Страница:
Я просыпаюсь.
— Так сколько лет длилось татаро-монгольское иго? — спрашивает меня Марья Степановна.
Класс хохочет. А я молчу.
— Эх, Веткина, Веткина! Неужели ты не знаешь, сколько лет длилось татаро-монгольское иго?
Я молчу, полная ненависти к Мамаю.
— Или ты все знаешь и тебе неинтересно ходить в школу и изучать историю нашей Родины?
Я молчу. Марья Степановна нервничает, и даже моя подруга Таня нервничает и толкает меня локтем.
— Может, ты что-нибудь скажешь? — просит Марья Степановна.
Я начинаю думать, что бы мне сказать. И ничего не могу придумать. В моих глазах стоит завоеватель Мамай.
«В школу ходят не спать, а учиться, — строгим голосом говорит Мамай. — Ученье — свет, а неученье — тьма».
— Веткина, что с тобой? Ты больна? — Марья Степановна мягко положила руку на мое плечо.
И в это время прозвенел звонок. Марья Степановна, тяжело вздохнув, покинула класс. Мне было жаль ее. Хотелось крикнуть и утешить:
«Никогда, никогда больше я не засну на уроке истории!»
Но я промолчала. И в дальнейшем со мной случалось такое: хочу что-нибудь крикнуть — и промолчу.
Сижу я за партой, смотрю в окно. И смотреть-то не на что, а я сижу, смотрю.
— Ты что, домой не собираешься? — спрашивает меня подруга Таня.
— Собираюсь, — говорю.
А сама опять сижу, смотрю в окно. Смотрю и думаю: проклятый ты, Мамай. Но уж так думаю, не спеша.
Подруга Таня хлопнула крышкой парты и гордо ушла. «Чего, — думаю, — они все от меня хотят? Вчера хулиган и двоечник Капустин пенал по классу катал, и все хохотали. А если я начну катать?..» И мне почему-то захотелось тут же покатать пенал. Но я взяла себя в руки.
Все уже ушли из класса. Я еще немного посидела и тоже пошла. Иду, на улице весной пахнет, март на дворе. А мне опять надо уроки учить. Уж завтра обязательно Марья Степановна спросит. Вот если бы не учить…
И вдруг меня осенила мысль: а что если и вправду не учить? Я даже за голову схватилась: да как я раньше до этого не додумалась? Почему это Капустин никогда в жизни уроки не учит, а я каждый день учу? Может, он умнее меня? Наверно, он давно уже до этого додумался — уроки не учить, — а никому не говорит. Сейчас понятно, почему он иногда на уроке хохочет. И тут такая меня злость взяла, что Капустин ничего мне раньше не сказал!
Пришла я в тот незабываемый день домой, окрыленная новой идеей, бросила портфель, легла на диван. Лежу, полная блаженства, — уроки учить не надо, ничего не надо.
Сестра Дуся сидит за столом, склонилась над книгой, что-то шепчет, глаза безумные. «Господи, — думаю, — до чего себя довела!» И так мне жалко стало сестру Дусю!
Я отвернулась к стенке, чтоб не видеть, как она мучается. Но тут пришла мама, потом пришел папа, потом соседка Екатерина Григорьевна.
Дуся стала что-то шептать маме, потом они подошли к папе, а потом к ним присоединилась соседка Екатерина Григорьевна.
— Почему ты не учишь уроки? — спросила почти ласково мама.
Я повернула голову и твердо сказала:
— Я больше никогда не буду учить уроки.
— Как? — растерянно сказал папа.
Мама, видимо, ничего не могла сказать.
— Да, — снова твердо сказала я.
И тут все что-то стали говорить в один голос, умолять, угрожать. Все были в панике. Одна я была спокойна и непреклонна. У меня был железный характер, которым неоднократно гордился папа. «Мой характер», — говаривал он.
В квартире стоял сплошной невообразимый гул, а я по-прежнему была непреклонна. И тут слово взяла Екатерина Григорьевна.
Екатерина Григорьевна все знала. Заболеет кошка — мама зовет соседку, надо сварить варенье — мама зовет ее. И даже папа звал Екатерину Григорьевну поговорить о международном положении.
— У вашей девочки душевный кризис, — сказала она. — Переходный возраст.
Я соскочила с дивана, схватилась за голову: вот это да — душевный кризис! И от гордости тут же снова свалилась на диван.
Все замолкли. Я лежала тихо, можно сказать, бездыханно. При душевном кризисе чем реже дышать, тем лучше. Все думают, что, может, последний вздох. Это я сразу же поняла и дышала время от времени.
Со стены, непонятно каким образом, левым глазом подмигивал Мамай. Вся его дикая орда спала, а кони ржали и били копытами. Кто-то подкладывал мне под голову подушку.
Утром я отправилась в школу, полная сил и энергии. Когда не надо ничего делать, всегда много сил и энергии.
Шла я не торопясь. Куда торопиться? Но в класс пришла все равно рано, минут за десять до урока. Подруга Таня сидела за партой и, зажав уши ладонями, что-то шептала, а иногда даже вскрикивала.
Класс било нервной дрожью. Аж парты подпрыгивали. Тут я вспомнила, что сейчас будет контрольная по русскому языку. Капустина не было. На первый урок он, видимо, решил не ходить.
— Эй, Хазбулатик, где Капустин? — крикнула я Хазбулатову, потому что он сидел с ним за одной партой.
Хазбулатов начал заикаться и что-то невнятно лепетать. Хазбулат меня ужасно боится с тех пор, как я дралась из-за него на шпагах. Переживает, как бы я его снова не начала защищать. Бедный Хазбулат!
Я подошла к Хазбулатову и грозно спросила:
— Где Капустин?
Хазбулатов побледнел.
— Не-не придет, — сказал он. — В кино ушел.
Как я не додумалась до этого!
— Ты куда? — спросила меня подруга Таня.
Я махнула рукой и выскочила из класса.
Хорошо было на улице. Тихий снежок падал. При татаро-монгольском иге такой же, наверно, снег шел, и все идет, идет…
В кинотеатре было безлюдно, и Капустина я увидела сразу же — он как раз покупал билет.
— Бери на меня, — прошептала я.
Капустин вздрогнул. Наверно, подумал: все, попался, донесет, выслеживала как отличница. Но тут же он справился с волнением, небрежно взял билет и отошел в сторону, презрительно не замечая меня. Я тоже взяла билет, подошла к Капустину и помахала билетом у него под носом. Капустин опешил.
— Ты что, заболела? — почему-то шепотом спросил он.
— Нет, — гордо сказала я. — Не заболела. Я сбежала с урока.
— Но-но! — грозно сказал он.
Я громко захохотала смехом двоечника.
На меня оглянулись, а какая-то женщина в синей шляпе сказала:
— Какая невоспитанная девочка!
— Наверно, сбежала с уроков, — сказала другая, в розовой шляпе. — Сразу видно, что двоечница. — И, подумав, осмотрев нас с ног до головы, добавила: — И мальчик двоечник.
Глаза Капустина потеплели. Он взял меня за руку, и мы пошли в зал.
Капустин поискал мелочь в кармане, купил сто граммов конфет «Коровка», мы сели в уголок и молча стали их сосать.
Капустин был взволнован и совсем не походил на хулигана и двоечника. Он был тихий, нахохлившийся, как воробей в мороз. И боялся со мной разговаривать. Видимо, в душе он таким скромным и был, а хулиганом и двоечником стал по убеждению. Как я его сейчас понимала!
Мне хотелось поделиться с Капустиным своей новой идеей, обрадовать его. Но началось кино, и я не успела ничего сказать.
Когда кончился сеанс, в школу идти еще было рано: наверно, второй урок не кончился. Было самое время поделиться с Капустиным своей новой идеей.
Мы сели на заснеженную скамейку в сквере. Капустин был по-прежнему молчалив и скромен. Он взял меня за руку, и так мы сидели пять минут.
Наконец я сказала:
— Тебе нравится учиться на тройки и двойки?
— Нравится, — скромно ответил Капустин.
— С сегодняшнего дня я тоже буду учиться только на тройки и двойки.
Капустин недоверчиво улыбнулся и грустно сказал:
— На это не каждый способен.
И тут я начала подробно рассказывать Капустину, как я до всего додумалась. Чем дольше я говорила, тем ярче разгорались глаза Капустина, и под конец моего рассказа он уже превратился в хулигана и двоечника.
— Поклянемся! — сказал он.
Я достала бумагу и карандаш.
— Пиши, — сказал Капустин. — Мы даем кровавую клятву…
«Мы даем кровавую клятву, — написала я, — учиться только на тройки и двойки…».
— По понедельникам не ходить в школу, — сказал Капустин, — а в остальные дни по усмотрению.
«По понедельникам не ходить в школу, а в остальные дни по усмотрению, — записала я и добавила: — Клянемся в дружбе навеки».
Капустин прочитал, подумал и остался доволен. Мы расписались: «Д. Капустин, М. Веткина».
— Будем есть землю, — сказал Капустин.
Он нашел под кустом комочек мерзлой земли, откусил от него и стал жевать. Потом, сделав страшные глаза, проглотил. Я тоже разжевала комочек земли и, чуть не подавившись, проглотила. Клятва была скреплена.
С тех пор я Капустина обычно звала «мой друг Капустин».
К пятому уроку мы шли в школу уже друзьями, готовыми умереть друг за друга.
Надо сказать, что, когда подходили к школе, на лице моем начало проступать волнение. А Капустин был весел и спокоен. И я устыдилась своей минутной слабости.
— У меня железный характер, — сказала я Капустину, сурово сдвинув брови.
— У меня тоже, — сказал Капустин.
Мы вошли в школу и тут же встретили мою подругу Таню. Увидев меня с Капустиным, она остолбенела. На ее лице отразились смятение, гнев и неуважение ко мне.
В течение последующих трех дней, выполняя клятву, я получила четыре двойки и тройку, а Капустин две единицы. Мы с Капустиным иногда хохотали на уроках странным громким смехом. Никто ничего не понимал.
Дома у меня была паника. Мама по два раза в день падала в обморок.
— Где ты нашла этого Капустина? — кричала она. — Где ты его выкопала?
Папа ходил по комнате из угла в угол, обвязав голову мокрым полотенцем, и тихо стонал.
Сестра Дуся впала в меланхолию. Может быть, ей было завидно, что у меня был друг Капустин, а у нее не было.
Но на третий день к вечеру вдруг все стихло. Все смотрели на меня грустными глазами и разговаривали шепотом.
На следующий день, когда я пришла в школу, то почувствовала, что и тут что-то изменилось. Подруга Таня мне улыбалась. На ее лице светились любовь и уважение ко мне.
Я осмотрела класс. У всех было уважение ко мне. А к Капустину уважения не было.
Перед началом уроков меня вызвали в учительскую. Марья Степановна ласково взглянула на меня и усадила на стул.
— Мы все понимаем, — сказала она.
Марья Степановна действительно что-то понимала, а я не понимала ничего.
— Вчера приходила твоя мама. Она нам сообщила, что ты больна. У тебя душевный кризис. Это временное явление.
— Нет у меня кризиса, — тихо, но твердо сказала я.
Марья Степановна ласково улыбнулась.
— Иди на урок и пока делай что хочешь… Даже дружи с Капустиным. Сейчас тебя нельзя травмировать.
— Капустин, — мой друг, — тихо, но твердо сказала я.
— Да-да, — торопливо согласилась Марья Степановна.
Все в классе узнали, что у меня душевный кризис. Все меня зауважали с небывалой силой. Все за мной ухаживали, ловили каждое мое слово.
Капустин был несколько удручен.
— Почему у тебя кризис, а у меня нет? — говорил он.
— Не знаю, — говорила я. — Это у сестры Дуси кризис, а не у меня.
Наша дружба крепла с каждым днем. В понедельник мы бродили с Капустиным целый день по городу. Он мне рассказывал всякие интересные истории из книг и из жизни. Даже про Мамая кое-что рассказал.
К тому же Капустин научил меня прыгать с трамплина на горе за нашим домом и держать табуретку на носу. Нет, ни у кого не было такого друга, как у меня.
А во вторник Марья Степановна подошла ко мне и сказала:
— Приходи завтра обязательно на урок истории. Будет присутствовать директор. Я тебя спрошу про татаро-монгольское иго. Не подведешь?
Я промолчала. Не хотелось обманывать Марью Степановну. Об этом разговоре я рассказала Капустину.
— Воспитывают, — уверенно сказал он. — Но я тебе верю.
Домой я пришла все-таки в плохом настроении. Первый раз за эти дни у меня не было ни сил, ни энергии.
Я легла на диван и положила учебник истории под подушку. «Учить, конечно, не буду, но пусть полежит», — подумала я.
Сестра Дуся была по-прежнему в меланхолии.
«Ладно, — подумала я, — открою учебник только на минуточку». Я взяла учебник и не заметила, как прочитала всю главу про татаро-монгольское иго. Мамай поразил меня своей жестокостью.
А ночью он приснился мне. Будто сидит в своем шатре и листает учебник истории.
«Ученье, — говорит, — свет… У меня, — говорит, — двадцать сыновей и все неучи. — Вздохнул он, задумался. — Ну, — говорит, — ладно, пойду коням овса дам. А ты завтра будешь урок отвечать, — смотри, про Куликовскую битву — ни гугу!» — И он погрозил мне пальцем.
«А с урока истории я вообще уйду!» — хотела крикнуть я Мамаю, но не смогла — проснулась.
С урока истории я так и не ушла. Все собиралась сказать Капустину: уйдем, мол. Но урок был последний — думаю, успею, скажу. Да так и не успела.
Марья Степановна вошла в класс вместе с директором школы Василием Петровичем. Он сел на заднюю парту, и я ощущала на своем затылке его мудрый взгляд.
— Про татаро-монгольское иго нам расскажет Веткина, — сказала Марья Степановна.
Я взглянула на Капустина. Он улыбнулся, полный доверия ко мне.
— Так что ты знаешь про татаро-монгольское иго? — ласково спросила Марья Степановна.
«Сейчас возьму и скажу: знать ничего не знаю, ни про какое иго слыхом не слыхала».
— Кто такой был Мамай? — ласково спросила Марья Степановна.
— Завоеватель, — сказала я.
Тут Марья Степановна стала задавать вопрос за вопросом. И что ни спросит — на все я отвечаю. Говорю и говорю, остановиться не могу, будто этот Мамай меня за язык тянет. Марья Степановна смотрит на меня с любовью, Василий Петрович — с гордостью, подруга Таня — с уважением.
Не смотрит только Капустин. А я не могу остановиться. И про битву на поле Куликовом рассказала, и про пожары, и про жестокости.
— Прекрасно, прекрасно! — ласково говорит Марья Степановна. — Так сколько лет длилось татаро-монгольское иго?
Я взглянула на Капустина. Он сидел, уставившись в парту, не поднимая головы.
— Ну, что же ты замолчала? — так же ласково спросила Марья Степановна.
«Скажу — два года, — с надеждой подумала я. — Потом, — скажу, — всех ядом отравили, вся орда за одну ночь полегла, даже трупов не осталось».
— Двести сорок лет длилось это проклятое иго.
— Садись, Веткина, отлично!
— У Мамая было двадцать сыновей и все неучи! — с отчаянием крикнула я. Все засмеялись.
— О сыновьях поговорим на следующих уроках, — пошутила Марья Степановна и поставила мне в дневник жирную пятерку.
Марья Степановна сияла, директор Василий Петрович сиял, весь класс сиял. Не сиял один Капустин. Он был грустный и одинокий. Мне тоже было грустно.
Я села за парту. Урок продолжался. И тут через плечо мне перелетела записка. Я сразу поняла, что это от Капустина, и развернула ее с волнением.
Крупным почерком было написано: «Ты в глубине души отличница. Прощай навеки. Твой бывший друг Капустин».
Бедная сестра Дуся
Сестра Дуся влюбилась. Я догадалась об этом по ее впалым щекам и лихорадочно горящему взору.
В кого она могла влюбиться? Я вспоминала всех мальчишек из нашего двора, из соседнего, из Дусиного 9 «А» класса. Влюбиться было не в кого. Но все-таки Дуся в кого-то влюбилась. Не в Кольку же Горохова?.. Что-то часто стала бегать к нему домой, на пятый этаж. Говорит, что подтягивает его по геометрии. Класс поручил. Неужели, выполняя общественное поручение, она в него влюбилась? Он же рыжий!
Три дня я думала об этом. Даже мама заметила, что думаю. Говорит:
— Что-то ты все думаешь, думаешь. Уж не случилось ли чего?
Я промолчала. Старая история: что бы ни произошло с Дусей, всегда подозревают меня. Дуся заболеет — мне температуру измеряют, таблетки дают; перегреется на солнце — меня в тени держат; проспит утром — мне вечером кино не разрешают смотреть («Разве ты забыла, что Дуся сегодня проспала?»). И так всю жизнь. Просто, видимо, решили, что с Дусей никогда ничего не может случиться. Дуся чуть ли не с пеленок сама себя закаляла, воспитывала, обучала. «Какая самостоятельная девочка Дуся», — говорили все старухи в нашем дворе.
Про меня никто и никогда так не говорил. Все считали, что со мной непременно должно что-нибудь случиться. Я уже привыкла к этому.
Вот поэтому я ничего не ответила маме, когда она спросила: «Что-то ты все думаешь, думаешь. Уж не случилось ли чего?»
Но после этого я стала еще больше думать, изо всех сил думала — морщила лоб, молчала. Мне хотелось, чтобы сестра Дуся тоже заметила, что я думаю, и чтоб спросила:
«Что ты все время думаешь, думаешь? Уж не влюбилась ли?»
На это я бы ей ответила:
«Сама ты влюбилась!»
Но сестра Дуся ни о чем меня не спрашивала.
Однажды она стояла на балконе и смотрела неизвестно куда, улыбаясь. Лицо у нее было счастливое и глупое. Я подумала: до чего же у моей сестры Дуси глупое лицо. Даже стыдно иметь сестру с таким глупым лицом.
Я подглядывала за Дусей из окна. Она заметила, что я на нее смотрю, и лицо ее сразу стало умным. «Странно, — подумала я, — очень странно».
Я подошла к Дусе, проницательно посмотрела на нее и тихо спросила:
— Кто он?
Своим прямым вопросом я привела ее в замешательство.
— Колька Горохов? — шепотом спросила я.
— Да, — ответила Дуся, смертельно побледнев.
— Но он же рыжий! — воскликнула я.
— Да, — покорно сказала Дуся.
— Тебе нравятся рыжие?
— Нравятся.
— И давно?
— С третьего класса. У нас был рыжий Витька Соснин, это была моя первая любовь.
Значит, у Дуси уже вторая любовь! И я ничего не знала, даже не подозревала, что у нее была первая любовь.
— Где же он сейчас — рыжий Витька Соснин? Умер?
— Почему это умер? — обиделась Дуся. — Он уехал в другой город. В прошлом году открытку прислал к Восьмому марта.
Рыжий Витька Соснин прислал открытку моей сестре Дусе! И об этом я ничего не знала. Я даже не знала, что ей нравятся рыжие.
— Значит, ты любишь Кольку Горохова… — грустно сказала я.
— Да, — ответила Дуся.
За что она его любила? Только за то, что он рыжий? Он совсем не походил на известных героев. К тому же она его подтягивала.
— Дуся, — сказала я, — разве можно любить мужчину, которого подтягиваешь?
— Можно.
— И ты всю жизнь будешь его любить и подтягивать?
Дуся задумалась.
— Рано тебе еще о любви рассуждать, — строго сказала она.
— Почему рано? Я сама любила. Кошкина. Я его любила за смелость, он меня — за душевную чуткость. Он тоже уехал в другой город, но ни разу не послал мне открытку к Восьмому марта.
Сестра Дуся задумчиво посмотрела куда-то мимо меня. Я поняла, что ей все равно, любила я Кошкина или нет. Рыжий Колька Горохов стал для нее важнее сестры и всех родственников.
Я почувствовала себя одиноко. Ну и пусть сестра Дуся любит своего Горохова, пусть…
Потом она выйдет за Кольку замуж, и у них будет пятеро детей и все рыжие. И Дуся совсем забудет меня. Я тяжело вздохнула. А вдруг Дуся не выйдет замуж за Кольку Горохова? Я же не узнала самого главного: любит ли Колька Горохов Дусю. Может, у нее несчастная любовь, и она страдает. А я покинула ее в эту минуту.
— Дуся, — говорю я, — а любит тебя твой Колька Горохов?
Дуся ничего не ответила. «Замкнулась в себе», — говорит в таких случаях мама.
«Наверно, не любит ее Колька Горохов», — с грустью подумала я.
Дуся вырвала из тетради листок бумаги, села за стол, взяла ручку и задумалась. И опять лицо у нее стало глупое.
«Наверно, любит ее Колька Горохов, — подумала я. — Что она, интересно, собирается писать с таким глупым лицом? Может быть, любовное письмо? — Я даже привстала на цыпочки и вытянула шею. — Неужели они переписываются? У нас во дворе есть дуб. Наверно, в дупло они прячут письма. А на рассвете, когда все спят, Колька Горохов, накинув плащ, крадется к дубу, чтоб взять письмо своей возлюбленной, моей сестры Дуси, и ветер треплет его рыжие волосы».
Наклонив голову, Дуся писала любовное письмо. Я следила за ней, затаив дыхание.
Она писала долго. Перечитала, сложила вчетверо.
— У меня к тебе просьба, — сказала Дуся и покраснела. — Передай вот это письмо Коле…
Мне доверяют любовное письмо! Ну конечно, я передам, я найду Горохова хоть на краю света! Но, значит, они не переписываются и не кладут письма в дупло дуба? И, значит, Дуся первая написала письмо Кольке Горохову? Она объяснилась в любви!
— Дуся, — сказала я, — не переживай. Я сегодня же найду Кольку.
Кольку искать было легко. Не надо было идти даже в соседний двор или в соседний подъезд. Колька жил над нами, на пятом этаже.
Я вышла на лестничную площадку, села на подоконник и сделала вид, что читаю.
— Что это ты читаешь? — спрашивали все, кто проходил мимо.
— Про кроликов, — говорю, — и про их развитие.
Каждый останавливался, вначале удивленно смотрел на меня, а потом заглядывал на обложку.
— Гм… И правда, про кроликов. Ты что — кроликов собираешься разводить?
— Собираюсь, — говорю, — собираюсь.
И чего спрашивают, и чего останавливаются — будто на самом деле интересно. А на самом деле едва ли интересно. Ведь все равно, что я отвечу, никто и не ждет правды. Вот идешь, например, по улице, обязательно кто-нибудь встретится и спросит: «Куда пошла?» Я обычно отвечаю: «К бабушке». Говорят: «А-а!» А бабушки у меня и нет.
И тут: не буду же я объяснять, что сестра Дуся написала любовное письмо рыжему Кольке Горохову и я должна его передать. А для этого я взяла из книжного шкафа первую попавшуюся книгу, села на подоконник и делаю вид, что читаю, а на самом деле жду Кольку Горохова.
— Собираемся, — говорю, — всей семьей кроликов разводить. Уже семь штук купили, под кроватью живут.
— Только ни в коем случае не пускайте туда кошку, — сказала пенсионерка Анна Павловна из тридцать девятой квартиры, сухонькая такая старушка в смешном берете. Она с детства обожала кроликов.
— Как только мы купили кроликов, кошку тут же продали за два рубля, — сказала я.
— Да что вы! — всплеснула руками Анна Павловна. — У вас был такой прекрасный кот.
И тут разговор пошел о котах. Анну Павловну остановить было трудно, она говорила и говорила. Может быть, с ней никто всерьез не разговаривает, и она обрадовалась, что я сижу на подоконнике да еще читаю про ее любимых кроликов?
Но все равно я почти не слушала Анну Павловну. Вдруг сейчас пройдет Колька Горохов? Как же я передам ему письмо?
От досады я стучала пятками по стене. Дусино счастье было на волоске! И все из-за кроликов!
— Ты знаешь, милочка, у меня в тысяча девятьсот тридцать пятом году был сибирский кот.
— Знаю, — говорю.
— Ну, как же ты можешь знать? В это время еще не родилась твоя мама. Ничего ты не знаешь!
— Не знаю, — говорю.
Сейчас непременно пройдет Колька Горохов.
— Ты знаешь, милочка, этот кот попал под трамвай.
— У нас тоже двух кошек задавило, — сказала я, прислушиваясь к шагам на первом этаже.
— Не может быть! — ахнула Анна Павловна.
— Они просто сами под трамвай лезут, хоть на веревочке води.
И в это время появился Колька Горохов! Только не с первого этажа, а со своего, пятого. Почему-то я приготовилась к тому, что он будет подниматься по лестнице — медленной, усталой походкой. А он промчался по перилам, как вихрь.
— Боже мой! — испуганно сказала Анна Павловна.
А я чуть не ревела. Догнать его! Сейчас же догнать, чего я сижу!
Я соскочила с подоконника. Забыла впопыхах книгу.
— Дарю вам книгу! — крикнула я оскорбленной Анне Павловне и, как Колька Горохов, понеслась по перилам вниз.
Колька Горохов стоял на лестничной площадке второго этажа и сосредоточенно рассматривал, не порвал ли штаны.
Меня охватила робость. Но я вспомнила бледное лицо Дуси, и это придало мне мужества. Я подошла к нему и твердо сказала:
— Здравствуй, Коля!
Он без интереса посмотрел на меня и сказал:
— Привет!
— Тебе письмо, — сказала я и почувствовала, что покраснела, как тогда Дуся.
Колька посмотрел на меня с интересом.
Я достала из кармана письмо, подала ему, повернулась и помчалась вверх, перескакивая через ступеньки.
У дверей квартиры я остановилась, отдышалась. Колька сейчас, наверно, читает письмо где-нибудь в уголке. Что все-таки написала ему Дуся? Мне страсть как хотелось прочитать, но я переборола свое позорное желание. Иначе я бы не уважала себя. А не уважать себя — последнее дело, говорит папа.
Наверно, Колька читает письмо. Он с ума сойдет от счастья.
Я нажала на кнопку звонка. Дверь открыла Дуся. Она вопросительно посмотрела на меня.
— Он чуть не сошел с ума от счастья, — шепотом сказала я. — Сейчас читает письмо в уголке.
Лицо Дуси осветилось улыбкой.
— А, пришла, — сказала мама. — Иди ешь, мы уже пообедали.
Только я начала есть, как пришел папа и испортил мне аппетит.
— Покажи-ка, — говорит он, — кроликов, которых ты под кроватью разводишь.
У меня кусок в горле застрял.
— Каких кроликов? — говорю я, глядя в тарелку.
И тут папа рассказывает. Встречает его вот только что, пять минут назад, соседка Екатерина Григорьевна и говорит:
— Никогда не знала, что вы разводите кроликов.
— Каких кроликов?
И тут выясняется, что весь двор знает, что мы разводим кроликов, только он, глава семьи, не знает.
Мама стояла и укоризненно смотрела на меня. Дуся, закусив губу, чертила ногой по полу.
— Так сколько лет длилось татаро-монгольское иго? — спрашивает меня Марья Степановна.
Класс хохочет. А я молчу.
— Эх, Веткина, Веткина! Неужели ты не знаешь, сколько лет длилось татаро-монгольское иго?
Я молчу, полная ненависти к Мамаю.
— Или ты все знаешь и тебе неинтересно ходить в школу и изучать историю нашей Родины?
Я молчу. Марья Степановна нервничает, и даже моя подруга Таня нервничает и толкает меня локтем.
— Может, ты что-нибудь скажешь? — просит Марья Степановна.
Я начинаю думать, что бы мне сказать. И ничего не могу придумать. В моих глазах стоит завоеватель Мамай.
«В школу ходят не спать, а учиться, — строгим голосом говорит Мамай. — Ученье — свет, а неученье — тьма».
— Веткина, что с тобой? Ты больна? — Марья Степановна мягко положила руку на мое плечо.
И в это время прозвенел звонок. Марья Степановна, тяжело вздохнув, покинула класс. Мне было жаль ее. Хотелось крикнуть и утешить:
«Никогда, никогда больше я не засну на уроке истории!»
Но я промолчала. И в дальнейшем со мной случалось такое: хочу что-нибудь крикнуть — и промолчу.
Сижу я за партой, смотрю в окно. И смотреть-то не на что, а я сижу, смотрю.
— Ты что, домой не собираешься? — спрашивает меня подруга Таня.
— Собираюсь, — говорю.
А сама опять сижу, смотрю в окно. Смотрю и думаю: проклятый ты, Мамай. Но уж так думаю, не спеша.
Подруга Таня хлопнула крышкой парты и гордо ушла. «Чего, — думаю, — они все от меня хотят? Вчера хулиган и двоечник Капустин пенал по классу катал, и все хохотали. А если я начну катать?..» И мне почему-то захотелось тут же покатать пенал. Но я взяла себя в руки.
Все уже ушли из класса. Я еще немного посидела и тоже пошла. Иду, на улице весной пахнет, март на дворе. А мне опять надо уроки учить. Уж завтра обязательно Марья Степановна спросит. Вот если бы не учить…
И вдруг меня осенила мысль: а что если и вправду не учить? Я даже за голову схватилась: да как я раньше до этого не додумалась? Почему это Капустин никогда в жизни уроки не учит, а я каждый день учу? Может, он умнее меня? Наверно, он давно уже до этого додумался — уроки не учить, — а никому не говорит. Сейчас понятно, почему он иногда на уроке хохочет. И тут такая меня злость взяла, что Капустин ничего мне раньше не сказал!
Пришла я в тот незабываемый день домой, окрыленная новой идеей, бросила портфель, легла на диван. Лежу, полная блаженства, — уроки учить не надо, ничего не надо.
Сестра Дуся сидит за столом, склонилась над книгой, что-то шепчет, глаза безумные. «Господи, — думаю, — до чего себя довела!» И так мне жалко стало сестру Дусю!
Я отвернулась к стенке, чтоб не видеть, как она мучается. Но тут пришла мама, потом пришел папа, потом соседка Екатерина Григорьевна.
Дуся стала что-то шептать маме, потом они подошли к папе, а потом к ним присоединилась соседка Екатерина Григорьевна.
— Почему ты не учишь уроки? — спросила почти ласково мама.
Я повернула голову и твердо сказала:
— Я больше никогда не буду учить уроки.
— Как? — растерянно сказал папа.
Мама, видимо, ничего не могла сказать.
— Да, — снова твердо сказала я.
И тут все что-то стали говорить в один голос, умолять, угрожать. Все были в панике. Одна я была спокойна и непреклонна. У меня был железный характер, которым неоднократно гордился папа. «Мой характер», — говаривал он.
В квартире стоял сплошной невообразимый гул, а я по-прежнему была непреклонна. И тут слово взяла Екатерина Григорьевна.
Екатерина Григорьевна все знала. Заболеет кошка — мама зовет соседку, надо сварить варенье — мама зовет ее. И даже папа звал Екатерину Григорьевну поговорить о международном положении.
— У вашей девочки душевный кризис, — сказала она. — Переходный возраст.
Я соскочила с дивана, схватилась за голову: вот это да — душевный кризис! И от гордости тут же снова свалилась на диван.
Все замолкли. Я лежала тихо, можно сказать, бездыханно. При душевном кризисе чем реже дышать, тем лучше. Все думают, что, может, последний вздох. Это я сразу же поняла и дышала время от времени.
Со стены, непонятно каким образом, левым глазом подмигивал Мамай. Вся его дикая орда спала, а кони ржали и били копытами. Кто-то подкладывал мне под голову подушку.
Утром я отправилась в школу, полная сил и энергии. Когда не надо ничего делать, всегда много сил и энергии.
Шла я не торопясь. Куда торопиться? Но в класс пришла все равно рано, минут за десять до урока. Подруга Таня сидела за партой и, зажав уши ладонями, что-то шептала, а иногда даже вскрикивала.
Класс било нервной дрожью. Аж парты подпрыгивали. Тут я вспомнила, что сейчас будет контрольная по русскому языку. Капустина не было. На первый урок он, видимо, решил не ходить.
— Эй, Хазбулатик, где Капустин? — крикнула я Хазбулатову, потому что он сидел с ним за одной партой.
Хазбулатов начал заикаться и что-то невнятно лепетать. Хазбулат меня ужасно боится с тех пор, как я дралась из-за него на шпагах. Переживает, как бы я его снова не начала защищать. Бедный Хазбулат!
Я подошла к Хазбулатову и грозно спросила:
— Где Капустин?
Хазбулатов побледнел.
— Не-не придет, — сказал он. — В кино ушел.
Как я не додумалась до этого!
— Ты куда? — спросила меня подруга Таня.
Я махнула рукой и выскочила из класса.
Хорошо было на улице. Тихий снежок падал. При татаро-монгольском иге такой же, наверно, снег шел, и все идет, идет…
В кинотеатре было безлюдно, и Капустина я увидела сразу же — он как раз покупал билет.
— Бери на меня, — прошептала я.
Капустин вздрогнул. Наверно, подумал: все, попался, донесет, выслеживала как отличница. Но тут же он справился с волнением, небрежно взял билет и отошел в сторону, презрительно не замечая меня. Я тоже взяла билет, подошла к Капустину и помахала билетом у него под носом. Капустин опешил.
— Ты что, заболела? — почему-то шепотом спросил он.
— Нет, — гордо сказала я. — Не заболела. Я сбежала с урока.
— Но-но! — грозно сказал он.
Я громко захохотала смехом двоечника.
На меня оглянулись, а какая-то женщина в синей шляпе сказала:
— Какая невоспитанная девочка!
— Наверно, сбежала с уроков, — сказала другая, в розовой шляпе. — Сразу видно, что двоечница. — И, подумав, осмотрев нас с ног до головы, добавила: — И мальчик двоечник.
Глаза Капустина потеплели. Он взял меня за руку, и мы пошли в зал.
Капустин поискал мелочь в кармане, купил сто граммов конфет «Коровка», мы сели в уголок и молча стали их сосать.
Капустин был взволнован и совсем не походил на хулигана и двоечника. Он был тихий, нахохлившийся, как воробей в мороз. И боялся со мной разговаривать. Видимо, в душе он таким скромным и был, а хулиганом и двоечником стал по убеждению. Как я его сейчас понимала!
Мне хотелось поделиться с Капустиным своей новой идеей, обрадовать его. Но началось кино, и я не успела ничего сказать.
Когда кончился сеанс, в школу идти еще было рано: наверно, второй урок не кончился. Было самое время поделиться с Капустиным своей новой идеей.
Мы сели на заснеженную скамейку в сквере. Капустин был по-прежнему молчалив и скромен. Он взял меня за руку, и так мы сидели пять минут.
Наконец я сказала:
— Тебе нравится учиться на тройки и двойки?
— Нравится, — скромно ответил Капустин.
— С сегодняшнего дня я тоже буду учиться только на тройки и двойки.
Капустин недоверчиво улыбнулся и грустно сказал:
— На это не каждый способен.
И тут я начала подробно рассказывать Капустину, как я до всего додумалась. Чем дольше я говорила, тем ярче разгорались глаза Капустина, и под конец моего рассказа он уже превратился в хулигана и двоечника.
— Поклянемся! — сказал он.
Я достала бумагу и карандаш.
— Пиши, — сказал Капустин. — Мы даем кровавую клятву…
«Мы даем кровавую клятву, — написала я, — учиться только на тройки и двойки…».
— По понедельникам не ходить в школу, — сказал Капустин, — а в остальные дни по усмотрению.
«По понедельникам не ходить в школу, а в остальные дни по усмотрению, — записала я и добавила: — Клянемся в дружбе навеки».
Капустин прочитал, подумал и остался доволен. Мы расписались: «Д. Капустин, М. Веткина».
— Будем есть землю, — сказал Капустин.
Он нашел под кустом комочек мерзлой земли, откусил от него и стал жевать. Потом, сделав страшные глаза, проглотил. Я тоже разжевала комочек земли и, чуть не подавившись, проглотила. Клятва была скреплена.
С тех пор я Капустина обычно звала «мой друг Капустин».
К пятому уроку мы шли в школу уже друзьями, готовыми умереть друг за друга.
Надо сказать, что, когда подходили к школе, на лице моем начало проступать волнение. А Капустин был весел и спокоен. И я устыдилась своей минутной слабости.
— У меня железный характер, — сказала я Капустину, сурово сдвинув брови.
— У меня тоже, — сказал Капустин.
Мы вошли в школу и тут же встретили мою подругу Таню. Увидев меня с Капустиным, она остолбенела. На ее лице отразились смятение, гнев и неуважение ко мне.
В течение последующих трех дней, выполняя клятву, я получила четыре двойки и тройку, а Капустин две единицы. Мы с Капустиным иногда хохотали на уроках странным громким смехом. Никто ничего не понимал.
Дома у меня была паника. Мама по два раза в день падала в обморок.
— Где ты нашла этого Капустина? — кричала она. — Где ты его выкопала?
Папа ходил по комнате из угла в угол, обвязав голову мокрым полотенцем, и тихо стонал.
Сестра Дуся впала в меланхолию. Может быть, ей было завидно, что у меня был друг Капустин, а у нее не было.
Но на третий день к вечеру вдруг все стихло. Все смотрели на меня грустными глазами и разговаривали шепотом.
На следующий день, когда я пришла в школу, то почувствовала, что и тут что-то изменилось. Подруга Таня мне улыбалась. На ее лице светились любовь и уважение ко мне.
Я осмотрела класс. У всех было уважение ко мне. А к Капустину уважения не было.
Перед началом уроков меня вызвали в учительскую. Марья Степановна ласково взглянула на меня и усадила на стул.
— Мы все понимаем, — сказала она.
Марья Степановна действительно что-то понимала, а я не понимала ничего.
— Вчера приходила твоя мама. Она нам сообщила, что ты больна. У тебя душевный кризис. Это временное явление.
— Нет у меня кризиса, — тихо, но твердо сказала я.
Марья Степановна ласково улыбнулась.
— Иди на урок и пока делай что хочешь… Даже дружи с Капустиным. Сейчас тебя нельзя травмировать.
— Капустин, — мой друг, — тихо, но твердо сказала я.
— Да-да, — торопливо согласилась Марья Степановна.
Все в классе узнали, что у меня душевный кризис. Все меня зауважали с небывалой силой. Все за мной ухаживали, ловили каждое мое слово.
Капустин был несколько удручен.
— Почему у тебя кризис, а у меня нет? — говорил он.
— Не знаю, — говорила я. — Это у сестры Дуси кризис, а не у меня.
Наша дружба крепла с каждым днем. В понедельник мы бродили с Капустиным целый день по городу. Он мне рассказывал всякие интересные истории из книг и из жизни. Даже про Мамая кое-что рассказал.
К тому же Капустин научил меня прыгать с трамплина на горе за нашим домом и держать табуретку на носу. Нет, ни у кого не было такого друга, как у меня.
А во вторник Марья Степановна подошла ко мне и сказала:
— Приходи завтра обязательно на урок истории. Будет присутствовать директор. Я тебя спрошу про татаро-монгольское иго. Не подведешь?
Я промолчала. Не хотелось обманывать Марью Степановну. Об этом разговоре я рассказала Капустину.
— Воспитывают, — уверенно сказал он. — Но я тебе верю.
Домой я пришла все-таки в плохом настроении. Первый раз за эти дни у меня не было ни сил, ни энергии.
Я легла на диван и положила учебник истории под подушку. «Учить, конечно, не буду, но пусть полежит», — подумала я.
Сестра Дуся была по-прежнему в меланхолии.
«Ладно, — подумала я, — открою учебник только на минуточку». Я взяла учебник и не заметила, как прочитала всю главу про татаро-монгольское иго. Мамай поразил меня своей жестокостью.
А ночью он приснился мне. Будто сидит в своем шатре и листает учебник истории.
«Ученье, — говорит, — свет… У меня, — говорит, — двадцать сыновей и все неучи. — Вздохнул он, задумался. — Ну, — говорит, — ладно, пойду коням овса дам. А ты завтра будешь урок отвечать, — смотри, про Куликовскую битву — ни гугу!» — И он погрозил мне пальцем.
«А с урока истории я вообще уйду!» — хотела крикнуть я Мамаю, но не смогла — проснулась.
С урока истории я так и не ушла. Все собиралась сказать Капустину: уйдем, мол. Но урок был последний — думаю, успею, скажу. Да так и не успела.
Марья Степановна вошла в класс вместе с директором школы Василием Петровичем. Он сел на заднюю парту, и я ощущала на своем затылке его мудрый взгляд.
— Про татаро-монгольское иго нам расскажет Веткина, — сказала Марья Степановна.
Я взглянула на Капустина. Он улыбнулся, полный доверия ко мне.
— Так что ты знаешь про татаро-монгольское иго? — ласково спросила Марья Степановна.
«Сейчас возьму и скажу: знать ничего не знаю, ни про какое иго слыхом не слыхала».
— Кто такой был Мамай? — ласково спросила Марья Степановна.
— Завоеватель, — сказала я.
Тут Марья Степановна стала задавать вопрос за вопросом. И что ни спросит — на все я отвечаю. Говорю и говорю, остановиться не могу, будто этот Мамай меня за язык тянет. Марья Степановна смотрит на меня с любовью, Василий Петрович — с гордостью, подруга Таня — с уважением.
Не смотрит только Капустин. А я не могу остановиться. И про битву на поле Куликовом рассказала, и про пожары, и про жестокости.
— Прекрасно, прекрасно! — ласково говорит Марья Степановна. — Так сколько лет длилось татаро-монгольское иго?
Я взглянула на Капустина. Он сидел, уставившись в парту, не поднимая головы.
— Ну, что же ты замолчала? — так же ласково спросила Марья Степановна.
«Скажу — два года, — с надеждой подумала я. — Потом, — скажу, — всех ядом отравили, вся орда за одну ночь полегла, даже трупов не осталось».
— Двести сорок лет длилось это проклятое иго.
— Садись, Веткина, отлично!
— У Мамая было двадцать сыновей и все неучи! — с отчаянием крикнула я. Все засмеялись.
— О сыновьях поговорим на следующих уроках, — пошутила Марья Степановна и поставила мне в дневник жирную пятерку.
Марья Степановна сияла, директор Василий Петрович сиял, весь класс сиял. Не сиял один Капустин. Он был грустный и одинокий. Мне тоже было грустно.
Я села за парту. Урок продолжался. И тут через плечо мне перелетела записка. Я сразу поняла, что это от Капустина, и развернула ее с волнением.
Крупным почерком было написано: «Ты в глубине души отличница. Прощай навеки. Твой бывший друг Капустин».
Бедная сестра Дуся
![](/books/00/08/04/00080461/_5.png)
Сестра Дуся влюбилась. Я догадалась об этом по ее впалым щекам и лихорадочно горящему взору.
В кого она могла влюбиться? Я вспоминала всех мальчишек из нашего двора, из соседнего, из Дусиного 9 «А» класса. Влюбиться было не в кого. Но все-таки Дуся в кого-то влюбилась. Не в Кольку же Горохова?.. Что-то часто стала бегать к нему домой, на пятый этаж. Говорит, что подтягивает его по геометрии. Класс поручил. Неужели, выполняя общественное поручение, она в него влюбилась? Он же рыжий!
Три дня я думала об этом. Даже мама заметила, что думаю. Говорит:
— Что-то ты все думаешь, думаешь. Уж не случилось ли чего?
Я промолчала. Старая история: что бы ни произошло с Дусей, всегда подозревают меня. Дуся заболеет — мне температуру измеряют, таблетки дают; перегреется на солнце — меня в тени держат; проспит утром — мне вечером кино не разрешают смотреть («Разве ты забыла, что Дуся сегодня проспала?»). И так всю жизнь. Просто, видимо, решили, что с Дусей никогда ничего не может случиться. Дуся чуть ли не с пеленок сама себя закаляла, воспитывала, обучала. «Какая самостоятельная девочка Дуся», — говорили все старухи в нашем дворе.
Про меня никто и никогда так не говорил. Все считали, что со мной непременно должно что-нибудь случиться. Я уже привыкла к этому.
Вот поэтому я ничего не ответила маме, когда она спросила: «Что-то ты все думаешь, думаешь. Уж не случилось ли чего?»
Но после этого я стала еще больше думать, изо всех сил думала — морщила лоб, молчала. Мне хотелось, чтобы сестра Дуся тоже заметила, что я думаю, и чтоб спросила:
«Что ты все время думаешь, думаешь? Уж не влюбилась ли?»
На это я бы ей ответила:
«Сама ты влюбилась!»
Но сестра Дуся ни о чем меня не спрашивала.
Однажды она стояла на балконе и смотрела неизвестно куда, улыбаясь. Лицо у нее было счастливое и глупое. Я подумала: до чего же у моей сестры Дуси глупое лицо. Даже стыдно иметь сестру с таким глупым лицом.
Я подглядывала за Дусей из окна. Она заметила, что я на нее смотрю, и лицо ее сразу стало умным. «Странно, — подумала я, — очень странно».
Я подошла к Дусе, проницательно посмотрела на нее и тихо спросила:
— Кто он?
Своим прямым вопросом я привела ее в замешательство.
— Колька Горохов? — шепотом спросила я.
— Да, — ответила Дуся, смертельно побледнев.
— Но он же рыжий! — воскликнула я.
— Да, — покорно сказала Дуся.
— Тебе нравятся рыжие?
— Нравятся.
— И давно?
— С третьего класса. У нас был рыжий Витька Соснин, это была моя первая любовь.
Значит, у Дуси уже вторая любовь! И я ничего не знала, даже не подозревала, что у нее была первая любовь.
— Где же он сейчас — рыжий Витька Соснин? Умер?
— Почему это умер? — обиделась Дуся. — Он уехал в другой город. В прошлом году открытку прислал к Восьмому марта.
Рыжий Витька Соснин прислал открытку моей сестре Дусе! И об этом я ничего не знала. Я даже не знала, что ей нравятся рыжие.
— Значит, ты любишь Кольку Горохова… — грустно сказала я.
— Да, — ответила Дуся.
За что она его любила? Только за то, что он рыжий? Он совсем не походил на известных героев. К тому же она его подтягивала.
— Дуся, — сказала я, — разве можно любить мужчину, которого подтягиваешь?
— Можно.
— И ты всю жизнь будешь его любить и подтягивать?
Дуся задумалась.
— Рано тебе еще о любви рассуждать, — строго сказала она.
— Почему рано? Я сама любила. Кошкина. Я его любила за смелость, он меня — за душевную чуткость. Он тоже уехал в другой город, но ни разу не послал мне открытку к Восьмому марта.
Сестра Дуся задумчиво посмотрела куда-то мимо меня. Я поняла, что ей все равно, любила я Кошкина или нет. Рыжий Колька Горохов стал для нее важнее сестры и всех родственников.
Я почувствовала себя одиноко. Ну и пусть сестра Дуся любит своего Горохова, пусть…
Потом она выйдет за Кольку замуж, и у них будет пятеро детей и все рыжие. И Дуся совсем забудет меня. Я тяжело вздохнула. А вдруг Дуся не выйдет замуж за Кольку Горохова? Я же не узнала самого главного: любит ли Колька Горохов Дусю. Может, у нее несчастная любовь, и она страдает. А я покинула ее в эту минуту.
— Дуся, — говорю я, — а любит тебя твой Колька Горохов?
Дуся ничего не ответила. «Замкнулась в себе», — говорит в таких случаях мама.
«Наверно, не любит ее Колька Горохов», — с грустью подумала я.
Дуся вырвала из тетради листок бумаги, села за стол, взяла ручку и задумалась. И опять лицо у нее стало глупое.
«Наверно, любит ее Колька Горохов, — подумала я. — Что она, интересно, собирается писать с таким глупым лицом? Может быть, любовное письмо? — Я даже привстала на цыпочки и вытянула шею. — Неужели они переписываются? У нас во дворе есть дуб. Наверно, в дупло они прячут письма. А на рассвете, когда все спят, Колька Горохов, накинув плащ, крадется к дубу, чтоб взять письмо своей возлюбленной, моей сестры Дуси, и ветер треплет его рыжие волосы».
Наклонив голову, Дуся писала любовное письмо. Я следила за ней, затаив дыхание.
Она писала долго. Перечитала, сложила вчетверо.
— У меня к тебе просьба, — сказала Дуся и покраснела. — Передай вот это письмо Коле…
Мне доверяют любовное письмо! Ну конечно, я передам, я найду Горохова хоть на краю света! Но, значит, они не переписываются и не кладут письма в дупло дуба? И, значит, Дуся первая написала письмо Кольке Горохову? Она объяснилась в любви!
— Дуся, — сказала я, — не переживай. Я сегодня же найду Кольку.
Кольку искать было легко. Не надо было идти даже в соседний двор или в соседний подъезд. Колька жил над нами, на пятом этаже.
Я вышла на лестничную площадку, села на подоконник и сделала вид, что читаю.
— Что это ты читаешь? — спрашивали все, кто проходил мимо.
— Про кроликов, — говорю, — и про их развитие.
Каждый останавливался, вначале удивленно смотрел на меня, а потом заглядывал на обложку.
— Гм… И правда, про кроликов. Ты что — кроликов собираешься разводить?
— Собираюсь, — говорю, — собираюсь.
И чего спрашивают, и чего останавливаются — будто на самом деле интересно. А на самом деле едва ли интересно. Ведь все равно, что я отвечу, никто и не ждет правды. Вот идешь, например, по улице, обязательно кто-нибудь встретится и спросит: «Куда пошла?» Я обычно отвечаю: «К бабушке». Говорят: «А-а!» А бабушки у меня и нет.
И тут: не буду же я объяснять, что сестра Дуся написала любовное письмо рыжему Кольке Горохову и я должна его передать. А для этого я взяла из книжного шкафа первую попавшуюся книгу, села на подоконник и делаю вид, что читаю, а на самом деле жду Кольку Горохова.
— Собираемся, — говорю, — всей семьей кроликов разводить. Уже семь штук купили, под кроватью живут.
— Только ни в коем случае не пускайте туда кошку, — сказала пенсионерка Анна Павловна из тридцать девятой квартиры, сухонькая такая старушка в смешном берете. Она с детства обожала кроликов.
— Как только мы купили кроликов, кошку тут же продали за два рубля, — сказала я.
— Да что вы! — всплеснула руками Анна Павловна. — У вас был такой прекрасный кот.
И тут разговор пошел о котах. Анну Павловну остановить было трудно, она говорила и говорила. Может быть, с ней никто всерьез не разговаривает, и она обрадовалась, что я сижу на подоконнике да еще читаю про ее любимых кроликов?
Но все равно я почти не слушала Анну Павловну. Вдруг сейчас пройдет Колька Горохов? Как же я передам ему письмо?
От досады я стучала пятками по стене. Дусино счастье было на волоске! И все из-за кроликов!
— Ты знаешь, милочка, у меня в тысяча девятьсот тридцать пятом году был сибирский кот.
— Знаю, — говорю.
— Ну, как же ты можешь знать? В это время еще не родилась твоя мама. Ничего ты не знаешь!
— Не знаю, — говорю.
Сейчас непременно пройдет Колька Горохов.
— Ты знаешь, милочка, этот кот попал под трамвай.
— У нас тоже двух кошек задавило, — сказала я, прислушиваясь к шагам на первом этаже.
— Не может быть! — ахнула Анна Павловна.
— Они просто сами под трамвай лезут, хоть на веревочке води.
И в это время появился Колька Горохов! Только не с первого этажа, а со своего, пятого. Почему-то я приготовилась к тому, что он будет подниматься по лестнице — медленной, усталой походкой. А он промчался по перилам, как вихрь.
— Боже мой! — испуганно сказала Анна Павловна.
А я чуть не ревела. Догнать его! Сейчас же догнать, чего я сижу!
Я соскочила с подоконника. Забыла впопыхах книгу.
— Дарю вам книгу! — крикнула я оскорбленной Анне Павловне и, как Колька Горохов, понеслась по перилам вниз.
Колька Горохов стоял на лестничной площадке второго этажа и сосредоточенно рассматривал, не порвал ли штаны.
Меня охватила робость. Но я вспомнила бледное лицо Дуси, и это придало мне мужества. Я подошла к нему и твердо сказала:
— Здравствуй, Коля!
Он без интереса посмотрел на меня и сказал:
— Привет!
— Тебе письмо, — сказала я и почувствовала, что покраснела, как тогда Дуся.
Колька посмотрел на меня с интересом.
Я достала из кармана письмо, подала ему, повернулась и помчалась вверх, перескакивая через ступеньки.
У дверей квартиры я остановилась, отдышалась. Колька сейчас, наверно, читает письмо где-нибудь в уголке. Что все-таки написала ему Дуся? Мне страсть как хотелось прочитать, но я переборола свое позорное желание. Иначе я бы не уважала себя. А не уважать себя — последнее дело, говорит папа.
Наверно, Колька читает письмо. Он с ума сойдет от счастья.
Я нажала на кнопку звонка. Дверь открыла Дуся. Она вопросительно посмотрела на меня.
— Он чуть не сошел с ума от счастья, — шепотом сказала я. — Сейчас читает письмо в уголке.
Лицо Дуси осветилось улыбкой.
— А, пришла, — сказала мама. — Иди ешь, мы уже пообедали.
Только я начала есть, как пришел папа и испортил мне аппетит.
— Покажи-ка, — говорит он, — кроликов, которых ты под кроватью разводишь.
У меня кусок в горле застрял.
— Каких кроликов? — говорю я, глядя в тарелку.
И тут папа рассказывает. Встречает его вот только что, пять минут назад, соседка Екатерина Григорьевна и говорит:
— Никогда не знала, что вы разводите кроликов.
— Каких кроликов?
И тут выясняется, что весь двор знает, что мы разводим кроликов, только он, глава семьи, не знает.
Мама стояла и укоризненно смотрела на меня. Дуся, закусив губу, чертила ногой по полу.