- Вы честная девица, - похвалил Иван Алексеевич. - Передайте его сестре, а уж она, Бог даст возможность, пусть передаст брату, что я благодарен именно вот за это: вера в свой творческий путь при полном отсутствии желания им торговать... Итак, наше сегодняшнее свидание стало похожим на литературную панихиду. Нет ли у вас благожелательного для меня сравнения, ну, к примеру, с Шекспиром? Было бы совсем замечательно.
   Галина облегченно рассмеялась:
   - Верьте, не верьте, но то, что сейчас скажу, - мое. Вы очень вовремя родились. Правильнее, очень вовремя живете. Умер Чехов, умер Толстой, и тут началось: декаденты, символисты, акмеисты, футуристы. Что было бы с русской литературой, с русским языком, не будь вас!
   Иван Алексеевич потрогал стакан, вино было холодное. Когда еще и мистраль - пить такое холодное невозможно.
   - В ваших произведениях слились проза и поэзия, их уже не отделить. Столько лет я изумляюсь - все, как у других: подлежащее, сказуемое, прилагательные. Но как вы умеете пользоваться ими! Как в живописи - все те же краски, как в музыке - все те же ноты. И вдруг - такого качества живопись! такой высоты музыка! такой пронзительной силы написанное вами!
   Иван Алексеевич грел руками стакан.
   - Спасибо, и хватит. Куприн сказал более подходящее к этой холодной беседке: "У Ивана - чистый спирт. Чтобы употреблять, водой разбавлять надобно..." Кажется, мы напрасно открыли вино. Очень холодная осень и очень холодное вино... - Задумался и сказал неожиданное: - По старой привычке учить вас замечу: в одной фразе отличные названия для двух рассказов - "Холодная осень" и "Холодное вино"...
   - Давайте я принесу водку! У меня есть немного... - Галина порывисто поднялась.
   Иван Алексеевич попытался остановить ее:
   - Не стоит. Вы уезжаете не сегодня. Так что и до вашей водки дело дойдет. Выпьем и ее...
   - Нет! Так, - она подчеркнула это слово, - так мы уже не выпьем.
   - Тогда я хотел бы сказать вам...
   Всего несколько слов он намеревался сказать ей перед расставанием о своей вине перед ней. Но он мешкал, потому что никогда не каялся и ни перед кем не винился. Галина чуть задержалась на выходе из беседки в ожидании, но так и не дождалась слов, которые он собирался сказать ей.
   - Я сейчас вернусь, - пообещала она. - Я тоже хочу произнести кое-что важное. Впрочем, вот что я собиралась сказать! Я часто вспоминаю нашу первую встречу. И я тоскую о первых наших отчаянных ночах. Я помню их...
   Быстрым и легким шагом она пошла по дорожке к дому. Ветер дул ей в спину, широкое пальто облепило фигуру. Он вспомнил начало их близости. Пляж Ниццы. Она только что вышла из воды, блестит на солнце мокрое тело молодой красивой женщины с фиалковыми глазами. И он тоже отменен. Крепок и вдобавок знаменит... В тот вечер у нее в гостинице он выпил много вина и оттого устал. Она почувствовала это и поднялась из кресла: "Я пойду разденусь и постою под душем. Мы оба знали, что это случится сегодня и что нам уже никогда не расстаться..." Но расставания неизбежнее встреч.
   Он встал и вышел из беседки. Зашторенные из-за алертов окна дома были темны, но уже взошла луна. Появились бесконечно длинные тени деревьев на серебристой поляне, вдруг ставшей похожей на озеро. И дорожки стали напоминать зимние русские заснеженные тропинки, и даже появилось на пальмовой листве что-то похожее на иней из-за лунного блеска.
   Иван Алексеевич шел к часовне запереть ее. Минутами раньше он намеревался сказать Галине собственно вот что. Она была очень молода, когда они встретились. Юная женщина получила в сущности весь свой любовный опыт с очень уже немолодым человеком. Должно быть, это и определило такой исход их любовной связи... А может быть, он сказал бы и короче: если есть будущая жизнь, он хотел бы встретить ее в той жизни вновь.
   Но еще лучше, если слова, сказанные ею, останутся последними между ними.
   9
   Иван Алексеевич занимался "Мещерским".
   На позициях появились автомобили, кузова которых были обтянуты кумачом. На Руси любили кумач: и скамьи в цирке им обтягивали, и флаги из него шили. В автомобилях вставали в рост некие, уполномоченные ездить в автомобилях, и указующе протягивали длани куда-то поверх голов внимавших. Иногда на позицию заносило революционными ветрами даже членов Государственной думы. И первые, и вторые надрывались одинаково: "За землю и волю! За свободу! Да здравствует Керенский!" Члены Государственной думы добавляли и свое, выстраданное на заседаниях: "Предчувствие неизбежной смерти очищает душу!"
   И когда вечером в душном окопе сослуживцы Мещерского из тех немногих, кого вдохновили эти призывы, решали, что наутро надо все-таки идти в дело, хотя идти только офицерам, солдат в безнадежное предприятие не вовлекать, тогда-то Мещерский, наслушавшись подвыпивших патриотов, и определил для себя подать рапорт на отпуск, который от него требовали.
   Поезд был облеплен солдатами, как окопной глиной. Мещерский выделялся своим чистым кожаным пальто, что досталось ему на аукционе. Сунуться в офицерский вагон, по-довоенному теплый и чистый, нижние чины пока не осмеливались. Обходил вагон стороной и придурковатый, вылезавший на остановках на перрон прокричать, что три царя должно быть на земле: Бог-отец, Бог-сын и Бог-дух святой, и все поделятся под ними, тогда и убивать перестанут.
   "Добром это не кончится..." Похоже на колесный перестук: добром - это - не кончится, добром - это - не кончится. Война на Руси всегда только начало для чего-то более страшного. 1812 год - и получили дворянскую революцию и царскую месть на четверть века. Потом война в Крыму - и новое потрясение: революционное освобождение крестьян, которые не знали, что делать ни с вдруг свалившейся свободой, ни с землей. И оттого через двадцать лет - три четверти из освобожденных в пьянстве... Ну, а после этой войны что-то долгое и страшное предстоит. Теперь Русь не остановить.
   На станции Мещерского встретила легкая дорогая коляска и седой, с мелкими следами оспы работник. Поехали. Лошади с подвязанными от слякоти хвостами мерно шлепали по лужам, и Мещерский пусто глядел на мелькавшие подковы. Потом их не стало видно. Только искорки вспыхивали, когда подковы в своем движении на миг вставали под особым углом к выглянувшей луне. Дорога определилась, и Мещерский попросился вместо возницы. И когда он принялся дергать мокрыми застывшими в тонких перчатках руками скользкие мокрые ременные вожжи, и когда увидел вокруг себя только ели, мрачневшие по сторонам, а над собой облака, подсвеченные луной, то впервые после того случая в лесу подумал, что Бог все-таки есть и это Он для какой-то последующей надобности в Мещерском сделал так, что шпалер, который Мещерский вытаскивал из кармана, зацепился курком и не вытаскивался, и он оставлен жить.
   Свежо пахло мокрым воздухом, и был в нем какой-то свежий огуречный дух...
   Уже ночью с фонарем в руке Мещерский возвращался усадебным садом из бани. Белье он оставил присматривавшей старухе выпаривать на раскаленных камнях - не по причине завшивости, а по тыловому уже обычаю для всех вернувшихся с позиций. Взамен было выдано чистое и проверенное, пахнувшее березовым дымом и отчего-то яблоками.
   Полусвет, исходивший от лунного неба, высветил пруд еще подо льдом, но, должно быть, уже по-весеннему мягким. Мещерский остановился под яблоней с путано переплетавшимися голыми ветвями и вспомнил отца в таком же, но летнем, пруду. Отцу подавали в пруд водку, он выпивал и закусывал, разламывая розовых, только что испеченных в золе раков, их поутру за гривенник наловили мальчишки в соседней речке. И над тем летним раздольем в тишине зависали стрекозы, а с берега из зеленой травы глазели цветочки куриной слепоты.
   На столе были выставлены бутыль черничного вина и схороненная редкость бутылка смирновской водки с двуглавыми орлами на зеленой наклейке. К застольной беседе с опекуном Мещерский считал себя приготовленным. Дорога была неблизкой, времени хватило. Он уже знал, что она ждет ребенка. Дело никак не предполагавшееся, однако и простое. Но ее опекун, по предположению Мещерского непременно всю жизнь пользовавшийся окрестными деревенскими молодайками, был склонен к сладким беседам. К тому же он был еще и сильно заморочен литературой давно минувших дней. По начитанности выражался он необыкновенно замысловато, несоответственно случившемуся. Мещерского он объявил тем, с кем его воспитанница в некий предопределенный свыше срок была предъявлена для соединения в самой тайной и блаженно-смертной близости. И эта близость, обоюдно ожидаемая, свершилась промыслом, и, следовательно, ничего уже не поделать и ничем в мире ее уже не расторгнуть. Мещерский меньше бы, чем этаким речам, удивился, будь вызван опекуном на дуэль... "Сейчас он скажет, - подумал Мещерский, - что за одни ее плечи либо колени можно отдать жизнь. А что! Если за Керенского призывают, так отчего за колени не призвать?.."
   Мещерский постарался побыстрее выпить, чтобы вынести словесные излишества опекуна покойно. С покоем приходит и мудрость...
   Стало попроще, когда опекун от блаженно-смертной близости и прочих страстей книжных перешел к делам попроще. "Сбежавшие солдаты все чаще у нас тут объявляются. Лично я их понимаю - доколе! Однако ж отчего они друг дружку товарищами называют - никак в разум не приму. Ведь как до раздела наследуемого от императора дело дойдет - тут же о товариществе забудут! Только что соседей разграбили, но для нас объявили твердые гарантии, что не тронут. Мы ничего им плохого не делали, ни мы, ни наши предки, что в дубовых гробах вон у той церковной ограды лежат..."
   "Итак, - думал Мещерский, - я уже четыре месяца как отец. То есть после меня кто-то останется. Но ни мне, ни будущему некто закончить жизнь в дубовом гробу у церковной ограды не удастся..."
   Когда Мещерский проснулся, за окном была весенняя метель. Снег вихрями несло и к земле, и от земли. "Дай Бог, - попросил Мещерский, - чтобы красота эта не кончалась все два дня..."
   С наслаждением он погладил свежее глянцевитое полотно простынь. В доме было жарко натоплено и стояла та тишина, когда известно, что кто-то еще спит и сон этот надо поберечь.
   Кожаные диваны, на одном из которых спал Мещерский, занимали три стены. Над диванами нависали книжные полки. На той, что была перед взором Мещерского, стояли тома Тургенева. "Не с умыслом ли именно так, лицом к Тургеневу, распорядился разместить меня любитель старинного чтения?" На столике рядом с диваном стоял кувшин с клюквенным морсом и лежала Библия. Библия была древняя, в деревянном переплете, обтянутом тонкой лайкой. Между страницами были заложены высохшие ландыши и в тончайших переплетениях жилок кленовые листья.
   Тогда в номере гостиницы тоже лежала Библия, и она, поутру прижав ее к груди, горячо плакала. Не из-за потерянного, как потом объясняла, а оттого, что все произошло не по-предписанному: не после венчания и не в отчем доме... Кругом были гостиничные номера, в которых мир давно уже шел кувырком.
   Он лежал и думал, как убедить их, что во всем мире теперь все кувырком, что ему через два дня возвращаться на позиции, а им надо немедля бежать из этого жарко натопленного дома. Гарантии, которые им даны, ничего не стоят. Скоро сюда явятся Поповы с мешками крупы, что склали, и захотят... нет, захочут... еще.
   "Обними меня везде", - просила она в последнюю, третью, их ночь. Темный мысок под животом она уже не прятала, а подвигала навстречу его ласкам. Кто столь быстро учит их? Сколь много блаженно-смертных тайн близости в отношениях мужчины и женщины!.. Он вспомнил, как целовал ее узкие ступни, когда она содрогалась последней истомой, и удивился, что, оказывается, так много помнит из тех нескольких коротких ночей.
   "Мне нужна жизнь без разлук", - говорила она на вокзале. А он глядел на возбужденное перемещение толпы по перрону и удивлялся ее детскости: "Да как же теперь может быть такое - без разлук?"
   Пока брился и надевал уже свое - выстиранное и выглаженное, - строил объяснение с ней. Не объяснение, впрочем, а, скорее, нравоучение. "Мои обязанности? Разумеется, я в полной мере несу ответственность за происшедшее, и довольно об этом. Но далее я хотел бы..." Далее он предполагал предписать ей, как в диспозиции, и первый пункт, и второй, и третий, поскольку уже не ее жизнь включалась в мировую круговерть, но их ребенка. Эти свои первый пункт, второй, третий он старался сформулировать так, чтобы и возразить не было бы никакой возможности столь разумным предписываемым ей шагам. И уж, разумеется, никаких слез...
   Ему было весьма затруднительно переместиться из того окопного мира в этот - недели заняло перемещение. Но коли уж он переместился, так намеревался поступить основательно.
   В тишине притаившегося в ожидании дома неожиданно зазвучал рояль. Мещерский замер, вслушиваясь. Вспомнилась петербургская филармония: выход маэстро, приветственные удары смычков о пюпитры, полные достоинства неспешные поклоны дирижера публике. А потом красочный и богатый первый звук и следом пышное вступление всего оркестра и всегда поражавший Мещерского, совершенно изумительный своей дотошностью контроль дирижера за каждой звучащей нотой.
   Мещерский не был силен в угадывании принадлежности музыки сочинителям, но он воспринимал ее жадно и глубоко - этот поток звуков, странной, неведомой ему силой организованных, энергии необыкновенно чистой и мощной.
   Зазвучавший рояль оказался очень кстати. Теперь он знал, в какую сторону направиться.
   Последним взглядом он оглядел себя в большом, во весь рост зеркале: свежесть после бани сухо-породистого лица, короткая стрижка, скрывавшая начавшие серебриться волосы. Глаза блестели, выдавая волнение. Ноги хороши окрепли, вышагивая несколько лет по галицийским холмам.
   На столике возле зеркала стояла в хрустальном графине водка. Мещерский долго приглядывался к ней, подумал, подумал, а потом налил большую рюмку и выпил. И пошел, держась очень прямо, по коридору, чувствуя чьи-то взгляды из неплотно притворенных дверей.
   Когда он вошел в комнату, звуки рояля оборвались, и ее обнаженные руки повисли вдоль тела. Она не встала и не обернулась. В комнате опять пахло натопленной печкой, однако и духами.
   Помешкав, она крутанулась на рояльном стульчике к нему лицом. На ней с утра было вечернее гранатовое платье. На шее темным огнем сверкнул рубиновый крестик. Блестел нарядностью убор темных волос, заколотых черепаховым гребнем. Еще он отметил пурпурность накрашенных губ и нежное начало грудей в декольте. На чистой белизне лица дивно выделялись карие глаза. Мещерский остановил взгляд на ее животе и озадачился: да беременна ли она?
   Он подошел к ней и поцеловал нежно-душистую руку. Потом сделал то, что никак не предполагал делать: стал целовать ее запрокинутое лицо и чуть не уронил ее на клавиши рояля. Глаза у нее потемнели и расширились. Влажно блеснули зубы. Освободившись и глубоко вздохнув, она спросила: "Этакому мародерству вас война научила?" Он засмеялся. "Вы смеетесь? Хороши же вы! Я сегодня ног под собой не чую, по клавишам бью, а он спит!" Она закрыла лицо руками и, чего боялся Мещерский, заплакала. Однако тут же предупредила новое его движение к ней: "Не обращайте внимания. Я по утрам часто плачу. Просыпаюсь, и так становится жалко себя, несчастную..." Она отняла руки от лица и улыбнулась.
   "Я хотела убедиться, что ты жив". - "Значит, ты не беременна?" - "Да как же можно быть небеременной после всего? - изумилась она. - Разумеется, беременна. Но это будет, должно быть, очень маленькая девочка".
   Мещерский потянулся было за портсигаром, но подумал о здоровье ребенка и достал платок. Как бы поднося его к усам, он все же исхитрился промокнуть завлажневшие глаза. Съязвил о себе: "И на ледяные глаза должны хоть изредка навертываться слезы..." Проделав фокус с платком, он собрался приступить к заготовленным первому пункту, второму и третьему, однако оставил это намерение и сразу перешел к заключительному из приготовленного: "Имея в виду текущие политические события, я сделаю сейф в петербургском отделении Лондонского банка и сообщу, как им пользоваться". Она покачала головой: "Мне нужно имя ребенку. И оттого завтра - венчание. Не так ли?"
   "Отчего ты так долго не ехал? Ты не хотел меня видеть?" Не находя понятных даже себе объяснений, он сказал: "Это как смерть и переход в другой мир. Из окопов сюда. Может быть, здесь и лучше, но мы так привыкли к другому. Душе хорошо в привычном". - "Не понимаю, - сказала она. - Ну да ладно! Теперь это уже прошедшее. Итак, во-первых, завтра венчание. А еще я скажу и второе, и третье. Ты не привез мадеры? У меня зубы стучат от холода, а ведь всю ночь топили..."
   "У меня нет никого на свете, кроме тебя, - говорила она. - И запомни: я не переживу твоей смерти..." Но он-то уже знал, что такие слова - всего лишь слова. Кто кого переживет - не предугадать. А тот, кто переживет, будет жить до своего случая... Умереть - не в руках Божьих, как полагали прежде, и, значит, высшего смысла в этом нет. Умереть - в руках других людей. А их, желающих распорядиться, эвон сколько!
   "И я не могу быть одна. Так что теперь я буду всегда с тобой, куда бы ты ни отправился!" Мещерский опустился к ее коленям и обнял их. И подумал, что через два дня ему возвращаться на позиции.
   Но эти два дня рокового семнадцатого года будут из тех немногих дней, что и составляют жизнь. А все другие дни - их как будто и не было...
   10
   С утра Иван Алексеевич, как всегда в последние дни, засел за "Мещерского": сводить написанные куски в целое. Однако на этот раз перо в руки так и не взял...
   К сообщениям об успехах русских под Москвой отнесся поначалу настороженно. Радиоприемник излагал военные корреспонденции Эренбурга, а извергавшаяся этим резвым журналистом пламенная лава была Ивану Алексеевичу знакома еще со времен той, первой мировой войны. Вот и нынче такое же. Немцы все еще под Москвой, а он уже захлебывается: "Мы не примем четвертушки победы! Мы хотим, чтобы дети наши рассказывали о танках, как о доисторических чудовищах!"
   Однако позже сведения стали подтверждаться более надежными источниками: немцам досталось крепко, наконец-то они побежали.
   Иван Алексеевич сидел над исписанными листами о Мещерском и намеревался их уничтожить. Видимо, с самого начала он предчувствовал, что не допишет, бросит на полпути. По этой, должно быть, причине и фамилию герою не затруднился поискать, а взял из уже использованного... Всегда он был влеком к писанию черточкой характера, или одной яркой фразой, или всего-то мимолетным впечатлением от женщины, от пейзажа. В этот же раз он в самом начале задал себе идею. Угнетение повседневностью и бессмысленностью существования, бездуховность и полная телесность жизни и перед войной, и в войну; страстное желание иной, чистой и доброй жизни и тогда, и теперь. И тут уж за любую химеру ухватишься, чтобы разрушить былое и начать сызнова. Пожечь дурную траву и засеять заново хорошим. Тут как раз и восторг для любого искусителя... Но вот однажды - чистое звездное небо над измученной душой, могилы предков в дубовой рощице за церковной оградой, где в свой час и ты займешь свое место, а пока - натопленный дом и женщина, ждущая твоего ребенка. И прозревает душа! И жить - славно! Но с демоном она уже повязана...
   И такая еще дополнительная к той идейке биологическая схемка: к четырнадцатому году моральная деградация тех, кто имел хоть какую-либо мораль, к семнадцатому - физическая деградация, усталость уже всех поголовно. Мол, именно этой болезненной людской расслабленностью и воспользовались большевики. И принесли с собой совершенно уже нестерпимое для человеческой природы - новое изощренное рабство. Но рабы не могут построить долгое крепкое государство.
   Не устоял Иван Алексеевич перед соблазном поучаствовать в разгадке тайны, над которой бились лучшие философские умы. А кончилось такой же неудачей. Их государство не только устояло, но большевики становятся стражами национальной независимости...
   С Петра - а может, с Ивана Грозного - начались на Руси и существуют большевики: те же казни лютые, то же преследование церкви, те же великие большевистские стройки на костях холопов. Веками горячила мысль непризнания собственности - отобрать и равно поделить. Самая знаменитая и широкая вольница: Разин, Пугачев. Потом пришли анархисты, народники, террористы, марксисты... Кого-то не вспомнил, но у всех одинакова одержимость одной-единственной избранной идеей. Интеллигенция тоже поучаствовала, тоже готовила приход большевиков, объявляя и настаивая, что работающие на земле есть высший человеческий тип... На Западе всякая теория была вещью относительной, у русских она становилась религией.
   Вспомнил Алданова, уж он-то поднаторел в исторических раскопках: бессмысленно делать исторические прогнозы, они никогда не сбываются, но и анализировать прошедшее столь же бесполезно. Сколько попыток, столько и объяснений. Ибо всегда прошедшее судит не история, но историки...
   "Вот оттого и неудача", - думал Иван Алексеевич.
   У большевиков - ставка на человеческую низость верхов и страх низов. Слова о справедливости, равенстве и счастье известны тысячелетиями. Для большинства людей это означает иметь свое хозяйство и не бояться, что отнимут. Но большевики из близких людям слов сделали идеологию для малого числа обделенных прошлой жизнью и со страшной силой рвущихся к власти, чтобы, поставив все, отыграться за все! Они создали идеологию, более совершенную, более универсальную и победоносную, чем поднадоевшие идеи самодержавия и православия. Из простых и прекрасных слов о справедливости они создали способ строить общество по образцу машин и властвовать над машинами бесконечно долго...
   Иван Алексеевич понимал беспорядочность своих мыслей и свое бессилие художественно организовать их. Горький оказался не прав. Когда-то он сильно и, должно быть, искренне огорчался неспособностью Ивана Алексеевича направить свой талант "куда надо". А надо было, по его, по-горьковски, направить в этакий какой-либо лихой лозунг, вроде - "если враг не сдается - его уничтожают".
   Правым оказался Иван Алексеевич.
   Полвека уже прошло с того далекого дня, скрытого не только годами, но и написанными томами книг, когда в глаза ударили волшебные буквы его имени возле первого напечатанного стихотворения. И затем Иван Алексеевич делал только свое дело - он писал о любви русских мужчин и женщин: убеленный снежной пылью поезд, жаркое вагонное тепло, полусвет фонаря, а снаружи мороз, и непроглядная вьюга, и рев ветра в вентиляторе, и отчаянный крик паровоза куда-то во тьму, в бурную даль, в неизвестность, и двое в купе.
   С того самого дня он делал только то, что делал лучше других, - писал о том, где какие люди живут, за что страдают.
   Иван Алексеевич тяжело, помогая себе руками, поднялся из-за стола. Сильно болела спина. Встал, выпрямился и долго глядел на "Мещерского" на столе. И фамилию поленился поискать, и насчет беременности - необъяснимое повторение. Та же "Натали" кончается трагической беременностью: "В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных родах". Итак, толку от этого второго "Мещерского" никакого...
   Крайне редко Иван Алексеевич уничтожал написанное. Иногда откладывал, но потом возвращался и поправлял. И взглядом стороннего - ибо от текста за это время отвыкал - признавал: сделано хорошо.
   Существовало еще одно обстоятельство, подвигавшее его к уничтожению рукописи. Окопная часть "Мещерского" написана по застольным беседам с Федором. Кое-что из своих воспоминаний тот, кажется, и сам напечатал до высылки из России в двадцать втором. Иван Алексеевич опасался не возможных претензий, использованы были всякие мелочи из рассказов Федора, таких пустяков Иван Алексеевич за свой век раздал другим немало. Но он беспокоился, что пустяки эти применены и расставлены не так, как должно в жизни, не по их значимости. А он писал всегда только о том, что знал, как свою комнату.
   "Ладно, лес по дереву не плачет..."
   Двинувшись от стола, остановился перед зеркалом. Болезнь и скотину не красит... "Страшен, как черт!" - в какой уже раз высказался насчет своей наружности. Однако в этот раз глядел в зеркало не затем, чтобы чертыхнуться. Недавно прочел, что человек рождается с асимметричным лицом. И по мере приближения к концу это свойство исчезает, лицо становится симметричным. Иван Алексеевич смотрел на себя и ничего утешительного не находил - лицо было симметричным и, кажется, давно. Единственная надежда на левое ухо. Оно как отклонилось с самого рождения чуть больше правого, так на своем месте с той поры и пребывает. И движения к равновесию не замечено... "Видать, - решил Иван Алексеевич, - и очередная научная теория писана для тех, кто гимназий не кончал".
   От разглядывания лица Иван Алексеевич ждал ответа на очень практический вопрос - рвать ему "Мещерского", есть ли еще время написать и покрепче? Из-за оказавшегося пустым разглядывания себя в зеркале Иван Алексеевич очутился в крайне плохом настроении. Именно тогда в комнату и вошла Вера Николаевна. Тут же, оценив настроение мужа, она попыталась ретироваться, но Иван Алексеевич настойчиво поманил ее, намереваясь расспросить насчет симметрии. Однако вовремя остановился. Напугал бы до смерти, и понесла бы дражайшая половина обычную ахинею.