Страница:
Вот уж кто на диво упрям и терпелив. Он стар, борода его теперь в крови, тонкие руки, немного обвислый живот, большие ступни, на груди и на щиколотках красные полоски от веревок, но он упорствует. В нем уже почти не осталось жизни, только в глазах, и все-таки он уверен, что лучше умереть с серебром, чем без него.
— Оставь ему половину! — громко говорю я конунгу, довольный своей хитростью.
— Дурак! — тут же шипит старик, глядя на меня.
Теперь все смеются надо мной, и во мне вспыхивает неприязнь к кормчему, которой я раньше не чувствовал.
Мешок со смолой уже кипит, нам предстоит еще одно мужское дело. Вильяльм говорит, чтобы старик сам спустился под палубу и принес оттуда мешок со смолой. Голый кормчий с трудом поднимается, идет и вдруг одним махом прыгает за борт.
Он хочет утопиться и унести с собой тайну серебра. Двое тут же прыгают за ним. Кормчему никак не удается погрузиться под воду, он хочет утонуть и все-таки плывет, что, наверное, бесит его самого. У него длинные волосы, они плывут за ним по воде. Один из наших — тот самый проклятый телохранитель, который не желал оставить конунга в покое, а до того в Ямталанде не мог сосчитать мертвых после сражения у озера Большого, в горячке телохранитель позабыл, что ему не велено отходить от конунга дальше, чем на пять шагов. Плавает телохранитель лучше, чем считает мертвых, он быстро догоняет старика.
Старик снова на борту, с почетным караулом его отправляют под палубу за мешком с кипящей смолой. Он приносит его и отдает Вильяльму, не выражая при этом никакой радости. Вильяльм строго выговаривает ему — почетный гость на борту судна не должен быть таким мрачным.
— Опустись на колени, — говорит Вильяльм.
Старик повинуется.
— Есть у тебя на борту серебро? — спрашивает Вильяльм и прибавляет: — Больше я спрашивать не стану…
Старик не отвечает.
Три человека должны держать старика, резать будет сам Вильяльм, но он требует, чтобы старик с открытыми глазами встретил свою судьбу. Подходит парень и поднимает старику веки. В это время с кормы доносится крик:
— Распятие!…
На корабле везут распятие. Грубое, некрасивое, простое бревно с поперечиной — вот и весь крест, лик распятого тоже не отличается красотой. Потому никому из нас не пришло в голову забрать распятие как добычу на свой корабль. Люди идут, чтобы принести распятие. Оно очень тяжелое.
Наконец его приносят, оно весит не меньше хорошего мужика.
Вильяльм сворачивает Христу голову. Внутри фигура полая. К нашим ногам сыплются серебряные монеты.
Глаза старика спасены. Монеты пересчитывают, здесь большое богатство, и конунг внимательно следит, чтобы ничего не пропало. Он говорит своим людям, что все добро, которое мы отнимаем у неправых владельцев, по закону принадлежит конунгу.
— Но помните, — прибавляет он, — конунг по справедливости разделит и добро и деньги между своими людьми. Вы сами следили за счетом. Запомните, сколько здесь монет. Когда мы вернемся в город, каждый получит свою долю.
Раздается победный вопль, крики восторга — таким и должен быть истинный конунг. Как часто этих нищих изгоев грабили свои же, как часто нарушали данные им обещания! Но конунг Сверрир при свидетелях пересчитал серебро и обещал честно поделиться со всеми.
Мы, счастливые, входим во фьорд. Старого кормчего мы выбросили за борт. Его даже не связали — плыви, если можешь, и он поплыл. Да, да, он, только что пытавшийся утонуть, теперь боролся с волнами за свою жизнь. Вот он вцепился в плывущее бревно. Оно скользкое, и руки кормчего соскальзывают, но он цепляется за него снова и снова и упрямо плывет за кораблями. Кормчий полагает, что если он ухватится за лодочный канат, ему сохранят жизнь — ведь серебро уже у нас. Думаю, он рассчитал правильно. Я часто думал, что если бы он догнал нас, мы бы сохранили ему жизнь.
Проходит время, прежде чем мы поднимаем паруса, нас несет ветер и течение. Кормчий по-прежнему ожесточенно и упрямо плывет на своем бревне. Откуда у него столько сил?
— Как его зовут? — спрашиваю я у стоящего рядом человека.
Он не знает. Я так и не узнал, как звали того кормчего. Корабли набирают скорость.
Мы стоим и смотрим на него — он уже превратился в точку, последнее, что я вижу, его волосы, потом исчезают и они. Мы возвращаемся в город победителями.
Бальдр, мой пес, ждет нас в Скипакроке и бросается ко мне, как только я схожу на берег.
Конунг наклоняется и гладит Бальдра.
Это я помню о Сверрире, конунге Норвегии.
Вот что я помню о Сверрире, конунге Норвегии:
Когда мы вернулись в Нидарос после победы во фьорде, мы со Сверриром пошли в церковь Христа и остановились перед ракой святого конунга. Я хорошо знал Сверрира, мы были дружны с детства, знал его мысли и его гордое сердце, его благородство по отношению к людям, попавшим в беду, его неудержимое стремление к справедливости и чувство собственного достоинства. Когда мы стояли с ним в церкви, не как конунг и его послушный слуга, но как братья, слившиеся в молитве, я понимал, что творилось в его душе. Но я молчал.
Рака была богато украшена драгоценными камнями и благородным золотом, двенадцать человек требовалось, чтобы поднять ее, свет, проникающий в узкие окна, прорезанные в толстых стенах, отражался от крышки и заставлял нас зажмуриваться. Здесь было место последнего упокоения человека, поднявшего знамя Христа в стране норвежцев. Это стоило ему жизни, но на его мертвой голове продолжали расти волосы и борода. Сюда приходили горюющие и кающиеся, страждущие и увечные из прекрасных городов и далеких селений этой страны, где правило столько конунгов. Здесь они получали исцеление. Но я знаю, что Сверрир стоял и думал: а был ли конунг Олав Святой тем, за кого себя выдавал?…
Был ли он человеком Бога и только им, был ли он последователем Христа или учеником разбойников, распятых с Христом на кресте? Были ли на его святом теле другие пятна, кроме пятен той крови, что он пролил ради того, чтобы свет истины зажегся в наших темных сердцах? Или он был, если и не лжецом, то орудием лжецов, человеком с тенями, чья сила затмевала в его душе силу божественного света? Правду или ложь произносили его уста, когда он вещал, с чистой душой преклонял он колена перед Всевышним или делал это, помня, что за ним наблюдает толпа?
Вот о чем думал человек, стоявший рядом со мной, конунг Норвегии, призванный идти дальше путем, которым шел конунг Олав Святой.
Но я знаю также, йомфру Кристин, что Сверрир, признав это сомнение в своей душе, обратился к нашему святому конунгу и сказал:
— Ты был человеком Бога! Ты был тем, за кого выдавал себя, — человеком, несшим в себе росток святости, ты умер, но сейчас ты живой сидишь одесную Бога. Я был вправе задать тебе вопрос, и я получил на него ответ, от тебя, избранного и избравшего в свою очередь меня.
Но в то же время он не мог не думать и так:
Если один конунг покоится в священной раке, значит, может, случится, что и другой тоже будет покоится там?…
Однако, йомфру Кристин, он гнал от себя такие мысли, понимал, что они недостойны и неумны, отирал со лба испарину, скрывал морозную дрожь в глубине сердца и утешался тем, что полет человеческой мысли так же неуправляем, как полет сокола под облаками. Стоя в церкви, Сверрир чувствовал себя сыном конунга. Он добился того, чего хотел. Он отчетливо понимал, что его мать фру Гуннхильд знала больше, чем одного мужчину, но только один из них был конунг. Сверрир нес нелегкую ношу сомнения. Это сомнение придавало ему силы, побуждало к действию, давало мужество совершать подвиги. Но когда-то эта неизвестность должна была смениться убеждением, и вот этот день наступил. Когда он, повелитель Трёндалёга с кровью врагов на руках, жестокий, и в то же время дававший всем пленным пощаду, великий в глазах своих людей, но не такой великий в собственном мнении, честный и в своей вере и в своих сомнениях, стоял перед ракой Олава Святого, он знал, что он сын конунга.
Он был избранный. Он знал, что люди безоговорочно верят ему, что его слово обладает властью, что им правит мысль, что Божьим даром и тяжким бременем стала для него жажда господствовать над людьми. А тот, кто может господствовать, — конунг в душе. Он несомненно был из рода конунгов. Но в ту минуту он не преклонил колени перед священной ракой.
До сего дня, йомфру Кристин, я не понимал, почему он этого не сделал. А теперь, кажется, понимаю: кто же преклоняет колени перед тем, кого считает равным себе?…
Мы молча вышли из церкви, конунг Норвегии и я.
Никогда, йомфру Кристин, я не чувствовал сильней, чем тогда: есть что-то большее, чем мы.
И знал, что это же чувство переполняло тогда и твоего отца конунга.
В церкви Христа должно было состояться большое благодарственное богослужение, и когда церковь была бы до отказа заполнена воинами и горожанами, конунг должен был пройти по главному проходу и занять место перед священной ракой. В те дни у нас было много дел — надо было окружить город цепью сигнальных костров, подготовиться к Эйратингу, на котором Сверрира должны были провозгласить конунгом, и надо было собрать сведения о людях, которых мы взяли в плен во время сражения за Нидарос. Лишь вечером накануне богослужения у нас нашлось время подумать, как конунгу следует войти в церковь и как он должен держать себя.
Сперва мы послали в храм двух послушных нам священников, чтобы они выгнали оттуда паломников и всех, кто молился перед священной ракой. Потом церковь заперли, Бернард, мой добрый отец Эйнар Мудрый, Сверрир и я подошли к главному алтарю, чтобы решить, как конунг должен держать себя в церкви.
Одет он будет просто, как воин, но в более дорогом плаще, чем обычно. Так считали мы с Бернардом, однако конунг с нами не согласился. Он сказал, что, конечно, может подойти к церкви в дорогом плаще, может даже сделать в нем несколько шагов по главному проходу, но потом слуга должен подойти к нему, забрать плащ и вынести его из церкви.
— Как воин за дело Господне пришел я сюда и как простой воин подойду к раке.
Мой добрый отец тут же сказал, что не надо хотя бы заставлять слугу уносить плащ из церкви.
— Люди могут заподозрить, что на этом плаще больше крови, чем пристало быть на плаще воина под сводами дома Божьего. Нет, так не годится, пусть слуга сложит плащ И с ним в руках стоит неподвижно у колонны, а когда ты будешь выходить из церкви, он накинет плащ тебе на плечи.
На это конунг согласился, но Бернард сказал:
— Не надо, чтобы слуга накидывал плащ тебе на плечи, когда ты будешь выходить из церкви. Люди скажут, что тебе часто приходилось обходиться без плаща во время непогоды, а теперь ты так загордился, что не можешь даже накинуть плащ без помощи слуги.
С этим конунг тоже согласился, и мы стали упражняться с плащом. Я изображал слугу, конунг снял плащ и положил его мне в руки.
Отсюда он должен был один, со склоненной головой, подойти к священной раке и опуститься перед ней на колени, сопровождать его должны были только два мальчика из хора с зажженными свечами.
— Где это сказано, что я должен идти со склоненной головой? — спросил конунг. — Можно, конечно, идти со склоненной головой и в глубокой задумчивости, но не лучше ли идти, подняв глаза к куполу церкви и к Богу?
Мы стали упражняться и в этом. Сначала я, как будто я конунг, дважды подошел к раке: один раз со склоненной головой и один раз, подняв взгляд к куполу. Они решили, что с поднятым к куполу взглядом вид у меня был глупый.
— Может, это потому, что у тебя шея длиннее, чем у конунга, — предположил Бернард. — К тому же у тебя совсем другая походка, ты ходишь легче, но как-то вразвалку. Попробуй ты, Сверрир, тогда мы увидим, будет ли у тебя глупый вид, когда ты пойдешь с поднятой головой.
Сверрир дважды подошел к раке, и мы, не без колебания, решили, что все-таки лучше идти, склонив голову. Конунг сказал, что нам надо еще о многом подумать прежде, чем мы порешим на этом.
— Вы говорите, что меня должны сопровождать два мальчика из хора. Но почему только два? А может, вообще ни одного? Если два мальчика пойдут впереди, лицо у меня будет освещено, это хорошо, но тогда спина будет в тени. Если их будет четверо, я буду освещен и спереди и сзади. Но, может, все-таки лучше, чтобы я шел один? Так у меня будет более смиренный вид. А у раки, я должен опуститься на колени у всех на глазах или как-нибудь иначе?
Мы долго обсуждали это и не пришли ни к какому решению. Мой добрый отец, который за последнее время сильно сгорбился и постарел, однако всегда обнаруживал бодрость, если что-то пробуждало в нем живой интерес, изобразил конунга и легко, на цыпочках, со склоненной головой пошел к раке.
— Вот как ты должен идти, Сверрир, — сказал он. — Потом ты остановишься, словно пригвожденный к месту великолепием раки, ты должен весь как бы поникнуть под тяжестью великой силы. Потом ты вдруг бросишься ниц, подползешь к раке и поцелуешь ее.
— Нет, нет, — возразил Бернард. — Придумано красиво и с добрыми намерениями, но это неумно. Я видел подобные службы у себя дома, там они весьма обычны. У меня есть все основания говорить, что твой образ мыслей, Эйнар, несколько устарел. Понимаешь, люди по природе своей очень подозрительны, и к тому же они полны зависти. В последнем ты, Сверрир, еще не раз убедишься и вспомнишь мои слова. Ни один конунг не избежит людской зависти. Главное, чтобы тебя считали честным, пусть даже мелочным, но при этом ты должен сохранять чувство достоинства. Не надо тянуть, надо быстро преклонить колени перед ракой. В странах, куда больших, чем Норвегия, уже давно это поняли. Там люди опускаются на колени, замирают на время в глубочайшем почтении, а потом медленно встают и занимают свое место.
Он показал нам, как, по его мнению, это следует сделать.
— Я вижу, у тебя большой опыт в этом деле, Бернард, — сказал я. — Как настоятель монастыря премонстрантов в Тунсберге ты давно научился красиво преклонять колени, чего нельзя ждать от нашего уважаемого конунга и друга. Он это делает довольно неловко, так сказать, по-домашнему. Если позволите, я покажу вам, как, по-моему, это следует делать.
Я подошел к раке, немного быстрее, чем Бернард, голова у меня была наклонена только чуть-чуть, перед ракой я склонил ее ниже, словно на душе у меня было большое горе, отступил на шаг, опустился на колени и стал молиться. Потом встал и вернулся к остальным.
— Это слишком просто, — сказал конунг. — Не забывай, у нас богослужение по поводу радостного события. Люди придут, чтобы посмотреть на конунга, к тому же на нового конунга — и пусть завидуют ему, сколько хотят. Однако вид конунга должен внушить им радость, они должны почувствовать, что это праздник. Поэтому я пойду к раке совершенно один, а мальчики со свечами пусть стоят возле раки. Я быстро войду в освещенный ими круг и там, у раки, словно от боли, рухну на землю и буду лежать долго, пока люди не начнут удивляться. Потом я медленно поднимусь, точно возникну из закрытой могилы, раскину руки и обниму раку, а уже после этого повернусь к людям и опущусь на колени перед ними.
— Нет, нет, — сказал Эйнар Мудрый. — Не делай последнего, Сверрир, а то я перестану считать тебя конунгом. Это будет выглядеть неискренне и глупо. Но с началом я согласен. Давай повторим еще раз: ты встаешь и делаешь вид, будто обнимаешь раку, но не поднимай руки слишком высоко, глядя на тебя, они должны понять, что никто не достоин обнимать раку Олава Святого. Голова у тебя должна быть низко опущена, потом ты отступишь на шаг…
— Я возражаю, — вмешался я. — Это верно, Сверрир умеет замечательно делать вид, что он делает то, чего не делает. Но и этому есть предел. Помни, у тебя за спиной будут стоять люди. Твое лицо будет скрыто от них. Ты ловко умеешь играть своими морщинами, Сверрир, и у тебя их хватает. Но что тебе даст это твое умение, если люди не будут видеть твоего лица? Им будет виден только твой затылок. Что будет видно священникам, стоящим перед тобой, нас мало волнует. Тебе придется все свои чувства выражать спиной. Но это у тебя не получится. Поэтому надо выбрать самое простое. Ты красиво опустишься на колени, потом встанешь и отойдешь в сторону.
— Конунг не должен никуда отходить, — заметил Бернард. — Я считаю, что он должен всю службу отстоять перед ракой с опущенной головой. Так делали в моей стране до того, как я уехал оттуда.
— Но сейчас мы в Норвегии, — напомнил я. — Если конунг всю службу простоит перед ракой, рассердятся священники, — ведь тогда люди будут смотреть на него, а не на них.
— Ты сам только что ты сказал, что нас не волнует, что подумают священники. Но это неважно, в твоих словах есть смысл. Трудность в том, чтобы придумать достоверное поведение, а что ты там будешь чувствовать, это уже неважно. Главное, твое поведение должно быть достойно и конунга и Бога.
Я сказал:
— А если так, конунг должен пройти по церкви, остановиться перед ракой, повернуться лицом к людям и преклонить колени перед ними. Потом он встанет, повернется лицом к раке, снова медленно опустится на колени и уже всю службу простоит на коленях. Люди будут довольны, что сначала преклонили колени перед ними, но больше достанется Богу, потому что конунг будет стоять перед ним на коленях гораздо дольше.
— Это не годится, — в один голос заявляют Эйнар Мудрый и Сверрир. — Как ты не понимаешь, что ни один конунг не может преклонить колени перед людьми раньше, чем он преклонит колени перед священной ракой?
Эйнар Мудрый берет руководство на себя, он начинает сердиться, а я знаю, что мой добрый отец принимает самые мудрые решения именно в минуты гнева.
— Конунг идет по среднему проходу, — твердо говорит он. — Идет несколько неуверенно. Но главное, медленно, государь, медленно! Помни, ты не должен разочаровать тех, кто смотрит на тебя. Потом ты опускаешься на колени, я согласен, что ты должен стоять на коленях дольше обычного. Но не слишком долго! Не забывай этого. Считай удары своего сердца. Мы сейчас посмотрим, как это получится. Думаю ста двадцати ударов будет достаточно. Вообще-то хватило бы и ста, но в такой день сердце у тебя будет биться чаще, чем обычно. Потом ты встанешь, обернешься к людям и слегка наклонишь голову, так ты выразишь им свою благодарность. Но опускаться на колени перед своим народом конунг не должен. В этом наклоне головы выразиться твоя благодарность за то, что ты стоишь перед священной ракой. Потом ты отойдешь в сторону и всю службу будешь стоять со склоненной головой.
Конунг сказал:
— Я думаю, так будет лучше всего.
Остальные еще немного сомневались в таком решении. Конунг же начал упражняться, он повторял все снова и снова, и тут выяснилось, что он не слышит ударов своего сердца. Тогда мы придумали, что, став на колени, он сложит руки, как для молитвы, и пальцем найдет на запястье жилу, в которой бьется кровь. Ста двадцати ударов оказалось слишком мало. Мы увеличили число до трех сотен. Потом конунг поднялся с колен.
На другой день мы благодарили Бога в церкви Христа.
Вечером после благодарственной службы в церкви Христа мы со Сверриром беседовали об архиепископе Эйстейне.
— Для нас архиепископ более опасен, чем ярл, — сказал он. — Я надеялся, что он не обратится в бегство из-за нашего прихода. Теперь мне бы хотелось, чтобы он вернулся обратно. Поэтому мы должны оказывать уважение каждому священнику и кланяться ниже, чем обычно, каждому настоятелю. Я не сменю ни одного епископа, хотя у меня и есть на то власть. Пусть поймут, что хотя моя власть будет все время набирать мощь, как ее набирает шторм, налетевший с моря, использовать ее против людей церкви я не буду. Нет! Я скорей обойдусь несправедливо со своими людьми, лишь бы привлечь на свою сторону архиепископа Эйстейна и его лживую свиту. Тебе не кажется, Аудун, что мы, священники, слуги дьявола? Мы научились читать и многие из нас умеют думать, и вдруг нам в голову лезет всякая дьявольщина! — Он посмотрел на меня и засмеялся. — Мы должны были стать людьми неба, а стали мелкими и хитрыми апостолами земного царства. Архиепископ Эйстейн неглупый человек. Он знает, что я священник. И ему кажется, что он знает, о чем я думаю. Во многом, он, конечно, прав. Он понимает, что может набить себе цену. Хочет выждать и посмотреть, что будет дальше. Если мы пустим кровь ярлу Эрлингу и конунгу Магнусу, — а я уверен, что так и будет, хотя порой моя уверенность в этом сильно колеблется, — архиепископ Эйстейн изрядно поднимет цену на свое возвращение в Нидарос. Вообще-то ярлу и архиепископу легче понять друг друга. Ведь Эрлинг Кривой не священник. Он хитер, жесток, умен, лукав и неискренней. Но эти качества в нем грубее и откровенней, чем в архиепископе. Мы, священники, куда ближе к дьяволу, чем он.
Сверрир поднимает рог и смеется, лицо его посвежело, и он выглядит более веселым. Таким я не видал его с тех пор, как однажды он бежал дома по холмам вместе с Астрид, — он обнял ее за талию, швырнул в море, потом прыгнул за ней, вытащил ее на берег, и раздел — из-за большого камня мне была видна только ее голая нога, — он развел костер, чтобы Астрид обсохла, и держал ее над ним на руках, а потом, шутя, отшлепал по заду. Не зря говорили, что она горячо целовала его еще до того, как стала его женой.
В дверь постучали.
Вошел священник Симон, он не позволил остановить себя. В этот вечер Симон был пьян, и таким он мне нравился больше. Он никогда не пил столько, чтобы потерять равновесие и упасть, у него только словно костенели суставы, а редкие, но глубокие морщины вокруг глаз становились темнее лица. Голос Симона всегда был одинаково резкий. Когда Симон выпивал, его голос становился немного хрипловатым, точно приглушенным, это тоже было его оружие, хотя и не такое разящее, как до того, как он осушал рог.
Симон сел, не дожидаясь приглашения.
Я уже давно понял, что Симон не относится к тем, кого свободный человек может легко зарубить. Раб мог, конечно, подкрасться к нему сзади и размозжить ему голову молотом, но и это было бы по силам лишь тому, кто за свои злодейства попал бы в ад и не убив Симона.
Он наклонился к Сверриру и сказал:
— В городе говорят, что ты продал душу дьяволу…
Я вздрогнул, Сверрир тоже, я хорошо знал Симона: мысленно он уже прикинул, какую выгоду или неприятности нам принесут такие слухи. Он смотрел на конунга и смеялся — вернее, он только открывал рот и беззвучно изображал, что смеется. Смех оставался у него в горле и не вырывался наружу. Подняв рог, он повернулся ко мне, потом кивнул конунгу и сказал:
— Теламёркцы тоже считают, что ты продался дьяволу.
Я сразу понял, что Симон лжет. Но не сомневался, что при желании ему ничего не стоило убедить их, в чем угодно. Представь себе темную ночь, йомфру Кристин, дождь, жители города давно отправились на покой, и тут в дом, где спят воины, входит Симон, выбирает молодого парня, спящего с мечом под боком. Парня неожиданно будят, он просыпается, вскакивает и видит перед собой чьи-то темные глаза, чья-то рука трясет его и он слышит горячий шепот: Конунг продался дьяволу!
И — никого.
Я пытался понять, чего Симон хотел достичь своими словами. Сверрир тоже. Мы оба повернулись к Симону — робким этот человек не был, он взял мой рог и опустошил его.
И мне снова пришло в голову то, что уже приходило ночью, когда мы шли к Нидаросу. Это Симон, а не Сверрир, продался дьяволу. Если мы, слуги Божьи, вдвоем набросимся на него, мы его, конечно, убьем. Потом можно спрятать труп в спальном покое конунга, отослать всех стражей из усадьбы, вынести отсюда труп Симона и бросить его в Нид. Но все было не так просто.
Симон сказал:
— Если люди узнают, что я верю, будто ты продался дьяволу, скоро этому поверят многие…
— И чего же ты требуешь за свое молчание, серебро или усадьбу? — спросил конунг.
Конунг сразу заговорил о деле, Симон отодвинул рог, он решил, что ему выгоднее честно ответить на этот вопрос.
— Хочу стать епископом в Хамаре на Мьёрсе, — сказал он. — Думаю, Сверрир, что Упплёнд скоро покорится тебе. С Вестфольдом будет труднее, хотя самые большие трудности ждут тебя с Виком. Но если ты будешь повелителем Трёндалёга, то уж, конечно, захватишь и все селения вокруг озера Мьёрс. В таком случае я хотел бы стать епископом в Хамаре. Не помню, как зовут того старика, который сидит там сейчас. Но мы можем прогнать его к черту или утопить в Мьёрсе, если он сам не уберется по добру по здорову. А когда ты будешь повелителем всей Норвегии, Сверрир…
Ты думаешь, архиепископ Эйстейн когда-нибудь вернется сюда?
Я не думаю.
Симон смотрел на нас, теперь он не смеялся, он предстал перед нами во всем великолепии своей злобы. Никогда еще он не был таким худым, серым, взволнованным и готовым к прыжку. Хмель слетел с него, перед нами был муж с волей мужа и в то же время хищная ощеренная рысь.
— Оставь ему половину! — громко говорю я конунгу, довольный своей хитростью.
— Дурак! — тут же шипит старик, глядя на меня.
Теперь все смеются надо мной, и во мне вспыхивает неприязнь к кормчему, которой я раньше не чувствовал.
Мешок со смолой уже кипит, нам предстоит еще одно мужское дело. Вильяльм говорит, чтобы старик сам спустился под палубу и принес оттуда мешок со смолой. Голый кормчий с трудом поднимается, идет и вдруг одним махом прыгает за борт.
Он хочет утопиться и унести с собой тайну серебра. Двое тут же прыгают за ним. Кормчему никак не удается погрузиться под воду, он хочет утонуть и все-таки плывет, что, наверное, бесит его самого. У него длинные волосы, они плывут за ним по воде. Один из наших — тот самый проклятый телохранитель, который не желал оставить конунга в покое, а до того в Ямталанде не мог сосчитать мертвых после сражения у озера Большого, в горячке телохранитель позабыл, что ему не велено отходить от конунга дальше, чем на пять шагов. Плавает телохранитель лучше, чем считает мертвых, он быстро догоняет старика.
Старик снова на борту, с почетным караулом его отправляют под палубу за мешком с кипящей смолой. Он приносит его и отдает Вильяльму, не выражая при этом никакой радости. Вильяльм строго выговаривает ему — почетный гость на борту судна не должен быть таким мрачным.
— Опустись на колени, — говорит Вильяльм.
Старик повинуется.
— Есть у тебя на борту серебро? — спрашивает Вильяльм и прибавляет: — Больше я спрашивать не стану…
Старик не отвечает.
Три человека должны держать старика, резать будет сам Вильяльм, но он требует, чтобы старик с открытыми глазами встретил свою судьбу. Подходит парень и поднимает старику веки. В это время с кормы доносится крик:
— Распятие!…
На корабле везут распятие. Грубое, некрасивое, простое бревно с поперечиной — вот и весь крест, лик распятого тоже не отличается красотой. Потому никому из нас не пришло в голову забрать распятие как добычу на свой корабль. Люди идут, чтобы принести распятие. Оно очень тяжелое.
Наконец его приносят, оно весит не меньше хорошего мужика.
Вильяльм сворачивает Христу голову. Внутри фигура полая. К нашим ногам сыплются серебряные монеты.
Глаза старика спасены. Монеты пересчитывают, здесь большое богатство, и конунг внимательно следит, чтобы ничего не пропало. Он говорит своим людям, что все добро, которое мы отнимаем у неправых владельцев, по закону принадлежит конунгу.
— Но помните, — прибавляет он, — конунг по справедливости разделит и добро и деньги между своими людьми. Вы сами следили за счетом. Запомните, сколько здесь монет. Когда мы вернемся в город, каждый получит свою долю.
Раздается победный вопль, крики восторга — таким и должен быть истинный конунг. Как часто этих нищих изгоев грабили свои же, как часто нарушали данные им обещания! Но конунг Сверрир при свидетелях пересчитал серебро и обещал честно поделиться со всеми.
Мы, счастливые, входим во фьорд. Старого кормчего мы выбросили за борт. Его даже не связали — плыви, если можешь, и он поплыл. Да, да, он, только что пытавшийся утонуть, теперь боролся с волнами за свою жизнь. Вот он вцепился в плывущее бревно. Оно скользкое, и руки кормчего соскальзывают, но он цепляется за него снова и снова и упрямо плывет за кораблями. Кормчий полагает, что если он ухватится за лодочный канат, ему сохранят жизнь — ведь серебро уже у нас. Думаю, он рассчитал правильно. Я часто думал, что если бы он догнал нас, мы бы сохранили ему жизнь.
Проходит время, прежде чем мы поднимаем паруса, нас несет ветер и течение. Кормчий по-прежнему ожесточенно и упрямо плывет на своем бревне. Откуда у него столько сил?
— Как его зовут? — спрашиваю я у стоящего рядом человека.
Он не знает. Я так и не узнал, как звали того кормчего. Корабли набирают скорость.
Мы стоим и смотрим на него — он уже превратился в точку, последнее, что я вижу, его волосы, потом исчезают и они. Мы возвращаемся в город победителями.
Бальдр, мой пес, ждет нас в Скипакроке и бросается ко мне, как только я схожу на берег.
Конунг наклоняется и гладит Бальдра.
Это я помню о Сверрире, конунге Норвегии.
***
Вот что я помню о Сверрире, конунге Норвегии:
Когда мы вернулись в Нидарос после победы во фьорде, мы со Сверриром пошли в церковь Христа и остановились перед ракой святого конунга. Я хорошо знал Сверрира, мы были дружны с детства, знал его мысли и его гордое сердце, его благородство по отношению к людям, попавшим в беду, его неудержимое стремление к справедливости и чувство собственного достоинства. Когда мы стояли с ним в церкви, не как конунг и его послушный слуга, но как братья, слившиеся в молитве, я понимал, что творилось в его душе. Но я молчал.
Рака была богато украшена драгоценными камнями и благородным золотом, двенадцать человек требовалось, чтобы поднять ее, свет, проникающий в узкие окна, прорезанные в толстых стенах, отражался от крышки и заставлял нас зажмуриваться. Здесь было место последнего упокоения человека, поднявшего знамя Христа в стране норвежцев. Это стоило ему жизни, но на его мертвой голове продолжали расти волосы и борода. Сюда приходили горюющие и кающиеся, страждущие и увечные из прекрасных городов и далеких селений этой страны, где правило столько конунгов. Здесь они получали исцеление. Но я знаю, что Сверрир стоял и думал: а был ли конунг Олав Святой тем, за кого себя выдавал?…
Был ли он человеком Бога и только им, был ли он последователем Христа или учеником разбойников, распятых с Христом на кресте? Были ли на его святом теле другие пятна, кроме пятен той крови, что он пролил ради того, чтобы свет истины зажегся в наших темных сердцах? Или он был, если и не лжецом, то орудием лжецов, человеком с тенями, чья сила затмевала в его душе силу божественного света? Правду или ложь произносили его уста, когда он вещал, с чистой душой преклонял он колена перед Всевышним или делал это, помня, что за ним наблюдает толпа?
Вот о чем думал человек, стоявший рядом со мной, конунг Норвегии, призванный идти дальше путем, которым шел конунг Олав Святой.
Но я знаю также, йомфру Кристин, что Сверрир, признав это сомнение в своей душе, обратился к нашему святому конунгу и сказал:
— Ты был человеком Бога! Ты был тем, за кого выдавал себя, — человеком, несшим в себе росток святости, ты умер, но сейчас ты живой сидишь одесную Бога. Я был вправе задать тебе вопрос, и я получил на него ответ, от тебя, избранного и избравшего в свою очередь меня.
Но в то же время он не мог не думать и так:
Если один конунг покоится в священной раке, значит, может, случится, что и другой тоже будет покоится там?…
Однако, йомфру Кристин, он гнал от себя такие мысли, понимал, что они недостойны и неумны, отирал со лба испарину, скрывал морозную дрожь в глубине сердца и утешался тем, что полет человеческой мысли так же неуправляем, как полет сокола под облаками. Стоя в церкви, Сверрир чувствовал себя сыном конунга. Он добился того, чего хотел. Он отчетливо понимал, что его мать фру Гуннхильд знала больше, чем одного мужчину, но только один из них был конунг. Сверрир нес нелегкую ношу сомнения. Это сомнение придавало ему силы, побуждало к действию, давало мужество совершать подвиги. Но когда-то эта неизвестность должна была смениться убеждением, и вот этот день наступил. Когда он, повелитель Трёндалёга с кровью врагов на руках, жестокий, и в то же время дававший всем пленным пощаду, великий в глазах своих людей, но не такой великий в собственном мнении, честный и в своей вере и в своих сомнениях, стоял перед ракой Олава Святого, он знал, что он сын конунга.
Он был избранный. Он знал, что люди безоговорочно верят ему, что его слово обладает властью, что им правит мысль, что Божьим даром и тяжким бременем стала для него жажда господствовать над людьми. А тот, кто может господствовать, — конунг в душе. Он несомненно был из рода конунгов. Но в ту минуту он не преклонил колени перед священной ракой.
До сего дня, йомфру Кристин, я не понимал, почему он этого не сделал. А теперь, кажется, понимаю: кто же преклоняет колени перед тем, кого считает равным себе?…
Мы молча вышли из церкви, конунг Норвегии и я.
Никогда, йомфру Кристин, я не чувствовал сильней, чем тогда: есть что-то большее, чем мы.
И знал, что это же чувство переполняло тогда и твоего отца конунга.
***
В церкви Христа должно было состояться большое благодарственное богослужение, и когда церковь была бы до отказа заполнена воинами и горожанами, конунг должен был пройти по главному проходу и занять место перед священной ракой. В те дни у нас было много дел — надо было окружить город цепью сигнальных костров, подготовиться к Эйратингу, на котором Сверрира должны были провозгласить конунгом, и надо было собрать сведения о людях, которых мы взяли в плен во время сражения за Нидарос. Лишь вечером накануне богослужения у нас нашлось время подумать, как конунгу следует войти в церковь и как он должен держать себя.
Сперва мы послали в храм двух послушных нам священников, чтобы они выгнали оттуда паломников и всех, кто молился перед священной ракой. Потом церковь заперли, Бернард, мой добрый отец Эйнар Мудрый, Сверрир и я подошли к главному алтарю, чтобы решить, как конунг должен держать себя в церкви.
Одет он будет просто, как воин, но в более дорогом плаще, чем обычно. Так считали мы с Бернардом, однако конунг с нами не согласился. Он сказал, что, конечно, может подойти к церкви в дорогом плаще, может даже сделать в нем несколько шагов по главному проходу, но потом слуга должен подойти к нему, забрать плащ и вынести его из церкви.
— Как воин за дело Господне пришел я сюда и как простой воин подойду к раке.
Мой добрый отец тут же сказал, что не надо хотя бы заставлять слугу уносить плащ из церкви.
— Люди могут заподозрить, что на этом плаще больше крови, чем пристало быть на плаще воина под сводами дома Божьего. Нет, так не годится, пусть слуга сложит плащ И с ним в руках стоит неподвижно у колонны, а когда ты будешь выходить из церкви, он накинет плащ тебе на плечи.
На это конунг согласился, но Бернард сказал:
— Не надо, чтобы слуга накидывал плащ тебе на плечи, когда ты будешь выходить из церкви. Люди скажут, что тебе часто приходилось обходиться без плаща во время непогоды, а теперь ты так загордился, что не можешь даже накинуть плащ без помощи слуги.
С этим конунг тоже согласился, и мы стали упражняться с плащом. Я изображал слугу, конунг снял плащ и положил его мне в руки.
Отсюда он должен был один, со склоненной головой, подойти к священной раке и опуститься перед ней на колени, сопровождать его должны были только два мальчика из хора с зажженными свечами.
— Где это сказано, что я должен идти со склоненной головой? — спросил конунг. — Можно, конечно, идти со склоненной головой и в глубокой задумчивости, но не лучше ли идти, подняв глаза к куполу церкви и к Богу?
Мы стали упражняться и в этом. Сначала я, как будто я конунг, дважды подошел к раке: один раз со склоненной головой и один раз, подняв взгляд к куполу. Они решили, что с поднятым к куполу взглядом вид у меня был глупый.
— Может, это потому, что у тебя шея длиннее, чем у конунга, — предположил Бернард. — К тому же у тебя совсем другая походка, ты ходишь легче, но как-то вразвалку. Попробуй ты, Сверрир, тогда мы увидим, будет ли у тебя глупый вид, когда ты пойдешь с поднятой головой.
Сверрир дважды подошел к раке, и мы, не без колебания, решили, что все-таки лучше идти, склонив голову. Конунг сказал, что нам надо еще о многом подумать прежде, чем мы порешим на этом.
— Вы говорите, что меня должны сопровождать два мальчика из хора. Но почему только два? А может, вообще ни одного? Если два мальчика пойдут впереди, лицо у меня будет освещено, это хорошо, но тогда спина будет в тени. Если их будет четверо, я буду освещен и спереди и сзади. Но, может, все-таки лучше, чтобы я шел один? Так у меня будет более смиренный вид. А у раки, я должен опуститься на колени у всех на глазах или как-нибудь иначе?
Мы долго обсуждали это и не пришли ни к какому решению. Мой добрый отец, который за последнее время сильно сгорбился и постарел, однако всегда обнаруживал бодрость, если что-то пробуждало в нем живой интерес, изобразил конунга и легко, на цыпочках, со склоненной головой пошел к раке.
— Вот как ты должен идти, Сверрир, — сказал он. — Потом ты остановишься, словно пригвожденный к месту великолепием раки, ты должен весь как бы поникнуть под тяжестью великой силы. Потом ты вдруг бросишься ниц, подползешь к раке и поцелуешь ее.
— Нет, нет, — возразил Бернард. — Придумано красиво и с добрыми намерениями, но это неумно. Я видел подобные службы у себя дома, там они весьма обычны. У меня есть все основания говорить, что твой образ мыслей, Эйнар, несколько устарел. Понимаешь, люди по природе своей очень подозрительны, и к тому же они полны зависти. В последнем ты, Сверрир, еще не раз убедишься и вспомнишь мои слова. Ни один конунг не избежит людской зависти. Главное, чтобы тебя считали честным, пусть даже мелочным, но при этом ты должен сохранять чувство достоинства. Не надо тянуть, надо быстро преклонить колени перед ракой. В странах, куда больших, чем Норвегия, уже давно это поняли. Там люди опускаются на колени, замирают на время в глубочайшем почтении, а потом медленно встают и занимают свое место.
Он показал нам, как, по его мнению, это следует сделать.
— Я вижу, у тебя большой опыт в этом деле, Бернард, — сказал я. — Как настоятель монастыря премонстрантов в Тунсберге ты давно научился красиво преклонять колени, чего нельзя ждать от нашего уважаемого конунга и друга. Он это делает довольно неловко, так сказать, по-домашнему. Если позволите, я покажу вам, как, по-моему, это следует делать.
Я подошел к раке, немного быстрее, чем Бернард, голова у меня была наклонена только чуть-чуть, перед ракой я склонил ее ниже, словно на душе у меня было большое горе, отступил на шаг, опустился на колени и стал молиться. Потом встал и вернулся к остальным.
— Это слишком просто, — сказал конунг. — Не забывай, у нас богослужение по поводу радостного события. Люди придут, чтобы посмотреть на конунга, к тому же на нового конунга — и пусть завидуют ему, сколько хотят. Однако вид конунга должен внушить им радость, они должны почувствовать, что это праздник. Поэтому я пойду к раке совершенно один, а мальчики со свечами пусть стоят возле раки. Я быстро войду в освещенный ими круг и там, у раки, словно от боли, рухну на землю и буду лежать долго, пока люди не начнут удивляться. Потом я медленно поднимусь, точно возникну из закрытой могилы, раскину руки и обниму раку, а уже после этого повернусь к людям и опущусь на колени перед ними.
— Нет, нет, — сказал Эйнар Мудрый. — Не делай последнего, Сверрир, а то я перестану считать тебя конунгом. Это будет выглядеть неискренне и глупо. Но с началом я согласен. Давай повторим еще раз: ты встаешь и делаешь вид, будто обнимаешь раку, но не поднимай руки слишком высоко, глядя на тебя, они должны понять, что никто не достоин обнимать раку Олава Святого. Голова у тебя должна быть низко опущена, потом ты отступишь на шаг…
— Я возражаю, — вмешался я. — Это верно, Сверрир умеет замечательно делать вид, что он делает то, чего не делает. Но и этому есть предел. Помни, у тебя за спиной будут стоять люди. Твое лицо будет скрыто от них. Ты ловко умеешь играть своими морщинами, Сверрир, и у тебя их хватает. Но что тебе даст это твое умение, если люди не будут видеть твоего лица? Им будет виден только твой затылок. Что будет видно священникам, стоящим перед тобой, нас мало волнует. Тебе придется все свои чувства выражать спиной. Но это у тебя не получится. Поэтому надо выбрать самое простое. Ты красиво опустишься на колени, потом встанешь и отойдешь в сторону.
— Конунг не должен никуда отходить, — заметил Бернард. — Я считаю, что он должен всю службу отстоять перед ракой с опущенной головой. Так делали в моей стране до того, как я уехал оттуда.
— Но сейчас мы в Норвегии, — напомнил я. — Если конунг всю службу простоит перед ракой, рассердятся священники, — ведь тогда люди будут смотреть на него, а не на них.
— Ты сам только что ты сказал, что нас не волнует, что подумают священники. Но это неважно, в твоих словах есть смысл. Трудность в том, чтобы придумать достоверное поведение, а что ты там будешь чувствовать, это уже неважно. Главное, твое поведение должно быть достойно и конунга и Бога.
Я сказал:
— А если так, конунг должен пройти по церкви, остановиться перед ракой, повернуться лицом к людям и преклонить колени перед ними. Потом он встанет, повернется лицом к раке, снова медленно опустится на колени и уже всю службу простоит на коленях. Люди будут довольны, что сначала преклонили колени перед ними, но больше достанется Богу, потому что конунг будет стоять перед ним на коленях гораздо дольше.
— Это не годится, — в один голос заявляют Эйнар Мудрый и Сверрир. — Как ты не понимаешь, что ни один конунг не может преклонить колени перед людьми раньше, чем он преклонит колени перед священной ракой?
Эйнар Мудрый берет руководство на себя, он начинает сердиться, а я знаю, что мой добрый отец принимает самые мудрые решения именно в минуты гнева.
— Конунг идет по среднему проходу, — твердо говорит он. — Идет несколько неуверенно. Но главное, медленно, государь, медленно! Помни, ты не должен разочаровать тех, кто смотрит на тебя. Потом ты опускаешься на колени, я согласен, что ты должен стоять на коленях дольше обычного. Но не слишком долго! Не забывай этого. Считай удары своего сердца. Мы сейчас посмотрим, как это получится. Думаю ста двадцати ударов будет достаточно. Вообще-то хватило бы и ста, но в такой день сердце у тебя будет биться чаще, чем обычно. Потом ты встанешь, обернешься к людям и слегка наклонишь голову, так ты выразишь им свою благодарность. Но опускаться на колени перед своим народом конунг не должен. В этом наклоне головы выразиться твоя благодарность за то, что ты стоишь перед священной ракой. Потом ты отойдешь в сторону и всю службу будешь стоять со склоненной головой.
Конунг сказал:
— Я думаю, так будет лучше всего.
Остальные еще немного сомневались в таком решении. Конунг же начал упражняться, он повторял все снова и снова, и тут выяснилось, что он не слышит ударов своего сердца. Тогда мы придумали, что, став на колени, он сложит руки, как для молитвы, и пальцем найдет на запястье жилу, в которой бьется кровь. Ста двадцати ударов оказалось слишком мало. Мы увеличили число до трех сотен. Потом конунг поднялся с колен.
На другой день мы благодарили Бога в церкви Христа.
***
Вечером после благодарственной службы в церкви Христа мы со Сверриром беседовали об архиепископе Эйстейне.
— Для нас архиепископ более опасен, чем ярл, — сказал он. — Я надеялся, что он не обратится в бегство из-за нашего прихода. Теперь мне бы хотелось, чтобы он вернулся обратно. Поэтому мы должны оказывать уважение каждому священнику и кланяться ниже, чем обычно, каждому настоятелю. Я не сменю ни одного епископа, хотя у меня и есть на то власть. Пусть поймут, что хотя моя власть будет все время набирать мощь, как ее набирает шторм, налетевший с моря, использовать ее против людей церкви я не буду. Нет! Я скорей обойдусь несправедливо со своими людьми, лишь бы привлечь на свою сторону архиепископа Эйстейна и его лживую свиту. Тебе не кажется, Аудун, что мы, священники, слуги дьявола? Мы научились читать и многие из нас умеют думать, и вдруг нам в голову лезет всякая дьявольщина! — Он посмотрел на меня и засмеялся. — Мы должны были стать людьми неба, а стали мелкими и хитрыми апостолами земного царства. Архиепископ Эйстейн неглупый человек. Он знает, что я священник. И ему кажется, что он знает, о чем я думаю. Во многом, он, конечно, прав. Он понимает, что может набить себе цену. Хочет выждать и посмотреть, что будет дальше. Если мы пустим кровь ярлу Эрлингу и конунгу Магнусу, — а я уверен, что так и будет, хотя порой моя уверенность в этом сильно колеблется, — архиепископ Эйстейн изрядно поднимет цену на свое возвращение в Нидарос. Вообще-то ярлу и архиепископу легче понять друг друга. Ведь Эрлинг Кривой не священник. Он хитер, жесток, умен, лукав и неискренней. Но эти качества в нем грубее и откровенней, чем в архиепископе. Мы, священники, куда ближе к дьяволу, чем он.
Сверрир поднимает рог и смеется, лицо его посвежело, и он выглядит более веселым. Таким я не видал его с тех пор, как однажды он бежал дома по холмам вместе с Астрид, — он обнял ее за талию, швырнул в море, потом прыгнул за ней, вытащил ее на берег, и раздел — из-за большого камня мне была видна только ее голая нога, — он развел костер, чтобы Астрид обсохла, и держал ее над ним на руках, а потом, шутя, отшлепал по заду. Не зря говорили, что она горячо целовала его еще до того, как стала его женой.
В дверь постучали.
***
Вошел священник Симон, он не позволил остановить себя. В этот вечер Симон был пьян, и таким он мне нравился больше. Он никогда не пил столько, чтобы потерять равновесие и упасть, у него только словно костенели суставы, а редкие, но глубокие морщины вокруг глаз становились темнее лица. Голос Симона всегда был одинаково резкий. Когда Симон выпивал, его голос становился немного хрипловатым, точно приглушенным, это тоже было его оружие, хотя и не такое разящее, как до того, как он осушал рог.
Симон сел, не дожидаясь приглашения.
Я уже давно понял, что Симон не относится к тем, кого свободный человек может легко зарубить. Раб мог, конечно, подкрасться к нему сзади и размозжить ему голову молотом, но и это было бы по силам лишь тому, кто за свои злодейства попал бы в ад и не убив Симона.
Он наклонился к Сверриру и сказал:
— В городе говорят, что ты продал душу дьяволу…
Я вздрогнул, Сверрир тоже, я хорошо знал Симона: мысленно он уже прикинул, какую выгоду или неприятности нам принесут такие слухи. Он смотрел на конунга и смеялся — вернее, он только открывал рот и беззвучно изображал, что смеется. Смех оставался у него в горле и не вырывался наружу. Подняв рог, он повернулся ко мне, потом кивнул конунгу и сказал:
— Теламёркцы тоже считают, что ты продался дьяволу.
Я сразу понял, что Симон лжет. Но не сомневался, что при желании ему ничего не стоило убедить их, в чем угодно. Представь себе темную ночь, йомфру Кристин, дождь, жители города давно отправились на покой, и тут в дом, где спят воины, входит Симон, выбирает молодого парня, спящего с мечом под боком. Парня неожиданно будят, он просыпается, вскакивает и видит перед собой чьи-то темные глаза, чья-то рука трясет его и он слышит горячий шепот: Конунг продался дьяволу!
И — никого.
Я пытался понять, чего Симон хотел достичь своими словами. Сверрир тоже. Мы оба повернулись к Симону — робким этот человек не был, он взял мой рог и опустошил его.
И мне снова пришло в голову то, что уже приходило ночью, когда мы шли к Нидаросу. Это Симон, а не Сверрир, продался дьяволу. Если мы, слуги Божьи, вдвоем набросимся на него, мы его, конечно, убьем. Потом можно спрятать труп в спальном покое конунга, отослать всех стражей из усадьбы, вынести отсюда труп Симона и бросить его в Нид. Но все было не так просто.
Симон сказал:
— Если люди узнают, что я верю, будто ты продался дьяволу, скоро этому поверят многие…
— И чего же ты требуешь за свое молчание, серебро или усадьбу? — спросил конунг.
Конунг сразу заговорил о деле, Симон отодвинул рог, он решил, что ему выгоднее честно ответить на этот вопрос.
— Хочу стать епископом в Хамаре на Мьёрсе, — сказал он. — Думаю, Сверрир, что Упплёнд скоро покорится тебе. С Вестфольдом будет труднее, хотя самые большие трудности ждут тебя с Виком. Но если ты будешь повелителем Трёндалёга, то уж, конечно, захватишь и все селения вокруг озера Мьёрс. В таком случае я хотел бы стать епископом в Хамаре. Не помню, как зовут того старика, который сидит там сейчас. Но мы можем прогнать его к черту или утопить в Мьёрсе, если он сам не уберется по добру по здорову. А когда ты будешь повелителем всей Норвегии, Сверрир…
Ты думаешь, архиепископ Эйстейн когда-нибудь вернется сюда?
Я не думаю.
Симон смотрел на нас, теперь он не смеялся, он предстал перед нами во всем великолепии своей злобы. Никогда еще он не был таким худым, серым, взволнованным и готовым к прыжку. Хмель слетел с него, перед нами был муж с волей мужа и в то же время хищная ощеренная рысь.