Почему так?
Процитируем другого русского гения:
«Первое свойство ума, которое я установил, — это чрезвычайное сосредоточение мысли, стремление мысли безотступно думать, держаться на том вопросе, который намечен для разрешения, держаться дни, недели, месяцы, годы, а в иных случаях и всю жизнь. Как в этом отношении обстоит с русским умом? Мне кажется, мы не наклонны к сосредоточенности, не любим ее, мы даже к ней отрицательно относимся.
Следующее свойство ума — это стремление к истине. ‹…› Во-первых, стремление к приобретению новых истин, любопытство, любознательность. А другое — это стремление постоянно возвращаться к добытой истине, постоянно убеждаться и наслаждаться тем, что то, что ты приобрел, есть действительно истина, а не мираж. Одно без другого теряет смысл. ‹.› А что же у нас?
А у нас прежде всего — это стремление к новизне, любопытство. Достаточно нам что-либо узнать, и интерес наш этим кончается. («А, это уже все известно».) ‹…› Истинные любители истины любуются на старые истины, для них это процесс наслаждения. А у нас — это прописная, избитая истина, и она больше нас не интересует, мы ее забываем, она больше для нас не существует, не определяет наше положение. Разве это верно?».
Этот гений — Иван Петрович Павлов. Лекция «О русском уме», прочитанная в 1918 году, когда свойства русского ума с его стремлением к новизне и нежеланием сосредоточиться вылились в стихию гражданской войны.
И понятно, почему так распространено сравнительно легкое намерение «И в просвещении стать с веком наравне» (вот и станешь, обегав галопом по Европам и нахватавшись поверхностных знаний, точнее, сведений), а формула трудного пути «Учусь удерживать вниманье долгих дум» выветривается из русских голов. Самое большое усилие воли требуется для мысли. Больше, чем для геройского действия.
Кто такой герой? Чаще всего — человек, в эмоциональном порыве презревший возможность собственной гибели. Как правило, молодой, одинокий и, в силу этого, безответственный. Скорее всего, лишенный воображения и чувства юмора. Благородный импульс, не сдержанный ни осмотрительной мыслью, ни мудрым советом, — и вот вам подвиг!
А мысль требует громадного терпения и силы воли: не рвануться по призыву красивой фразы, а усидеть на месте, найти в этой фразе мысль, продумать, додумать до конца. Но у нас почему-то получается совсем по Хармсу:
Пусть прописными.
Даже банальными.
О, РУСЬ!
Е. Холмогорова. ДЕКАБРИСТ АЛЕКСАНДР I
Е. Холмогорова…ЧТОБЫ ПЛЫТЬ В ЭВОЛЮЦИЮ ДАЛЬШЕ
В Москве, в храме бывшего Симонова монастыря, в свое время оказавшегося на территории электромашиностроительного завода «Динамо» и знаменитого могилами героев Куликовской битвы Пересвета и Осляби, а также тем, что в его пруду утопилась карамзинская «бедная Лиза», был впервые совершен молебен для глухонемых. Отец Павел три года изучал язык мимики и жеста и даже придумал новые обозначения для ряда слов, например, для слова «искушение», которого в языке глухонемых прежде не было.
А всегда ли нам хватает слов в нашем «великом и могучем»? Все ли значения мы знаем? И как они с течением времени меняются? Иосиф Бродский в послесловии к «Котловану» заметил: «…Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее — о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость».
Так вот эта нация — мы с вами. Мы, кажется, заметно поумнели за последние годы, но так ли уж расстались с грамматическими оковами уходящего в прошлое языка?
Передо мной три книги с одинаковым названием — «Словарь иностранных слов», открытых на одном и том же понятии: «Агитатор, Агитация». Самое краткое и самое емкое объяснение — «Агитатор — волнующий умы ложными известиями; подстрекатель» (год издания 1898). Что такое 1949 год в нашем отечестве, грамотному читателю объяснять не надо. Вот образец мышления той поры: «Агитация — устная и печатная деятельность, направленная к политическому воздействию на широкие массы путем распространения определенных идей и лозунгов — важнейшее средство политической борьбы классов и партий. Агитация ВКП(б) — мощное орудие политического воспитания народа в духе коммунизма и советского патриотизма; организует советский народ на борьбу за победу коммунизма». Тот же словарь, но год издания — 1992: «Агитация — 1) распространение идей для воздействия на сознание, настроение, общественную активность населения; 2) действие, преследующее задачу убедить в чем-либо, склонить к чему-либо». Последний словарь издан в ту пору, когда на всех свалках наших городов ветер шелестел скучными страницами журналов «Агитатор» и «Блокнот агитатора», некогда приходивших в дома членов КПСС по добровольно-принудительной подписке. Слово, прожившее за столетие такую разнообразную жизнь, мы выкинули из обихода.
Теперь примеряем другие слова, но они, как новая обувь: поначалу кажутся удобными, а сколько натрешь мозолей, пока обживешь их… Новые понятия носятся в воздухе. И, как говорят про научные открытия, «одновременно и независимо друг от друга», разные люди совершают демонстративную подстановку антонимов: Егор Гайдар пишет книгу «Государство и эволюция», Евгений Евтушенко призывает в поэме «Тринадцать» — «Эволюционный держите шаг!». Наверняка еще многие играют этими словами. Несмотря на риск быть обвиненной в банальности, не могу и я удержаться от соблазна. Почему бы не добавить к перефразированным Ленину и Блоку еще и Маяковского: «…Чтобы плыть в эволюцию дальше». И задуматься: а что нужно для того, чтобы плыть? И вообще задаться вечным вопросом: «Куда ж нам плыть?» А заодно погадать, кого назовут «зеркалом русской эволюции».
Отношения гражданина России с собственным государством все никак не могут стать соразмерными. К примеру, нам до сих пор мучительно трудно, как-то унизительно, что ли, признать себя обывателями. Мы до сих пор вкладываем в это слово отрицательный смысл, потому что приучены относиться к обывателю с презрительным высокомерием. Но и обывателем в самом прямом, не искаженном смысле слова стать почти невозможно. Обыватель живет сонной жизнью, скорее не жизнью, а обычаем, тихой постоянной традицией. А наша жизнь… Что наша жизнь? — борьба! Между этими понятиями всегда ставился знак равенства: жизнь = борьба.
В нас с успехом воспитали катастрофическое сознание. Мы не можем, не приучены существовать в мирной, спокойной жизни. «А застой?» — спросите вы. Ничего себе мирная жизнь, когда что ни день, то бой за масло, то сражение за мясо. Даже снился — не покой, а борьба, причем даже не против чего-нибудь, а уж совсем дико — «за». С этого нелепого словосочетания начинались тысячи заголовков. Если в архивах ВАКа составить алфавитный каталог кандидатских диссертаций по их названиям, это слово победило бы с большим отрывом — «Борьба КПСС за…» Абсолютный чемпион! А чего стоит один из самых распространенных советских штампов — «Борьба за мир». Шуток, конечно же, по этому поводу было предостаточно. Говорили, например, так: «Войны не будет, но будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется». Так что же — конец борьбе? Кто победил? На каких условиях заключен мир или хотя бы перемирие? Как насчет аннексий, контрибуций и репараций? Или просто кончились боеприпасы? И не подвезут ли еще?
Процитируем другого русского гения:
«Первое свойство ума, которое я установил, — это чрезвычайное сосредоточение мысли, стремление мысли безотступно думать, держаться на том вопросе, который намечен для разрешения, держаться дни, недели, месяцы, годы, а в иных случаях и всю жизнь. Как в этом отношении обстоит с русским умом? Мне кажется, мы не наклонны к сосредоточенности, не любим ее, мы даже к ней отрицательно относимся.
Следующее свойство ума — это стремление к истине. ‹…› Во-первых, стремление к приобретению новых истин, любопытство, любознательность. А другое — это стремление постоянно возвращаться к добытой истине, постоянно убеждаться и наслаждаться тем, что то, что ты приобрел, есть действительно истина, а не мираж. Одно без другого теряет смысл. ‹.› А что же у нас?
А у нас прежде всего — это стремление к новизне, любопытство. Достаточно нам что-либо узнать, и интерес наш этим кончается. («А, это уже все известно».) ‹…› Истинные любители истины любуются на старые истины, для них это процесс наслаждения. А у нас — это прописная, избитая истина, и она больше нас не интересует, мы ее забываем, она больше для нас не существует, не определяет наше положение. Разве это верно?».
Этот гений — Иван Петрович Павлов. Лекция «О русском уме», прочитанная в 1918 году, когда свойства русского ума с его стремлением к новизне и нежеланием сосредоточиться вылились в стихию гражданской войны.
И понятно, почему так распространено сравнительно легкое намерение «И в просвещении стать с веком наравне» (вот и станешь, обегав галопом по Европам и нахватавшись поверхностных знаний, точнее, сведений), а формула трудного пути «Учусь удерживать вниманье долгих дум» выветривается из русских голов. Самое большое усилие воли требуется для мысли. Больше, чем для геройского действия.
Кто такой герой? Чаще всего — человек, в эмоциональном порыве презревший возможность собственной гибели. Как правило, молодой, одинокий и, в силу этого, безответственный. Скорее всего, лишенный воображения и чувства юмора. Благородный импульс, не сдержанный ни осмотрительной мыслью, ни мудрым советом, — и вот вам подвиг!
А мысль требует громадного терпения и силы воли: не рвануться по призыву красивой фразы, а усидеть на месте, найти в этой фразе мысль, продумать, додумать до конца. Но у нас почему-то получается совсем по Хармсу:
Нет уж, мы, следуя завету И. П. Павлова, будем и впредь любоваться старыми, но (простите за тавтологию) не стареющими истинами.
Тут внезапно ветер дунул,
И я забыл, о чем я думал.
Пусть прописными.
Даже банальными.
О, РУСЬ!
Е. Холмогорова. ДЕКАБРИСТ АЛЕКСАНДР I
Формирование моего поколения — с пионерских до вполне взрослых лет — полностью уложилось в брежневскую эпоху. Сейчас принято говорить, что жили мы тогда двойной жизнью. Не знаю. Не уверена. Настолько эта раздвоенность вошла в плоть и кровь, что была почти органична и почти необременительна, — ее границы были столь ясны, так явна была черта между «своими» и «чужими», что давалась она, та жизнь, хоть и с привычным отвращением, но без особого труда. И как-то казалось, что мы продолжаем, благодаря своей коллективной, групповой «внутренней эмиграции», оставаться людьми с недеформированным сознанием. Понимание того, насколько нас искалечили, пришло позже, пришло тогда, когда говорить стало не только можно, но и нужно.
Моему поколению в молодости противопоказаны были занятия историей. Мы совсем не могли понять, что это такое, поскольку все события, а точнее, их отсутствие, тот самый пресловутый «застой» — все, происходящее на наших глазах, как бы не могло стать даже в отдаленном будущем предметом истории. Ведь, если вдуматься, из жизни страны было изъято ни много ни мало такое понятие, как внутренняя политика. И если бы только оно! История не творилась на наших глазах, потому и психологически трудно было заниматься реконструкцией любых иных эпох. Наверное, это очень субъективно, но лично я впервые ощутила себя современником и участником исторических событий зимой 1990 года в колонне, идущей от Крымского моста к Манежу на митинг в поддержку демократии. Там же, на Манежной, я, всегда инстинктивно боявшаяся больших скоплений людей, почувствовала разницу между толпой и народом. А потом был август 1991-го. И, быть может, в силу профессиональных интересов в ночь с 20 на 21-е то и дело с горечью думала: «Ну что, что они поймут, будущие мои коллеги?» Конечно, в их руках будут фотографии, видеоматериалы, но зато из-за полной на тот момент утраты эпистолярной, мемуарной и дневниковой культуры они лишены будут свидетельств личностных. Потому что никакие «интервью с места события» не заменят признаний, выстраданных в тиши над чистым листом бумаги. И даже если предположить, что классовый подход будет-таки отменен, для иного у них просто-напросто не окажется материала.
Замечательный историк и философ Михаил Осипович Гершензон задолго до того, как пресловутый классовый подход стал государственной идеологией, в 1908 году писал: «Едва ли найдется еще другой род литературы, который стоял бы у нас на таком низком уровне, как история духовной жизни нашего общества… общество не ищет, не мыслит, не страдает, страдают и мыслят только отдельные люди».
В середине 70-х, когда я, «молодой специалист», пришла учителем истории в московскую школу, директор немедленно поставила вопрос о вступлении в партию. «Вы же историк, идеологический работник, — настойчиво, но тщетно убеждала она меня, — вам невозможно быть беспартийной». А пятнадцать лет спустя, уже во времена перестроечные, когда вышла моя книжка для детей о герое 1812 года генерале Раевском — «Великодушный русский воин», кто-то из друзей мрачно пошутил: «Когда „Память“ пойдет громить демократов, повесишь книжку на дверь вместо иконы». Вот оно, пресловутое — «История — это политика, опрокинутая в прошлое». Можно спорить до хрипоты о задачах историка, но, ей-богу, любая робкая попытка понять или предположить куда дороже социально ориентированной догмы.
Мы не просто привыкли ко лжи, мы недооцениваем ее опасность, потому что много лет ее презирали и над ней посмеивались. Что там история! Лгали географические карты. Преувеличивалась высота пика Коммунизма (еще с той поры, когда он именовался пиком Сталина), карты искажались (чтобы не воспользовался гипотетический враг, имевший, как впоследствии выяснилось, самые точные и детальные планы местности). Доходило до полного идиотизма: обычная туристическая схема Москвы совершенно не соответствовала топографической реальности. Это — ложь намеренная. А вот, например, обман восприятия. Мы совершенно не ощущаем современниками Пушкина и Тютчева, родившихся с интервалом в четыре года. А «старой сводне» Геккерну в год роковой дуэли всего-то сорок шесть лет…
Когда я впервые попала в Петербург, тогда еще Ленинград, одним из потрясений для меня стала Сенатская площадь. Она оказалась такой маленькой! И как странно было осознать, что люди, стоявшие напротив, в мятежных и верных царю шеренгах, могли хорошо видеть лица друг друга. Далеко — близко. Страшно далеки они от народа — слова, утратившие кавычки, превратившиеся из цитаты в клеймо, мнение, превратившееся в догму.
Предлагаю провести блиц-викторину. Называем фамилию исторического лица декабристского периода, и за тридцать секунд мало-мальски, хоть в объеме программы средней школы, образованный человек выдает характеристику в одном-двух словах. Бьюсь об заклад, они совпадут: Аракчеев — военные поселения; Трубецкой — предавший диктатор; Ростовцев — доносчик; Бенкендорф — жандарм.
Все это правда, только правда, но не вся правда. Потому что мы десятилетиями видели историю не просто в кривом зеркале, но в зеркале с тщательно вычисленной и выверенной кривизной. Уже на склоне лет, пройдя сибирские рудники, остроги и ссылку, князь Сергей Григорьевич Волконский напишет в своих «Записках»: «В числе сотоварищей моих по флигель-адъютантству (речь идет о 1811 годе. — Е. Х.)был Александр Христофорович Бенкендорф, и с этого времени были мы сперва довольно знакомы, а впоследствии в тесной дружбе. Бенкендорф тогда воротился из Парижа при посольстве и, как человек мыслящий и впечатлительный, увидел, какую пользу оказывала жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышленых, введение этой отрасли соглядатаев может быть полезно и Царю, и отечеству, приготовил проект о составлении этого управления и пригласил нас, своих товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, добромыслящих, и меня в их числе; проект был представлен, но не утвержден. Эту мысль Александр Христофорович осуществил при восшествии на престол Николая, в полном убеждении, в том я уверен, что действия оной будут для охранения от притеснений, для охранения вовремя от заблуждений».
А вот еще одно свидетельство. Это отрывок из частного письма, письма Леонтия Васильевича Дубельта жене, в котором он сообщает о новой своей службе: «Если я, вступя в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда доброе имя мое, конечно, будет запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней политики, буду опорою бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, — тогда чем назовешь ты меня? Не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным? Так, мой друг, вот цель, с которой я вступлю в корпус жандармов: от этой цели ничто не совратит меня» (1830 г.).
Нас учили, что к историческим источникам нужно относиться критически. Это, несомненно, так. Но искать ли тайный расчет в частном письме? В признании старика Волконского?..
Для описания каждой эпохи нужны свои краски, своя техника. Вот, например, батик — роспись ткани. Оказывается, если предварительно пропитать ткань раствором соли, те же краски лягут жестче, без ореола, не будут расплываться. Называется — роспись «на соленом фоне». Русь пропитана слезами, потому и краски ложатся без полутонов.
А нити из прошлого тянутся к нам. Страшная формулировка «знал, но не донес» воспринимается как атрибут ГУЛАГовской фразеологии. Ан нет! «Государственный преступник десятого разряда, осуждаемый к лишению чинов и дворянства и написанию в солдаты до выслуги» капитан Пущин (Михаил Иванович, брат другого декабриста, Ивана Ивановича Пущина, друга Пушкина) осужден был за то, что «знал о приготовлении к мятежу, но не донес». А если посмотреть, на основании каких законодательных актов были судимы декабристы, увидим: «Уложение 1649 г.», «Воинский устав 1716 г.», «Морской устав 1720 г.». Вот и рассуждай о корнях нашей законности и беззакония, о правовом государстве. Известен разговор декабриста Николая Бестужева с Николаем I. Тот, пытаясь добиться признания, сказал Бестужеву: «Я мог бы вас помиловать, и, если я буду иметь уверенность, что вы станете отныне верным слугою, — я это сделаю». — «Государь, — ответил Николай Бестужев, — мы вот как раз и жалуемся на то, что император все может и что для него нет закона. Ради Бога, предоставьте правосудию идти своим ходом, и пусть судьба ваших подданных перестанет в будущем зависеть от ваших капризов или минутных настроений».
В известном смысле восстание декабристов было гражданской войной, если употребить слова «брат на брата». Поистине узок круг этих революционеров — вот и другая часть цитаты потеряла кавычки, — но сколь переплетены были судьбы подсудимых и судей. Если не родня, то соученики, товарищи по военной службе… Прекрасно сказал Ю. М. Лотман, объясняя психологические трудности поведения декабристов на следствии: «Революционер последующих эпох лично не знал тех, с кем боролся, и видел в них политические силы, а не людей. Это в значительной степени способствовало бескомпромиссной ненависти. Декабрист даже в членах Следственной комиссии не мог не видеть людей, знакомых ему по службе, светским и клубным связям. Это были для него знакомые или начальники. Он мог испытывать презрение к их старческой тупости, карьеризму, раболепию, но не мог видеть в них „тиранов“, деспотов, достойных тацитовых обличений. Говорить с ними языком политической патетики было невозможно, и это дезориентировало арестантов».
Иными словами: классовый подход здесь явно не работает. Возрадуемся — он отменен! Но, глядя на множество других событий, отчетливо увидим, что без анализа неких групповых интересов, задач, потребностей — не обойтись. Так что если отречься от чисто терминологической привязанности (кстати сказать, мы зачастую недооцениваем силу привычных до автоматизма слов), нам придется волей-неволей, исподтишка, скрепя сердце признать феномен столкновения не личностей, но неких совокупностей.
А возвращаясь к веку минувшему, по-человечески хочется посочувствовать новоиспеченному императору Николаю I. И опять-таки: вот факты, сперва о них, а потом уже «критический анализ». Естественно, верным войскам после 14 декабря причитались награды. Например, всем нижним чинам, бывшим в строю правительственных войск у Сенатской площади, Зимнего дворца, Петропавловской крепости и в прочих караулах, было дано по два рубля, по две чарки водки и по два фунта рыбы. Для высшего же офицерства самой крупной наградой было зачисление в свиту императора, назначение флигель-адъютантом или генерал-адъютантом. После 14 декабря состоялось, кажется, наиболее массовое за всю историю зачисление в свиту — 40 человек. Причем 39 из них — в течение месяца. Сороковым стал полковник Кавалергардского полка Владимир Пестель, назначенный 14 июля 1826 года, на другой день после казни его родного брата Павла Ивановича Пестеля. Тем же приказом 14 июля был переведен из Конно-егерского полка в аристократический Кавалергардский полк поручик Александр Иванович Пестель — третий брат, причем для покрытия расходов на службу в этом, самом дорогом полку ему было дано ежегодное пособие в три тысячи рублей.
Ну что? Хочется высказаться в категориях «подкуп», «тридцать сребреников», верно? Но вспомним, что мы глядим и оцениваем если не с жестокостью, то во всяком случае с жесткостью века двадцатого, сквозь призму революций и кровавых гражданских войн. А ведь был большой элемент случайности в том, кто именно оказался «прикосновенным» к делу декабристов, а кто осыпан милостями «в воздаяние отличного служения Нам и отечеству», как сказано в Высочайшем рескрипте от 25 декабря 1825 года о возведении в графское достоинство Алексея Федоровича Орлова. Нам как-то ближе и яснее было бы встать в позу, нам понятнее кровная месть на многие поколения.
После чтения приговора великий князь Константин Павлович сказал: «Тут главных заговорщиков недостает: следовало бы первого осудить или повесить Михайла Орлова». Действительно, один из очень заметных в декабристском движении людей, Михаил Федорович Орлов, отделался полугодовым заключением в Петропавловской крепости и ссылкой в свое калужское имение. Прощение ему вымолил на коленях перед Николаем его брат Алексей — тот самый, пожалованный графским титулом. Как сказал А. И. Герцен, если Михаил Федорович Орлов «не попал в Сибирь, то это не его вина, а его брата, пользующегося особой дружбой Николая и который первым прискакал со своей конной гвардией на защиту Зимнего дворца 14 декабря». Кстати сказать, то, что Михаил Федорович оказался «не по своей вине прощенным», уже в советское время легло на его имя тенью: другие, мол, на каторге. Но это — иной сюжет. Мы же вернемся чуть назад, в вольнолюбивые преддекабрьские разговоры. Вот что читаем у приговоренного заочно к смертной казни и потому до амнистии декабристам не рискнувшего вернуться в Россию из Парижа, где его застало 14 декабря, Николая Ивановича Тургенева: «Так, когда раз мы были у ***, [1]вошел его брат, который, застав нас за чтением чего-то, сказал нам своим обычным шутливым тоном: «Конспирируйте, конспирируйте. Что касается меня, я в это не вмешиваюсь, но когда понадобится помощь, — прибавил он, протягивая свою руку Геркулеса и сжимая кулак, — то можете рассчитывать на меня». Эта неожиданная выходка заставила нас расхохотаться; однако, принимая во внимание фамилию человека, который произнес эти слова, нельзя отрицать, что они могли навести на размышления».
«Бывают странные сближения…» — писал Пушкин… До конца жизни за Михаилом Орловым сохранялся тайный полицейский надзор. Михаил Федорович умер в 1842 году. А спустя два года место Бенкендорфа займет Алексей Федорович Орлов, он станет шефом Третьего отделения, и, соответственно, проживи Михаил дольше, надзор за ним осуществлял бы брат.
Идем еще дальше. 14 декабря Михаил Федорович был в Москве. Думается, только это обстоятельство не свело братьев лицом к лицу на Сенатской площади. Михаил Орлов был первым арестованным в Москве декабристом. Произошло это 21 декабря в 7 часов пополудни в доме его двоюродной сестры графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской.
Оправившись от потрясений, сопутствовавших его восшествию на престол, и издав манифест, где говорилось, что «происшествия, смутившие покой России, миновались навсегда и невозвратно», Николай I прибыл для коронационных торжеств в Москву. Вместе с семейством он поселился у той же графини Орловой-Чесменской, празднества в доме которой, как отмечал современник, «одержали верх изяществом помещения и роскошью». Например, на заключительном балу был устроен фейерверк, финальный букет которого состоял из 14 тысяч ракет, а среди украшений выделялась триумфальная арка с надписью «Успокоителю Отечества Николаю Первому».
Итак, пример одного лишь семейства. По обыкновению, спешим к назидательным выводам. И вот что интересно: я поймала себя на том, что эти факты мне кажутся удивительными. Именно о таком чувстве удивления сказал в одной из своих последних статей великий историк наших дней Н. Я. Эйдельман, что оно — «своеобразное расставание с прежними представлениями об истории, в которой действовали только ангелы и демоны, где обязательно — все, кто не с нами, тот против нас». Так что же, вновь сыграл злую шутку «соленый фон», быть может, все это было нормой с точки зрения века девятнадцатого?
А теперь кое-что на десерт. Были ли тайные общества в России тайными? Так и хочется вспомнить знаменитые слова мадам де Сталь: «В России все тайна и ничего не секрет». Несть числа доносам о тайных обществах. Александр I знал о них в деталях.
В 1821 году император Александр получил донос, составленный М. К. Грибовским, полицейским агентом, руководившим слежкой в гвардии и входившим в Коренной совет Союза Благоденствия. Прочитав донос о политическом заговоре, содержащий и многие имена участников, Александр сказал генерал-адъютанту Васильчикову: «Дорогой Васильчиков, вы, который находитесь на моей службе с начала моего царствования, вы знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения. — Помолчав, Александр добавил: — Не мне подобает карать». Действительно, так ли далеки многие идеи декабристов от либеральных мыслей и проектов начала царствования Александра? Не декабрист ли он?..
А за два дня до восстания подпоручик Яков Иванович Ростовцев лично вручил Николаю письмо о «таящемся возмущении». На следующий день копию письма Ростовцев принес Рылееву. Казалось бы, загадка: для чего принес? Но это загадка для нас. Рылеев же сказал: «Ростовцев не виноват, что различного с нами образа мыслей… Он действовал по долгу совести, жертвовал жизнию, идя к великому князю, вновь жертвует жизнию, придя к нам…»
А нас-то приучили к тому, что всему можно дать однозначную оценку. Мы привыкли к молотком вбитым формулировкам, набранным в учебниках истории жирным шрифтом и предназначенным для заучивания наизусть, как, скажем, закон всемирного тяготения. Конечно, грыз червь сомнения: что же, прошлое — двуликий Янус? Ведь так называемые буржуазные историки сплошь и рядом трактовали события совершенно иначе. Но мы были вооружены универсальной методологией — марксизмом-ленинизмом, — она утверждала истину в последней инстанции и выражала ее в стиле начальственных категоричных резолюций.
Напрашивается каверзный вопрос: а есть ли вообще историческая правда? По неписаным канонам, в любом научном труде, статье ли, диссертации, непременно должны присутствовать выводы, итоги. И закрадывается еще более крамольная мысль: перестанет ли история быть наукой, если отныне ставить их наличие или отсутствие в зависимость от конкретно изучаемых фактов и явлений?
А пока что не станем ни отменять, ни насаждать никаких «подходов». Оставим место сомнению. И поймем: история — не Янус, но сфинкс, великая загадка. И примиримся с тем, что загадкой для потомков будем и мы.
Моему поколению в молодости противопоказаны были занятия историей. Мы совсем не могли понять, что это такое, поскольку все события, а точнее, их отсутствие, тот самый пресловутый «застой» — все, происходящее на наших глазах, как бы не могло стать даже в отдаленном будущем предметом истории. Ведь, если вдуматься, из жизни страны было изъято ни много ни мало такое понятие, как внутренняя политика. И если бы только оно! История не творилась на наших глазах, потому и психологически трудно было заниматься реконструкцией любых иных эпох. Наверное, это очень субъективно, но лично я впервые ощутила себя современником и участником исторических событий зимой 1990 года в колонне, идущей от Крымского моста к Манежу на митинг в поддержку демократии. Там же, на Манежной, я, всегда инстинктивно боявшаяся больших скоплений людей, почувствовала разницу между толпой и народом. А потом был август 1991-го. И, быть может, в силу профессиональных интересов в ночь с 20 на 21-е то и дело с горечью думала: «Ну что, что они поймут, будущие мои коллеги?» Конечно, в их руках будут фотографии, видеоматериалы, но зато из-за полной на тот момент утраты эпистолярной, мемуарной и дневниковой культуры они лишены будут свидетельств личностных. Потому что никакие «интервью с места события» не заменят признаний, выстраданных в тиши над чистым листом бумаги. И даже если предположить, что классовый подход будет-таки отменен, для иного у них просто-напросто не окажется материала.
Замечательный историк и философ Михаил Осипович Гершензон задолго до того, как пресловутый классовый подход стал государственной идеологией, в 1908 году писал: «Едва ли найдется еще другой род литературы, который стоял бы у нас на таком низком уровне, как история духовной жизни нашего общества… общество не ищет, не мыслит, не страдает, страдают и мыслят только отдельные люди».
В середине 70-х, когда я, «молодой специалист», пришла учителем истории в московскую школу, директор немедленно поставила вопрос о вступлении в партию. «Вы же историк, идеологический работник, — настойчиво, но тщетно убеждала она меня, — вам невозможно быть беспартийной». А пятнадцать лет спустя, уже во времена перестроечные, когда вышла моя книжка для детей о герое 1812 года генерале Раевском — «Великодушный русский воин», кто-то из друзей мрачно пошутил: «Когда „Память“ пойдет громить демократов, повесишь книжку на дверь вместо иконы». Вот оно, пресловутое — «История — это политика, опрокинутая в прошлое». Можно спорить до хрипоты о задачах историка, но, ей-богу, любая робкая попытка понять или предположить куда дороже социально ориентированной догмы.
Мы не просто привыкли ко лжи, мы недооцениваем ее опасность, потому что много лет ее презирали и над ней посмеивались. Что там история! Лгали географические карты. Преувеличивалась высота пика Коммунизма (еще с той поры, когда он именовался пиком Сталина), карты искажались (чтобы не воспользовался гипотетический враг, имевший, как впоследствии выяснилось, самые точные и детальные планы местности). Доходило до полного идиотизма: обычная туристическая схема Москвы совершенно не соответствовала топографической реальности. Это — ложь намеренная. А вот, например, обман восприятия. Мы совершенно не ощущаем современниками Пушкина и Тютчева, родившихся с интервалом в четыре года. А «старой сводне» Геккерну в год роковой дуэли всего-то сорок шесть лет…
Когда я впервые попала в Петербург, тогда еще Ленинград, одним из потрясений для меня стала Сенатская площадь. Она оказалась такой маленькой! И как странно было осознать, что люди, стоявшие напротив, в мятежных и верных царю шеренгах, могли хорошо видеть лица друг друга. Далеко — близко. Страшно далеки они от народа — слова, утратившие кавычки, превратившиеся из цитаты в клеймо, мнение, превратившееся в догму.
Предлагаю провести блиц-викторину. Называем фамилию исторического лица декабристского периода, и за тридцать секунд мало-мальски, хоть в объеме программы средней школы, образованный человек выдает характеристику в одном-двух словах. Бьюсь об заклад, они совпадут: Аракчеев — военные поселения; Трубецкой — предавший диктатор; Ростовцев — доносчик; Бенкендорф — жандарм.
Все это правда, только правда, но не вся правда. Потому что мы десятилетиями видели историю не просто в кривом зеркале, но в зеркале с тщательно вычисленной и выверенной кривизной. Уже на склоне лет, пройдя сибирские рудники, остроги и ссылку, князь Сергей Григорьевич Волконский напишет в своих «Записках»: «В числе сотоварищей моих по флигель-адъютантству (речь идет о 1811 годе. — Е. Х.)был Александр Христофорович Бенкендорф, и с этого времени были мы сперва довольно знакомы, а впоследствии в тесной дружбе. Бенкендорф тогда воротился из Парижа при посольстве и, как человек мыслящий и впечатлительный, увидел, какую пользу оказывала жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышленых, введение этой отрасли соглядатаев может быть полезно и Царю, и отечеству, приготовил проект о составлении этого управления и пригласил нас, своих товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, добромыслящих, и меня в их числе; проект был представлен, но не утвержден. Эту мысль Александр Христофорович осуществил при восшествии на престол Николая, в полном убеждении, в том я уверен, что действия оной будут для охранения от притеснений, для охранения вовремя от заблуждений».
А вот еще одно свидетельство. Это отрывок из частного письма, письма Леонтия Васильевича Дубельта жене, в котором он сообщает о новой своей службе: «Если я, вступя в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда доброе имя мое, конечно, будет запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней политики, буду опорою бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, — тогда чем назовешь ты меня? Не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным? Так, мой друг, вот цель, с которой я вступлю в корпус жандармов: от этой цели ничто не совратит меня» (1830 г.).
Нас учили, что к историческим источникам нужно относиться критически. Это, несомненно, так. Но искать ли тайный расчет в частном письме? В признании старика Волконского?..
Для описания каждой эпохи нужны свои краски, своя техника. Вот, например, батик — роспись ткани. Оказывается, если предварительно пропитать ткань раствором соли, те же краски лягут жестче, без ореола, не будут расплываться. Называется — роспись «на соленом фоне». Русь пропитана слезами, потому и краски ложатся без полутонов.
А нити из прошлого тянутся к нам. Страшная формулировка «знал, но не донес» воспринимается как атрибут ГУЛАГовской фразеологии. Ан нет! «Государственный преступник десятого разряда, осуждаемый к лишению чинов и дворянства и написанию в солдаты до выслуги» капитан Пущин (Михаил Иванович, брат другого декабриста, Ивана Ивановича Пущина, друга Пушкина) осужден был за то, что «знал о приготовлении к мятежу, но не донес». А если посмотреть, на основании каких законодательных актов были судимы декабристы, увидим: «Уложение 1649 г.», «Воинский устав 1716 г.», «Морской устав 1720 г.». Вот и рассуждай о корнях нашей законности и беззакония, о правовом государстве. Известен разговор декабриста Николая Бестужева с Николаем I. Тот, пытаясь добиться признания, сказал Бестужеву: «Я мог бы вас помиловать, и, если я буду иметь уверенность, что вы станете отныне верным слугою, — я это сделаю». — «Государь, — ответил Николай Бестужев, — мы вот как раз и жалуемся на то, что император все может и что для него нет закона. Ради Бога, предоставьте правосудию идти своим ходом, и пусть судьба ваших подданных перестанет в будущем зависеть от ваших капризов или минутных настроений».
В известном смысле восстание декабристов было гражданской войной, если употребить слова «брат на брата». Поистине узок круг этих революционеров — вот и другая часть цитаты потеряла кавычки, — но сколь переплетены были судьбы подсудимых и судей. Если не родня, то соученики, товарищи по военной службе… Прекрасно сказал Ю. М. Лотман, объясняя психологические трудности поведения декабристов на следствии: «Революционер последующих эпох лично не знал тех, с кем боролся, и видел в них политические силы, а не людей. Это в значительной степени способствовало бескомпромиссной ненависти. Декабрист даже в членах Следственной комиссии не мог не видеть людей, знакомых ему по службе, светским и клубным связям. Это были для него знакомые или начальники. Он мог испытывать презрение к их старческой тупости, карьеризму, раболепию, но не мог видеть в них „тиранов“, деспотов, достойных тацитовых обличений. Говорить с ними языком политической патетики было невозможно, и это дезориентировало арестантов».
Иными словами: классовый подход здесь явно не работает. Возрадуемся — он отменен! Но, глядя на множество других событий, отчетливо увидим, что без анализа неких групповых интересов, задач, потребностей — не обойтись. Так что если отречься от чисто терминологической привязанности (кстати сказать, мы зачастую недооцениваем силу привычных до автоматизма слов), нам придется волей-неволей, исподтишка, скрепя сердце признать феномен столкновения не личностей, но неких совокупностей.
А возвращаясь к веку минувшему, по-человечески хочется посочувствовать новоиспеченному императору Николаю I. И опять-таки: вот факты, сперва о них, а потом уже «критический анализ». Естественно, верным войскам после 14 декабря причитались награды. Например, всем нижним чинам, бывшим в строю правительственных войск у Сенатской площади, Зимнего дворца, Петропавловской крепости и в прочих караулах, было дано по два рубля, по две чарки водки и по два фунта рыбы. Для высшего же офицерства самой крупной наградой было зачисление в свиту императора, назначение флигель-адъютантом или генерал-адъютантом. После 14 декабря состоялось, кажется, наиболее массовое за всю историю зачисление в свиту — 40 человек. Причем 39 из них — в течение месяца. Сороковым стал полковник Кавалергардского полка Владимир Пестель, назначенный 14 июля 1826 года, на другой день после казни его родного брата Павла Ивановича Пестеля. Тем же приказом 14 июля был переведен из Конно-егерского полка в аристократический Кавалергардский полк поручик Александр Иванович Пестель — третий брат, причем для покрытия расходов на службу в этом, самом дорогом полку ему было дано ежегодное пособие в три тысячи рублей.
Ну что? Хочется высказаться в категориях «подкуп», «тридцать сребреников», верно? Но вспомним, что мы глядим и оцениваем если не с жестокостью, то во всяком случае с жесткостью века двадцатого, сквозь призму революций и кровавых гражданских войн. А ведь был большой элемент случайности в том, кто именно оказался «прикосновенным» к делу декабристов, а кто осыпан милостями «в воздаяние отличного служения Нам и отечеству», как сказано в Высочайшем рескрипте от 25 декабря 1825 года о возведении в графское достоинство Алексея Федоровича Орлова. Нам как-то ближе и яснее было бы встать в позу, нам понятнее кровная месть на многие поколения.
После чтения приговора великий князь Константин Павлович сказал: «Тут главных заговорщиков недостает: следовало бы первого осудить или повесить Михайла Орлова». Действительно, один из очень заметных в декабристском движении людей, Михаил Федорович Орлов, отделался полугодовым заключением в Петропавловской крепости и ссылкой в свое калужское имение. Прощение ему вымолил на коленях перед Николаем его брат Алексей — тот самый, пожалованный графским титулом. Как сказал А. И. Герцен, если Михаил Федорович Орлов «не попал в Сибирь, то это не его вина, а его брата, пользующегося особой дружбой Николая и который первым прискакал со своей конной гвардией на защиту Зимнего дворца 14 декабря». Кстати сказать, то, что Михаил Федорович оказался «не по своей вине прощенным», уже в советское время легло на его имя тенью: другие, мол, на каторге. Но это — иной сюжет. Мы же вернемся чуть назад, в вольнолюбивые преддекабрьские разговоры. Вот что читаем у приговоренного заочно к смертной казни и потому до амнистии декабристам не рискнувшего вернуться в Россию из Парижа, где его застало 14 декабря, Николая Ивановича Тургенева: «Так, когда раз мы были у ***, [1]вошел его брат, который, застав нас за чтением чего-то, сказал нам своим обычным шутливым тоном: «Конспирируйте, конспирируйте. Что касается меня, я в это не вмешиваюсь, но когда понадобится помощь, — прибавил он, протягивая свою руку Геркулеса и сжимая кулак, — то можете рассчитывать на меня». Эта неожиданная выходка заставила нас расхохотаться; однако, принимая во внимание фамилию человека, который произнес эти слова, нельзя отрицать, что они могли навести на размышления».
«Бывают странные сближения…» — писал Пушкин… До конца жизни за Михаилом Орловым сохранялся тайный полицейский надзор. Михаил Федорович умер в 1842 году. А спустя два года место Бенкендорфа займет Алексей Федорович Орлов, он станет шефом Третьего отделения, и, соответственно, проживи Михаил дольше, надзор за ним осуществлял бы брат.
Идем еще дальше. 14 декабря Михаил Федорович был в Москве. Думается, только это обстоятельство не свело братьев лицом к лицу на Сенатской площади. Михаил Орлов был первым арестованным в Москве декабристом. Произошло это 21 декабря в 7 часов пополудни в доме его двоюродной сестры графини Анны Алексеевны Орловой-Чесменской.
Оправившись от потрясений, сопутствовавших его восшествию на престол, и издав манифест, где говорилось, что «происшествия, смутившие покой России, миновались навсегда и невозвратно», Николай I прибыл для коронационных торжеств в Москву. Вместе с семейством он поселился у той же графини Орловой-Чесменской, празднества в доме которой, как отмечал современник, «одержали верх изяществом помещения и роскошью». Например, на заключительном балу был устроен фейерверк, финальный букет которого состоял из 14 тысяч ракет, а среди украшений выделялась триумфальная арка с надписью «Успокоителю Отечества Николаю Первому».
Итак, пример одного лишь семейства. По обыкновению, спешим к назидательным выводам. И вот что интересно: я поймала себя на том, что эти факты мне кажутся удивительными. Именно о таком чувстве удивления сказал в одной из своих последних статей великий историк наших дней Н. Я. Эйдельман, что оно — «своеобразное расставание с прежними представлениями об истории, в которой действовали только ангелы и демоны, где обязательно — все, кто не с нами, тот против нас». Так что же, вновь сыграл злую шутку «соленый фон», быть может, все это было нормой с точки зрения века девятнадцатого?
А теперь кое-что на десерт. Были ли тайные общества в России тайными? Так и хочется вспомнить знаменитые слова мадам де Сталь: «В России все тайна и ничего не секрет». Несть числа доносам о тайных обществах. Александр I знал о них в деталях.
В 1821 году император Александр получил донос, составленный М. К. Грибовским, полицейским агентом, руководившим слежкой в гвардии и входившим в Коренной совет Союза Благоденствия. Прочитав донос о политическом заговоре, содержащий и многие имена участников, Александр сказал генерал-адъютанту Васильчикову: «Дорогой Васильчиков, вы, который находитесь на моей службе с начала моего царствования, вы знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии и заблуждения. — Помолчав, Александр добавил: — Не мне подобает карать». Действительно, так ли далеки многие идеи декабристов от либеральных мыслей и проектов начала царствования Александра? Не декабрист ли он?..
А за два дня до восстания подпоручик Яков Иванович Ростовцев лично вручил Николаю письмо о «таящемся возмущении». На следующий день копию письма Ростовцев принес Рылееву. Казалось бы, загадка: для чего принес? Но это загадка для нас. Рылеев же сказал: «Ростовцев не виноват, что различного с нами образа мыслей… Он действовал по долгу совести, жертвовал жизнию, идя к великому князю, вновь жертвует жизнию, придя к нам…»
А нас-то приучили к тому, что всему можно дать однозначную оценку. Мы привыкли к молотком вбитым формулировкам, набранным в учебниках истории жирным шрифтом и предназначенным для заучивания наизусть, как, скажем, закон всемирного тяготения. Конечно, грыз червь сомнения: что же, прошлое — двуликий Янус? Ведь так называемые буржуазные историки сплошь и рядом трактовали события совершенно иначе. Но мы были вооружены универсальной методологией — марксизмом-ленинизмом, — она утверждала истину в последней инстанции и выражала ее в стиле начальственных категоричных резолюций.
Напрашивается каверзный вопрос: а есть ли вообще историческая правда? По неписаным канонам, в любом научном труде, статье ли, диссертации, непременно должны присутствовать выводы, итоги. И закрадывается еще более крамольная мысль: перестанет ли история быть наукой, если отныне ставить их наличие или отсутствие в зависимость от конкретно изучаемых фактов и явлений?
А пока что не станем ни отменять, ни насаждать никаких «подходов». Оставим место сомнению. И поймем: история — не Янус, но сфинкс, великая загадка. И примиримся с тем, что загадкой для потомков будем и мы.
Е. Холмогорова…ЧТОБЫ ПЛЫТЬ В ЭВОЛЮЦИЮ ДАЛЬШЕ
«…радость здесь — привилегия. Поэтому она, по моим наблюдениям, почти всегда преувеличена, наигранна, неестественна и производит куда более тяжкое впечатление, чем печаль. В России смеются только комедианты, льстецы или пьяницы».
Маркиз де Кюстин
В Москве, в храме бывшего Симонова монастыря, в свое время оказавшегося на территории электромашиностроительного завода «Динамо» и знаменитого могилами героев Куликовской битвы Пересвета и Осляби, а также тем, что в его пруду утопилась карамзинская «бедная Лиза», был впервые совершен молебен для глухонемых. Отец Павел три года изучал язык мимики и жеста и даже придумал новые обозначения для ряда слов, например, для слова «искушение», которого в языке глухонемых прежде не было.
А всегда ли нам хватает слов в нашем «великом и могучем»? Все ли значения мы знаем? И как они с течением времени меняются? Иосиф Бродский в послесловии к «Котловану» заметил: «…Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее — о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость».
Так вот эта нация — мы с вами. Мы, кажется, заметно поумнели за последние годы, но так ли уж расстались с грамматическими оковами уходящего в прошлое языка?
Передо мной три книги с одинаковым названием — «Словарь иностранных слов», открытых на одном и том же понятии: «Агитатор, Агитация». Самое краткое и самое емкое объяснение — «Агитатор — волнующий умы ложными известиями; подстрекатель» (год издания 1898). Что такое 1949 год в нашем отечестве, грамотному читателю объяснять не надо. Вот образец мышления той поры: «Агитация — устная и печатная деятельность, направленная к политическому воздействию на широкие массы путем распространения определенных идей и лозунгов — важнейшее средство политической борьбы классов и партий. Агитация ВКП(б) — мощное орудие политического воспитания народа в духе коммунизма и советского патриотизма; организует советский народ на борьбу за победу коммунизма». Тот же словарь, но год издания — 1992: «Агитация — 1) распространение идей для воздействия на сознание, настроение, общественную активность населения; 2) действие, преследующее задачу убедить в чем-либо, склонить к чему-либо». Последний словарь издан в ту пору, когда на всех свалках наших городов ветер шелестел скучными страницами журналов «Агитатор» и «Блокнот агитатора», некогда приходивших в дома членов КПСС по добровольно-принудительной подписке. Слово, прожившее за столетие такую разнообразную жизнь, мы выкинули из обихода.
Теперь примеряем другие слова, но они, как новая обувь: поначалу кажутся удобными, а сколько натрешь мозолей, пока обживешь их… Новые понятия носятся в воздухе. И, как говорят про научные открытия, «одновременно и независимо друг от друга», разные люди совершают демонстративную подстановку антонимов: Егор Гайдар пишет книгу «Государство и эволюция», Евгений Евтушенко призывает в поэме «Тринадцать» — «Эволюционный держите шаг!». Наверняка еще многие играют этими словами. Несмотря на риск быть обвиненной в банальности, не могу и я удержаться от соблазна. Почему бы не добавить к перефразированным Ленину и Блоку еще и Маяковского: «…Чтобы плыть в эволюцию дальше». И задуматься: а что нужно для того, чтобы плыть? И вообще задаться вечным вопросом: «Куда ж нам плыть?» А заодно погадать, кого назовут «зеркалом русской эволюции».
Отношения гражданина России с собственным государством все никак не могут стать соразмерными. К примеру, нам до сих пор мучительно трудно, как-то унизительно, что ли, признать себя обывателями. Мы до сих пор вкладываем в это слово отрицательный смысл, потому что приучены относиться к обывателю с презрительным высокомерием. Но и обывателем в самом прямом, не искаженном смысле слова стать почти невозможно. Обыватель живет сонной жизнью, скорее не жизнью, а обычаем, тихой постоянной традицией. А наша жизнь… Что наша жизнь? — борьба! Между этими понятиями всегда ставился знак равенства: жизнь = борьба.
В нас с успехом воспитали катастрофическое сознание. Мы не можем, не приучены существовать в мирной, спокойной жизни. «А застой?» — спросите вы. Ничего себе мирная жизнь, когда что ни день, то бой за масло, то сражение за мясо. Даже снился — не покой, а борьба, причем даже не против чего-нибудь, а уж совсем дико — «за». С этого нелепого словосочетания начинались тысячи заголовков. Если в архивах ВАКа составить алфавитный каталог кандидатских диссертаций по их названиям, это слово победило бы с большим отрывом — «Борьба КПСС за…» Абсолютный чемпион! А чего стоит один из самых распространенных советских штампов — «Борьба за мир». Шуток, конечно же, по этому поводу было предостаточно. Говорили, например, так: «Войны не будет, но будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется». Так что же — конец борьбе? Кто победил? На каких условиях заключен мир или хотя бы перемирие? Как насчет аннексий, контрибуций и репараций? Или просто кончились боеприпасы? И не подвезут ли еще?