Страница:
Он хотел насмотреться на него до того, как приставил клинок к маленькой груди, в которой равномерно и спокойно билось сердечко размером едва ли больше грецкого ореха. Давид встретил его взгляд с невинным любопытством ребенка, который видел в этом мире едва ли больше, чем материнскую грудь и круглые четки, которые он без устали крутил пальчиками. Его крошечные ручки схватили острый клинок и…
О, проклятие! Роберт невольно отвел назад оружие – он не хотел, чтобы ребенок порезался. Нет, видимо, он не способен выполнить то, что задумал. Это же его родной сын, его кровь и плоть! Да простит его Святая Троица, но он не может этого сделать. Если бы отточенным клинком тамплиерского меча он пронзил сейчас грудную клетку малыша, его вовеки не простила бы его собственная душа и собственное сердце, которое бы разорвалось от горя.
Он взял ребенка с алтаря, прижал к груди и поспешил за Цедриком, оставившим бесчувственную Лукрецию на церковной скамье и удалившимся тем же путем, которым так неожиданно появился.
Битва перед церковью тем временем продолжалась. На помощь Аресу подоспели два новых бойца. Когда фон Метц достиг микроавтобуса, который Цедрик припарковал за открытыми воротами, в стороне от церковной площади, он увидел Бальдера, лежащего в луже крови. Арес был занят тем, что, как впавший в неистовство берсеркер[3], яростно молотил сопротивляющегося из последних сил Уильяма. Фон Метц заметил также, как Менаш Папаль изготовился и поднял клинок, чтобы одним мощным ударом перерезать шею Романа. Клокочущий звук, который вырвался из горла противника, убедил фон Метца, что его боевому товарищу удалось одержать верх в поединке. Затем он отдал приказ к отступлению.
Хорошо сыгранный тамплиерский дуэт поспешно отступил назад, при этом им приходилось непрерывно отражать атаки Ареса. После того как они один за другим проскользнули через щель между створками ворот, Папаль захлопнул их прямо перед носом разъяренного противника. Арес отошел, разбежался и с дикой яростью бросился на ворота, видимо желая использовать собственное тело в качестве тарана, однако Уильяму удалось вовремя заблокировать ворота своим клинком. Тамплиеры поспешили сесть в микроавтобус, в то время как Арес колотил мечом по воротам и выкрикивал им вслед зловещие проклятия.
Из церкви в это время раздался душераздирающий крик – это Лукреция очнулась и обнаружила отсутствие ребенка. В то время как она все еще продолжала кричать, Роберт наблюдал растущую растерянность на лицах своих друзей, когда они заметили, что он держит на руках мальчика. Взгляд Цедрика наряду с изумлением выражал сочувствие, но более всего – разочарование и упрек.
– Что случилось, Роберт? – вырвалось у него. – Ты должен был убить малыша!
Фон Метц не произнес ни слова. Своего рода ответ дал им сам малыш. После того как, выражая недовольство не всегда деликатным обращением с ним Роберта во время бегства, он дал волю слезам и разразился оглушительным плачем (причем продолжалось это довольно долго), он вдруг внезапно затих. Неловкими пальчиками он потянулся к рукоятке меча своего похитителя и начал ощупывать врезанный в золото клинчатый восьмиугольный крест тамплиеров.
Оглушительный лай ретривера на маленькой замощенной площади перед монастырской церковью вырвал Роберта из мира прошлого. Он снова вспомнил причину, по которой пришел сюда и стоял в этот момент рядом с Квентином за пестрыми окнами библиотеки, разглядывая молодого человека, каким стал его сын.
– Он чувствует, кто он, – прошептал Роберт, не глядя на монаха. – И он будет задавать тебе каждый день все больше вопросов.
– Но я не думаю, что сейчас подходящий момент, – взволнованно возразил Квентин. – Дай ему, по крайней мере, закончить школу и сдать экзамены на аттестат зрелости.
– Подходящий момент, Квентин, не наступит никогда, – ответил фон Метц и посмотрел на монаха с грустной улыбкой.
Роберт сочувствовал монаху, самоотверженно и беззаветно заботившемуся о ребенке, о котором сам он заботиться до поры до времени не имел возможности. Квентин же целиком посвятил себя мальчику и сделал из него воспитанного молодого человека. Роберт представлял себе, что монах должен чувствовать при мысли, что у него заберут Давида, заменившего ему родного сына, которого он не мог иметь из-за своего монашеского призвания. Но все равно, не может же Квентин привязать к себе Давида навечно. Фон Метц понемногу наблюдал за сыном все эти годы, и от него не ускользнуло, как изменился Давид в последнее время. Заберет ли Роберт его к себе или нет, мальчик в любом случае покинет монастырь, в этом тамплиер был более чем уверен.
– Другие даже не знают, что ты его не убил. – Квентин старался говорить спокойным голосом, но Роберт чувствовал отчаянное сопротивление в словах старика.
– Да, – согласился тамплиер, – и я не могу и не хочу больше это утаивать.
Квентин глубоко вздохнул. Фон Метц с облегчением заметил, что непреклонное упрямство в глазах монаха начало уступать мысли, что тамплиер имеет все права на Давида. Роберт подавил в себе желание заключить в объятия старого друга, утешить его; он снова посмотрел через окно на своего сына, который в данное время подметал ступеньки, ведущие к церковному порталу. И тут произошло нечто странное: Давид совершенно неожиданно для себя схватил обеими руками старую соломенную метлу и вскинул ее, словно мощный меч, направив воображаемый клинок на заливавшуюся истерическим лаем собаку. Он остановил метлу всего за миллиметр от головы пса. Вслед за тем смущенно пожал плечами и с удивлением посмотрел на метлу, словно сам не мог понять, что он только что сделал. Собака сообразила, что разумнее будет прекратить лай, и, повизгивая, отбежала на несколько шагов от юноши и от его, быть может, недооцененного ею раньше оружия, которое он обычно использовал для подметания ступенек. Давид продолжал недоверчиво разглядывать метлу, точно в нее вселилась какая-то самостоятельная магическая сила и это она несет ответственность за подлое покушение на собаку. После этого он отложил ее и, словно извиняясь, стал почесывать онемевшего от испуга ретривера за ушами.
На губах фон Метца играла гордая улыбка.
– Когда я вернусь из Лондона, – решительно сказал он, – Давид узнает, кто он.
Лучшей погоды для ночного праздника трудно было пожелать. Воздух в лесу был теплым, небо – ясным, в звездах; высоко над макушками мощных дубов висел месяц в форме серебряного серпа. Давид давно уже не чувствовал себя так хорошо, как теперь, когда отправился наконец на поляну. Получить разрешение Квентина, принять приглашение Стеллы и пойти на лесную вечеринку оказалось гораздо проще, чем он предполагал. Самым тяжелым было время перед их коротким разговором, когда он, как и каждый вечер, сидел в просторной, пыльной, доверху набитой знаниями и старыми историями библиотеке и, глядя одновременно в книгу и на монитор компьютера, мучительно размышлял, как получше сформулировать просьбу. Он старался как можно меньше думать о Стелле, но, погруженный в свои мысли, все время что-то чиркал в блокнотике, вместо того чтобы переводить лежащий перед ним латинский текст, как он твердо обещал Квентину. Проходя мимо, монах наклонился к нему, чтобы посмотреть, как далеко он продвинулся в своей работе. Квентин не был, как опасался Давид, сильно разочарован или даже разозлен, увидев, что его ученик практически ничего за сегодняшний вечер не сделал, скорее он показался Давиду обеспокоенным, и юноше это было почти так же неприятно, как выговор. Он чувствовал, что постоянная озабоченность Квентина начинает его стеснять.
Монах рассматривал рисунок в черновом блокноте – клинчатый восьмиугольный крест тамплиеров, – который Давид нарисовал, сам толком не зная почему. Квентин наморщил лоб, но ничего не сказал. Тогда Давид собрался с духом и просто, в нескольких словах, сообщил ему о приглашении Стеллы. Он счел это наиболее дипломатичным, так как это освобождало его от необходимости о чем-либо просить Квентина. К его изумлению, монах отреагировал понимающей улыбкой и даже ободрил Давида в его намерении пойти, если тот сам этого хочет. Все оказалось так просто… Давид решил в будущем чаще высказывать то или иное свое желание в такой непрямой форме. Он не очень привык обращаться с какими-либо личными просьбами, так как монах с самого начала старался приучать его к бескорыстию и скромности. Но сегодня он явно вошел во вкус, и теперь у него наверняка будут чаще возникать те или иные просьбы, для чего он – вне зависимости от того, достиг он уже совершеннолетия или нет, – хотя бы из вежливости и из чувства такта нуждался в благословении Квентина.
Он приближался к большой поляне, где – это слышалось издалека – праздник был в полном разгаре. Давид намеренно медлил и пришел немного позднее, чтобы не оказаться в числе первых. Ему больше всего хотелось быстро и незаметно затеряться в толпе. Он рассчитывал, что никто не будет готов к тому, что он примет приглашение Стеллы и на этот раз взаправду придет, – ведь после того, как три или четыре последних раза он не появлялся на этих шумных, пользующихся не слишком доброй репутацией сборищах, многие сочли его неприступным, скучным анахоретом. Наверняка кое-кто посмотрит на него косо. Другие станут шушукаться и подсмеиваться над ним, и он не вправе их за это упрекнуть. Таким образом, его превосходное настроение несколько увяло к тому времени, когда он прошел последние метры и вышел из лесной чащи на ярко освещенную поляну. Неприятное, муторное чувство вдруг заполнило его желудок, и когда его в самом деле встретили первые раздраженные взгляды, он был на шаг от того, чтобы повернуть назад, и сделал бы это, если бы не Стелла. Немедленно прервав разговор с одноклассницами, она, обрадованная, поспешила к нему навстречу.
– Давид! – Ее высокий, ясный тенорок заглушил и музыку, и гул голосов.
Если бы Стелла не была Стеллой, он, возможно, на нее бы за это обиделся, так как следствием ее выкрика было то, что теперь действительно каждый, кто раньше его не заметил, обратил свой взгляд в его сторону. Давид покраснел.
– Ты пришел! Вот здорово!
В ее прозрачных глазах замелькали радостные искорки.
От смущения Давид глубоко засунул руки в карманы джинсов, дружески ей кивнул и неуверенно огляделся. Он чувствовал себя среди этого многолюдья совершенно потерянным. Посреди поляны мерцало пламя большого костра, генератор обеспечивал работу стереоустановки и относящихся к ней двух мощных звуковых электроусилителей. Охотничья площадка у лесной опушки была без долгих размышлений превращена в танцпол для группки легко одетых школьниц, которые с величайшей радостью отплясывали как заправские тусовщицы, завсегдатаи дискотек и других увеселительных заведений. Давид разглядел среди танцующих и одноклассников, прежде всех, конечно лее, Чича, который в своих ярких манатках и шерстяной шапочке на длинных непричесанных волосах выделялся в этой пестрой толпе, как крапчатый конь в стаде баранов. Казалось, каждый, кто имел возможность сегодня сюда выбраться, пришел.
– Вот! Сначала немного выпей! – Стелла сунула ему в руку свой наполовину опустошенный пивной бокал. Она тоже казалась смущенной, но, в противоположность Давиду, имела преимущество – всего в несколько промилле, – и это давало ей возможность успешнее справляться с ситуацией.
Благодарный за то, что она помогла ему занять чем-то руки, он взял у нее бокал и осторожно его пригубил. Собственно говоря, он вообще не любил пиво, но сейчас это не играло роли. Еще меньше ему нравилось стоять с беспомощно засунутыми в карманы руками и уклоняться от изумленных взглядов соучеников.
Элла и Мадлен прошли мимо него и Стеллы, пьяно покачиваясь и болтая несусветную чушь, и весело его приветствовали. Наконец и Чич его заметил и поспешил к нему с большим, сладковато пахнущим бумажным кульком в руках.
– Давид, братан! – крикнул он ему в самом превосходном настроении и одарил его улыбкой человека, под завязку хватанувшего запретного кайфа. Затем он приобнял его рукой за плечи, чтобы подсунуть ему свою дурь из кулька под самый нос, так что глаза Давида начали слезиться. – Ты мужчина, Давид! – сказал он под конец. – Ты не трус, ты парень что надо!
В то время как Давид все еще размышлял, что, собственно, хотел сказать ему этими словами его развязный, но тем не менее симпатичный и добродушный длинноволосый сосед по парте, Стелла весело ему подмигнула:
– Я же говорила, что тебе следовало прийти пораньше.
Давид улыбнулся. Стелла права, как она большей частью всегда оказывалась права. Теперь, когда первое смущение было преодолено, все вокруг показалось ему не так уж плохо, как он боялся. После того как он научился в этот день выражать свои корыстные желания, он усвоил и еще один урок – осуществлять эти желания на практике.
Стелла схватила его за руку и потащила на площадку для танцев в четыре квадратных метра.
– Пойдем! – протянула она сладким голосом. – Потанцуем!
Лукреция вела себя как ребенок. Хуже всего было то, что сама она этого не сознавала. Тем не менее Арес старался входить в пустую колыбельную комнату как молено тише, чтобы не потревожить сестру в минуты ее благоговейных молитвенных бдений и отчаянных попыток с помощью сосредоточения и магии предугадать будущее. И это происходило почти ежедневно в течение уже более восемнадцати лет.
Колыбельная комната! Арес не вполне понимал сестру и с каждым днем, наступавшим после ее молитвенных бдений, понимал ее все хуже и хуже. Огромное помещение, выкрашенное радостной белой краской, такая же белая лакированная колыбель – символ невинности, – и все это для ребенка, которому была бы абсолютно не нужна такая комната, далее если бы он в самом деле вернулся к своей матери. Ведь ему исполнилось бы сейчас уже восемнадцать лет и он был бы уже молодым мужчиной… Но о чем говорить! Давид мертв! Почему Лукреция никак не хочет этого понять и с этим смириться?
Арес сдержанно откашлялся:
– Лукреция! Министр уже здесь!
Лукреция стояла на коленях перед свежезастеленной детской кроваткой и изящными пальцами левой руки привычным ласковым жестом гладила подушку, в то время как в другой руке у нее были зажаты четки. Затем она с явной неохотой оторвалась от колыбели и воспоминаний, легко приложилась губами к деревянным бусинам и повесила их на сетку кроватки, после чего повернулась к своему темноволосому брату.
Араб Шариф, который неслышно вошел в комнату вместе с ее братом, прислонился к стене возле двери, небрежно скрестив руки на груди. Он походил на черную пантеру, которая терпеливо кого-то подстерегает.
– Я иду, – ответила златоволосая красавица в серебристо-сером, доходящем до лодыжек бархатном платье.
Затем она еще немного помедлила и оглянулась на маленькую колыбель, которая в течение восемнадцати лет служила приютом разве что для нескольких умных клещей, которым с помощью хитрости и коварства удавалось ускользнуть от гигиенических порывов Лукреции.
– Когда-нибудь ты должна от этого освободиться, сестра! – Арес старался сохранять в разговоре с ней братский тон, однако от природы он был лишен мягкости и сочувствия. Вероятно, по этой причине ему не удавалось в течение прошедших восемнадцати лет убедить Лукрецию, как бессмысленно подобными ритуалами пробуждать в себе вновь и вновь скорбь о потерянном сыне. Но может быть, он поступил разумно и сделал доброе дело, высказав ей наконец со всей прямотой, что он думает о ее дурацком театре.
Лукреция лишь печально покачала головой.
– Давид жив, Арес, – упорствовала она. – И я найду его. Я чувствую. Я знаю.
Все было бесполезно. Арес прикусил язык, чтобы не сболтнуть ничего лишнего, о чем он будет сожалеть на следующий день, и недоуменно смотрел сестре вслед, пока она не вышла из комнаты. Только когда она была достаточно далеко и не могла его услышать, он повернулся к Шарифу, чтобы объяснить ему, что он имеет в виду:
– Ей срочно нужен мужчина. Ее обожаемый баловник давно мертв. Фон Метц собственноручно прикончил его.
Шариф не ответил, а только смерил своего визави выразительным взглядом и вышел из комнаты, чтобы последовать за Лукрецией.
Арес презрительно сморщил нос. Иногда ему представлялось, что он единственный человек в этом доме, который заставляет работать свои серые клетки. Кажется, все другие ничего не желали, кроме как слепо ему повиноваться и втайне мечтать, что такое послушание однажды будет вознаграждено ночью, проведенной с его ангелоподобной сестрой.
– Да-да, беги за ней и продолжай лизать ей задницу! – крикнул Арес арабу голосом, полным гнева и разочарования. – Ты всегда останешься для нее только рабом.
Это мог бы быть превосходный вечер, более волнующий, интересный и радостный, чем все другие, которые Давид пережил до сих пор в своей печальной монастырской жизни. После того как ему удалось преодолеть первоначальное смущение и Стелла, несмотря на его довольно посредственное чувство ритма, при звуках музыки из «Вlаск Eyed Peas»[4] придвинулась к нему совсем близко и была невероятно соблазнительной, он мог бы протанцевать с ней всю ночь. Даже злобно-ненавидящие взгляды Франка, которые тот бросал на него со своего места вблизи танцевальной площадки, взгляды, исходившие из его разрывавшегося от зависти сердца, не могли нарушить эйфорию, которая неожиданно охватила Давида. Возможно, из-за праздничного настроения – чувства, которое было совершенно новым и непривычным в его жизни, – он даже дал уговорить себя выпить несколько явно лишних стаканчиков пива. После танцев они со Стеллой, крепко держась за руки, удалились в уединенный уголок, где звуки отдаленной ласкающей музыки в сочетании с мерцающими отсветами костра и по-летнему теплым ночным воздухом создавали такую романтическую атмосферу, которой никто не мог противостоять. Это стоило Давиду немалого мужества, но сейчас он был уверен, что в таком настроении ему удалось бы собрать свою волю и поцеловать Стеллу.
Но все получилось иначе. Прошло совсем немного времени, прежде чем Давид увидел спешащего к нему Франка в безвкусной распахнутой гавайской рубахе с множеством отпечатков полногрудых женщин, в кожаной куртке, казалось сросшейся с ним (вероятно, только мать видела его без этой куртки, да и то лишь в день рождения), а также в шикарных солнечных очках, хотя было почти совсем темно. Широкоплечий балбес выбил у Давида бокал из рук со словами, что так дело не пойдет: Давид-де не смеет запросто сюда являться и забирать «их девчонок» (при этом, разумеется, он имел в виду Стеллу). Несмотря на это, последующее нападение Франка стало для Давида полной неожиданностью. Давид вновь прочел сумасшедшую ревность в глазах ненавистного соученика, когда открытая ладонь Франка с беспощадной силой нанесла ему удар прямо по грудной клетке, так что, отшатнувшись, он испуганно отступил на несколько шагов назад и попытался отдышаться. Тройка или четверка подхалимов, которых Франк вопреки голосу рассудка называл друзьями, – несколько несчастных созданий, страдавших, как и он, от комплекса неполноценности и запоздалого полового созревания, – ухмыляясь, встали за спиной долговязого задиры и наблюдали происходящее с садистским удовольствием.
– Не сдерживай себя, Франк, задай ему перца! Только не давай ему спуску!
Почти каждый из присутствующих был в подпитии, если не сказать больше, и только Чич, единственный, кто успел накуриться до достаточного мужества, рискнул вмешаться в ситуацию и попытался ее по-своему урегулировать: он подсунул мерзкому грубияну Франку свое курево и дружески ему ухмыльнулся. Миролюбивый Чич не мог бы ни с кем поступить иначе, даже если бы ему была дана для наслаждения половина плантации индийской конопли.
Франк с силой отбил в сторону руку желавшего всем добра парня, о котором мало кто чего знал, даже как его по-настоящему зовут, так что предложенная Чичем сигарета описала высокую дугу и приземлилась в огонь костра. Затем с угрожающей миной он вновь сделал шаг по направлению к Давиду, чей испуг и очевидная нервозность доставляли ему явное удовольствие.
Давиду было важно только одно: каким-либо образом остаться в живых и при этом по возможности сохранить хоть чуточку чести, так что для себя он решил защищаться от Франка.
– Почему ты не драпаешь к своим попам, несчастный монастырский приемыш? – усмехнулся Франк и тут же нанес второй удар прямо в грудину, так что Давид едва не шлепнулся на землю и не растянулся во весь рост. – Выбивай пыль из библий или делай что-нибудь подобное – в этом твое призвание. Здесь, во всяком случае, ты никому не нужен.
«Возможно, то, что касается чести, не так уж и важно», – подумал нерешительно Давид. Он уже собрался повернуться и улизнуть, когда в происходящее вмешалась Стелла.
– Что это значит, Франк? – напустилась она на противника Давида, который был по крайней мере на две с половиной головы выше ее. – Оставь его в покое!
– Проваливай отсюда, ты, идиотка! – Франк оттолкнул ее в сторону не менее грубо, чем Давида.
Какая неожиданная ярость и какая неожиданная сила, оказывается, дремали в нем, до сих пор не давая о себе знать! Давид заметил это лишь тогда, когда одним мощным прыжком наскочил на ненавистного грубияна и ударил кулаком прямо в лицо. Франк упал на спину, стукнулся головой о землю и не пострадал более серьезно лишь потому, что, к его счастью, приземлился в точности между толстой веткой и пивной бутылкой, а не на то или другое.
Несколько девочек взвизгнули от ужаса. Даже у некоторых приятелей Франка от неожиданности перехватило дыхание.
– Ах ты, маленький засранец! – вновь выругался долговязый балбес с прилипшими ко лбу волосами и вскочил на ноги. – Теперь я действительно намылю тебе рожу!
«Как будто ты и так не собирался этого сделать», – усмехнулся про себя Давид.
Внезапный приступ агрессии, чего он никогда раньше в себе не предполагал, всерьез испугал его самого, потому что теперь он едва ли мог контролировать охвативший его воинственный пыл. Однако, защищаясь, он поднял вверх руки, мобилизуя силу присущего ему самообладания, чтобы направить ее против неизвестного, чуждого ему доселе свойства его личности.
– Франк, ну пожалуйста! Я не хочу неприятностей, – с трудом выдавил он из себя, однако адский пес, который неожиданно пробудился в нем, едва этот мерзкий тупица осмелился коснуться Стеллы, уличил его во лжи и стал рваться с поводка, который, видимо, был не прочнее ангорской нити.
– Неприятности ты уже имеешь, дерьмо! франк крепко схватил его за плечо. Черной ненавистью пылали его глаза в тот момент, когда он замахнулся и со всей мощью вновь всадил стиснутый кулак в лицо Давида. Давид удерживал разъяренного пса, сидевшего внутри него, еще в течение двух болезненных ударов, полученных от соперника, но затем зверь сорвался с поводка, и Давид снова ударил.
Сила этого удара не только сбила долговязого с ног – она протащила его три-четыре метра по земле и бросила на накрытый стол, стоявший около костра, – на нем были расставлены салаты, закуски и бочонки с пивом. Стол не выдержал тяжести, покачнулся, подался вперед, и яичная лапша, сардельки, длинные батоны, пивные бочонки погребли Франка под собой в один момент, а он только беспомощно размахивал руками. Чич, известный тем, что обычно всегда находился на стороне проигравшего до тех пор, пока жизни этого проигравшего и его собственной ничто не угрожало, подошел к поверженному колоссу и опустился рядом с ним на колени, чтобы помочь ему в его борьбе с завалившими его съестными припасами.
Стелла смерила Давида взглядом, который в основном выражал все то, что он и сам чувствовал в эти секунды: ужас, смятение, беспомощность, удивление и, прежде всего, уверенность, что сейчас им лучше всего исчезнуть, отправиться в какое-нибудь отдаленное местечко, прежде чем ноги франка снова начнут прочно подпирать его тело. Она схватила Давида за руку и хотела потащить его за собой, когда рядом раздался испуганный возглас Чича:
– Дело дрянь, старина! Думаю, ты сломал ему челюсть. – И Чич выругался, глядя на белое как мел лицо Франка.
На физиономиях стоявших поблизости одноклассников отразился ужас, а также – что было гораздо хуже – упрек.
«Черт его побери!» – в который уже раз подумал Давид. Что он, собственно говоря, такого сделал? Он ведь только оборонялся. Никто не мог предположить, что единственный удар его нетренированных, слабых от природы рук достаточен для того, чтобы…
Что-то твердое и холодное коснулось его лба. Зеленые осколки стекла разлетелись во все стороны, опасно поблескивая в мерцающем свете костра. Давид почувствовал, как теплая густая кровь обильно течет из раны над его левой бровью, еще прежде, чем понял, что это один из сообщников Франка разбил пустую бутылку из-под шампанского о его голову. Он ожидал от себя, что продержится на шатающихся ногах самое большее несколько секунд, прежде чем головокружение и боль одолеют его и на время перенесут в блаженный, как он надеялся, мир грез. Но ничего подобного с ним не случилось. Лишь очень недолго он ощущал неприятное жжение над левым глазом и короткое стягивание, похожее на судорогу, которая, однако, за полсекунды словно распознала неправильность появления раны не на той части тела и не у того человека, признала ошибку и так же внезапно, как и появилась, исчезла. И больше ничего? Или он находится в шоке и потому ничего не чувствует?
О, проклятие! Роберт невольно отвел назад оружие – он не хотел, чтобы ребенок порезался. Нет, видимо, он не способен выполнить то, что задумал. Это же его родной сын, его кровь и плоть! Да простит его Святая Троица, но он не может этого сделать. Если бы отточенным клинком тамплиерского меча он пронзил сейчас грудную клетку малыша, его вовеки не простила бы его собственная душа и собственное сердце, которое бы разорвалось от горя.
Он взял ребенка с алтаря, прижал к груди и поспешил за Цедриком, оставившим бесчувственную Лукрецию на церковной скамье и удалившимся тем же путем, которым так неожиданно появился.
Битва перед церковью тем временем продолжалась. На помощь Аресу подоспели два новых бойца. Когда фон Метц достиг микроавтобуса, который Цедрик припарковал за открытыми воротами, в стороне от церковной площади, он увидел Бальдера, лежащего в луже крови. Арес был занят тем, что, как впавший в неистовство берсеркер[3], яростно молотил сопротивляющегося из последних сил Уильяма. Фон Метц заметил также, как Менаш Папаль изготовился и поднял клинок, чтобы одним мощным ударом перерезать шею Романа. Клокочущий звук, который вырвался из горла противника, убедил фон Метца, что его боевому товарищу удалось одержать верх в поединке. Затем он отдал приказ к отступлению.
Хорошо сыгранный тамплиерский дуэт поспешно отступил назад, при этом им приходилось непрерывно отражать атаки Ареса. После того как они один за другим проскользнули через щель между створками ворот, Папаль захлопнул их прямо перед носом разъяренного противника. Арес отошел, разбежался и с дикой яростью бросился на ворота, видимо желая использовать собственное тело в качестве тарана, однако Уильяму удалось вовремя заблокировать ворота своим клинком. Тамплиеры поспешили сесть в микроавтобус, в то время как Арес колотил мечом по воротам и выкрикивал им вслед зловещие проклятия.
Из церкви в это время раздался душераздирающий крик – это Лукреция очнулась и обнаружила отсутствие ребенка. В то время как она все еще продолжала кричать, Роберт наблюдал растущую растерянность на лицах своих друзей, когда они заметили, что он держит на руках мальчика. Взгляд Цедрика наряду с изумлением выражал сочувствие, но более всего – разочарование и упрек.
– Что случилось, Роберт? – вырвалось у него. – Ты должен был убить малыша!
Фон Метц не произнес ни слова. Своего рода ответ дал им сам малыш. После того как, выражая недовольство не всегда деликатным обращением с ним Роберта во время бегства, он дал волю слезам и разразился оглушительным плачем (причем продолжалось это довольно долго), он вдруг внезапно затих. Неловкими пальчиками он потянулся к рукоятке меча своего похитителя и начал ощупывать врезанный в золото клинчатый восьмиугольный крест тамплиеров.
Оглушительный лай ретривера на маленькой замощенной площади перед монастырской церковью вырвал Роберта из мира прошлого. Он снова вспомнил причину, по которой пришел сюда и стоял в этот момент рядом с Квентином за пестрыми окнами библиотеки, разглядывая молодого человека, каким стал его сын.
– Он чувствует, кто он, – прошептал Роберт, не глядя на монаха. – И он будет задавать тебе каждый день все больше вопросов.
– Но я не думаю, что сейчас подходящий момент, – взволнованно возразил Квентин. – Дай ему, по крайней мере, закончить школу и сдать экзамены на аттестат зрелости.
– Подходящий момент, Квентин, не наступит никогда, – ответил фон Метц и посмотрел на монаха с грустной улыбкой.
Роберт сочувствовал монаху, самоотверженно и беззаветно заботившемуся о ребенке, о котором сам он заботиться до поры до времени не имел возможности. Квентин же целиком посвятил себя мальчику и сделал из него воспитанного молодого человека. Роберт представлял себе, что монах должен чувствовать при мысли, что у него заберут Давида, заменившего ему родного сына, которого он не мог иметь из-за своего монашеского призвания. Но все равно, не может же Квентин привязать к себе Давида навечно. Фон Метц понемногу наблюдал за сыном все эти годы, и от него не ускользнуло, как изменился Давид в последнее время. Заберет ли Роберт его к себе или нет, мальчик в любом случае покинет монастырь, в этом тамплиер был более чем уверен.
– Другие даже не знают, что ты его не убил. – Квентин старался говорить спокойным голосом, но Роберт чувствовал отчаянное сопротивление в словах старика.
– Да, – согласился тамплиер, – и я не могу и не хочу больше это утаивать.
Квентин глубоко вздохнул. Фон Метц с облегчением заметил, что непреклонное упрямство в глазах монаха начало уступать мысли, что тамплиер имеет все права на Давида. Роберт подавил в себе желание заключить в объятия старого друга, утешить его; он снова посмотрел через окно на своего сына, который в данное время подметал ступеньки, ведущие к церковному порталу. И тут произошло нечто странное: Давид совершенно неожиданно для себя схватил обеими руками старую соломенную метлу и вскинул ее, словно мощный меч, направив воображаемый клинок на заливавшуюся истерическим лаем собаку. Он остановил метлу всего за миллиметр от головы пса. Вслед за тем смущенно пожал плечами и с удивлением посмотрел на метлу, словно сам не мог понять, что он только что сделал. Собака сообразила, что разумнее будет прекратить лай, и, повизгивая, отбежала на несколько шагов от юноши и от его, быть может, недооцененного ею раньше оружия, которое он обычно использовал для подметания ступенек. Давид продолжал недоверчиво разглядывать метлу, точно в нее вселилась какая-то самостоятельная магическая сила и это она несет ответственность за подлое покушение на собаку. После этого он отложил ее и, словно извиняясь, стал почесывать онемевшего от испуга ретривера за ушами.
На губах фон Метца играла гордая улыбка.
– Когда я вернусь из Лондона, – решительно сказал он, – Давид узнает, кто он.
Лучшей погоды для ночного праздника трудно было пожелать. Воздух в лесу был теплым, небо – ясным, в звездах; высоко над макушками мощных дубов висел месяц в форме серебряного серпа. Давид давно уже не чувствовал себя так хорошо, как теперь, когда отправился наконец на поляну. Получить разрешение Квентина, принять приглашение Стеллы и пойти на лесную вечеринку оказалось гораздо проще, чем он предполагал. Самым тяжелым было время перед их коротким разговором, когда он, как и каждый вечер, сидел в просторной, пыльной, доверху набитой знаниями и старыми историями библиотеке и, глядя одновременно в книгу и на монитор компьютера, мучительно размышлял, как получше сформулировать просьбу. Он старался как можно меньше думать о Стелле, но, погруженный в свои мысли, все время что-то чиркал в блокнотике, вместо того чтобы переводить лежащий перед ним латинский текст, как он твердо обещал Квентину. Проходя мимо, монах наклонился к нему, чтобы посмотреть, как далеко он продвинулся в своей работе. Квентин не был, как опасался Давид, сильно разочарован или даже разозлен, увидев, что его ученик практически ничего за сегодняшний вечер не сделал, скорее он показался Давиду обеспокоенным, и юноше это было почти так же неприятно, как выговор. Он чувствовал, что постоянная озабоченность Квентина начинает его стеснять.
Монах рассматривал рисунок в черновом блокноте – клинчатый восьмиугольный крест тамплиеров, – который Давид нарисовал, сам толком не зная почему. Квентин наморщил лоб, но ничего не сказал. Тогда Давид собрался с духом и просто, в нескольких словах, сообщил ему о приглашении Стеллы. Он счел это наиболее дипломатичным, так как это освобождало его от необходимости о чем-либо просить Квентина. К его изумлению, монах отреагировал понимающей улыбкой и даже ободрил Давида в его намерении пойти, если тот сам этого хочет. Все оказалось так просто… Давид решил в будущем чаще высказывать то или иное свое желание в такой непрямой форме. Он не очень привык обращаться с какими-либо личными просьбами, так как монах с самого начала старался приучать его к бескорыстию и скромности. Но сегодня он явно вошел во вкус, и теперь у него наверняка будут чаще возникать те или иные просьбы, для чего он – вне зависимости от того, достиг он уже совершеннолетия или нет, – хотя бы из вежливости и из чувства такта нуждался в благословении Квентина.
Он приближался к большой поляне, где – это слышалось издалека – праздник был в полном разгаре. Давид намеренно медлил и пришел немного позднее, чтобы не оказаться в числе первых. Ему больше всего хотелось быстро и незаметно затеряться в толпе. Он рассчитывал, что никто не будет готов к тому, что он примет приглашение Стеллы и на этот раз взаправду придет, – ведь после того, как три или четыре последних раза он не появлялся на этих шумных, пользующихся не слишком доброй репутацией сборищах, многие сочли его неприступным, скучным анахоретом. Наверняка кое-кто посмотрит на него косо. Другие станут шушукаться и подсмеиваться над ним, и он не вправе их за это упрекнуть. Таким образом, его превосходное настроение несколько увяло к тому времени, когда он прошел последние метры и вышел из лесной чащи на ярко освещенную поляну. Неприятное, муторное чувство вдруг заполнило его желудок, и когда его в самом деле встретили первые раздраженные взгляды, он был на шаг от того, чтобы повернуть назад, и сделал бы это, если бы не Стелла. Немедленно прервав разговор с одноклассницами, она, обрадованная, поспешила к нему навстречу.
– Давид! – Ее высокий, ясный тенорок заглушил и музыку, и гул голосов.
Если бы Стелла не была Стеллой, он, возможно, на нее бы за это обиделся, так как следствием ее выкрика было то, что теперь действительно каждый, кто раньше его не заметил, обратил свой взгляд в его сторону. Давид покраснел.
– Ты пришел! Вот здорово!
В ее прозрачных глазах замелькали радостные искорки.
От смущения Давид глубоко засунул руки в карманы джинсов, дружески ей кивнул и неуверенно огляделся. Он чувствовал себя среди этого многолюдья совершенно потерянным. Посреди поляны мерцало пламя большого костра, генератор обеспечивал работу стереоустановки и относящихся к ней двух мощных звуковых электроусилителей. Охотничья площадка у лесной опушки была без долгих размышлений превращена в танцпол для группки легко одетых школьниц, которые с величайшей радостью отплясывали как заправские тусовщицы, завсегдатаи дискотек и других увеселительных заведений. Давид разглядел среди танцующих и одноклассников, прежде всех, конечно лее, Чича, который в своих ярких манатках и шерстяной шапочке на длинных непричесанных волосах выделялся в этой пестрой толпе, как крапчатый конь в стаде баранов. Казалось, каждый, кто имел возможность сегодня сюда выбраться, пришел.
– Вот! Сначала немного выпей! – Стелла сунула ему в руку свой наполовину опустошенный пивной бокал. Она тоже казалась смущенной, но, в противоположность Давиду, имела преимущество – всего в несколько промилле, – и это давало ей возможность успешнее справляться с ситуацией.
Благодарный за то, что она помогла ему занять чем-то руки, он взял у нее бокал и осторожно его пригубил. Собственно говоря, он вообще не любил пиво, но сейчас это не играло роли. Еще меньше ему нравилось стоять с беспомощно засунутыми в карманы руками и уклоняться от изумленных взглядов соучеников.
Элла и Мадлен прошли мимо него и Стеллы, пьяно покачиваясь и болтая несусветную чушь, и весело его приветствовали. Наконец и Чич его заметил и поспешил к нему с большим, сладковато пахнущим бумажным кульком в руках.
– Давид, братан! – крикнул он ему в самом превосходном настроении и одарил его улыбкой человека, под завязку хватанувшего запретного кайфа. Затем он приобнял его рукой за плечи, чтобы подсунуть ему свою дурь из кулька под самый нос, так что глаза Давида начали слезиться. – Ты мужчина, Давид! – сказал он под конец. – Ты не трус, ты парень что надо!
В то время как Давид все еще размышлял, что, собственно, хотел сказать ему этими словами его развязный, но тем не менее симпатичный и добродушный длинноволосый сосед по парте, Стелла весело ему подмигнула:
– Я же говорила, что тебе следовало прийти пораньше.
Давид улыбнулся. Стелла права, как она большей частью всегда оказывалась права. Теперь, когда первое смущение было преодолено, все вокруг показалось ему не так уж плохо, как он боялся. После того как он научился в этот день выражать свои корыстные желания, он усвоил и еще один урок – осуществлять эти желания на практике.
Стелла схватила его за руку и потащила на площадку для танцев в четыре квадратных метра.
– Пойдем! – протянула она сладким голосом. – Потанцуем!
Лукреция вела себя как ребенок. Хуже всего было то, что сама она этого не сознавала. Тем не менее Арес старался входить в пустую колыбельную комнату как молено тише, чтобы не потревожить сестру в минуты ее благоговейных молитвенных бдений и отчаянных попыток с помощью сосредоточения и магии предугадать будущее. И это происходило почти ежедневно в течение уже более восемнадцати лет.
Колыбельная комната! Арес не вполне понимал сестру и с каждым днем, наступавшим после ее молитвенных бдений, понимал ее все хуже и хуже. Огромное помещение, выкрашенное радостной белой краской, такая же белая лакированная колыбель – символ невинности, – и все это для ребенка, которому была бы абсолютно не нужна такая комната, далее если бы он в самом деле вернулся к своей матери. Ведь ему исполнилось бы сейчас уже восемнадцать лет и он был бы уже молодым мужчиной… Но о чем говорить! Давид мертв! Почему Лукреция никак не хочет этого понять и с этим смириться?
Арес сдержанно откашлялся:
– Лукреция! Министр уже здесь!
Лукреция стояла на коленях перед свежезастеленной детской кроваткой и изящными пальцами левой руки привычным ласковым жестом гладила подушку, в то время как в другой руке у нее были зажаты четки. Затем она с явной неохотой оторвалась от колыбели и воспоминаний, легко приложилась губами к деревянным бусинам и повесила их на сетку кроватки, после чего повернулась к своему темноволосому брату.
Араб Шариф, который неслышно вошел в комнату вместе с ее братом, прислонился к стене возле двери, небрежно скрестив руки на груди. Он походил на черную пантеру, которая терпеливо кого-то подстерегает.
– Я иду, – ответила златоволосая красавица в серебристо-сером, доходящем до лодыжек бархатном платье.
Затем она еще немного помедлила и оглянулась на маленькую колыбель, которая в течение восемнадцати лет служила приютом разве что для нескольких умных клещей, которым с помощью хитрости и коварства удавалось ускользнуть от гигиенических порывов Лукреции.
– Когда-нибудь ты должна от этого освободиться, сестра! – Арес старался сохранять в разговоре с ней братский тон, однако от природы он был лишен мягкости и сочувствия. Вероятно, по этой причине ему не удавалось в течение прошедших восемнадцати лет убедить Лукрецию, как бессмысленно подобными ритуалами пробуждать в себе вновь и вновь скорбь о потерянном сыне. Но может быть, он поступил разумно и сделал доброе дело, высказав ей наконец со всей прямотой, что он думает о ее дурацком театре.
Лукреция лишь печально покачала головой.
– Давид жив, Арес, – упорствовала она. – И я найду его. Я чувствую. Я знаю.
Все было бесполезно. Арес прикусил язык, чтобы не сболтнуть ничего лишнего, о чем он будет сожалеть на следующий день, и недоуменно смотрел сестре вслед, пока она не вышла из комнаты. Только когда она была достаточно далеко и не могла его услышать, он повернулся к Шарифу, чтобы объяснить ему, что он имеет в виду:
– Ей срочно нужен мужчина. Ее обожаемый баловник давно мертв. Фон Метц собственноручно прикончил его.
Шариф не ответил, а только смерил своего визави выразительным взглядом и вышел из комнаты, чтобы последовать за Лукрецией.
Арес презрительно сморщил нос. Иногда ему представлялось, что он единственный человек в этом доме, который заставляет работать свои серые клетки. Кажется, все другие ничего не желали, кроме как слепо ему повиноваться и втайне мечтать, что такое послушание однажды будет вознаграждено ночью, проведенной с его ангелоподобной сестрой.
– Да-да, беги за ней и продолжай лизать ей задницу! – крикнул Арес арабу голосом, полным гнева и разочарования. – Ты всегда останешься для нее только рабом.
Это мог бы быть превосходный вечер, более волнующий, интересный и радостный, чем все другие, которые Давид пережил до сих пор в своей печальной монастырской жизни. После того как ему удалось преодолеть первоначальное смущение и Стелла, несмотря на его довольно посредственное чувство ритма, при звуках музыки из «Вlаск Eyed Peas»[4] придвинулась к нему совсем близко и была невероятно соблазнительной, он мог бы протанцевать с ней всю ночь. Даже злобно-ненавидящие взгляды Франка, которые тот бросал на него со своего места вблизи танцевальной площадки, взгляды, исходившие из его разрывавшегося от зависти сердца, не могли нарушить эйфорию, которая неожиданно охватила Давида. Возможно, из-за праздничного настроения – чувства, которое было совершенно новым и непривычным в его жизни, – он даже дал уговорить себя выпить несколько явно лишних стаканчиков пива. После танцев они со Стеллой, крепко держась за руки, удалились в уединенный уголок, где звуки отдаленной ласкающей музыки в сочетании с мерцающими отсветами костра и по-летнему теплым ночным воздухом создавали такую романтическую атмосферу, которой никто не мог противостоять. Это стоило Давиду немалого мужества, но сейчас он был уверен, что в таком настроении ему удалось бы собрать свою волю и поцеловать Стеллу.
Но все получилось иначе. Прошло совсем немного времени, прежде чем Давид увидел спешащего к нему Франка в безвкусной распахнутой гавайской рубахе с множеством отпечатков полногрудых женщин, в кожаной куртке, казалось сросшейся с ним (вероятно, только мать видела его без этой куртки, да и то лишь в день рождения), а также в шикарных солнечных очках, хотя было почти совсем темно. Широкоплечий балбес выбил у Давида бокал из рук со словами, что так дело не пойдет: Давид-де не смеет запросто сюда являться и забирать «их девчонок» (при этом, разумеется, он имел в виду Стеллу). Несмотря на это, последующее нападение Франка стало для Давида полной неожиданностью. Давид вновь прочел сумасшедшую ревность в глазах ненавистного соученика, когда открытая ладонь Франка с беспощадной силой нанесла ему удар прямо по грудной клетке, так что, отшатнувшись, он испуганно отступил на несколько шагов назад и попытался отдышаться. Тройка или четверка подхалимов, которых Франк вопреки голосу рассудка называл друзьями, – несколько несчастных созданий, страдавших, как и он, от комплекса неполноценности и запоздалого полового созревания, – ухмыляясь, встали за спиной долговязого задиры и наблюдали происходящее с садистским удовольствием.
– Не сдерживай себя, Франк, задай ему перца! Только не давай ему спуску!
Почти каждый из присутствующих был в подпитии, если не сказать больше, и только Чич, единственный, кто успел накуриться до достаточного мужества, рискнул вмешаться в ситуацию и попытался ее по-своему урегулировать: он подсунул мерзкому грубияну Франку свое курево и дружески ему ухмыльнулся. Миролюбивый Чич не мог бы ни с кем поступить иначе, даже если бы ему была дана для наслаждения половина плантации индийской конопли.
Франк с силой отбил в сторону руку желавшего всем добра парня, о котором мало кто чего знал, даже как его по-настоящему зовут, так что предложенная Чичем сигарета описала высокую дугу и приземлилась в огонь костра. Затем с угрожающей миной он вновь сделал шаг по направлению к Давиду, чей испуг и очевидная нервозность доставляли ему явное удовольствие.
Давиду было важно только одно: каким-либо образом остаться в живых и при этом по возможности сохранить хоть чуточку чести, так что для себя он решил защищаться от Франка.
– Почему ты не драпаешь к своим попам, несчастный монастырский приемыш? – усмехнулся Франк и тут же нанес второй удар прямо в грудину, так что Давид едва не шлепнулся на землю и не растянулся во весь рост. – Выбивай пыль из библий или делай что-нибудь подобное – в этом твое призвание. Здесь, во всяком случае, ты никому не нужен.
«Возможно, то, что касается чести, не так уж и важно», – подумал нерешительно Давид. Он уже собрался повернуться и улизнуть, когда в происходящее вмешалась Стелла.
– Что это значит, Франк? – напустилась она на противника Давида, который был по крайней мере на две с половиной головы выше ее. – Оставь его в покое!
– Проваливай отсюда, ты, идиотка! – Франк оттолкнул ее в сторону не менее грубо, чем Давида.
Какая неожиданная ярость и какая неожиданная сила, оказывается, дремали в нем, до сих пор не давая о себе знать! Давид заметил это лишь тогда, когда одним мощным прыжком наскочил на ненавистного грубияна и ударил кулаком прямо в лицо. Франк упал на спину, стукнулся головой о землю и не пострадал более серьезно лишь потому, что, к его счастью, приземлился в точности между толстой веткой и пивной бутылкой, а не на то или другое.
Несколько девочек взвизгнули от ужаса. Даже у некоторых приятелей Франка от неожиданности перехватило дыхание.
– Ах ты, маленький засранец! – вновь выругался долговязый балбес с прилипшими ко лбу волосами и вскочил на ноги. – Теперь я действительно намылю тебе рожу!
«Как будто ты и так не собирался этого сделать», – усмехнулся про себя Давид.
Внезапный приступ агрессии, чего он никогда раньше в себе не предполагал, всерьез испугал его самого, потому что теперь он едва ли мог контролировать охвативший его воинственный пыл. Однако, защищаясь, он поднял вверх руки, мобилизуя силу присущего ему самообладания, чтобы направить ее против неизвестного, чуждого ему доселе свойства его личности.
– Франк, ну пожалуйста! Я не хочу неприятностей, – с трудом выдавил он из себя, однако адский пес, который неожиданно пробудился в нем, едва этот мерзкий тупица осмелился коснуться Стеллы, уличил его во лжи и стал рваться с поводка, который, видимо, был не прочнее ангорской нити.
– Неприятности ты уже имеешь, дерьмо! франк крепко схватил его за плечо. Черной ненавистью пылали его глаза в тот момент, когда он замахнулся и со всей мощью вновь всадил стиснутый кулак в лицо Давида. Давид удерживал разъяренного пса, сидевшего внутри него, еще в течение двух болезненных ударов, полученных от соперника, но затем зверь сорвался с поводка, и Давид снова ударил.
Сила этого удара не только сбила долговязого с ног – она протащила его три-четыре метра по земле и бросила на накрытый стол, стоявший около костра, – на нем были расставлены салаты, закуски и бочонки с пивом. Стол не выдержал тяжести, покачнулся, подался вперед, и яичная лапша, сардельки, длинные батоны, пивные бочонки погребли Франка под собой в один момент, а он только беспомощно размахивал руками. Чич, известный тем, что обычно всегда находился на стороне проигравшего до тех пор, пока жизни этого проигравшего и его собственной ничто не угрожало, подошел к поверженному колоссу и опустился рядом с ним на колени, чтобы помочь ему в его борьбе с завалившими его съестными припасами.
Стелла смерила Давида взглядом, который в основном выражал все то, что он и сам чувствовал в эти секунды: ужас, смятение, беспомощность, удивление и, прежде всего, уверенность, что сейчас им лучше всего исчезнуть, отправиться в какое-нибудь отдаленное местечко, прежде чем ноги франка снова начнут прочно подпирать его тело. Она схватила Давида за руку и хотела потащить его за собой, когда рядом раздался испуганный возглас Чича:
– Дело дрянь, старина! Думаю, ты сломал ему челюсть. – И Чич выругался, глядя на белое как мел лицо Франка.
На физиономиях стоявших поблизости одноклассников отразился ужас, а также – что было гораздо хуже – упрек.
«Черт его побери!» – в который уже раз подумал Давид. Что он, собственно говоря, такого сделал? Он ведь только оборонялся. Никто не мог предположить, что единственный удар его нетренированных, слабых от природы рук достаточен для того, чтобы…
Что-то твердое и холодное коснулось его лба. Зеленые осколки стекла разлетелись во все стороны, опасно поблескивая в мерцающем свете костра. Давид почувствовал, как теплая густая кровь обильно течет из раны над его левой бровью, еще прежде, чем понял, что это один из сообщников Франка разбил пустую бутылку из-под шампанского о его голову. Он ожидал от себя, что продержится на шатающихся ногах самое большее несколько секунд, прежде чем головокружение и боль одолеют его и на время перенесут в блаженный, как он надеялся, мир грез. Но ничего подобного с ним не случилось. Лишь очень недолго он ощущал неприятное жжение над левым глазом и короткое стягивание, похожее на судорогу, которая, однако, за полсекунды словно распознала неправильность появления раны не на той части тела и не у того человека, признала ошибку и так же внезапно, как и появилась, исчезла. И больше ничего? Или он находится в шоке и потому ничего не чувствует?