Страница:
Тогда-то он и попытался кончить все разом. По глубокому снегу меж елями он отошел поглубже в лес и стал вытаскивать из кармана трофейный шпеер. Но тот зацепился курком за подкладку и не выходил. Этих лишних секунд душе и хватило, чтобы передумать расставаться с теплым уютным телом. Ибо стояли холода...
В начале этой зимы Мещерский после ранения долечивался в Москве. Там, в больничной палате, она и явилась перед ним. Священника сопровождали две черницы с серебряными иконами. Батюшка благословлял болящих на преодоление болезней, чтобы с новыми силами оборонять царя и отечество. Мещерский же в это время разглядывал одну из черниц, изумляясь и красоте ее, и желаниям, которые еще не совсем потухли в ее глазах. Позже-то он понял, что не черница это, а сестрица очередная.
В один из последних дней пребывания в Москве перед отправкой на фронт повез он ее в ресторан, а потом, и согласия не спрашивая, в гостиницу, где остановился. И пока Мещерский откупоривал шампанское и резал ананас, она была уже под одеялом, натягивая его до глаз, и дрожала там от холода, - так подумал Мещерский. Он поглядел на эти ее занятия и не шампанское ей в бокал налил, а теплую мадеру. И когда помогал выпить, пролил мадеру ей на грудь и стал целовать ее затвердевшие соски, а она, будто впервые ее так целуют, испуганно прикрывала груди ладошками. И только обнажив темный треугольник, по тому, как отчаянно она сжимает бедра, Мещерский понял, что такое свидание у нее впервые. И надо было остановиться, пожалеть ее, но остановиться Мещерский был уже не в силах. Хорошо, хватило разума не говорить ей потаенные сладкие слова, от которых женщина учащает движения, чтобы побыстрее закричать....
Вот и была только эта сумбурная ночь да еще две. И еще помнил Мещерский сладким пахнувшую ему в лицо муфту, когда склонился на вокзале поцеловать у нее на прощание и для прощения руку. Хотя у барышень руку не целуют...
А теперь звонки ее высоких родственников с настоятельными требованиями объясниться, да еще явившись для объяснений в какую-то глухую тьмутаракань. Все посходили с ума: в рушившейся стране ехать с позиций объясняться по поводу потери невинности одной из подданных его императорского величества!
Из окопа поднялись веселые офицеры. "Мещерский! Вы прикупили совсем новые шпорные ремни и кожаное пальто!" За вещи покойного старались заплатить побольше, вырученное пойдет его нуждавшейся матери. Она не узнает, что в атаке сына убили свои же солдаты, мстя за придирки и глупую требовательность. Но офицеры это знали. Однако первого же еще до поминок намекнувшего на это обстоятельство прервали: "О покойниках только хорошее!" "О покойниках только хорошее? Да что за чин такой, позвольте спросить, - покойник?"
"Ой, ваше благородие! - всколыхнулся Попов. - Еще один телефон был, чтобы, значит, по цели нумер двадцать семь! Апосля, что ли?" Мещерский махнул рукой: апосля!
Второй день уже по фронту ползли слухи - или не слухи? - о революции в Петрограде. Было в этих слухах, как и в листовках Попова, нечто завораживающее, что-то для острого желания попробовать. От этой вялой и мерзкой окопной жизни возвращаться к той, довоенной, к прежнему опостылевшему существованию было невозможно. Все равно надо было начинать что-то новое, как-то по-другому...
Но как же хорош был первый день войны! Все в угаре. Везде знамена. Испуга от войны еще нет, ее никто не видел. Вокзал забит пьяными призывниками и надушенными дамами, цепляющими солдатам на штыки цветы. Лица новобранцев сияют, еще вчера их никто не знал и никому до них не было дела. Оркестры, рассыпанные по перрону, гремят маршами, а ораторы - патриотическими речами: вперед! на миру и смерть красна!
С этого дня и начались долгие годы, главной чертой которых стали бессмысленно праздные с того самого первого праздничного дня начала войны люди, не знающие толком, что им теперь делать. Вместо пахарей, плотников, мастеровых, учителей появились стреляющие, взрывающие, колющие. И призывающие это делать. Этих стало особенно много. Не будь народных бедствий, что бы делали златоусты?
6
Перед выходом к обеду Иван Алексеевич долго внимательно разглядывал себя в зеркале. Вспомнил: у вас, Иван Алексеевич, лицо стало прямо патриция времен упадка Римской империи. И засмеялся. Лицо то ли патриция, то ли голодающего индуса.
Он всегда был требователен к своей наружности. Жене наказал: умру запаять в цинковый гроб и никому не показывать, и на отпевании не глазеть, встану - поубиваю! Вера Николаевна, бедная, неразумная, долго потом крестилась и шептала молитвы. Единожды только был доволен - и даже в восторге - внешним видом покойника: на похоронах великого князя Николая Николаевича.
Нынче лицом своим остался удовлетворен. Решил: скорее всего, оттого, что пригляделся к безобразию. Впрочем, тут же поспорил с самооговором: худощавое породистое лицо, с утра много ходил, бодро поднялся в гору, не исчезнувший после прогулки румянец оживил задубевшие черты, даже в глазах появились отблески синевы. К тому же, как оказалось, и не позабыт окончательно. Вчера получил из Швеции кое-какие деньги, там что-то читали по радио из его рассказов. Что и говорить - Европа! Все в развалинах, а в Стокгольме и в голову не приходит слямзить...
В столовой застал всех в сборе. Даже Галина сегодня спустилась из своей греховной Невельской башни. Марги, правда, не было. Иван Алексеевич вполне дружески общался с обеими аж с сентября. С того самого дня, как пал Киев. Обе были из Киева, обе и ворвались в его кабинет с этим известием. Потом Галина весь день проревела, из кабинета не выходила и выпила все запасы Rose.
Своим появлением в столовой Иван Алексеевич привел всех в замешательство, чем остался весьма доволен. Усмехнувшись, заметил Бахраху:
- Бывало, от моего взгляда, как от взгляда Ивана Грозного, робкие женщины падали в обморок. - А Галине напомнил: - Ведь я был красивей Блока. Трудно поверить, да? - Иван Алексеевич был в отличном настроении.
Присутствующие продолжали оторопело разглядывать Ивана Алексеевича. Он был в смокинге, хотя и без галстука. Таких нарядов на вилле Жаннетт давно не видели. И смокинг, и брюки болтались на Иване Алексеевиче, словно приобретенные на вырост. Но это, кажется, еще более способствовало потрясению.
- Ян, что случилось? - Вера Николаевна напрягала память. - Твой день рождения через три дня, да и то в этот день ты стараешься спрятаться от людей.
- У Нобелевского лауреата есть особый день рождения.
- О присуждении тебе Нобеля объявили девятого ноября, - продолжала вспоминать Вера Николаевна. - Короновали тебя первого декабря...
- Леонид, и вы не помните? Двадцатого октября, восемь лет назад, вы начали день следующими незабвенными словами: "Вот теперь чистят фраки - мундиры, бреются, готовятся к заседанию..."
- Господи! - Вера Николаевна сдавила виски ладонями.
Одной фразы Ивана Алексеевича оказалось достаточно, чтобы всех слизнуло. Выбежала из комнаты Галина. Переглянувшись, потянулись за кошельками Леонид и Бахрах, хотя Иван Алексеевич полагал, что они их давно выбросили за ненадобностью. И тоже поспешили вон. Вера Николаевна опустилась в кресло - ей и в голову не пришло, что могла бы тоже из затрапезного своего состояния выползти и переодеться, как это собралась сделать сбежавшая Галина. Нет, все те же растрепанные седые волосы, платье из какой-то мешковины, неухоженные руки.
- Боже мой, Боже мой, - причитала Вера Николаевна, - как же давно это было... Но я вспомнила все! В тот день мы с утра сумасшедше волновались, но как же мы старались выглядеть спокойными! Ты помнишь, я еще предложила сыграть в тотализатор - кому дадут? Ты заявил, что скорее всего дадут финляндцу. Галина отказалась угадывать. А я сказала, что дадут русскому, а если не русскому, так португальцу. И я была ближе всех к правильному ответу!
- Ага, ближе! - Иван Алексеевич пренебрежительно хмыкнул. - Ближе! Среди русских были и Шмелев, и Мережковский, и даже этот эротикопомешанный запойный Бальмонт! И кого ж из этих русских ты видела впереди меня? - Иван Алексеевич замолчал. Он живо, в мельчайших деталях вспомнил волнения жены в те дни. Помолодевшая, похорошевшая, нервна, словно невеста перед отъездом в церковь. Казалось, что все, несостоявшееся в ее женской судьбе, сошлось в тех ее ожиданиях. Все вспомнил и сказал убежденно: - Если бы не ты рядом все годы, премию я и в тридцать третьем не получил бы. И никогда бы не получил. Затаскался бы пустяками...
Вера Николаевна бросила на мужа благодарный взгляд, глаза ее на секунду-другую вновь стали светло-хрустальными.
- Ян, но как же ты был спокоен! Я бы ну ни за что не смогла! Господи, опять несу! Да я все не могу, что ты умеешь... Вот мы говорим с тобой на одном, русском, языке. И сколько же раз я пробовала сложить слова, как у тебя! Ничего не выходит... Как же надо быть уверенным в себе, чтобы взять чистый лист бумаги, обмакнуть перо в чернильницу и написать так много столь превосходного!
Иван Алексеевич давно махнул на них на всех рукой. Обладай они хоть малым глубинным зрением, они бы увидели, как неуверен он в написанном. Даже в молодости он не был лихим. А тем паче потом, когда от него стали ждать все лучшего... Они изумляются его какому-то необыкновенному языку, а он отвечает: о чем вы! это не я, это русский наш язык необыкновенен! его и возносите!.. Лестно похвалы слышать, однако в ответе шуточном - много истинного. Не язык, а зрение ведет его по чистому листу бумаги. Характеры людей и ситуации он видит до самой последней черточки, до последней правды, до самой их крайней сути, и тогда слова отыскиваются сами. Дело с Нобелем, - когда маятник качался, кому давать, - "Жизнь Арсеньева" решила. А сколько сомнений было: то ли он пишет? будут ли читать? интересно ли? Главный этот вопрос - интересно ли?.. И сколько раз в отчаянии переставал работать - и не интересно! и читать такое занудство не будут! И только после отзыва редактора, которому верил, - не брату писателю из сочувствующих, а редактору, он только и знает, интересно ли и будут ли читать, - настроение поднялось и подумалось, что не все так уж и плохо, как частенько представлялось.
Однако и после успеха "Арсеньева" всякое слышать приходилось. От Мережковских передавали, что засыпает Дмитрий Сергеевич над сим опусом, никак и трети одолеть не может, считает, что не так надо писать, такое уже написано другими. Любой читатель - Мережковский ли, Нил с Сысойкой - считает возможным поучать писателя. А тот всегда пишет для себя и как может, а найдет ли написанное своего читателя, это в руках высших сил... Некий стихотворец Светлов, что оттуда, опубликовал свои вирши: "Там под ветра тяжелый свист ждет меня молодой марксист. Окатила его сполна несознательная волна". И, видно, тоже нашел своего читателя...
Вера Николаевна не первый уже раз талдычит о его необыкновенном спокойствии в те дни. Да ужели можно быть спокойным, если только с третьего захода дали, а в прежние хоть и совершенно обнадеживали, - до такой степени, что Алданов даже фраки парижские заказал и себе, и Ивану Алексеевичу, - однако ж зеро! В тридцать первом Эммануил Нобель, восхищавшийся и "Арсеньевым", и другими вещицами, совсем уж заверил, а потом сообщение - сердечный удар, пребывает без сознания. Тогда-то и воскликнул Иван Алексеевич тоже совсем уж в сердечном ударе: "Вот моя жизнь! Всегда так! Ни одного успеха! Да чем же их Шаляпин так пробрал, что какой десяток лет такой аплодисмент срывает! Ведь не на аглицком поет, а тоже на русском!" И в тридцать втором вновь зеро...
Так что и после того сообщения с фонариком посередине кино мысль не оставляла - а ну пошутил кто-то, а ну ошибка, Вера Николаевна совсем плохо слышит, перепутать могла...
- Ведь я через шум слушала! - продолжала вспоминать Вера Николаевна. Шум, треск, голоса какие-то, тысячи километров, и через все это по-французски: ваш муж - лауреат Нобелевской премии! Трубка в руке затряслась, Леониду, срывая голос, говорю, он уже к тебе с этим известием летит, а меня жуть охватывает, вдруг не так поняла, слух-то у меня уже начал портиться...
- А я денег для синема даже не взял! - Запыхавшийся, но крайне довольный Леонид стоял в дверях, прижимая бутылку Rose к груди, еще одну держал Бахрах. - Решил - так прорвусь! Никто в мире меня не смог бы задержать в такую минуту!
Вошла Галина в вечернем гранатовом платье. На шее, спускаясь к началу грудей, сверкал рубиновый крестик. Платье своим цветом удивительно оттеняло ее фиалковые глаза на молодом веселом лице. Вошла и тоже принялась за воспоминания:
- А в синема я первой услышала сзади шум. Кто-то с фонарем идет...
- Это меня вели! - радостно напомнил Леонид. - Даром пропустили!
- Я обернулась, - перехватывает Галина, - и замерла, завороженная этим сказочным шествием в темноте. А Иван Алексеевич ни о чем не догадывается, только напрягся весь, однако на экран глядит спокойно...
Иван Алексеевич любовался ею. Как было хорошо когда-то!.. По тропинке, задевая тяжелую мокрую листву кустов и друг друга, они идут к часовне. Уже темно, после дождя остро пахнут и жасмин, и левкои, и цветочный табак. И в этом вавилонском смешении запахов Иван Алексеевич вдруг отчетливо различает запах резеды. Не веря, он останавливается. И Галина убеждена: "Этого не может быть! Резеды тут отродясь не было!" Иван Алексеевич в темноте - без фонарика! - целый час, должно быть, ищет притаившуюся резеду. Галина сперва смеется, а потом жалобно молит отложить поиски до утра. Но Иван Алексеевич все-таки нашел ее! И только по запаху! Он до сих пор и звезду любую отыскать может из тех, что другие видят только в телескоп...
- Я подошел, - Леонид, оказывается, еще не все вспомнил, - наклонился, поцеловал Ивана Алексеевича и объявил: "Поздравляю. Нобелевская премия ваша!" Я первым в истории русской литературы объявил ее гению о первой для русской литературы Нобелевской премии! Вот какое место я занял в литературе!
- А я, - прервала восторги Леонида Галина, - первой в истории русской литературы дала первое интервью за Нобелевского лауреата! Кто он, над чем работает...
- Неправда! - обиделась Вера Николаевна. - Вы побежали за моими башмаками из ремонта. Я из-за башмаков, слава Богу, и в синема не пошла. И как раз в то время, когда вы любезно за башмаками бегали, тут и позвонили насчет интервью. Иван Алексеевич до сих пор с французским не в ладах, а тогда и вовсе плох был. Так что мне пришлось отвечать на все вопросы, и только два или три я хотела оставить Яну. А он махнул рукой и отправился гулять. Хочется, говорит, побыть одному...
- Иван Алексеевич! - Бахрах возле стола откупоривал бутылки. - Должно быть, именно в эту прогулку вы почувствовали, так сказать, всю полноту свершившегося счастья.
"И этот тоже простого не понимает. А до сорокового года понимал все и знал всех. А вышибли из-под человека опору - и одним повешенным стало больше: всех забыл, и его, отпев, тоже забыли..." Но только с Бахрахом Иван Алексеевич старался быть всегда любезным, опасаясь и словом нечаянным напомнить о его незавидном положении. Прочие тоже нахлебники, но хоть какие-то дела отыскали себе... Иван Алексеевич мягко возразил Бахраху:
- Не угадали. Всю полноту свершившегося счастья я почувствовал неделями позже. В поезде по пути в Стокгольм, возвращаясь из ресторана по чертовски мотавшимся из стороны в сторону пьяным вагонам. Я шел в одиночестве, легкий и молодой. Именно тогда я и уверовал в реальность происшедшего. Именно в этих пьяных вагонах я, разумеется совершенно трезвый, - Иван Алексеевич подмигнул слушателям, - пребольно ударившись о поручень, почувствовал восторг!
Все захохотали. Одна Вера Николаевна осталась серьезной:
- Выходит, я почувствовала, что это свершилось, раньше тебя. Я это поняла еще в Париже за несколько дней до отъезда, когда мы отправились к Солдатенкову заказывать мне манто.
Новый взрыв веселья, на этот раз в компании с Верой Николаевной. Галина вспомнила и свой анекдот:
- Я прибежала тогда с башмаками, и тут входит Жозеф и спрашивает, готовить ли на утро кашу. А мы все дружно: нет! нет! никаких больше каш!
- К столу! - объявил Иван Алексеевич, поднимаясь из кресла. - И сколько же воронья тут же слетелось, хотя я сразу половину суммы нуждающимся раздал... Тоже веселую историю расскажу. Уже в Стокгольме оставил я Андрея Седых в номере на телефонные звонки отвечать. Вдруг ему в дверь звонят. Ломятся продать топор Петра Великого. Андрей, острослов, неосторожно шутит: "Уж не тот ли это именно топор, которым царь окно в Европу прорубал?" За дверью уже грозят: "Не имеете права так шутить! Это священная национальная реликвия, сударь!" И топором этим Петра Великого створки двери стараются разделить, на слова свои завлекательные не шибко полагаясь. "Уступаем всего лишь за пятьсот франков с ручательством истинности! Ради одного только, чтобы не попала сия реликвия в руки кремлевских палачей!"
За столом снова хохот. Мило картавя, Галина попросила:
- Иван Алексеевич, будьте, пожалуйста, сегодня уж до конца в хорошем настроении. Будто мы не те, кто вам чертовски надоел, а незнакомцы, с которыми вы всегда изысканно любезны.
Напустив на себя чрезвычайную серьезность, Иван Алексеевич отказался быть любезным:
- Да никак невозможно такое. Чем жарче день, чем мухи золотистей, тем ядовитей я. Меня еще на средах у Телешова "живодеркой" прозвали.
Новый взрыв хохота. Бахрах предложил:
- Есть не раз проверенное средство удержать Ивана Алексеевича в хорошем настроении. Надо попросить его рассказать о дружбе с Чеховым.
Иван Алексеевич нахмурился, помолчал.
- Да, это верно. Я глубоко люблю Чехова и люблю говорить о нем. Но порой мне бывало очень больно за него. - Иван Алексеевич глянул на Галину и подумал, что недаром его звали "живодеркой", сейчас он ей задаст. - Сколько бы он еще сделал, будь его женщина хоть немного деликатней, жалей она его хоть немного больше... Антон Павлович был уже очень болен. Как-то Книппер вечером играла в театре и попросила меня посидеть с мужем до ее возвращения. До двенадцати все шло славно. Потом Чехов стал глядеть на часы и отсчитывать: подождем еще немного, сейчас она вернется и станем ужинать. Час ночи, два, три. Чехов сидит бледный, мрачный. Она является в четвертом. "Дорогой, милый, - Иван Алексеевич очень натурально изобразил голос припозднившейся и виноватой женщины, - ну что же ты все сидишь? Я уверена была, что ты уже лежишь. Понимаешь, после спектакля затеяли репетицию, я рвалась домой, не отпустили!" Чехов молчит, опустив голову. От этой сучки... - Иван Алексеевич повернулся к жене и повинился: - От этой стервы пахло табачным дымом и вином. А ведь ее ждал Чехов!
Вера Николаевна была неисправима. Встряла с пустым. Кто с моря, а кто с Дона! Перебила-таки и увела Ивана Алексеевича от неосуществленной им порки: еще раз указать Галине, что не такая уж и значительная жертва от нее требуется.
- Ян! Вот до сих пор не могу понять, где ты обучился так неподражаемо кланяться? Как же ты красиво раскланивался и когда зал тебя приветствовал, и когда король руку пожимал!
Иван Алексеевич с испортившимся настроением разглядывал свои крупные, сильные руки, лежавшие на столе. И руки еще сильны, и голова, слава Богу, схоронилась. А чего еще надо, чтобы работать?.. В сносное настроение Иван Алексеевич возвращался долго, и все терпеливо ждали.
- Н-да... Ну, кланяться, так кланяться. Уместно свой вопрос Вера Николаевна вставила. Этак мы непременно отобедаем в хорошем настроении... В свое время меня Станиславский отчаянно зазывал к себе в театр. Вот и поклоны отбивать вложено в меня, должно быть, с самого рождения... Вино налито. Хочу сказать тост. Итак! Собаки боятся орла, едва только завидят его тень...
Иван Алексеевич продолжал говорить, а у Веры Николаевны о том далеком тридцать третьем возникли свои воспоминания. Она вспомнила записанное в дневнике: "Кончается для меня незабываемый год. Не знаю, как отнестись к N. С ней тоже что-то утерялось дорогое для меня в Яне..."
7
Накануне не произошло ничего, что могло бы спровоцировать события следующего дня. Не было долгой прогулки в горы - не пускала промозглая южная зима с дождями несколько дней кряду. Не было и чрезмерных душевных волнений. Алерты - тревоги - ни разу не объявлялись. Даже немцы под Москвой, похоже, остановлены необычно ранними суровыми морозами, что означало - остановлены Божьим промыслом.
И дурнота, и удушье возникли вдруг и с такой силой, что Иван Алексеевич только и успел, что выбежать на крыльцо, и, слава Богу, там, а не в гостиной с ним случилась сильнейшая рвота. Дыхание остановилось, боль возникла повсюду, и, спасаясь от нее, Иван Алексеевич потерял сознание.
Вера Николаевна и Леонид подбежали тут же, но застали Ивана Алексеевича уже лежащим замертво на мокром крыльце. Все было залито рвотой, и ее потихоньку смывал непрекращающийся какой уже день мелкий дождик. Совершенно потерявшаяся Вера Николаевна упала на колени рядом с мужем, прикрыла руками от дождя его голову и, подняв к Леониду обезумевшие глаза, заявила шепотом: "Он умер..." Леонид оказался тоже не разумней, хоть и сочинял рассказы про войну, и уж про смерть должен был знать побольше, чем Вера Николаевна. Только вовсе позабыв себя, можно сказать о семидесятилетнем человеке такое: "Этого не может быть!"
Иван Алексеевич пришел в себя через час. Он был очень слаб, однако ничего не болело, и он с интересом слушал доктора, уверенно дававшего все те же, не раз слышанные указания: капли, пузырь со льдом, температура пусть будет, это не страшно. Иван Алексеевич удивился положению своих ног - они были задраны и попытался опустить их, но доктор сказал "нельзя!", и Иван Алексеевич послушался. Заверив в скором благоприятном исходе и успокоив домашних, доктор ушел, а Вера Николаевна удовлетворенно сообщила: "И денег не взял!"
Иван Алексеевич спросил:
- Отчего он старался причинить мне боль? Проверял, не умер ли пациент?
Жена в ответе своем была, как всегда, оригинальна:
- Господь с тобой! Ты такой горячий - чего ж тут проверять?
С уходом доктора, удобно устроившись в подушках, Иван Алексеевич почувствовал себя, должно быть, окончательно вернувшимся с того света, поскольку приступил "живодерничать":
- Экие хлопоты тебе со мной предстоят! Не только покойника обмывать, так до этого еще и просушивать. А ведь все скоро так и случится. И прощения попросить не успею.
- За что? - искренне удивилась Вера Николаевна.
- Поедом ел. - Иван Алексеевич слабо отмахнулся: - И не возражай! Знаешь ведь, терпеть не могу возражений. Ел!
Вера Николаевна принялась утирать глаза.
- И впредь буду есть! - с царской щедростью пообещал Иван Алексеевич. Так что, когда помру, садись за мой письменный стол и пиши своего "Арсеньева" - как он тебя ел. И не перечь! - Иван Алексеевич озадаченно замолчал. Странно... Отчетливо помню - перед потерей сознания я страшно испугался смерти. Отчего это? Ведь было так плохо, что хуже уже не могло быть. И в смерти было бы избавление. Чего я ее так боюсь?.. А я тебе и объясню! Люди неодинаково чувствительны к смерти. Я из тех, кто весь век свой живет под ее знаком. Но в нас столь же обострено и чувство жизни!.. Вот что! - начал он сердиться. - Ежели ты намереваешься слезы лить, так ступай к себе. Там и лей!
- Да, - согласилась Вера Николаевна. - Доктор столько всего наказал, что я пойду. А к тебе, если не возражаешь, Леню подошлю.
Леонид был, видимо, тут же за дверью, потому что вошел сразу, как Вера Николаевна порог переступила, уходя. Как всегда, был весьма простодушен. Весьма...
- Как вы себя чувствуете, Иван Алексеевич?
Иван Алексеевич даже слабо улыбнулся, именно этот вопрос он и предвидел.
- А как может чувствовать себя человек, у которого, кроме внематочной беременности, все есть! Все болезни. Я и не помню, когда хорошо себя чувствовал. Марк Аврелий только и успокаивает: "Высшее наше назначение готовиться к смерти". Смерть уже вошла в меня и теперь не отпустит. Слава Богу, в человеке нет чувства ни начала своего, ни конца... Так вы чем развлечь меня намереваетесь?
Из-за волнений Леониду не удалось за дверью найти что-либо подходящее для развлечения больного. Только что объявленная немцами война Америке - и до Америки добрались! - для разговора с больным не годилась. Обсуждавшиеся по радио ужасные намерения немцев истребить всех евреев - тоже...
- Иван Алексеевич, а ведь первый реальный отпор немцам в России случился у них Ростов отбили!
Иван Алексеевич усмехнулся:
- Крупно. Киев не отбили? А Минск? Ну, ну...
Леонид, таясь, вздохнул про себя: и это наказание - беседовать с капризным больным - предстоит одолеть со смирением. Состояние Ивана Алексеевича было нынче таково, что, что ему ни скажи, все будет не то и не так. Однако - не обижаться...
- Иван Алексеевич, обещанное прежде полунамеками свершилось. Хитлер и дуче войну Америке объявили.
В начале этой зимы Мещерский после ранения долечивался в Москве. Там, в больничной палате, она и явилась перед ним. Священника сопровождали две черницы с серебряными иконами. Батюшка благословлял болящих на преодоление болезней, чтобы с новыми силами оборонять царя и отечество. Мещерский же в это время разглядывал одну из черниц, изумляясь и красоте ее, и желаниям, которые еще не совсем потухли в ее глазах. Позже-то он понял, что не черница это, а сестрица очередная.
В один из последних дней пребывания в Москве перед отправкой на фронт повез он ее в ресторан, а потом, и согласия не спрашивая, в гостиницу, где остановился. И пока Мещерский откупоривал шампанское и резал ананас, она была уже под одеялом, натягивая его до глаз, и дрожала там от холода, - так подумал Мещерский. Он поглядел на эти ее занятия и не шампанское ей в бокал налил, а теплую мадеру. И когда помогал выпить, пролил мадеру ей на грудь и стал целовать ее затвердевшие соски, а она, будто впервые ее так целуют, испуганно прикрывала груди ладошками. И только обнажив темный треугольник, по тому, как отчаянно она сжимает бедра, Мещерский понял, что такое свидание у нее впервые. И надо было остановиться, пожалеть ее, но остановиться Мещерский был уже не в силах. Хорошо, хватило разума не говорить ей потаенные сладкие слова, от которых женщина учащает движения, чтобы побыстрее закричать....
Вот и была только эта сумбурная ночь да еще две. И еще помнил Мещерский сладким пахнувшую ему в лицо муфту, когда склонился на вокзале поцеловать у нее на прощание и для прощения руку. Хотя у барышень руку не целуют...
А теперь звонки ее высоких родственников с настоятельными требованиями объясниться, да еще явившись для объяснений в какую-то глухую тьмутаракань. Все посходили с ума: в рушившейся стране ехать с позиций объясняться по поводу потери невинности одной из подданных его императорского величества!
Из окопа поднялись веселые офицеры. "Мещерский! Вы прикупили совсем новые шпорные ремни и кожаное пальто!" За вещи покойного старались заплатить побольше, вырученное пойдет его нуждавшейся матери. Она не узнает, что в атаке сына убили свои же солдаты, мстя за придирки и глупую требовательность. Но офицеры это знали. Однако первого же еще до поминок намекнувшего на это обстоятельство прервали: "О покойниках только хорошее!" "О покойниках только хорошее? Да что за чин такой, позвольте спросить, - покойник?"
"Ой, ваше благородие! - всколыхнулся Попов. - Еще один телефон был, чтобы, значит, по цели нумер двадцать семь! Апосля, что ли?" Мещерский махнул рукой: апосля!
Второй день уже по фронту ползли слухи - или не слухи? - о революции в Петрограде. Было в этих слухах, как и в листовках Попова, нечто завораживающее, что-то для острого желания попробовать. От этой вялой и мерзкой окопной жизни возвращаться к той, довоенной, к прежнему опостылевшему существованию было невозможно. Все равно надо было начинать что-то новое, как-то по-другому...
Но как же хорош был первый день войны! Все в угаре. Везде знамена. Испуга от войны еще нет, ее никто не видел. Вокзал забит пьяными призывниками и надушенными дамами, цепляющими солдатам на штыки цветы. Лица новобранцев сияют, еще вчера их никто не знал и никому до них не было дела. Оркестры, рассыпанные по перрону, гремят маршами, а ораторы - патриотическими речами: вперед! на миру и смерть красна!
С этого дня и начались долгие годы, главной чертой которых стали бессмысленно праздные с того самого первого праздничного дня начала войны люди, не знающие толком, что им теперь делать. Вместо пахарей, плотников, мастеровых, учителей появились стреляющие, взрывающие, колющие. И призывающие это делать. Этих стало особенно много. Не будь народных бедствий, что бы делали златоусты?
6
Перед выходом к обеду Иван Алексеевич долго внимательно разглядывал себя в зеркале. Вспомнил: у вас, Иван Алексеевич, лицо стало прямо патриция времен упадка Римской империи. И засмеялся. Лицо то ли патриция, то ли голодающего индуса.
Он всегда был требователен к своей наружности. Жене наказал: умру запаять в цинковый гроб и никому не показывать, и на отпевании не глазеть, встану - поубиваю! Вера Николаевна, бедная, неразумная, долго потом крестилась и шептала молитвы. Единожды только был доволен - и даже в восторге - внешним видом покойника: на похоронах великого князя Николая Николаевича.
Нынче лицом своим остался удовлетворен. Решил: скорее всего, оттого, что пригляделся к безобразию. Впрочем, тут же поспорил с самооговором: худощавое породистое лицо, с утра много ходил, бодро поднялся в гору, не исчезнувший после прогулки румянец оживил задубевшие черты, даже в глазах появились отблески синевы. К тому же, как оказалось, и не позабыт окончательно. Вчера получил из Швеции кое-какие деньги, там что-то читали по радио из его рассказов. Что и говорить - Европа! Все в развалинах, а в Стокгольме и в голову не приходит слямзить...
В столовой застал всех в сборе. Даже Галина сегодня спустилась из своей греховной Невельской башни. Марги, правда, не было. Иван Алексеевич вполне дружески общался с обеими аж с сентября. С того самого дня, как пал Киев. Обе были из Киева, обе и ворвались в его кабинет с этим известием. Потом Галина весь день проревела, из кабинета не выходила и выпила все запасы Rose.
Своим появлением в столовой Иван Алексеевич привел всех в замешательство, чем остался весьма доволен. Усмехнувшись, заметил Бахраху:
- Бывало, от моего взгляда, как от взгляда Ивана Грозного, робкие женщины падали в обморок. - А Галине напомнил: - Ведь я был красивей Блока. Трудно поверить, да? - Иван Алексеевич был в отличном настроении.
Присутствующие продолжали оторопело разглядывать Ивана Алексеевича. Он был в смокинге, хотя и без галстука. Таких нарядов на вилле Жаннетт давно не видели. И смокинг, и брюки болтались на Иване Алексеевиче, словно приобретенные на вырост. Но это, кажется, еще более способствовало потрясению.
- Ян, что случилось? - Вера Николаевна напрягала память. - Твой день рождения через три дня, да и то в этот день ты стараешься спрятаться от людей.
- У Нобелевского лауреата есть особый день рождения.
- О присуждении тебе Нобеля объявили девятого ноября, - продолжала вспоминать Вера Николаевна. - Короновали тебя первого декабря...
- Леонид, и вы не помните? Двадцатого октября, восемь лет назад, вы начали день следующими незабвенными словами: "Вот теперь чистят фраки - мундиры, бреются, готовятся к заседанию..."
- Господи! - Вера Николаевна сдавила виски ладонями.
Одной фразы Ивана Алексеевича оказалось достаточно, чтобы всех слизнуло. Выбежала из комнаты Галина. Переглянувшись, потянулись за кошельками Леонид и Бахрах, хотя Иван Алексеевич полагал, что они их давно выбросили за ненадобностью. И тоже поспешили вон. Вера Николаевна опустилась в кресло - ей и в голову не пришло, что могла бы тоже из затрапезного своего состояния выползти и переодеться, как это собралась сделать сбежавшая Галина. Нет, все те же растрепанные седые волосы, платье из какой-то мешковины, неухоженные руки.
- Боже мой, Боже мой, - причитала Вера Николаевна, - как же давно это было... Но я вспомнила все! В тот день мы с утра сумасшедше волновались, но как же мы старались выглядеть спокойными! Ты помнишь, я еще предложила сыграть в тотализатор - кому дадут? Ты заявил, что скорее всего дадут финляндцу. Галина отказалась угадывать. А я сказала, что дадут русскому, а если не русскому, так португальцу. И я была ближе всех к правильному ответу!
- Ага, ближе! - Иван Алексеевич пренебрежительно хмыкнул. - Ближе! Среди русских были и Шмелев, и Мережковский, и даже этот эротикопомешанный запойный Бальмонт! И кого ж из этих русских ты видела впереди меня? - Иван Алексеевич замолчал. Он живо, в мельчайших деталях вспомнил волнения жены в те дни. Помолодевшая, похорошевшая, нервна, словно невеста перед отъездом в церковь. Казалось, что все, несостоявшееся в ее женской судьбе, сошлось в тех ее ожиданиях. Все вспомнил и сказал убежденно: - Если бы не ты рядом все годы, премию я и в тридцать третьем не получил бы. И никогда бы не получил. Затаскался бы пустяками...
Вера Николаевна бросила на мужа благодарный взгляд, глаза ее на секунду-другую вновь стали светло-хрустальными.
- Ян, но как же ты был спокоен! Я бы ну ни за что не смогла! Господи, опять несу! Да я все не могу, что ты умеешь... Вот мы говорим с тобой на одном, русском, языке. И сколько же раз я пробовала сложить слова, как у тебя! Ничего не выходит... Как же надо быть уверенным в себе, чтобы взять чистый лист бумаги, обмакнуть перо в чернильницу и написать так много столь превосходного!
Иван Алексеевич давно махнул на них на всех рукой. Обладай они хоть малым глубинным зрением, они бы увидели, как неуверен он в написанном. Даже в молодости он не был лихим. А тем паче потом, когда от него стали ждать все лучшего... Они изумляются его какому-то необыкновенному языку, а он отвечает: о чем вы! это не я, это русский наш язык необыкновенен! его и возносите!.. Лестно похвалы слышать, однако в ответе шуточном - много истинного. Не язык, а зрение ведет его по чистому листу бумаги. Характеры людей и ситуации он видит до самой последней черточки, до последней правды, до самой их крайней сути, и тогда слова отыскиваются сами. Дело с Нобелем, - когда маятник качался, кому давать, - "Жизнь Арсеньева" решила. А сколько сомнений было: то ли он пишет? будут ли читать? интересно ли? Главный этот вопрос - интересно ли?.. И сколько раз в отчаянии переставал работать - и не интересно! и читать такое занудство не будут! И только после отзыва редактора, которому верил, - не брату писателю из сочувствующих, а редактору, он только и знает, интересно ли и будут ли читать, - настроение поднялось и подумалось, что не все так уж и плохо, как частенько представлялось.
Однако и после успеха "Арсеньева" всякое слышать приходилось. От Мережковских передавали, что засыпает Дмитрий Сергеевич над сим опусом, никак и трети одолеть не может, считает, что не так надо писать, такое уже написано другими. Любой читатель - Мережковский ли, Нил с Сысойкой - считает возможным поучать писателя. А тот всегда пишет для себя и как может, а найдет ли написанное своего читателя, это в руках высших сил... Некий стихотворец Светлов, что оттуда, опубликовал свои вирши: "Там под ветра тяжелый свист ждет меня молодой марксист. Окатила его сполна несознательная волна". И, видно, тоже нашел своего читателя...
Вера Николаевна не первый уже раз талдычит о его необыкновенном спокойствии в те дни. Да ужели можно быть спокойным, если только с третьего захода дали, а в прежние хоть и совершенно обнадеживали, - до такой степени, что Алданов даже фраки парижские заказал и себе, и Ивану Алексеевичу, - однако ж зеро! В тридцать первом Эммануил Нобель, восхищавшийся и "Арсеньевым", и другими вещицами, совсем уж заверил, а потом сообщение - сердечный удар, пребывает без сознания. Тогда-то и воскликнул Иван Алексеевич тоже совсем уж в сердечном ударе: "Вот моя жизнь! Всегда так! Ни одного успеха! Да чем же их Шаляпин так пробрал, что какой десяток лет такой аплодисмент срывает! Ведь не на аглицком поет, а тоже на русском!" И в тридцать втором вновь зеро...
Так что и после того сообщения с фонариком посередине кино мысль не оставляла - а ну пошутил кто-то, а ну ошибка, Вера Николаевна совсем плохо слышит, перепутать могла...
- Ведь я через шум слушала! - продолжала вспоминать Вера Николаевна. Шум, треск, голоса какие-то, тысячи километров, и через все это по-французски: ваш муж - лауреат Нобелевской премии! Трубка в руке затряслась, Леониду, срывая голос, говорю, он уже к тебе с этим известием летит, а меня жуть охватывает, вдруг не так поняла, слух-то у меня уже начал портиться...
- А я денег для синема даже не взял! - Запыхавшийся, но крайне довольный Леонид стоял в дверях, прижимая бутылку Rose к груди, еще одну держал Бахрах. - Решил - так прорвусь! Никто в мире меня не смог бы задержать в такую минуту!
Вошла Галина в вечернем гранатовом платье. На шее, спускаясь к началу грудей, сверкал рубиновый крестик. Платье своим цветом удивительно оттеняло ее фиалковые глаза на молодом веселом лице. Вошла и тоже принялась за воспоминания:
- А в синема я первой услышала сзади шум. Кто-то с фонарем идет...
- Это меня вели! - радостно напомнил Леонид. - Даром пропустили!
- Я обернулась, - перехватывает Галина, - и замерла, завороженная этим сказочным шествием в темноте. А Иван Алексеевич ни о чем не догадывается, только напрягся весь, однако на экран глядит спокойно...
Иван Алексеевич любовался ею. Как было хорошо когда-то!.. По тропинке, задевая тяжелую мокрую листву кустов и друг друга, они идут к часовне. Уже темно, после дождя остро пахнут и жасмин, и левкои, и цветочный табак. И в этом вавилонском смешении запахов Иван Алексеевич вдруг отчетливо различает запах резеды. Не веря, он останавливается. И Галина убеждена: "Этого не может быть! Резеды тут отродясь не было!" Иван Алексеевич в темноте - без фонарика! - целый час, должно быть, ищет притаившуюся резеду. Галина сперва смеется, а потом жалобно молит отложить поиски до утра. Но Иван Алексеевич все-таки нашел ее! И только по запаху! Он до сих пор и звезду любую отыскать может из тех, что другие видят только в телескоп...
- Я подошел, - Леонид, оказывается, еще не все вспомнил, - наклонился, поцеловал Ивана Алексеевича и объявил: "Поздравляю. Нобелевская премия ваша!" Я первым в истории русской литературы объявил ее гению о первой для русской литературы Нобелевской премии! Вот какое место я занял в литературе!
- А я, - прервала восторги Леонида Галина, - первой в истории русской литературы дала первое интервью за Нобелевского лауреата! Кто он, над чем работает...
- Неправда! - обиделась Вера Николаевна. - Вы побежали за моими башмаками из ремонта. Я из-за башмаков, слава Богу, и в синема не пошла. И как раз в то время, когда вы любезно за башмаками бегали, тут и позвонили насчет интервью. Иван Алексеевич до сих пор с французским не в ладах, а тогда и вовсе плох был. Так что мне пришлось отвечать на все вопросы, и только два или три я хотела оставить Яну. А он махнул рукой и отправился гулять. Хочется, говорит, побыть одному...
- Иван Алексеевич! - Бахрах возле стола откупоривал бутылки. - Должно быть, именно в эту прогулку вы почувствовали, так сказать, всю полноту свершившегося счастья.
"И этот тоже простого не понимает. А до сорокового года понимал все и знал всех. А вышибли из-под человека опору - и одним повешенным стало больше: всех забыл, и его, отпев, тоже забыли..." Но только с Бахрахом Иван Алексеевич старался быть всегда любезным, опасаясь и словом нечаянным напомнить о его незавидном положении. Прочие тоже нахлебники, но хоть какие-то дела отыскали себе... Иван Алексеевич мягко возразил Бахраху:
- Не угадали. Всю полноту свершившегося счастья я почувствовал неделями позже. В поезде по пути в Стокгольм, возвращаясь из ресторана по чертовски мотавшимся из стороны в сторону пьяным вагонам. Я шел в одиночестве, легкий и молодой. Именно тогда я и уверовал в реальность происшедшего. Именно в этих пьяных вагонах я, разумеется совершенно трезвый, - Иван Алексеевич подмигнул слушателям, - пребольно ударившись о поручень, почувствовал восторг!
Все захохотали. Одна Вера Николаевна осталась серьезной:
- Выходит, я почувствовала, что это свершилось, раньше тебя. Я это поняла еще в Париже за несколько дней до отъезда, когда мы отправились к Солдатенкову заказывать мне манто.
Новый взрыв веселья, на этот раз в компании с Верой Николаевной. Галина вспомнила и свой анекдот:
- Я прибежала тогда с башмаками, и тут входит Жозеф и спрашивает, готовить ли на утро кашу. А мы все дружно: нет! нет! никаких больше каш!
- К столу! - объявил Иван Алексеевич, поднимаясь из кресла. - И сколько же воронья тут же слетелось, хотя я сразу половину суммы нуждающимся раздал... Тоже веселую историю расскажу. Уже в Стокгольме оставил я Андрея Седых в номере на телефонные звонки отвечать. Вдруг ему в дверь звонят. Ломятся продать топор Петра Великого. Андрей, острослов, неосторожно шутит: "Уж не тот ли это именно топор, которым царь окно в Европу прорубал?" За дверью уже грозят: "Не имеете права так шутить! Это священная национальная реликвия, сударь!" И топором этим Петра Великого створки двери стараются разделить, на слова свои завлекательные не шибко полагаясь. "Уступаем всего лишь за пятьсот франков с ручательством истинности! Ради одного только, чтобы не попала сия реликвия в руки кремлевских палачей!"
За столом снова хохот. Мило картавя, Галина попросила:
- Иван Алексеевич, будьте, пожалуйста, сегодня уж до конца в хорошем настроении. Будто мы не те, кто вам чертовски надоел, а незнакомцы, с которыми вы всегда изысканно любезны.
Напустив на себя чрезвычайную серьезность, Иван Алексеевич отказался быть любезным:
- Да никак невозможно такое. Чем жарче день, чем мухи золотистей, тем ядовитей я. Меня еще на средах у Телешова "живодеркой" прозвали.
Новый взрыв хохота. Бахрах предложил:
- Есть не раз проверенное средство удержать Ивана Алексеевича в хорошем настроении. Надо попросить его рассказать о дружбе с Чеховым.
Иван Алексеевич нахмурился, помолчал.
- Да, это верно. Я глубоко люблю Чехова и люблю говорить о нем. Но порой мне бывало очень больно за него. - Иван Алексеевич глянул на Галину и подумал, что недаром его звали "живодеркой", сейчас он ей задаст. - Сколько бы он еще сделал, будь его женщина хоть немного деликатней, жалей она его хоть немного больше... Антон Павлович был уже очень болен. Как-то Книппер вечером играла в театре и попросила меня посидеть с мужем до ее возвращения. До двенадцати все шло славно. Потом Чехов стал глядеть на часы и отсчитывать: подождем еще немного, сейчас она вернется и станем ужинать. Час ночи, два, три. Чехов сидит бледный, мрачный. Она является в четвертом. "Дорогой, милый, - Иван Алексеевич очень натурально изобразил голос припозднившейся и виноватой женщины, - ну что же ты все сидишь? Я уверена была, что ты уже лежишь. Понимаешь, после спектакля затеяли репетицию, я рвалась домой, не отпустили!" Чехов молчит, опустив голову. От этой сучки... - Иван Алексеевич повернулся к жене и повинился: - От этой стервы пахло табачным дымом и вином. А ведь ее ждал Чехов!
Вера Николаевна была неисправима. Встряла с пустым. Кто с моря, а кто с Дона! Перебила-таки и увела Ивана Алексеевича от неосуществленной им порки: еще раз указать Галине, что не такая уж и значительная жертва от нее требуется.
- Ян! Вот до сих пор не могу понять, где ты обучился так неподражаемо кланяться? Как же ты красиво раскланивался и когда зал тебя приветствовал, и когда король руку пожимал!
Иван Алексеевич с испортившимся настроением разглядывал свои крупные, сильные руки, лежавшие на столе. И руки еще сильны, и голова, слава Богу, схоронилась. А чего еще надо, чтобы работать?.. В сносное настроение Иван Алексеевич возвращался долго, и все терпеливо ждали.
- Н-да... Ну, кланяться, так кланяться. Уместно свой вопрос Вера Николаевна вставила. Этак мы непременно отобедаем в хорошем настроении... В свое время меня Станиславский отчаянно зазывал к себе в театр. Вот и поклоны отбивать вложено в меня, должно быть, с самого рождения... Вино налито. Хочу сказать тост. Итак! Собаки боятся орла, едва только завидят его тень...
Иван Алексеевич продолжал говорить, а у Веры Николаевны о том далеком тридцать третьем возникли свои воспоминания. Она вспомнила записанное в дневнике: "Кончается для меня незабываемый год. Не знаю, как отнестись к N. С ней тоже что-то утерялось дорогое для меня в Яне..."
7
Накануне не произошло ничего, что могло бы спровоцировать события следующего дня. Не было долгой прогулки в горы - не пускала промозглая южная зима с дождями несколько дней кряду. Не было и чрезмерных душевных волнений. Алерты - тревоги - ни разу не объявлялись. Даже немцы под Москвой, похоже, остановлены необычно ранними суровыми морозами, что означало - остановлены Божьим промыслом.
И дурнота, и удушье возникли вдруг и с такой силой, что Иван Алексеевич только и успел, что выбежать на крыльцо, и, слава Богу, там, а не в гостиной с ним случилась сильнейшая рвота. Дыхание остановилось, боль возникла повсюду, и, спасаясь от нее, Иван Алексеевич потерял сознание.
Вера Николаевна и Леонид подбежали тут же, но застали Ивана Алексеевича уже лежащим замертво на мокром крыльце. Все было залито рвотой, и ее потихоньку смывал непрекращающийся какой уже день мелкий дождик. Совершенно потерявшаяся Вера Николаевна упала на колени рядом с мужем, прикрыла руками от дождя его голову и, подняв к Леониду обезумевшие глаза, заявила шепотом: "Он умер..." Леонид оказался тоже не разумней, хоть и сочинял рассказы про войну, и уж про смерть должен был знать побольше, чем Вера Николаевна. Только вовсе позабыв себя, можно сказать о семидесятилетнем человеке такое: "Этого не может быть!"
Иван Алексеевич пришел в себя через час. Он был очень слаб, однако ничего не болело, и он с интересом слушал доктора, уверенно дававшего все те же, не раз слышанные указания: капли, пузырь со льдом, температура пусть будет, это не страшно. Иван Алексеевич удивился положению своих ног - они были задраны и попытался опустить их, но доктор сказал "нельзя!", и Иван Алексеевич послушался. Заверив в скором благоприятном исходе и успокоив домашних, доктор ушел, а Вера Николаевна удовлетворенно сообщила: "И денег не взял!"
Иван Алексеевич спросил:
- Отчего он старался причинить мне боль? Проверял, не умер ли пациент?
Жена в ответе своем была, как всегда, оригинальна:
- Господь с тобой! Ты такой горячий - чего ж тут проверять?
С уходом доктора, удобно устроившись в подушках, Иван Алексеевич почувствовал себя, должно быть, окончательно вернувшимся с того света, поскольку приступил "живодерничать":
- Экие хлопоты тебе со мной предстоят! Не только покойника обмывать, так до этого еще и просушивать. А ведь все скоро так и случится. И прощения попросить не успею.
- За что? - искренне удивилась Вера Николаевна.
- Поедом ел. - Иван Алексеевич слабо отмахнулся: - И не возражай! Знаешь ведь, терпеть не могу возражений. Ел!
Вера Николаевна принялась утирать глаза.
- И впредь буду есть! - с царской щедростью пообещал Иван Алексеевич. Так что, когда помру, садись за мой письменный стол и пиши своего "Арсеньева" - как он тебя ел. И не перечь! - Иван Алексеевич озадаченно замолчал. Странно... Отчетливо помню - перед потерей сознания я страшно испугался смерти. Отчего это? Ведь было так плохо, что хуже уже не могло быть. И в смерти было бы избавление. Чего я ее так боюсь?.. А я тебе и объясню! Люди неодинаково чувствительны к смерти. Я из тех, кто весь век свой живет под ее знаком. Но в нас столь же обострено и чувство жизни!.. Вот что! - начал он сердиться. - Ежели ты намереваешься слезы лить, так ступай к себе. Там и лей!
- Да, - согласилась Вера Николаевна. - Доктор столько всего наказал, что я пойду. А к тебе, если не возражаешь, Леню подошлю.
Леонид был, видимо, тут же за дверью, потому что вошел сразу, как Вера Николаевна порог переступила, уходя. Как всегда, был весьма простодушен. Весьма...
- Как вы себя чувствуете, Иван Алексеевич?
Иван Алексеевич даже слабо улыбнулся, именно этот вопрос он и предвидел.
- А как может чувствовать себя человек, у которого, кроме внематочной беременности, все есть! Все болезни. Я и не помню, когда хорошо себя чувствовал. Марк Аврелий только и успокаивает: "Высшее наше назначение готовиться к смерти". Смерть уже вошла в меня и теперь не отпустит. Слава Богу, в человеке нет чувства ни начала своего, ни конца... Так вы чем развлечь меня намереваетесь?
Из-за волнений Леониду не удалось за дверью найти что-либо подходящее для развлечения больного. Только что объявленная немцами война Америке - и до Америки добрались! - для разговора с больным не годилась. Обсуждавшиеся по радио ужасные намерения немцев истребить всех евреев - тоже...
- Иван Алексеевич, а ведь первый реальный отпор немцам в России случился у них Ростов отбили!
Иван Алексеевич усмехнулся:
- Крупно. Киев не отбили? А Минск? Ну, ну...
Леонид, таясь, вздохнул про себя: и это наказание - беседовать с капризным больным - предстоит одолеть со смирением. Состояние Ивана Алексеевича было нынче таково, что, что ему ни скажи, все будет не то и не так. Однако - не обижаться...
- Иван Алексеевич, обещанное прежде полунамеками свершилось. Хитлер и дуче войну Америке объявили.