Вера Николаевна смутилась:
   - Напишу: Ян опять не в меру пил, у него от этого болит живот...
   "Н-да... Берберова права, и хватит об этом". А вслух Иван Алексеевич заметил:
   - Лучше бы ты о высоком писала. О пустяках Гиппиус напишет. Ох и задаст она мне за Дмитрия, что Нобеля у него перехватил! Между прочим, вот они со всей своей чертовщиной и хворь на нас могут наслать. А я - что! Я чертей незлобивых вспоминаю, тех, которых еще Балда дурил. Так что не бери в голову.
   "Сегодня, - подумала Вера Николаевна, - я запишу, что последнее время Ян очень мил со мной. Уступил свой сахар и сливочное масло. Перестал, - не сглазить бы, - упрекать меня за траты. А ведь почти все мои неприятности из-за этого..."
   - Но, Ян, объявить Галине отказ я не смогу, хоть рви меня на кусочки...
   3
   Иван Алексеевич в своем кабинете ждал Галину. После разговора с Верой Николаевной, который все-таки состоялся, она потребовала объяснений.
   Он сидел за письменным столом в безделии и отвратительном настроении, чувствовал себя неважно. И чтобы не ошибиться с лекарствами, - коньяк ли принимать, или горошины из баночки, - пытался разобраться, с чего утро началось. То ли, встав, он сперва почувствовал недомогание тела, а уж затем, прослушав сводку новостей, душевные недомогания, то ли последовательность событий была обратной.
   Иван Алексеевич никак не мог отучить себя от газет, хотя уже много лет пытался это сделать. И только с обрушением Франции все разрешилось само собой: газет не стало. Так теперь принялся каждый час включать радиоприемник!
   Он громко выругался, и отчего-то в адрес русских: "Вовсе освинели и обеспечничали!" - хотя думал о немцах. Те за годы успехов выдающиеся словесные выкрутасы насобачились изобретать! Чудовищно изобретательны! Про Хитлера не иначе как - "величайший полководец всех времен!", "человек, добившийся таких успехов, ниспослан нам Богом!". Недолго, тот и сам в это поверит. А позволили ему это русские, оттого что освинели и обеспечничали.
   Раз уж война началась, справедливости отвечает победа той стороны, которая несет в мир более высокие ценности и духовную энергию более мощную. Ни Германия, ни Россия нынешние ничего из этого предложить не могут. Кто же тогда достоин победы? Некий третий? Тогда - кто он? Англия?.. В голове происходила сама по себе какая-то работа. Иван Алексеевич с удивлением глядел на фразы, что вывел на лежащем перед ним листе бумаги: "Мещерский вышел из окопа. Окоп был свежий. Кисло пахло сырой глиной..." Фамилия "Мещерский" была знакома, ее он использовал в "Натали". Но откуда взялся окоп? В окопах Иван Алексеевич отродясь не бывал, так что особенно изумительным было это - "пахло сырой глиной".
   Но тут Иван Алексеевич заметил, что пишет не своим рабочим пером, стареньким и самым простым, а случайным, из многих дареных. Так что писал он о Мещерском, кажется, оттого только, что сильно волновался и занимал себя рисованием чертиков про окопы.
   Она вошла и разумно - расстояние умеряет гневные волны, такой закон природы непременно должен существовать - присела возле дверей. Иван Алексеевич как бы не сразу заметил ее приход и как бы нехотя оторвался от бумаг. И заговорил четко и быстро, напоминая известное всем: со мной спорить нельзя!
   - Несколько лет назад я объявил вам, что наша душевная близость кончилась. Тогда вы и ухом не повели! Нынче я объявляю вам, что и нашей физической близости должен прийти конец. Я полагал, передавая свою просьбу вам отъехать, что и это вы примете с обычным уже равнодушием.
   Слова о физической близости были неправильными, и от этого промаха Иван Алексеевич скомкал и все остальное. Он имел в виду, что пришел конец видеть и слышать друг друга, а получилась дрянь какая-то. Где бабы гладки, там нет и воды в кадке! Исправляясь, он добавил:
   - Наши поезда - или пароходы, если точнее, - давно разошлись, а прощальные гудки непозволительно затянулись.
   Она сидела на стуле, сложив маленькие руки на округлых коленях. Легкое летнее платье, из любимых им, спускалось вниз к полу, драпируя женственные мягкие бедра, крепкие икры, тонкие лодыжки - все, что так любил он в ней, и страшно подумать, сколько уже лет. И половины этих лет ему уже не прожить, а она будет все такой же красивой и молодой, она не старится вместе с ним.
   - Бедная Вера Николаевна, - молвила Галина.
   - Да, ее страданиям уже лет пятнадцать, должно быть...
   - Бедная Вера Николаевна! Если бы вы только видели, как она нервничала, сообщая нам, что нас выгоняют. Чего она только не придумывала! Но придумала худо. - Галина улыбнулась. - Ей пришлось сказать, что вы можете умереть с голоду, если иногда и мы сядем за обеденный стол. А мы-то, неразумные, полагали, что заслужили поесть, работая с утра до сумерек. Вы правите слово, а нам ведь приходится перепечатывать всю страницу!
   Эти "мы", "нам" должны были привести Ивана Алексеевича в бешенство. Она ведь знала, как может ранить одно ее слово! Ведь чему-то же она научилась рядом с ним за эти годы!.. Но гнева не было. Он вспоминал, во что порой превращалось ее обучение их общему ремеслу. Шаля, она брала перо, как и он, между третьим и четвертым пальцами и объявляла, что раскрыла тайну мастерства учителя: третий и четвертый пальцы, всего лишь! И они хохотали...
   - Я ношу те же платья, что и много лет назад. - Она опять улыбнулась. - А третьего дня я купила для всех колбасы. И Марга тоже не складывает деньги в кубышку, если они у нее появляются...
   Иван Алексеевич поднял руку:
   - Остановитесь, пожалуйста. О колбасе разговаривайте с Верой Николаевной, не со мной. Полагаю также, что вы сообразили - моя просьба вам с подругой съехать не имеет причиной экономию наших нищенских обедов. - Он встал из-за стола, дело и впрямь становилось склочным. - Отодвиньтесь, пожалуйста. Фигурально, разумеется. Унеситесь воображением подальше, нежели эта дверь, и вглядитесь. Что видите? Сообщаю для худо видящих. Перед вами писатель из первых. Может быть... Впрочем, что касается меня, так тут уж без всяких "может быть"... Я склонен полагать, что я выдающийся писатель земли русской. Уже сорок лет я академик Российской императорской академии. Я обладатель трех золотых пушкинских медалей. Наконец, я лауреат Нобелевской премии. Считаете мою просьбу чрезмерной?
   - То есть вы спрашиваете у меня: а кто такая ты? Да?.. Так я отвечаю вам: я ваша женщина. И, значит, мы равны. Я тоже отдала вам все, что у меня было. Много лет назад муж сказал: выбирай, я или он! И я не колебалась. И вы тогда не были Нобелевским лауреатом. А все эти императорские академии были уже пылью. Я, - голос ее стал жестче, - отдала вам все и на много лет заняла весьма сомнительное положение при вас. Это годы и моих страданий тоже. И я не заслужила такого прощания.
   - Не мелите чепухи! - Гнев сделал Ивана Алексеевича моложе. Он стоял посреди комнаты очень прямо, голова слегка откинута назад, широкие плечи развернуты. И впрямь, его можно было принять за моряка, хоть и отставленного. - Что вы называете сомнительным положением? Почтительное отношение к вам Рахманинова? Шаляпина? Десятка других моих друзей, украшавших Россию?.. Послушайте, мы с вами уже прощались. Вы уходили из этого дома, дай Бог память, семь лет назад. А потом вы вернулись и привели с собой любовницу. Вот именно с этого момента ваше положение в доме и стало весьма сомнительным. А мне приходится заботиться о репутации своего дома! И заботам этим уже два года! Иван Алексеевич расстегнул ворот рубахи и ослабил галстук. Черт дернул принарядиться! - Я не говорю о былой нашей любви. Обнявшись, веку не просидеть. Я говорю - не позорьте меня под крышей моего же дома! У Пушкина жена блядовала обычным способом, так и то ему моют косточки второе столетие! А что мне будет?
   - Оставьте... Мне тоже будет несладко. И Маргу припомнят, и все остальное. Когда в "Визитных карточках" прочтут: "Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки, и он заставил ее испытать то крайнее бесстыдство...", так это непременно обо мне подумают...
   - Идиотка! - Иван Алексеевич уже не владел собой. Глаза превратились в белые нули. - Такая же идиотка, как и все остальные! Я как-то написал: "длинное девичье тело" - так заговорили о моей странной любви к длинным девичьим телам! Еще говорят, что я большой любитель взламывать девственность, ибо у меня и про это упомянуто! - Иван Алексеевич погрозил Галине. - Из-за вас у меня такая гадкая жизнь! Этой гадкой жизнью я разорен, - у меня давно нет желания бороться! Я болен, - много лет вы мучаете меня! Я не угадал ни с армией, ни с банками, на кого поставить и где укрыться! Я не могу работать, я только тем и занимаюсь, что мысленно разговариваю с вами! И точно так же, как и нынче, постыдно пошло! Ни средств к существованию, да ни самого существования! У меня оставалась только гордость, но вы уничтожили и ее! - Он почувствовал, что пошла кровь, и сел в кресло переждать кровотечение.
   Галина молчала. Она понимала, какого поступка он ждет от нее, но сделать этого не могла... Кротко она подошла к нему, опустилась на колени и взяла его руки. Он не отнял их. Они были по-мужски сильными, он гордился ими.
   - Ты... - начала она тихо.
   - Не смейте говорить мне "ты". Никогда больше не смейте делать этого. - Он не кричал, а тихо просил.
   - Я говорила глупо, прости меня. Я полюбила тебя не за пушкинские медали. И не за стихи твои, и не за прозу.
   - Я тоже полюбил вас не за прозу, - буркнул Иван Алексеевич.
   - Слава Богу, что ты отходчив... Когда мы встретились много лет назад, вокруг слышались только стоны о невзгодах, смертях, о безденежье. А ты говорил о небе, о земле, об их творце. Ты и тогда был уже очень немолод, но в глазах у тебя сияла пленительная молодая отвага. Однако с тех пор прошли годы и годы. Погляди на нынешних нас - на тела наши, на души...
   - Мое тело оставьте в покое. Оно многих вводило в заблуждение. Только врач по фамилии Чехов понял меня и сказал: "Вы здоровеннейший мужчина, только, как хорошая борзая, худы очень".
   Галина тихо засмеялась:
   - Я о себе говорю. Это у меня и тело, и душа совсем уже другие... - Она держала Ивана Алексеевича за руки и упорно глядела ему в глаза, когда-то синие, а ныне поблекшие, окруженные нависшими веками, дряблыми мешочками, морщинами. - Я тоже мучаюсь нежданно случившимся со мной. Я не знаю, как это оказалось во мне. Я листаю твои книги и понимаю сказанное тобой: нет на земле долгого счастья. Ты столько написал о любви, но у тебя нигде нет ни одной счастливой семьи. Только короткие встречи мужчин и женщин. Ты, по-моему, чувствуешь существование каких-то иных форм любовных отношений. И все, что называется здесь любовью, только отблески того настоящего чувства, что существует не здесь...
   - Встаньте, пожалуйста... - Иван Алексеевич стал спокоен.
   Помешкав, Галина тяжело поднялась и отошла от него. Она понимала, что ни вернуться назад, ни в чем-то оправдаться, - в чем, она не знала, прежде они казались столь высоко парящими над всяческими объяснениями, - она уже не сможет, и говорила лишь оттого, что разогналась и сразу было не остановиться:
   - Должно быть, я родилась такой, и тогда вины моей в случившемся нет. Помнишь... - Она уже знала, что убедить друг друга в чем-то они не смогут, и говорила по инерции. - Помнишь, ты как-то сказал, что с годами все больше чувствуешь в себе какое-то воплощение всего прекрасного женского. Оттого тебе и удаются женские образы лучше. Теперь я часто вспоминаю твое признание и вот о чем подумала. Может быть, по этой причине я так отчаянно полюбила тебя и все прекрасное женское в тебе...
   - Великолепно! Поздравляю! Что во мне женское, вы отметили первой! Предполагаю, будете и единственной.
   Галина пошла к выходу. Иван Алексеевич отметил, что встала она у дверей, как стоят певицы на своих концертах, сложив ладони перед собой и глядя в пол, настраиваясь на предстоящие романсовые переживания. Так и есть...
   - А может быть, все случилось раньше. Я так часто, каждый день и много лет расставалась с тобой... Когда мы расходились по своим комнатам, я приходила к себе и долго лежала лицом к стене, бесконечно задавая себе вопрос: ну, а дальше что?
   - Итак, моя последняя к вам просьба: отъезжайте.
   Галина взялась за ручку двери и продолжила деловито:
   - Война, Иван Алексеевич. Всюду война. Воюют все. Мы не успеваем ни визы переоформлять, ни билеты возвращать...
   - Генеральные штабы вряд ли и в будущем станут сообщать вам свои планы.
   - Нынче обстоятельства наши таковы. Марга упорно ищет работу. Но, как вы понимаете, сошедшему с ума миру не до ее пения, а тем паче не до моих писаний. Но, кажется, что-то получается в Америке. И мы хлопочем разрешение на отъезд. Как только мы получим его, тут же попрощаемся. Потерпите немного... - Она глубоко вздохнула и открыла дверь. - Ваша Галина Ганская отравилась, услышав приговор расставания. Ну, а я с этим опоздала. В наших отношениях давно нет былой остроты. - Она вышла из комнаты.
   Что делает тот, от которого только что ушла женщина и если ему семьдесят? Должно быть, то же, что и в сорок лет. Сидит в кресле... Не сидят в восемнадцать. С пылающим лицом он вскочил бы и уже мчался куда-нибудь: спрятаться в роще, укрыться на станции либо в поезде, либо под ним, между грохочущими вагонами. Но к сорока годам человек приобретает ту мудрость, которая есть следствие того, что в жизни все уже случалось. Кроме смерти...
   Иван Алексеевич сидел в кресле, закрыв глаза, опустошенный потерей, к которой привыкал много лет, но, как оказалось, так с ней и не свыкся. Она вспомнила Галину Ганскую: "Ты, говорят, на днях в Италию уезжаешь? Почему же ты не сказал мне об этом ни слова? А нынешние ваши слова уже пусты. Я вам больше не Галя!" А он вспомнил: "Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи. На другой день по приезде в Сочи он купался утром в море, потом брился. Надел чистое белье, белоснежный китель, на террасе ресторана выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь к себе в номер, лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов".
   Как много женщин, счастливых мгновением своей несчастливой жизни, выдумал Иван Алексеевич. Сначала звучит всего-навсего одна фраза. Из нее рождается характер, с которым только и можно соотнести те несколько слов. И характер приступает рассказывать историю... Деревенская девушка Степа: "Лучше вас на свете нет. За ради Христа, за ради самого царя небесного, возьмите меня замуж. Мне на Крещенье уже шестнадцатый пошел..." Изящная Руся: "Она держала его картуз, как тогда в лодке, и говорила, блестя радостными глазами: "А я так люблю тебя, что мне нет ничего милее даже вот этого запаха внутри картуза твоего гадкого одеколона!"". Дворовая Таня: "Вот вы в меня влюбились, так я будто и сама в себя влюбилась, не нарадуюсь на себя..."
   Из спальни, прилегающей к его кабинету, вышла Муза: "Если хотите стрелять, то стреляйте не в него, а в меня. Дело ясно и кончено. Сцены бесполезны..."
   Одна придуманная главная фраза спрессовывает придуманную жизнь в предельно короткую новеллу. Но в долгой реальной жизни не отыскать такой фразы, чтобы разъяснить судьбу.
   У великого поэта и великого любовника Байрона были седые волосы в тридцать шесть - столько ему было отпущено. При вскрытии обнаружили мозг старика. "Надо бы, - усмехнулся Иван Алексеевич, - позволить раскроить себе череп. Они бы увидели, как я еще молод..."
   В том, что Галина только что сказала, нет ничего от той молодой женщины с васильковыми глазами и золотисто-смуглой от загара кожей на пляже Ниццы, что так ловко захватывала гибкими пальцами точеной ноги камушки и кидала их в воду. Это была их первая встреча...
   В том, что она только что сказала, были слова о ней нынешней: "Бесконечно задавала себе вопрос: ну, а дальше что?" Она всегда наслаждалась ролью хозяйки дома в отсутствие Веры Николаевны. Когда-то Иван Алексеевич сказал кому-то о ней: "Жаль искалеченной молодой жизни, у нее нет никого, кроме меня, в минуту горя не к кому будет и голову прислонить..."
   Иван Алексеевич знал точно, что она знает, чего он хочет от нее. Он желал от нее небольшой, по его разумению, жертвы, ибо она столь многим ему обязана. Она разделила его славу. Она по рекомендациям Ивана Алексеевича печаталась в лучших журналах. Она накоротке с великими, и ее фотографии войдут в тома их воспоминаний. А уж воспоминания нынче пишут все...
   Она не молода. Ей тоже остался миг. Черви уже изготовились приняться и за эту сладкую работу. И что такое миг жизни по сравнению с долгой памятью о ней, и только оттого, что она рядом с ним! Однако так ли мал этот миг, если самому Ивану Алексеевичу приходится благодарить за каждый отпущенный день?
   Иван Алексеевич понимал бессмысленность этого бесконечного ряда мучительных доводов и возражений. На самом деле все просто. На самом деле он всего лишь не хотел ее ухода из своей жизни. И знал ясную причину этого. Она была последней его женщиной. В любимой женщине хоть что-то одно должно нравиться беспредельно: овал лица, либо рука, либо хоть локоть этой руки... "Угораздило же!" Иван Алексеевич всерьез подумал, что такой беспредельно любимой чертой в Галине была ее легкая картавость, времени не подвластная. Наслаждаясь ее голосом, он часто вспоминал свое детство и собственный дефект речи. Маленьким при обидах он валился на пол и кричал, не выговаривая "р": "Уми-аю!" Старший брат отучил картавить просто: задал хорошую трепку... И, вспоминая ту трепку в самых неподходящих местах ее монологов, Иван Алексеевич всегда улыбался.
   "Сколько же во мне жизни! Сколько заложено во мне родителями, царство им небесное!" Когда Иван Алексеевич думал о матери, он видел: очень красивая женщина в шелковом платье с приподнятым, расходящимся в стороны воротником, с небольшим декольте, сидит в кресле, медленно поворачивается к нему и ласково смотрит. Только она с самого начала знала и верила, что ее Ваня будет особенным...
   Иван Алексеевич встал из кресла и подошел к столу. Долго глядел на записи о Мещерском и не понимал, откуда они взялись. С Мещерским было покончено еще весной... Потом вспомнил и присел к столу. Вычеркнул два лишних, как ему показалось, слова. Собрался было смять бумагу и выбросить, но остановился, привлекла внимание фраза: "Кисло пахло сырой глиной..." Поколебавшись, взял рабочее, самое простенькое, перо и стал писать: "Позицию сменили как раз после той атаки, в которой убили Изгаршева, Мещерский вышел из окопа, где продолжался шумный аукцион по распродаже оставшихся вещей покойного. Окоп был свежий, еще не просушен. Еще и воду не отвели, и приходилось, выходя, хлюпать по брошенным на дно доскам, с которых соскакивали проснувшиеся по весне зеленые лягушки. Кисло пахло сырой глиной..."
   4
   Обедом называлась теплая водичка, в которой плавало черт знает что, какая-то травка. За столом кроме Ивана Алексеевича и Веры Николаевны сидели Бахрах и Леонид. Это Леонид разбил грядки и что-то там выращивал, а потом выращенное бросали в суп. Галина и Марга отсутствовали. Они ели тот же суп, но в своих апартаментах. "И слава Богу! Спаси и сохрани, Царица Небесная, и впредь!"
   Иван Алексеевич вяло шевелил ложкой. Аппетита не было, состояние духа угнетенное, и это ничего хорошего присутствующим не сулило. По радио только что передали сводку военных действий в России за август. В июле все казалось таким плохим, что дальше ехать некуда. Однако выяснилось, что есть куда. Так что и насчет сентября можно было не обольщаться, будет еще хуже. Особенно раздражало Ивана Алексеевича то обстоятельство, что он, похоже, и в июле на что-то надеялся, хотя всем объявлял, что не надеется, что всему пришел конец. А теперь и насчет сентября какие-то надежды существуют - мол, а вдруг!..
   За столом компаньоны молотили языками исключительно про военную обстановку. Особенно выпендривался Леонид. Этот написал несколько повестей про первую мировую войну и сменившую ее гражданскую и по этой причине почитал себя знатоком того, как надо воевать. Вот и щебетал: война на два фронта немцами никогда не выигрывалась, Иван Алексеевич, мол, был абсолютно прав еще до начала войны, не допуская и в мыслях такого авантюризма; между тем Англия воспряла духом, а немцы приняли гениальное для себя решение объявить комиссаров и гепеушников преступниками, не подпадающими под юрисдикцию законов ведения цивилизованной войны; однако для русских это решение трагично, теперь эти комиссары забегут с тыла и станут в спину гнать темных и послушных людей вперед, и положат все, что еще осталось лучшего, хотя "лучшего" - это сильно сказано... "Надо как-то протестовать. Господа, надо протестовать!" И Бахрах поддержал: "Непременно надо протестовать". Этот-то каким способом протестовать вознамерился? Что ему, что Марге из дома и высунуться нельзя! Приходили уже, интересовались, что за русские такие, на евреев похожие? Иван Алексеевич сама любезность - налил пришедшим по здоровеннейшему бокалу коньяка и принялся рассказывать историю, случившуюся с ним в схожих, мол, обстоятельствах. В шестом году отправились они с Верой Николаевной в свадебное путешествие в Святую землю. По прибытии при регистрации вместо паспортов выдали им какие-то цветные бумажки. И, по недоразумению, не синего, а розового цвета, какие выдавали только евреям, запрещая тем посещать мусульманские святыни. Иван Алексеевич пошел объясняться к русскому консулу. Высокий и худой, высушенный синайским зноем, консул молча слушал претензию, долго изучал физиономию Ивана Алексеевича, затем сухо спросил: "А как вы теперь, без паспорта, докажете мне, что вы не еврей?"
   "Стратеги дерьмовые!" - буркнул себе под нос Иван Алексеевич, имея в виду не генералов - что немецких, что русских, - а разглагольствующих домочадцев. Леонид мог бы и предположить, даже если бы и ошибся, что Ивану Алексеевичу допустимо не знать, кто такой Клаузевиц. Своевременно оповещен не был, а гимназию не кончил. А де Голля отличал среди прочих только оттого, что удивился его несомненной литературной одаренности. Однако Леонид деликатностью не обременен и все нес и нес про то, что Волга впадает в Каспийское море, а лошади едят сено. И в писаниях своих такой же - ни шагу вперед. Стратег, освоивший единственный артикул - шаг на месте.
   - Что яйцами-то понапрасну бряцать! - вспыхнул Иван Алексеевич и тут же извинился перед женой. Ни перед кем за свои слова не извинялся, а перед ней всегда. Столько лет прожила, а все та же неподготовленность и смущение неисчерпаемостью родного языка. - Какое - протестовать?! Что мы можем?! Русские разбиты вдребезги. Судьба России определена на столетие вперед!
   За столом испуганно затихли, даже перестали ковырять Леонидовы баклажаны, надоевшие до чертиков. И затихли не из-за гнева хозяина или его детских неприличных слов, а оттого, что знали способность Ивана Алексеевича угадывать целое по отдельным его частям. Этим занятием он еще в юности прославился: по затылку, рукам определять черты лица и даже душевный склад человека, и почти всегда безошибочно. Приятели несли ему фотографии своих невест, просили описать характер будущих жен, - не дай Бог в характере ошибиться! Иван Алексеевич и в этих делах помогал. Так и позже: по каким-то, улавливаемым только им, штрихам происходящего достоверно говорил о будущем. И тоже редко ошибаясь.
   В то, что судьба России определена на столетие вперед, Иван Алексеевич верил непоколебимо. Абсолютно. К сентябрю уложены миллионы русских, все разорено, захвачено почти все, где побывал Иван Алексеевич, а уж он поездил по России - ого-го! Россия не может выдюжить третью или четвертую, или уже пятую - как считать! - войну за четыре десятка лет. Немцы тоже могут обессилеть на захваченных просторах, но и с Россией все ясно. Как бы дальше ни пошли дела, на сто лет вперед для нее - все ясно.
   - Нынче, - опять принялся топтаться на месте Леонид, - пишут, что немцы и японцы стремятся к уничтожению Англии и Америки. Ни более, ни менее!
   Иван Алексеевич снизошел:
   - Да, много у них работы впереди. А ведь еще и Россию надо до конца добить, и Китай. Однако что они собираются делать потом? Не привязан медведь не пляшет.
   - Совершенно верно! - обрадовался Леонид вступлению Ивана Алексеевича в беседу. - Великий Клаузевиц так и говорит о стратегии: полководец! прежде выясни, чего ты хочешь достичь в ходе войны и с ее помощью? Но сколько я ни слушаю этих немцев, четкого ответа не нахожу.
   - Им нельзя отступать - вот и вся стратегия.
   - Позвольте заметить, Иван Алексеевич, совет ваш тривиален. Разумеется, им нельзя отступать. Однако ж не только отступают, бегут! Ведь только бегом за два с половиной месяца можно очутиться под Лугой!
   - Да немцам нельзя отступать! - рявкнул Иван Алексеевич. - Если они отступят, то второй раз туда, где нынче, уже не попадут.
   Леонид остолбенел:
   - Вы полагаете, они могут отступить? Хотя чем черт не шутит... Иван Алексеевич, вы это всерьез? - Леонид перешел на шепот, вообразил, видно, что находится на секретном совещании. - Думаете, есть надежда? Только не мистифицируйте нас, Бога ради. Вы же знаете, как мы верим вашему провидческому дару. - Шумно встрепенулся: - А ведь действительно! Если поднять народы не только Европы, но и всего прогрессивного мира... То есть именно все прогрессивные народы без исключения. И если данные прогрессивные народы...
   - Тьфу ты! - Иван Алексеевич встал из-за стола. - Это что ж за штука такая - прогрессивные народы? Где вычитали? В любом народе - все есть! Вон у советских два Михаила - Шолохов и Зощенко - про народ пишут. И у каждого свой и ничего схожего! Под этой крышей все из России. И все разные. Кого в совет рабочих депутатов можно, если грядки копает, а кто только для совета дворянских и дотягивает!.. Нашему народу и книжки несли, и волю, и всеобщие тайные выборы. А ему все по ... - Он покосился на Веру Николаевну. - А ему все едино: что тайные, что явные. Каждый себе на уме. Каждый - сам. Мне один мужичок говорил: "Я хорош, я добер, пока воли не дать. А дай волю, я первым разбойником, первым грабителем, первым пьяницей окажусь". - В дверях Иван Алексеевич остановился и с остервенением живописал оцепеневшему собранию: Шинель внакидку, картуз на затылке, широкий, коротконогий. Телячьи ресницы, и не останавливаясь жует подсолнухи. И от нажеванных семечек на молодых, животно-первобытных губах молоко... Эти типы, господа, были и будут. Из любого вашего прогрессивного народа любых набрать можно. Из нас, как из дерева, все можно вытесать - и икону, и дубину!