двоих.
Миняйка и Иван, сообразив, что боярский наказ их не затронет - у каждого из них давно уже свои дети - выслушали отца спокойно. А Карп вздохнул с каким-то пристоном. Он был женат, но детей у него ещё не было. Правда, молодая жена его была уже на сносях, но это не меняло дела. Ему не миновать идти на войну...
- Стало быть, Павлуха наш не хощет брать в руки рогатину? - спросил Миняйка, вспоминая недавнее его коленопреклонение перед отцом.
- Можно подумать - ты рад взяться за оружие! - буркнул Павел.
- Куда мне - кривому! - оскалился Миняйка. - Острие направлю на ворога, а кольну своего. Нет, я так и так не кметь1.
- А я - кметь? - надрывно крикнул Павел, резко обернувшись. - Я, по-твоему, зверь, чтоб убивать людей?
- Не шуми, тут тебе не торжище, - заметил Миняйка. - Молод ещё шуметь-то на старшего. Никто не рек, что ты зверь. Что ж, по-твоему, мне идти на брань или Ивану? Ты холостой, у тя и детишков-то нету...
Иван подхватил:
- Среди нас дураков нет, и все мы знаем, кому идти воевать. И неча увертывать! Ты пойдешь, а не я и Миняйка!
Савелий свел брови - не терпел семейных ссор:
- Нишкни! Не хватало вам ещё подраться! Не допущу распрей...
Наступило молчание: всем был известен суровый отцовский норов. Спустя минуту Савелий помягчел:
- Уж и не знаю, чем вас утешить. Одного-то откуплю лошадьми, а вот другого - нечем, ну никак нечем!
Вернулись в кузни. Горны успели поостыть, и во всех трех шумно, с прихлопом, заработали кузнечные мехи. Сунув клещами кус железа в жар, Савелий по-стариковски тяжело отступил, присел на куцую, до лоска затертую, скамейку. Разгорающийся в горне жар высвечивал на его крутой, под колпаком, медной лобизне густую сборку морщин - печать изжитых лет и очередной заботушки. Как выручить Павла, любимого сынка? (Тот стоял у рукояти мехов и накачивал воздух с остервенением, зло.) Не удастся выручить - не только Павла обидит, но и себя накажет. Случись, убьют в бою - Савелий не простит себе, изведется в муках запоздалого раскаяния...
Князь молчал, все ещё не решаясь. И тут продребезжал старческий голос Степана Кобякова: "Не промахнись, господин! Не упусти час..." Следом заговорили другие - и все в одну дуду. Тогда, поддаваясь общему настрою, князь сказал:
- Что ж, боляре, коль вы сами того желаете, - поддержим московитов. Выйдем со своим полком под Переяславль - оттянем на себя часть Ольгова войска. Удоволен ли ты, посол, таковым моим решением?
- Удоволен, - ответил тот, выпростав руку из-под бороды и огладя её поверху.
В тот же день московиты отбыли из Пронской земли, сопровождаемые до её рубежей отрядом пронских ратников.
Глава девятая
Княгиня Пронская
Пока князь принимал московитов, княгиня Мария, восемнадцатилетняя красавица, извелась в своем тереме в ожидании конца переговоров. Сумеет ли князь воспользоваться благоприятными обстоятельствами? Боялась, что нет. По возрасту супруг годился ей в отцы, но по разумению, как ей представлялось, она превосходила его.
- Беги, - велела она одной из самых бойких сенных девок, - беги к повалуше, прильни ухом к двери, послушай, о чем говорят князь и гости...
- А ну-кась, матушка, караульные прогонят?
- Экая ты! Для чего Господь тебе дал румяное личико да озорной взгляд? Караульные-то - они молодые... Ну, а коль устоят против твоих взоров - дай им по монетке (протянула две серебряные денежки). Подслушай и живо ко мне!
Спрятав монеты за щеку, девка крутанула подолом сарафана и выскочила за дверь. Оставшиеся при княгине мастерицы шили кто пелену, кто пояса-обереги. Мария не находила себе места. Подойдет то к одной мастерице, то к другой - придиралась мелочно. Одна из них не выдержала, сказала с обидой: "За что, матушка, сердишься?" Княгиня гневно посмотрела в глаза вышивальщице. Прибежала посланная девка и - запыхавшись:
- Матушка, я ухом-то прильнула к двери, а там - бу-бу да бу-бу. Ничего не разобрать. Караульный-то и оттащил меня от двери за косу...
- Да серебром-то ты его одарила ли?
- Нет, матушка. За что ему? Вот оно, - девка вынула из-за щеки монеты и подала их княгине.
- Ах ты, коза! - княгиня топнула с досады ножкой.
Велела спешно одевать её на выход к гостям. Будь что будет! Авось князь не прогневается. Она умеет его усмирять и обвораживать. Служанки засуетились - тотчас были распахнуты семь кованых сундуков, набитых распашными ризами, шелковыми хитонами, нательными сорочками из тонкого льняного полотна, кичками... Пока Марию одевали, она не без зависти вспоминала о содержимом сундуков матери и сестер - их наряды были куда богаче её нарядов, они хранились в четырнадцати сундуках... Поверх длинного платья набросили на плечи госпожи подбитую несвежим горностаем мантию. Мех в одном месте облез, и княгиня, заметив изъян, вскипела:
- Да вы что, дуры, ослепли? Во что меня одеваете? А где оберег - пояс золотой?
Девки бросились к сундукам. Отыскали другую мантию, отороченную более свежим мехом, извлекли несколько поясов, по древним верованиям оберегавших от нечистой силы. Выбрали алый, шитый золотом. На голову водрузили зубчатую кику. Теперь, кажется, княгиня произведет должное впечатление на московитов. Семеня ногами, вплывет в повалушу лебедушкой, скромная, ласковая и величавая. Гости умилятся, глаза их алчно заблестят, выдавая потайные страсти и желания.
Не успели служанки взять Марию под белы рученьки, как в сенях послышались шаги князя. Дверь отпахнулась - на пороге встал Владимир Дмитриевич. Веселый, довольный, скулы горят. Повинуясь взгляду княгини, служанки оставили её наедине с князем. Он взял жену за руки, усадил её на покрытую ковром лавку, сел сам.
- Что, господин? Отпустил гостей? А я, истомясь, собралась было к тебе в повалушу...
- Отпустил, свет мой. (Он не выпускал её рук из своих.) Ох, какие дела поднимаем! (Зажмурился.) Ты будешь довольна...
- Да какие? Говори же...
- Возьмем Переяславль Рязанский в клещи. Московиты - с ночной стороны, я - с полуденной. Договорились, что на великий рязанский стол я сяду... Ты будешь великой рязанской княгиней, свет мой...
Владимир Дмитриевич любил Марию трогательно. Он взял её в жены четырнадцатилетней, в то время как сам был в возрасте её отца. Она лила слезы, не хотела идти за "старого", но Олег Иванович не посчитался со слезами своей первой дочери.
"Обтерпишься - и в аду ничего", - пошучивал он. С помощью брака он намеревался покрепче привязать к себе боевого пронского князя. Первые годы зять не обманул ожиданий тестя: вставал под его руку по первому зову. Меж тем Мария привыкла к мужу, и не адом было её житье в Пронске, как шутливо предрекал отец, а теплосердечное - миром да ладком. Владимир умилялся её капризам и потакал им. Еще больше стал потакать её своенравию, когда она родила первенца - сына, названного Иваном. Полюбили княгиню и пронские бояре. Ее своенравие скрашивалось прямодушием, отходчивостью и ласковостью. Но что особенно их подкупало в ней - Мария разделяла их давние устремления сделать своего князя великим князем, равным рязанскому. И не только разделяла, но и готова была, кажется, хоть жизнь отдать за то, чтобы пронские князья величались великими, чтобы её Ванечка, унаследовав от отца пронский стол, не был зависим ни от кого из русских князей, а может, и от самой Орды. Вот почему княгиня порывалась сама говорить с московскими посольниками, - уж она б ухватилась хоть за соломинку, дабы отряхнуть с Пронска путы Переяславля.
Но теперь, когда супруг доложил об итогах переговоров и мечта, кажется, как никогда, стала близка к осуществлению, Мария испугалась. Милое её личико исказилось гримасой отчаянья. Желаемый успех пронского князя она не связывала с падением князей рязанских. Она не хотела возвышения супруга за счет краха её отца.
- Господин мой, а куда денется мой отец?
Досадуя, что жена не обрадовалась его сообщению, князь ответил небрежно:
- Не нам за него думать, куда ему деваться! Пусть бежит на край света.
- Погублять моих родителей? - тихо вопросила Мария. - Да никогда! Я на себя такой грех не возьму...
- Господь с тобой, милушка. О том, чтобы погубить твоих родичей, молви нету... Ольг Иванович навлек на себя гнев Москвы - Москва и сгонит его со стола. Даже и без меня сгонит. Но коль без меня - то и не мне сидеть на великом рязанском столе. А со мной - то я и сяду.
Мария не шевелилась. В ней боролись два чувства: ужас перед возможностью погубления или изгнания родителей из Переяславля и предвкушение утоления честолюбивых замыслов. Ах, если бы можно было обойтись без погубления родителей!
- Грех-то какой... Великий грех!
- Но ты сама не раз внушала мне: стань великим князем. А как им стать? Как выйти из-под руки тестя? По-доброму он не даст мне воли. Я обречен быть его подручным. А ныне ко мне сама судьба благоволит: не токмо я выпростаюсь из-под руки Ольга, но и сяду на его стол. Подумай, века пронские князья мечтали стать великими - и вот, когда наступил крутой час, мне спрятать голову под крыло? Не простят мне этого наши с тобой потомки. Подумай и согласись со мной - истину говорю.
- Я не хочу крови, - тихо сказала княгиня. - Не хочу крови и страданий моего отца, моей матери.
Мария заплакала. Князь не знал, как её утешить. Снял с головы соболью шапку, вынул из неё шелковый плат и нежно, едва касаясь им глаз жены, отер ей слезы.
- Свет мой, обещаю тебе, что сам, первый, в бой не ввяжусь. Я лишь стану лагерем под Переяславлем...
Она прильнула к плечу мужа, попрося:
- Ради Бога, не поднимай меча на отца моего...
- Не подниму, милушка.
Князь осторожно обнял жену и привлек её к себе.
Глава десятая
Кому тревожно, а кто бодр и деятелен
В воскресенье вся семья князя стояла заутреню в Успенском соборе. Чинно отправлявший службу священник вдруг отпрянул от аналоя, побледнел и как-то суетно заоглядывался. Тогда Олег Иванович шагнул к аналою покрытому сукном столику с откосом (на нем - святая икона), наклонился и своей жилистой рукой вытащил из-под него за хвост колелую кошку. Подбежал церковный служка, чтоб перенять из рук князя дохлятину, но тот как ни в чем не бывало - нижняя губа твердо наложена на верхнюю - направился в угол храма и швырнул кошку в лохань. Трижды перекрестился и со словами: "Неколи мне!" - вышел, не достоял заутреню.
Неслыханное дело - и кошка подохла в храме, и князь сам её выбросил, не побрезговав, и храм покинул допреж - Ефросинья зашлась от недоброго предчувствия, пошатнулась. Ее успели подхватить под руки, с великим бережением поддерживали до конца заутрени.
Нет, Ефросинья явно характером не в отца своего, Ольгерда. Тот обладал железной волей, а дочь его слишком чувствительна - многие мелкие события и случаи воспринимает как недоброе знамение. Вчера страшно ей стало оттого, что по Переяславлю Рязанскому толпами забегали, заметались крысы, будто на них напустили порчу. Откуда только и взялись. Бегали по сточным канавам вдоль мощеной дубовыми плахами Большой улицы, по домам горожан, по мусорным ямам.... Поверг в смятение и случай избиения на паперти Борисоглебского собора дубовым посохом одного юродивого другим за то, что первому подавали милостыню щедрее. А тут ещё прошел слух, что-де какой-то посадский внес ночью со двора в избяное тепло только что родившегося ягненка и тот, сразу встав на ноги, будто бы сказал по-человечьи: "Дядь, дай бузы!"
Да что там княгиня! Тревогой был охвачен весь город. На торжище возле Рязанских ворот кремля скупали все привозимое с окрестных сел и деревень продовольствие: рожь, пшеницу, ячмень, овес, говядину, свинину, баранину, гусей, кур, мед.... Нарасхват раскупали оружие и доспехи. Иные горожане, напуганные слухами о приближении якобы несметной московской рати, сочли для себя благоразумным загодя убраться из Переяславля. Обозы беженцев все больше тянулись на Мещеру - тяжело нагруженные сундуками с добром и продовольствием сани скрипели натужно.
Однако сам князь Олег Иванович и его воеводы и бояре были бодры и деятельны. С утра до вечера занимались собиранием рати, стягивали отряды воев со всех уездов и волостей. Обозы теснились на постоялых дворах, площадях, улицах Переяславля и посадов. Повсюду горели костры. Много было ругани, смеха. Там и сям затевались драки - из-за сена или дров, "полюбовные" кулачные бои. Снег был умят лаптями и сапогами, испятнан конским пометом, исполосован желтыми строчками мочи.
В кузнях не смолкал звон молотов - ковалось оружие и доспехи. В оружейной избе, напротив Глебовской башни, делалась ревизия старому оружию - отбиралось надежное. По указанию Олега Ивановича крыши домов обкладывались мерзлым дерном - на случай пожаров.
До князя дошли слухи, что на воинских становищах меж ратными ходят какие-то люди и с таинственным видом заводят заковыристые речи. Пугали кровью, смертями, предсказанием неудач рязанцам. "Хто ишо не отметился у сотского - бегите назад домой, пока не поздно". По приказу князя одного такого смутьяна сгребли и привели к нему. Под пристальным твердым взглядом князя одетый в овчинную шубу смутьян пал ниц, взвопил: "Смилуйся, государь! Пронские бояре подбили!"
Олег - сквозь зубы:
- В тюрьму!
Та же участь постигла и ещё таких двоих - были спущены в яму с окованной железом крышкой.
Посланный в Пронск окольничий Юрий до сих пор не возвратился, значит, как догадывался Олег Иванович, его взяли под стражу, либо уговорили изменить ему, Олегу. Видно, Владимир Пронский отложился от Олега, поддавшись уговорам московитов. Что ж, тем хуже для него. "Ты ещё падешь мне в ножки! Я т-тебя, сукина сына, научу уважать великого князя Рязанского!" - злобился Олег Иванович на зятя.
Вот почему он с таким ожесточением отнесся к пойманным, науськанным пронскими боярами, смутьянам. Всем своим деловитым, уверенным видом князь действовал на княгиню, всех родных и дворню успокаивающе.
Потрескивали толстые свечи, освещая в крестовой палате иконостас, кресты, кувшины со святой водой, взятой из знаменитого родника Богословской монастырской обители села Пощупово. Священник читал псалтырь вдохновенно вытянувшийся лик его бледен, голубые запавшие глаза горят. Олег, Ефросинья, княжна Анастасия, дочери, сын Федя, слуги - все стояли смиренные, благочинные. У князя в руках четки из рыбьего зуба1. По преданию, четки из рыбьего зуба отводили болезни. К тому же, успокаивая, помогали сосредоточиться на образе Спасителя. В душе, казалось, вот-вот наступит благодать, но желаемого состояния достичь не успел - в моленную палату стремительно вошли воевода Софоний Алтыкулачевич и стольник Глеб Логвинов. Глеб задрал на князя всклокоченную бороду - в его звероватых глазах тревога и отчаяние:
- Княже, московиты вышли из Коломны и уже под Перевицком!
Софоний - низкий лоб его красен и веки красны - с возмущением:
- Володимер Пронский встал с полком на рубеже противу нас!
Выслушав, Олег Иванович не дрогнул ни единым мускулом лица, хотя и предполагал, что эту весть ему принесут лишь завтра. Обернулся к иконам, перекрестился медленно и широко, затем, преклоня колена перед Спасителем, приложился лбом к поклонной скамеечке, крепко, до боли. И вышел.
На совете бояр вспыхнул яростный спор. Ковыла Вислый утверждал, что рязанцам разумнее стоять в Переяславле: под прикрытием крепостных стен против сильного врага выстоять легче. Софоний Алтыкулачевич сердился на Ковылу за его осторожность. С горячностью доказывал - рязанцам унизительно отсиживаться за стенами града. Да и как он, Софоний, в условиях осады применит арканы? Ему нужен простор. Сторонников у Софония оказалось больше, чем у Ковылы. Сам князь колебался, но все же ему представлялось, что сидение в кремле повлекло бы за собой опасное последствие: московиты и прончане могут объединиться, и тогда вряд ли спасут стены. В то время как активными действиями рязанских воинов можно будет отсечь прончан от московской рати, сначала дать бой одним, затем - другим и тем решить войну в свою пользу.
На том и порешили.
Княгиня Ефросинья с детьми, княжна Анастасия, слуги стояли в трапезной возле длинного стола. Стол ещё не накрыли - блюда будут внесены только перед появлением князя. Княгиня и ключник Лукьян тихо переговаривались. Остальные слушали их со вниманием. Княгиня спросила старого ключника, возможно ль появление московитов под стенами Переяславля уже ныне? Честный и добросовестный Лукьян, служивший Олегу все двадцать лет, несколько лет служивший его отцу Ивану Александровичу и его деду Александру Михайловичу, с убеждением много пожившего человека сказал, что невозможно. По его прикидкам, московиты придут под Переяславль не ранее, чем завтра ввечеру.
- Хоть бы буран поднялся и задержал их! - вздохнула Ефросинья.
Воцарилось тягостное молчание. Все боялись войны, каждый думал о предстоящем тяжелом испытании, которое грядет на его голову. Наконец дверь открылась - вошел стольник Глеб Логвинов, быстро окинул взглядом застеленный белой скатертью стол и сделал знак вошедшим следом за ним слугам вносить блюда. Тотчас в серебряных судках внесли постные щи.
Олег Иванович, войдя, помолился на образа, поклоном ответил на поклоны ожидавших, деловито занял красное место. Соблюдая чин, расселись остальные. Слуги раздали каждому на колени полотенца и перед каждым разложили ложки и двоерогие вилки - нововведение князя. Кроме щей, ели каши, тоже постные ввиду Рождественского поста, капусту, репу. Княгиня украдкой поглядывала на мужа - лик его был спокоен, мужественен. И ничто не ускользало от его внимания. Кто-то, по привычке, взял капусту руками князь зырк глазами на оплошавшего! Не забывай про вилку... Ефросинья дивилась - неужто на душе князя не скребли кошки? До вилок ли?
Сама она до обеда раза три выходила на гульбище - смотрела на город. Улицы кишели ратными в толстых стеганках - тягиляях. На площадях сотские и десятники выстраивали воинов для смотра. Новеньких обучали искусству владения копьем или рогатиной. По приставленным к башням и крепостным стенам крепким лестницам взбегали и сбегали люди, таская наверх камни, кули с песком, кади и бочки с водой. Множество народа толпилось у оружейного двора - получали оружие. Туда-сюда скакали верховые. Но чем ни деятельнее готовились рязанцы к сражению, тем все больше беспокоилась княгиня. Сумеют ли устоять? Что станет с мужем, детьми, ею? Не наступает ли конец Ольгову княжению на отчине и дедине? Бежать бы ей заранее - да князь позволит ли?
После обеда, согласно обычаю, полагался отдых. Князь ушел в свою опочивальню, княгиня - в свою (шел пост и супругам предписывалось спать поврозь). Не успели служанки раздеть княгиню, как явился князь, стал успокаивать её - не следует тревожиться, ныне Рязань сильна, как никогда, и ещё не было за двадцать лет его княжения - тьфу, тьфу! - такого, чтобы его кто-то одолел в сражении. Говорил уверенно, несмотря на то, что его уже всерьез задевало и беспокоило поведение удельного князя Владимира Пронского.
Фрося вдруг спросила, нельзя ли ей с детьми и двором удалиться из Переяславля - например, в Городец Мещерский, где княжил друг Олега Ивановича князь Александр Укович; или в Козельск, к Титу, за подраставшего сына которого, Ивана, она рассчитывала отдать одну из своих дочерей Агриппину; или в Муром, дружественный Рязани.
Олег Иванович разочаровал её своим ответом: было бы негоже, отправив семью, показать народу, что он не уверен в победе.
- А если ночью, потаясь от народа? - настаивала Фрося.
- Ночью ещё постыднее. Уж лучше погибнем вместе со всеми!
Тогда Фрося уныло заключила, что, коль случиться беде, то перебьют первыми семью князя. Но не зря Олег Иванович слыл твердым и упрямым. Он сказал:
- Беде не быть! Ну, а коль оплошаем, воины мои дрогнут - тогда и двору моему бежать. Накажу слугам быть наготове. Коней запрячь, возы уложить. А ты, свет мой, сама присмотри, чтоб сундуки и коробья не были уложены чем попадя.
Когда князь вышел, Фрося провела ладонями по лицу, как бы смывая оцепенение и тревогу. Ей стало легче. Уверенность и предусмотрительность князя, его твердость, его ум, а в прибавок ещё и забота обо всем народе, не говоря уже о семье - успокоили её.
Глава одиннадцатая
Кого пожалел Савелий
На другой день после того, как дума решила собрать городское ополчение, старосты всех улиц, называемых рядами, - кузнечный ряд, кожевенный, бондарный и тому подобное - оповестили хозяев дворов о решении князя и думцев.
Ко двору кузнеца Савелия по прозвищу Губец подъехал на лохматом гнедке татарской породы бахмат староста Пимен. Крепко постучал кнутовищем в ворота и, когда их открыл сам хозяин - в кожаном запоне и клещами в руке (забыл оставить у горна), - Пимен сказал приветствие, пожелав хозяину и его семье здоровья на много лет, и тут же, без паузы, озадачил Савелия решением думы взять с каждого двора в ратное пешее ополчение, называемое посохой, от двоих молодых мужчин - одного, от четырех - двоих. Клещи из темной руки Савелия выпали наземь, тотчас же подобранные младшим его сыном Павлом.
По обычаю, когда надвигалась война, князь и бояре старались обходиться силами своих конных дружин. Посоху же набирали в самых опасных случаях, да и то - по одному человеку от троих. Теперешнее решение князя и бояр означало: сражение предстоит серьезное, что само по себе было неприятно. Но ещё неприятнее было узнать о том, что от двора Савелия, в семье которого было четверо сыновей, требуются сразу двое. "Ишь чего! размышлял он, опустив голову и шевеля раздвоенной губой. - Двоих им отдай! А кому работать и кормить семьи?"
- Я не ослышался? - спросил он. - Двоих иль, может, одного?
- Не ослышался, православный, - двоих.
Савелий прикинул в уме, в состоянии ли он, чтобы не подвергать сыновей риску быть убитыми или покалеченными в бою, откупить их обоих. Ибо можно было откупить - за серебро, за коней, за добро, за все, что имело ценность. Всегда и всюду находились охотники подменить собой в бою любого, кто сможет оплатить. Более всего таких было в Диком поле, за окраиной Рязанской земли, где-нибудь в верховьях Дона или по течению реки Воронеж, среди бродней, этих буйных отчаянных головушек, промышлявших войнами да разбоями. Да и в самом Переяславле хватало таких охотников, особенно среди голья. Для того, чтобы откупить двоих, пришлось бы отдать четырех добрых коней, в то время как в хозяйстве Савелия было лишь две лошади.
- Нет, не откупить мне обоих, - пробормотал Савелий; расплющенная когда-то в кулачном бою верхняя губа его как бы пришлепывала. - Разорюсь...
Староста посоветовал откупить хотя бы одного из тех, кто оженен, а на войну можно послать неожененного - вон того (указал на Павла). Он тронул коня, хорошенько ожегши плеткой бросившегося ему вослед пса.
Отозвав собаку и заперев ворота, Савелий стоял, поникнув головой. Еще и ещё раз прикидывал, как ему выкрутиться. По обычаю, откупали в первую очередь старших, ожененных. Согласно этому обычаю, Савелий должен был направить в ополчение самого младшего - Павла. Но Павел был его любимцем: он баловал его больше других сыновей. Никому так желанно не передавал свой опыт кузнец, как ему. Ни с кем так ласково не обращался, как с ним. Никого не баловал такими дорогими подарками, как его. Справил ему коня, сафьяновые татарские сапоги... Хорошо было бы откупить не только предпоследнего сына, Карпа, у которого жена была на сносях, но и этого, любимца Павла.
Однако, чтобы откупить обоих, требовалось свести со двора, кроме лошадей, ещё обеих коров и выставить на торжище сундучное добро, оставив все свое большое семейство на положении голи перекатной. Серьезный хозяин такого допустить не мог. "Хошь-не хошь, - подумал, - а Павлуню придется отдать в посоху..."
Догадываясь, о чем размышляет отец, Павел вдруг пал перед ним на коленки, с хрустом подмяв под себя свежий снег. Умолял отца откупить его, то припадая лбом к обшитой кожей головке отцова лаптя, то поднимая на него взгляд синих, как молодой ледок, глаз.
- Да ты встань, сынок! Охотно бы откупил, да не на что. За Карпа отдам коней, а за тебя что сбыть?
- А коровы, а сундук с поневами братниных женок и с холстами?
Савелий покачал головой:
- Без молока детишек оставить?
- Не погуби, батюшка! Боюсь войны! Убьют там меня...
Порывом ветра по шишковатому, белому от снега двору понесло клочья снега, соломы. Колесом прокатилась сухая коровья лепешка. Савелий зябко повел плечами. "О Господи! - смотрел на сына с чувством острой жалости. - В самом деле, кто знает, суждено ли Павлуне вернуться с поля боя живым?.." Он, в некоторой растерянности, хотел отступить на шаг, чтобы побудить Павла подняться с колен, но тот вцепился обеими руками в его лапти, стал целовать голени.
В это время из кузен один за другим вышли старшие сыновья - Миняйка, Иван, Карп: все в захватанных колпаках, в запонах из кожи. Еще из дверей они увидели кузнецкого старосту, поняли - тот неспроста пожаловал, - но подойти постеснялись. Когда же староста отбыл, двинулись к воротам.
- Ишь, как обнялся с батьковым лаптем! - насмешливо сказал Миняйка, вцепившись здоровым глазом (другой повредил в лесу, наткнувшись на сучок) в коленопреклоненного и согбенного младшего брата.
- Видать, леготу какую-то выспрашивает, - предположил второй сын, Иван.
Третий, Карп, ничего не сказал - лишь часто-часто заморгал, предчувствуя беду.
Отец меж тем взял Павла за плечи - встряхнул с силой. Когда старшие подошли, Павел уже не плакал. Отвернулся от братьев, рукой отирая слезы. Савелий обескураженно поведал о наказе князя и бояр брать в посоху от каждого семьянина по одному сыну от двоих. Так что ему, Савелию, придется отдать двоих.
Миняйка и Иван, сообразив, что боярский наказ их не затронет - у каждого из них давно уже свои дети - выслушали отца спокойно. А Карп вздохнул с каким-то пристоном. Он был женат, но детей у него ещё не было. Правда, молодая жена его была уже на сносях, но это не меняло дела. Ему не миновать идти на войну...
- Стало быть, Павлуха наш не хощет брать в руки рогатину? - спросил Миняйка, вспоминая недавнее его коленопреклонение перед отцом.
- Можно подумать - ты рад взяться за оружие! - буркнул Павел.
- Куда мне - кривому! - оскалился Миняйка. - Острие направлю на ворога, а кольну своего. Нет, я так и так не кметь1.
- А я - кметь? - надрывно крикнул Павел, резко обернувшись. - Я, по-твоему, зверь, чтоб убивать людей?
- Не шуми, тут тебе не торжище, - заметил Миняйка. - Молод ещё шуметь-то на старшего. Никто не рек, что ты зверь. Что ж, по-твоему, мне идти на брань или Ивану? Ты холостой, у тя и детишков-то нету...
Иван подхватил:
- Среди нас дураков нет, и все мы знаем, кому идти воевать. И неча увертывать! Ты пойдешь, а не я и Миняйка!
Савелий свел брови - не терпел семейных ссор:
- Нишкни! Не хватало вам ещё подраться! Не допущу распрей...
Наступило молчание: всем был известен суровый отцовский норов. Спустя минуту Савелий помягчел:
- Уж и не знаю, чем вас утешить. Одного-то откуплю лошадьми, а вот другого - нечем, ну никак нечем!
Вернулись в кузни. Горны успели поостыть, и во всех трех шумно, с прихлопом, заработали кузнечные мехи. Сунув клещами кус железа в жар, Савелий по-стариковски тяжело отступил, присел на куцую, до лоска затертую, скамейку. Разгорающийся в горне жар высвечивал на его крутой, под колпаком, медной лобизне густую сборку морщин - печать изжитых лет и очередной заботушки. Как выручить Павла, любимого сынка? (Тот стоял у рукояти мехов и накачивал воздух с остервенением, зло.) Не удастся выручить - не только Павла обидит, но и себя накажет. Случись, убьют в бою - Савелий не простит себе, изведется в муках запоздалого раскаяния...