В первое мгновение, не веря собственным глазам, Ефим попытался растереть полыхнувшие сухим жаром, словно под них сыпанули пригоршню песка, веки, но с мутящим разум ужасом понял, что его не слушаются ни руки, ни ноги и он вообще не способен шевельнуться. Тем временем к уже во весь рост соткавшемуся из пустоты худосочному Ермилу-старосте, добавились его не в меру раскормленные сыновья. После чего троица прозрачных фантомов, неспешно колышась, подплыла ближе, вытягиваясь под потолок и закручиваясь спиралью, будто нарочно демонстрируя обильно сочащиеся темной кровью раны, перемежаемые зеленовато-гнойными пятнами тлена. А, подобравшись в упор, с иступленным шипением, одновременно качнулась к своему убийце, так и, норовя вцепится в его глотку скрюченными пальцами с нечеловечески длинными, больше походящими на звериные когти, сине-черными ногтями.
До первых петухов, окаменевший, словно под взглядом василиска Ефим, не мог вырваться из-под власти бесновавшихся буквально в паре вершков от его покрытого ледяной испариной лица бесов. Когда же приведения, в конце концов, растаяли в первых проблесках приближающейся зари, он без сил повалился на пол и лишь крепкий пинок надзирателя по многострадальным ребрам оповестил его о положенной утреней пайке баланды.
Точно сговорившись с преисподней, тюремщики все откладывали и откладывали день казни, позволяя призракам безнаказанно изводить Ефима ночи напролет. Днем же, в перерывах обморочного, не приносящего ни малейшего облегчения забытья, его буквально разрывало пополам. Одна половина естества обреченного на позорную мучительную смерть арестанта яростно жаждала прожить хотя бы еще одно лишнее мгновенье, а вторая, окончательно и бесповоротно смирившаяся с неизбежностью, страстно торопила роковой день, алча как можно скорее покончить с телесными, а более того невыносимыми душевными муками.
На десятый день еженощной пытки, когда, привычно визжа приржавевшими петлями, с первыми солнечными лучами распахнулась дверь камеры, теряющий рассудок Ефим упал на колени перед надзирателями и, обливаясь слезами, отчаянно взмолился:
– Братцы, почто ж так грешника истязаете? Раз уж назначено – казните же скорее! Силов уж боле никаких нет муку ожидания терпеть!
Один из тюремщиков, на первый взгляд уже явно разменявший пятый десяток, сторожко оглянувшийся, и грозно цыкнувший на развязано хохотнувшего юного напарника, – по циркуляру надзиратели входили к смертникам только подвое, – со скрытым состраданием отозвался:
– Э, милок, больно-то не кручинься. Совсем недолго тебе маяться на этом свете осталось. Со дня на день их высокоблагородие господин губернатор от хвори оправятся, так ты на очереди первый…
С каждой полученной Ефимом взаймы у смерти ночью призраки все боле и боле распоясывались. Их омерзительно стылые, как набухшие пальцы утопленника, щупальца прямо сквозь ослепшие зрачки пробирались внутрь его головы и нахально хозяйничали там, заставляя в голос выть от нестерпимой боли. Потому, появление в камере скукоженного попа, перепугано выставляющего впереди себя потемневшее от времени серебряное распятие, он воспринял как манну небесную. Замирая в зябко щекочущем изъеденную паразитами кожу предчувствии долгожданного освобождения от мук, смертник, на удивление сопровождающих священника и кузнеца громил-надзирателей сам потянулся навстречу к ним.
В ослепительно-белом, несмотря на ранний час уже пышущим зноем тюремном дворе, подслеповато щуря отвыкшие от режущего дневного света глаза и словно сквозь стену улавливающий глухой барабанный рокот, нетерпеливо понукаемый нервным конвоем Ефим, запинаясь неверными ногами, неловко вскарабкался по крутым ступеням эшафота. Единственная мысль владела его воспаленным разумом: «Лучше как раскольник, по собственной воле удавлюсь, но шутом им нипочем не стану».
Сознательно усыпляя бдительность тюремной обслуги и, делая вид, что бесповоротно смирился со своей участью, Ефим безропотно забрался на табурет. Но лишь только веревочная петля легла на его шею, грубо отпихнул в сторону палача, и изо всех сил оттолкнувшись ногами, ринулся в бездну. Однако тут произошло то, чего меньше всего ожидал как сам смертник, так и собравшиеся насладиться агонией жертвы важные зрители. Под тяжестью тела прочная на вид пенька с тоскливым стоном лопнула, и висельник шумно обрушился в пыльное пространство меж эшафотом и гостевой трибуной.
Первым очнулся палач. Рявкнув что-то неразборчиво-гортанное на ошарашено вылупивших глаза надзирателей, он, под удивленно-недовольные восклицания разочарованной публики, стремительно скатился вниз. Заломив руки оглушенному падением и жгучей болью, в кровь разбившемуся о камень Ефиму, с помощью подоспевших тюремщиков, вновь взгромоздил арестанта на табурет. Наскоро скрутив незамысловатый узел, суетливо захлестнул петлей его горло и тут же, не теряя ни мгновенья, мощным ударом выбил опору из-под ног бедняги.
Внушающий невольное уважение своей мощью откос виселицы, на котором крепилась злополучная веревка, будто заранее подпиленный, отчетливо хрупнув, подломился. И полузадушенный смертник, надсадно хрипя, вновь отчаянно забился на гладко струганных досках эшафота.
Помертвевший от страха за собственную шкуру палач обескуражено застыл, понимая, что вешать в третий раз будет уже явный перебором. А на гостевой трибуне забилась в припадке усиленно молодящаяся, будто юная барышня, разряженная в батист и кисею госпожа губернаторша. Из-за затянувшегося недуга престарелого супруга надолго лишенная возбуждающе щекочущего нервы зрелища чужой мучительной смерти, она, захлебываясь слезами и на манер зрителей древнеримского Колизея тыча вниз большими пальцами обеих рук, истерично требовала продолжения казни.
Слабовольный, до сих пор державшийся в кресле лишь благодаря близкородственным связям с императорской семьей старик-губернатор, обыкновенно потакающий любому капризу стервозной жены, умоляюще вскинул больные слезящиеся глаза на начальника тюрьмы, однако тот остался на удивление непреклонным. Превосходно понимая, что от него хотят, облаченный в отлично подогнанный по массивной фигуре мундир моложавый полковник, с напомаженными по последней моде усами и бакенбардами, светский лев и любимец всех без исключения губернских дам, с ослепительной улыбкой меж утешениями галантно прикладывающийся губами к кипенно-белой перчатке губернаторши, тем не менее, твердо отрезал:
– Ваше высокопревосходительство! Дамы и господ! Согласно действующему артикулу я вынужден прекратить казнь и ходатайствовать перед вами, Василий Арсеньевич, – он уколол растерянного губернатора резко контрастирующим с приторно-любезным выражением лица ледяным взглядом, – о помиловании настоящего заключенного и замене ему смертной казни на пожизненную каторгу.
– Ну-у-у, раз уж такое дело приключилось, – неуверенно протянул всемогущий глава губернии, косясь на продолжающую рыдать жену и, никак не отваживаясь принять окончательное решение, переспросил: – А так действительно полагается, Петр Андреевич? Еще разочек, совсем никак? Как говорится – Бог троицу…
– При всем моем безграничном желании, ваше высокопревосходительство, никоим образом невозможно, – подчеркивая искренность, полковник прижал холеную ладонь к груди. – Мерзавца, положа руку на сердце, уже и повторно-то нельзя было вешать. А уж про третий я вообще умолчу… – закатил он глаза к небу и перекрестился. – Не будем же гневить Господа, безграничной милостью своей продлившему жалкое существование сего омерзительного лиходея. Тем более, поверьте мне на слово, оказавшись в рудниках, злодей сам горько пожалеет о случившемся чуде, денно и нощно моля о скорейшей смерти, как об избавлении от поистине адовых мук.
Понуро буравя глазами покрытый пыльным, местами вытоптанным до решетчатой основы ковром пол и тяжко вздыхая, губернатор, стараясь не глядеть в сторону демонстративно хлюпающей покрасневшим носом супруги, наконец, натужно выдавил из себя:
– Готовьте бумаги и подавайте в канцелярию тюремного инспектора, – и, не прощаясь, подхватил под руку возмущенно-зареванную половину, спеша покинуть тюремный двор.
– А с палачом, ваше высокопревосходительство, как же? – вдогонку крикнул полковник.
Понуро сгорбившийся и как-то совсем по-стариковски подволакивающий ноги губернатор, отрекаясь от подложившего свинью протеже, вполоборота кисло бросил через плечо:
– Ах, право, Петр Андреевич, как-нибудь сами, сами.
Досадливо крякнувший начальник тюрьмы, прикидывая, чем обернется для него глупейший, в сущности, пассаж, процедил сквозь зубы тенью следующему за ним адъютанту:
– Нынче же посыльным отношение губернскому тюремному инспектору. Да так, чтобы этот бессмертный ублюдок, – глаза б мои его век не видали, – без лишних проволочек угодил в ближайший этап.
– Арестанта сперва в лазарет? – механически уточнил тот, прекрасно зная внутретюремную кухню.
Но мгновенно налившийся темной кровью полковник, вдруг взорвался, взревев разъяренной белугой:
– Вы что, поручик, белены объелись!!! Какой к чертям собачьим лазарет?!! В темную его!!! Мне только небылиц о чудесном спасении не хватало! Пятьсот плетей, клеймо на лоб и с первым же этапом – вон! А если до того подохнет – туда ему и дорога!.. Выполняйте!..
– Будет исполнено, ваше высокоблагородие! – великолепно вышколенный адъютант отрывисто кинул два пальца к головному убору и четко развернулся через левое плечо, а начальник тюрьмы, припоминая важное, хлопнул себя ладонью по лбу, окликнул его и уже мирно добавил: – Палачу, болвану криворукому, тоже выпишите-ка Аркадий Арнольдович тысчонку палок. Да, сделайте милость, лично поприсутствуйте, чтоб экзекуторы не ленились, а всыпали обоим на совесть.
Глава 3. Каторжник
До первых петухов, окаменевший, словно под взглядом василиска Ефим, не мог вырваться из-под власти бесновавшихся буквально в паре вершков от его покрытого ледяной испариной лица бесов. Когда же приведения, в конце концов, растаяли в первых проблесках приближающейся зари, он без сил повалился на пол и лишь крепкий пинок надзирателя по многострадальным ребрам оповестил его о положенной утреней пайке баланды.
Точно сговорившись с преисподней, тюремщики все откладывали и откладывали день казни, позволяя призракам безнаказанно изводить Ефима ночи напролет. Днем же, в перерывах обморочного, не приносящего ни малейшего облегчения забытья, его буквально разрывало пополам. Одна половина естества обреченного на позорную мучительную смерть арестанта яростно жаждала прожить хотя бы еще одно лишнее мгновенье, а вторая, окончательно и бесповоротно смирившаяся с неизбежностью, страстно торопила роковой день, алча как можно скорее покончить с телесными, а более того невыносимыми душевными муками.
На десятый день еженощной пытки, когда, привычно визжа приржавевшими петлями, с первыми солнечными лучами распахнулась дверь камеры, теряющий рассудок Ефим упал на колени перед надзирателями и, обливаясь слезами, отчаянно взмолился:
– Братцы, почто ж так грешника истязаете? Раз уж назначено – казните же скорее! Силов уж боле никаких нет муку ожидания терпеть!
Один из тюремщиков, на первый взгляд уже явно разменявший пятый десяток, сторожко оглянувшийся, и грозно цыкнувший на развязано хохотнувшего юного напарника, – по циркуляру надзиратели входили к смертникам только подвое, – со скрытым состраданием отозвался:
– Э, милок, больно-то не кручинься. Совсем недолго тебе маяться на этом свете осталось. Со дня на день их высокоблагородие господин губернатор от хвори оправятся, так ты на очереди первый…
С каждой полученной Ефимом взаймы у смерти ночью призраки все боле и боле распоясывались. Их омерзительно стылые, как набухшие пальцы утопленника, щупальца прямо сквозь ослепшие зрачки пробирались внутрь его головы и нахально хозяйничали там, заставляя в голос выть от нестерпимой боли. Потому, появление в камере скукоженного попа, перепугано выставляющего впереди себя потемневшее от времени серебряное распятие, он воспринял как манну небесную. Замирая в зябко щекочущем изъеденную паразитами кожу предчувствии долгожданного освобождения от мук, смертник, на удивление сопровождающих священника и кузнеца громил-надзирателей сам потянулся навстречу к ним.
В ослепительно-белом, несмотря на ранний час уже пышущим зноем тюремном дворе, подслеповато щуря отвыкшие от режущего дневного света глаза и словно сквозь стену улавливающий глухой барабанный рокот, нетерпеливо понукаемый нервным конвоем Ефим, запинаясь неверными ногами, неловко вскарабкался по крутым ступеням эшафота. Единственная мысль владела его воспаленным разумом: «Лучше как раскольник, по собственной воле удавлюсь, но шутом им нипочем не стану».
Сознательно усыпляя бдительность тюремной обслуги и, делая вид, что бесповоротно смирился со своей участью, Ефим безропотно забрался на табурет. Но лишь только веревочная петля легла на его шею, грубо отпихнул в сторону палача, и изо всех сил оттолкнувшись ногами, ринулся в бездну. Однако тут произошло то, чего меньше всего ожидал как сам смертник, так и собравшиеся насладиться агонией жертвы важные зрители. Под тяжестью тела прочная на вид пенька с тоскливым стоном лопнула, и висельник шумно обрушился в пыльное пространство меж эшафотом и гостевой трибуной.
Первым очнулся палач. Рявкнув что-то неразборчиво-гортанное на ошарашено вылупивших глаза надзирателей, он, под удивленно-недовольные восклицания разочарованной публики, стремительно скатился вниз. Заломив руки оглушенному падением и жгучей болью, в кровь разбившемуся о камень Ефиму, с помощью подоспевших тюремщиков, вновь взгромоздил арестанта на табурет. Наскоро скрутив незамысловатый узел, суетливо захлестнул петлей его горло и тут же, не теряя ни мгновенья, мощным ударом выбил опору из-под ног бедняги.
Внушающий невольное уважение своей мощью откос виселицы, на котором крепилась злополучная веревка, будто заранее подпиленный, отчетливо хрупнув, подломился. И полузадушенный смертник, надсадно хрипя, вновь отчаянно забился на гладко струганных досках эшафота.
Помертвевший от страха за собственную шкуру палач обескуражено застыл, понимая, что вешать в третий раз будет уже явный перебором. А на гостевой трибуне забилась в припадке усиленно молодящаяся, будто юная барышня, разряженная в батист и кисею госпожа губернаторша. Из-за затянувшегося недуга престарелого супруга надолго лишенная возбуждающе щекочущего нервы зрелища чужой мучительной смерти, она, захлебываясь слезами и на манер зрителей древнеримского Колизея тыча вниз большими пальцами обеих рук, истерично требовала продолжения казни.
Слабовольный, до сих пор державшийся в кресле лишь благодаря близкородственным связям с императорской семьей старик-губернатор, обыкновенно потакающий любому капризу стервозной жены, умоляюще вскинул больные слезящиеся глаза на начальника тюрьмы, однако тот остался на удивление непреклонным. Превосходно понимая, что от него хотят, облаченный в отлично подогнанный по массивной фигуре мундир моложавый полковник, с напомаженными по последней моде усами и бакенбардами, светский лев и любимец всех без исключения губернских дам, с ослепительной улыбкой меж утешениями галантно прикладывающийся губами к кипенно-белой перчатке губернаторши, тем не менее, твердо отрезал:
– Ваше высокопревосходительство! Дамы и господ! Согласно действующему артикулу я вынужден прекратить казнь и ходатайствовать перед вами, Василий Арсеньевич, – он уколол растерянного губернатора резко контрастирующим с приторно-любезным выражением лица ледяным взглядом, – о помиловании настоящего заключенного и замене ему смертной казни на пожизненную каторгу.
– Ну-у-у, раз уж такое дело приключилось, – неуверенно протянул всемогущий глава губернии, косясь на продолжающую рыдать жену и, никак не отваживаясь принять окончательное решение, переспросил: – А так действительно полагается, Петр Андреевич? Еще разочек, совсем никак? Как говорится – Бог троицу…
– При всем моем безграничном желании, ваше высокопревосходительство, никоим образом невозможно, – подчеркивая искренность, полковник прижал холеную ладонь к груди. – Мерзавца, положа руку на сердце, уже и повторно-то нельзя было вешать. А уж про третий я вообще умолчу… – закатил он глаза к небу и перекрестился. – Не будем же гневить Господа, безграничной милостью своей продлившему жалкое существование сего омерзительного лиходея. Тем более, поверьте мне на слово, оказавшись в рудниках, злодей сам горько пожалеет о случившемся чуде, денно и нощно моля о скорейшей смерти, как об избавлении от поистине адовых мук.
Понуро буравя глазами покрытый пыльным, местами вытоптанным до решетчатой основы ковром пол и тяжко вздыхая, губернатор, стараясь не глядеть в сторону демонстративно хлюпающей покрасневшим носом супруги, наконец, натужно выдавил из себя:
– Готовьте бумаги и подавайте в канцелярию тюремного инспектора, – и, не прощаясь, подхватил под руку возмущенно-зареванную половину, спеша покинуть тюремный двор.
– А с палачом, ваше высокопревосходительство, как же? – вдогонку крикнул полковник.
Понуро сгорбившийся и как-то совсем по-стариковски подволакивающий ноги губернатор, отрекаясь от подложившего свинью протеже, вполоборота кисло бросил через плечо:
– Ах, право, Петр Андреевич, как-нибудь сами, сами.
Досадливо крякнувший начальник тюрьмы, прикидывая, чем обернется для него глупейший, в сущности, пассаж, процедил сквозь зубы тенью следующему за ним адъютанту:
– Нынче же посыльным отношение губернскому тюремному инспектору. Да так, чтобы этот бессмертный ублюдок, – глаза б мои его век не видали, – без лишних проволочек угодил в ближайший этап.
– Арестанта сперва в лазарет? – механически уточнил тот, прекрасно зная внутретюремную кухню.
Но мгновенно налившийся темной кровью полковник, вдруг взорвался, взревев разъяренной белугой:
– Вы что, поручик, белены объелись!!! Какой к чертям собачьим лазарет?!! В темную его!!! Мне только небылиц о чудесном спасении не хватало! Пятьсот плетей, клеймо на лоб и с первым же этапом – вон! А если до того подохнет – туда ему и дорога!.. Выполняйте!..
– Будет исполнено, ваше высокоблагородие! – великолепно вышколенный адъютант отрывисто кинул два пальца к головному убору и четко развернулся через левое плечо, а начальник тюрьмы, припоминая важное, хлопнул себя ладонью по лбу, окликнул его и уже мирно добавил: – Палачу, болвану криворукому, тоже выпишите-ка Аркадий Арнольдович тысчонку палок. Да, сделайте милость, лично поприсутствуйте, чтоб экзекуторы не ленились, а всыпали обоим на совесть.
Глава 3. Каторжник
В сырой духоте строгого карцера, больше походящего на вырытую в тюремном подвале заурядную яму, глубиной в два человеческих роста, с липким земляным полом, как придется обшитую по стенам почерневшими, осклизлыми от мохнатой вездесущей плесени досками и закупоренной ржавой решеткой, замыкаемой на полупудовый замок, Ефим пробыл недолго. Два запаренных надзирателя, ничуть не вдохновленные небывалым возвращением к жизни недавнего смертника, манкируя расшатанной лестницей, попросту спихнули его вниз, перевалив через край.
Чудом не доломав при падении многострадальную шею, он замер во влажной грязи, словно любым неосторожным движением боялся спугнуть сохранившую ему жизнь невообразимую удачу, и не шевельнулся до той минуты, когда над головой опять загрохотала поднимаемая решетка и на этот раз вниз соскользнула лестница.
– Вылазь давай, – донеслось сверху, и Ефим мгновенно облился холодным потом. Помимо воли он тут же увидел себя вновь болтающимся на виселице и предательски дрогнувшим голосом отозвался: – Зачем это еще? По мне так и тут неплохо.
Продолжавший оставаться невидимым надзиратель, насмешливо фыркнул, а затем недовольно проворчал:
– Пошевеливайся уже, балагур. Зубоскалить будешь, когда с кобылы спрыгнешь, – и, зайдясь мокро-булькающим чахоточным кашлем, хрипло, прибавил: – Коли сил достанет.
Кому еще, кроме успевшего заглянуть за грань, только-только помилованного смертника, может доставить такую острую радость известие о предстоящей жестокой порке. Мигом смекнувший, что вместо веревки его ждет всего-то навсего плеть, Ефим, оживленно бренча оковами, поспешил, – как бы ни передумали, – вскарабкаться по хлипкой, того и гляди готовой подломиться под ногой обреченно потрескивающей лестнице.
И опять он оказался в жутком дворе, на этот раз глумливо подсвеченном нежно-розовыми лучами заходящего солнца, где в тени эшафота, неподалеку от щедро исклеванных пулями расстрельных столбов, к одному из пары грубо отесанных и уложенных на разлапистые козлы бревен, уже был прикручен полностью обнаженный палач. Тут же, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, разминали пальцы два экзекутора. Тот, у которого на запястье болталась треххвостая витая плетка, буркнув: «Ну, наконец-то. А то только за смертью посылать», – подскочил к слепо щурившемуся с подвального мрака арестанту и проворно распластал его на свободном бревне, привычно используя цепи кандалов вместо веревок. Затем он высоко, до самой шеи задрал ему рубаху, одним рывком до колен спустил порты и, закончив нехитрые приготовления, обернулся к скучающе попыхивающему коротенькой трубкой адъютанту начальника тюрьмы:
– Позволите приступать, вашбродь?
Офицер небрежно отмахнул стянутой с правой руки несвежей белой перчаткой. Плеть со свистом рассекла воздух, оставив на тощей, истаявшей до состояния мощей спине, бугрящейся гребнем туго обтянутых исполосованной уродливыми шрамами кожей ребер, три мгновенно набухших малиновой кровью рубца.
Однако как ни усердствовал исполнявший наказ полковника, аж взопревший от натуги экзекутор, его жертва упорно безмолвствовала, лишь громко сопя, но, так и не издавая ни звука, ни стона. Откуда ж было заплечных дел мастеру проведать, что после двукратного пребывания в петле, внутри у Ефима что-то надорвалось, и боль вдруг растаяла, выпустив из своих ядовитых клыков многострадальное тело.
А вот от гордеца-испанца на соседней кобыле, по приказу начальника тюрьмы наказуемого твердокаменной ореховой палкой, фортуна, похоже, окончательно отвернулась. Заносчивый иноземец так и не сумевший найти общего языка с остальными тюремщиками, с лихвой пожинал плоды своего зазнайства. Пока Ефима прикручивали к кобыле, в одночасье попавший в жестокую опалу, до этого неприкосновенный палач, потешно коверкая слова, визгливо возмущался. А когда по его спине, с первого же удара разрывая смуглую, густо поросшую короткими черными волосами кожу, гулко шлепнула первая палка, он дико взвыл, а затем надрывно заскулил невнятную тарабарщину, густо перемежаемую вполне различимой русской площадной руганью.
Оба экзекутора, утробно ухая, слажено трудились рука об руку, а опершийся плечом на испятнанный темными пятнами щербатый столб поручик, вел отсчет, легко похлопывая перчаткой по запястью. На пятой сотне он, внезапно предостерегающе вскинув руку с растопыренными пальцами, и тут же, как перемазанная свежей кровью палка, так и плеть, перестали безжалостно мозжить обреченную человечью плоть. Не по годам мозговитому адъютанту, уже не раз, и не два поправлявшему промахи излишне горячившегося, предпочитающего рубить с плеча полковника, вовсе не улыбалось заполучить парочку свеженьких покойников, один из которых, к тому же давеча вообще был протеже самого губернатора.
Чудом не доломав при падении многострадальную шею, он замер во влажной грязи, словно любым неосторожным движением боялся спугнуть сохранившую ему жизнь невообразимую удачу, и не шевельнулся до той минуты, когда над головой опять загрохотала поднимаемая решетка и на этот раз вниз соскользнула лестница.
– Вылазь давай, – донеслось сверху, и Ефим мгновенно облился холодным потом. Помимо воли он тут же увидел себя вновь болтающимся на виселице и предательски дрогнувшим голосом отозвался: – Зачем это еще? По мне так и тут неплохо.
Продолжавший оставаться невидимым надзиратель, насмешливо фыркнул, а затем недовольно проворчал:
– Пошевеливайся уже, балагур. Зубоскалить будешь, когда с кобылы спрыгнешь, – и, зайдясь мокро-булькающим чахоточным кашлем, хрипло, прибавил: – Коли сил достанет.
Кому еще, кроме успевшего заглянуть за грань, только-только помилованного смертника, может доставить такую острую радость известие о предстоящей жестокой порке. Мигом смекнувший, что вместо веревки его ждет всего-то навсего плеть, Ефим, оживленно бренча оковами, поспешил, – как бы ни передумали, – вскарабкаться по хлипкой, того и гляди готовой подломиться под ногой обреченно потрескивающей лестнице.
И опять он оказался в жутком дворе, на этот раз глумливо подсвеченном нежно-розовыми лучами заходящего солнца, где в тени эшафота, неподалеку от щедро исклеванных пулями расстрельных столбов, к одному из пары грубо отесанных и уложенных на разлапистые козлы бревен, уже был прикручен полностью обнаженный палач. Тут же, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, разминали пальцы два экзекутора. Тот, у которого на запястье болталась треххвостая витая плетка, буркнув: «Ну, наконец-то. А то только за смертью посылать», – подскочил к слепо щурившемуся с подвального мрака арестанту и проворно распластал его на свободном бревне, привычно используя цепи кандалов вместо веревок. Затем он высоко, до самой шеи задрал ему рубаху, одним рывком до колен спустил порты и, закончив нехитрые приготовления, обернулся к скучающе попыхивающему коротенькой трубкой адъютанту начальника тюрьмы:
– Позволите приступать, вашбродь?
Офицер небрежно отмахнул стянутой с правой руки несвежей белой перчаткой. Плеть со свистом рассекла воздух, оставив на тощей, истаявшей до состояния мощей спине, бугрящейся гребнем туго обтянутых исполосованной уродливыми шрамами кожей ребер, три мгновенно набухших малиновой кровью рубца.
Однако как ни усердствовал исполнявший наказ полковника, аж взопревший от натуги экзекутор, его жертва упорно безмолвствовала, лишь громко сопя, но, так и не издавая ни звука, ни стона. Откуда ж было заплечных дел мастеру проведать, что после двукратного пребывания в петле, внутри у Ефима что-то надорвалось, и боль вдруг растаяла, выпустив из своих ядовитых клыков многострадальное тело.
А вот от гордеца-испанца на соседней кобыле, по приказу начальника тюрьмы наказуемого твердокаменной ореховой палкой, фортуна, похоже, окончательно отвернулась. Заносчивый иноземец так и не сумевший найти общего языка с остальными тюремщиками, с лихвой пожинал плоды своего зазнайства. Пока Ефима прикручивали к кобыле, в одночасье попавший в жестокую опалу, до этого неприкосновенный палач, потешно коверкая слова, визгливо возмущался. А когда по его спине, с первого же удара разрывая смуглую, густо поросшую короткими черными волосами кожу, гулко шлепнула первая палка, он дико взвыл, а затем надрывно заскулил невнятную тарабарщину, густо перемежаемую вполне различимой русской площадной руганью.
Оба экзекутора, утробно ухая, слажено трудились рука об руку, а опершийся плечом на испятнанный темными пятнами щербатый столб поручик, вел отсчет, легко похлопывая перчаткой по запястью. На пятой сотне он, внезапно предостерегающе вскинув руку с растопыренными пальцами, и тут же, как перемазанная свежей кровью палка, так и плеть, перестали безжалостно мозжить обреченную человечью плоть. Не по годам мозговитому адъютанту, уже не раз, и не два поправлявшему промахи излишне горячившегося, предпочитающего рубить с плеча полковника, вовсе не улыбалось заполучить парочку свеженьких покойников, один из которых, к тому же давеча вообще был протеже самого губернатора.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента