Страница:
Игорь Исайчев
Антропофаг
Глава 1. Солдат
О приходе в этот мир Ефим известил округу истошным воплем, до икоты перепугавшем даже видавшую виды дебелую повитуху, аккурат в Петров день 1784 года от рождества Христова.
Отец его, колченогий Пахом, с самой юности любивший крепко заложить за воротник, уже в зрелом возрасте сошелся с пересидевшей в девках, даже по деревенским меркам уж слишком простоватой Параськой. Вечерами, перебравши дрянного вина, на забаву соседям он развлекал себя тем, что с безумным звериным рыком таскал жену за косы по двору. Затем пинал со всего маха в живот и, несмотря на гулявший в голове хмель, недрогнувшей рукой с одного удара рассекал сыромятиной вожжей ветхую ткань сорочки и живую кожу под ней. Однако нежданно-негаданно для общества на старости лет умудрился прижить от нее нежеланного отпрыска.
Крестили Ефима, едва ли не годовалым, да и то исключительно по настоянию местного батюшки, долго стыдившего непутевых родителей. В три года отроду малец едва не отдал Богу душу, подхватив свирепствующую в губернии и косившую всех без разбора черную оспу. Но, на удивление, страшная болезнь не пристала ни к ходившей за сыном Параське, когда-то в детстве перемогшейся схожей заразой, подхваченной от коровы, ни к отцу-пьянчужке, вообще благоразумно сбежавшему в разгар эпидемии в лес. Самому же, чудом выкарабкавшемуся Ефиму, на вечную память остались глубокие темные рытвины по всему телу, особенно заметные на щеках.
Так они и жили втроем, не шатко, ни валко. Ефим подрастал, с малолетства приучаясь к работе по хозяйству. С семи лет он уже вовсю браконьерил с отцом на арендаторском озере, помогая расставлять сети, а затем выпутывать из них рыбу, которую Пахом за гроши сбывал путникам на тракте.
Как-то по осени, когда ближе к закату Ефим привычно собрался на промысел, отец нежданно велел остаться на дворе, отговорившись тем, что в этот раз у него уже есть помощник. Не привыкший задавать лишних вопросов мальчишка послушался, но, ни на следующее утро, ни через неделю Пахом не вернулся, бесследно сгинув вместе с лодкой.
Параська, на словах не раз принародно грозившая отравить мужа за беспричинные побои, после его пропажи, казалось, окончательно лишилась остатков рассудка. Забросив дом и сына, она, ревя белугой, оборванная и простоволосая, целыми днями металась по заросшим топким берегам, разыскивая хоть единый след исчезнувшего Пахома, возвращаясь затемно, чтобы с первыми петухами вновь приняться за свои тщетные поиски.
Когда же однажды не вернулась и мать, всю бесконечную ночь простучавший зубами со страху, ни на мгновение не сомкнувший глаз Ефим, с проблеском зари со всех ног кинулся на озеро. В тайном месте, где обычно прятал лодку отец, он увидел леденящую кровь картину. На нижнем суку старой, неохватной березы с размозженной молнией вершиной, на непонятно как оказавшихся тут вожжах, под порывами свежего утреннего ветра медленно покачиваясь, висела Параська. Помертвевший мальчишка застыл, прикипев взглядом к неузнаваемому, набрякшему и посиневшему лицу. Но особенно потрясло его зрелище вывалившегося сквозь черно-фиолетовые губы чудовищно распухшего багрового языка.
Помутневший Ефим поначалу никак не мог понять, кто же так надрывно и отчаянно воет, пока надорванную глотку не опалило нестерпимой болью. Его ноги подкосились и, сломавшись в поясе, он упал на колени, со всего маху уткнувшись лбом в податливо-мягкую землю. Когда же немного рассеялась тьма в глазах, Ефим, не чуя под собой ног, и захлебываясь, наконец прорвавшимися слезами, кинулся обратно в село.
По указанию старосты, тут же распорядившегося направить гонца в уезд, покойницу сняли и пристроили в леднике. Прибывший на третий день в сопровождении строгого сухопарого доктора соцкий, в селе задержался недолго. После поверхностного осмотра тела ожидаемо признал кончину Параськи типичным самоубийством, и дозволил погребение. На пропажу Пахома полиция и вовсе не обратила никакого внимания.
В одночасье осиротевшего двенадцатилетнего Ефима приютил староста. Он же, на вскоре состоявшемся сходе, взял на себя заботу о мальчишке, решительно отвергнув предложение отправить его послушником в монастырь. Не избалованный заботой Ефим, пожалуй, впервые в жизни испытал искреннюю благодарность к суровому властному мужику, уже много лет державшему общину в ежовых рукавицах.
Семь лет как один день, ни словом, ни взглядом не смея перечить благодетелю, и не отнекиваясь от любой, даже самой черной работы, он от зари до зари гнул спину в растущем год от года хозяйстве старосты, пока не случилось ему невольно подслушать не предназначенный для чужих ушей разговор.
В тот роковой вечер конца лета, замотавшийся за день Ефим за какой-то мелочью заглянул в овин, ненадолго присел в прохладе перевести дух, да неожиданно для себя прикорнул, отвалившись к стене и свесив голову на грудь. А разбудили его приглушенный говор за стеной строения.
Ощущая неловкость от неурочного сна, Ефим, стараясь не раскрыться, заглянул в щель меж неплотно уложенных бревен. Первым он высмотрел младшего сына старосты, известного баловня отца, здоровенного, косая сажень в плечах тугодума с грубым, и так же как у Ефима посеченным оспой лицом. Сам же стоящий рядом староста, разражено стуча костяшками согнутых пальцев по прорезанному глубокими морщинами загорелому лбу, шипел растревоженной гадюкой:
– Болван! Дубина стоеросовая! Четверть века в солдатах гнить вознамерился? Зазря я, что ли грех смертный на душу брал, когда упыря этого хромого топил, а потом женку его полоумную вздергивал? Да опосля ублюдка их столько годов на своем загривке тянул? Тебя же, дурень великовозрастный, от рекрутчины избавлял. Ужель я вот этими самыми руками, – тряс он заскорузлыми от тяжкого крестьянского труда ладонями перед самым носом огорошенного детины, – отдам свою кровинку ворогам на растерзание?.. Завтрева же этому выродку лоб забреют. Третьего дня еще все бумаги выправил. Лишь бы стервец не прознал ничего, да ноги не сделал. Однако ничо, – погрозил староста хищно скрюченным указательным пальцем староста в сторону близкого леса. – Я тоже не лыком шит. Афоньку за ним доглядать приставил. Небось, не упустит.
Оглушенный таким изощренным коварством Ефим обмер, до крови прокусив ладонь, которой зажал себе рот, чтобы не заорать от обиды, рванувшей душу нестерпимой болью. Он застыл, не в силах пошевелиться, а перед его глазами как наяву все качалось, неторопливо оборачиваясь вкруг себя, висевшее на березе мертвое тело…
На следующее утро с сеновала, где отсиживался Ефим под неусыпным надзором работника Афанасия, его, ухватив стальными пальцами за щиколотки, бесцеремонно стащил бравый унтер в пестром шутовском наряде, из которого больше всего резали глаз ярко-зеленый камзол, несуразная треуголка и куцая, обильно посыпанная мукой коса.
Унтер, коротко чиркнув гусиным пером в угодливо подсунутой старостой бумаге, защелкнул на запястьях Ефима холодные стальные кандалы грубой ковки и небрежно пихнул его в запряженную вислопузой кобылой телегу. В ответ на немой укор в глазах хозяйки дома, испуганно прикрывшей рот уголком платка, хмуро шевельнул кончиком залихватски подкрученного уса:
– Э, тетка. Это он щас такой квелый. А вот как в лес нырнем, авось прочухается и вмиг стрекача задаст. Ищи его потом, свищи. С вас же, случись чего, по круговой поруке за него и спросится. Да и мне, опять же морока лишний раз в такую даль еще за одним мотаться.
Крутившийся рядом староста, ожегшись о ненавидящий взгляд начавшего потихоньку приходить в себя Ефима, поддержал унтера, незаметно опуская ему в карман медную монету:
– И то верно, служивый, ты уж за ним особо присмотри, чтоб не сбежал ненароком. Вон, как зыркает, звереныш. Столь годов от семьи последний кусок отрывал, кормил-поил, а теперича, заместо благодарности, того и гляди, в глотку зубами вцепится.
Равнодушно отмахнувшийся от старосты, но, тем не менее, не отказавшийся от подношения унтер безучастно буркнул:
– Мне ваши дела без интереса. Отворяй поскорей, хозяин, ворота. До темна поспеть надобно…
Глубокой ночью, несмотря на множество возможностей даже не помышлявшего о побеге Ефима заперли в сырой и тесной келье с тремя такими же бедолагами из соседних деревень. По странному выкрутасу судьбы острогом стал тот самый монастырь, в который когда-то намеревался пристроить его на послушание общий сход.
Широко зевающий и с кряхтеньем почесывающий поясницу унтер только перед самой тяжелой, специально обитой железом дверью, снял с Ефима оковы и, подтолкнув за порог, в промозглую тьму не освещенной даже лучиной кельи, сочувственно крякнул:
– Вот и зачалась, парень, твоя служба государю…
Подняли их до свету, выдав по черствой краюхе и глиняной крынке ледяной воды, а затем, по одному выгнали на двор, где два костлявых монаха в черных подрясниках, при тусклом свете закопченного фонаря сноровисто сбрили каждому волосы на лбу до самой макушки.
Потрясенный еще одним напрасным унижением Ефим попытался, было, вывернуться из цепких пальцев чернецов:
– Почто, дядька, уродуешь? Чай в солдаты везешь, а не в каторгу? – с отчаянием взвыл он, и тут же захлебнулся от хлесткой затрещины, выбившей из глаз целый рой разноцветных искр.
Унтер, будто и не снимавшей на ночь свой клоунский камзол, с посыпанной свежей мукой косой, потирая ладони, назидательно произнес:
– Не дядька, балбес, а господин фурьер. И заруби себя на носу, тля, – с этой самой минуты ты солдат. Посему выходит, со всеми своими потрохами, до распоследнего волоса, принадлежишь государю императору и воинскому начальнику. А так как командир для тебя сейчас я, то ты, скотина безмозглая, будешь безропотно исполнять все мои приказы. Уяснил?
Не дожидаясь ответа, он умело саданул каменным кулаком Ефиму под ложечку и, безучастно разглядывая корчившегося от непереносимой боли, не имеющего сил вздохнуть, парня, как ни в чем не бывало, продолжил:
– Повелю – дерьмо жрать будешь. А вздумаешь ослушаться, шпицрутенов вдоволь отведаешь. Коли из-под них живым выйдешь, язык-то навеки прикусишь, – унтер добыл из кармана коротенькую трубку-носогрейку. Пока монахи заканчивали брить Ефима, набил ее, раскурил, высекая огнивом весело брызнувшие искры, и неожиданно как-то очень по-отечески добавил: – Такие вот дела, парень…
За пять месяцев в учебной рекрутской команде, слившихся для Ефима в один безумный бесконечный день, с короткими перерывами на мертвый сон, его обучили проворно натягивать обмундирование, маршировать в строю и в одиночку, обращаться с тяжеленным, длинным, почти в человеческий рост ружьем, и даже позволили сделать несколько выстрелов по соломенному чучелу, отнесенному на сто шагов. Там же старшие товарищи, а большинство рекрутов, таких же, как и он господских, да казенных крестьян, чуть разбавленных мещанами из глухих уездных городков, были на десяток лет старше двадцатилетнего Ефима, пристрастили парня к курению табака.
За всю свою деревенскую жизнь Ефиму всего-то раз пришлось быть свидетелем телесного наказания, когда два односельчанина попались в господском лесу. Мужикам здорово подфартило, что при них не оказалась ни снастей, ни добычи, и поэтому они получили всего-то по тридцать ударов розгами. Для проведения показательной порки барин прислал личного экзекутора, виртуоза своего дела, который, на спор, самой тонкой лозой рассекал плоть до кости. Но вездесущий староста, так же как и все остальные имеющий рыло в пуху, тогда умудрился крепко подпоить палача, спустя рукава покаравшего нарушителей отделавшихся лишь вспухшими задами.
С полновесным же наказанием шпицрутенами Ефим, поневоле вспомнив угрозу забрившего его унтера, столкнулся под конец пребывания в учебной команде. Как-то ничем не примечательным утром, сразу же после подъема новобранцев построили на заснеженном плацу в две длинные шеренги с барабанщиками на правом фланге. Суетливые младшие унтера с охапками ореховых палок побежали вдоль строя, вручая по увесистому пруту каждому солдату. После этого на середину вышел майор и зачитал приказ о наказании. Из него следовало, что два инородца, то ли из башкир, то ли из татар, к которым особо придирался въедливый фельдфебель, задумали его убить, а затем сбежать. Однако один из них, тот, что был помоложе, перед самым побегом одумался и донес на приятеля, на поверку оказавшегося скрывавшимся под чужим именем известным разбойником. Донесшему назначили наказание наименьшее, всего две тысячи ударов, а второму душегубу, припомнив прошлые грехи, выдали по-полной, все дозволенные двенадцать тысяч.
После того как, огласив приказ, майор в компании капитана и армейского лекаря поднялся на крыльцо казармы, под барабанную дробь вывели приговоренных. Выбранный ими в жертву фельдфебель сорвал с дрожащих совсем не от мороза, а от ужаса предстоящего рекрутов и небрежно скинул наземь надетые прямо на голое тело шинели, затем лично приспустил им штаны, обнажая тощие смуглые ягодицы, и привычно обернулся, выглядывая полкового священника. Но тут же хлопнул себя ладонью по лбу, презрительно сплюнув на снег и негромко, но слышно для стоявшего неподалеку Ефима, буркнул в прокуренные усы:
– Совсем запамятовал – это ж нерусь некрещеная. Вот теперь пущай своего Аллаха о милости молят, а мы и поглянем, поможет он, аль нет, – и принялся привязывать первого беднягу к ружейному стволу.
Едва-едва разумеющий грамоте Ефим сбился со счета, сколько раз проследовала мимо него жуткая процессия. Возглавлял ее долговязый рядовой из старослужащих, тянувший за собой прикрученного грубой пенькой к концу ствола наказуемого. Плечом к плечу с ним шествовал второй солдат, направлявший начищенный до зеркального блеска штык прямиком в живот несчастному, чтобы тот не вздумал ускорить шаги, невольно стараясь быстрее разделаться с экзекуцией. А по бокам, не давая ни на вершок уклониться от града хлестких ударов, его теснили двое специально приставленных рекрутов.
Захлебывающихся криками инородцев еще не дотащили до конца строя, а их плечи и спины уже превратились в сплошное кровавое месиво. Палки, со свистом разрезая воздух, с омерзительным хлюпаньем выбивали из истерзанной плоти багровые брызги, липкой моросью оседающие на судорожно стискивающих их кулаках, рукавах и даже закаменевших лицах новобранцев.
Когда горемык в очередной раз волокли мимо Ефима, у него мелькнула крамольная мысль хоть чуть-чуть смягчить удар. Но, словно разгадав намерение дать слабину, надзирающий за порядком фельдфебель тут же опалил его предостерегающим взглядом, в котором отчетливо читалось: «Только попробуй, сразу на том же месте окажешься!» – и рука сама собой, стремительно описав полукруг, со всего размаха влепила ореховый прут в размозженное податливое мясо.
Когда младший из инородцев, не выдержав и первой тысячи ударов, без памяти обрушился под ноги конвоирам, с крыльца неспешно спустился помахивающий резной тростью доктор. Недовольно поджав губы, он ткнул металлическим наконечником в окровавленное тело и велел облить его ледяной водой. Затем слабо стонущего бедолагу подняли из розовой пенистой лужи, погрузили в тележку от зарядного ящика, и все началось сызнова. Однако еще через пятьсот палок в лазарет увезли уже обоих, а майор с крыльца объявил об отсрочке экзекуции до поправки наказуемых.
Перед самой отправкой в полк солдатская молва донесла до Ефима, что оба, так и не приходя в себя, через три дня преставились…
После окончания рекрутского обучения нежданно-негаданно Ефим угодил в конную роту недавно образованной по указанию самого Аракчеева артиллерийской бригады. Впрочем, что собой представляет загадочная бригада, Ефим особо не задумывался. Теперь для него миром стал четвертьпудовый медный единорог, а семьей суровый фейерверкер Иван Митрич, да пять обслуживающих пушку канониров.
Но, не успел новоиспеченный артиллерист за короткое лето толком освоиться на новом месте, как ранним осенним утром рота была поднята по тревоге и, выдвинувшись из расположения, влилась в бесконечную колонну войск. На терзающий всех без исключения вопрос: «Куды ж на сей раз гонют-то? Никак опять война?» – ответил вернувшийся от капитана фейерверкер. Пустив лошадь шагом вслед за подскакивающим на выпирающих из разъезженной колеи булыжниках единорогом, унтер на ходу набил короткую носогрейку, ловко управляясь с огнивом, запалил табак в трубке, и только выдохнув плотный сизый клуб, мрачно заговорил:
– Такие вот дела, братцы… Австрияков, ети их мать, выручать идем. Наподдали по первое число союзничкам французишки. Теперича наш черед пришел с ними лбами треснуться, – он машинально потер обветренную, прорезанную глубокими морщинами кожу под куцым козырьком кивера, и добавил: – Лишь бы наши лбы крепче оказались.
Утомительный, по пятьдесят-шестьдесят верст за световой день поход, растянулся на долгие бесконечные недели. Пехота валилась с ног, несмотря на то, что своими ногами солдаты шли налегке не более чем по десять верст, меняясь друг с другом местами на телегах с оружием и амуницией. В колонне, воровато оглядываясь по сторонам, шептались о несметной силе, собранной Наполеоном и о предательстве австрийцев, без боя сдавших свою столицу. Как-то услышав подобные речи меж канониров, Митрич, пригрозив пудовым кулаком паникеру, злобно рыкнул:
– Никак шея по петле соскучилась, балабол бестолковый? По-нынешнему военному времени за такие разговорчики вмиг на ближайшем суку пристроят, чтоб другим неповадно было. – Отвернувшись с брезгливой миной от побледневшего со страху молодого артиллериста, он специально повысил голос: – И зарубите себе на носу на веки вечные, что не родился еще тот супостат, коей сумел бы рассейского воина превозмочь!
В этот миг, в душе тайно робеющего перед неизбежной схваткой Ефима, что-то сдвинулось. Ледяным комком настывающий под ложечкой страх растопила окатившая с головы до ног жаркая волна гордости за необъятную непобедимую отчизну, которую ему, как в былинные времена, выпала удача защищать от ворога…
Пройдя всю Галицию, Австрию и Баварию, тридцатипятитысячная русская армия под командованием Кутузова остановилась вблизи города Браунау, где стало известно, что вместо ожидаемых союзных австрийцев в пяти дневных переходах сосредоточилось сто пятьдесят тысяч опьяненных победами, рвущихся в бой французов.
Главнокомандующий был вынужден скомандовать отступление, и войска, разрушая за собой переправы через реку Инн форсированным маршем двинулись на Ольмюц, навстречу подходившему из России Буксгевдену, стараясь как можно дальше оторваться от наступающего на пятки противника.
Через Дунай русская армия переправилась у Маутена 28 октября 1805 года. Саперы тут же подорвали мост, обломки которого, едва различимые сквозь густое облако грязно-серого порохового дыма сначала взметнулись в низко нависшее, хмурое небо, а затем с громким плеском обрушились в свинцовую воду, породив захлестнувшую берег волну.
Ефим, вместе с остальными готовивший позицию для пушки, непроизвольно вздрогнул, когда по ушам ударил тугой грохот взрыва, и застыл, было, завороженный никогда невиданным ранее зрелищем столь грандиозного разрушения, но тут же получил крепкий пинок от фейерверкера, гаркнувшего сорванным голосом:
– Шевелись, дармоеды! Француз ждать не будет, пока вы тут окрестностями налюбуетесь!
Озверевший унтер как в воду глядел. И часа не прошло, как на дальний, пологий берег выскочили конные в синих мундирах. Увлеченно занятый укреплением малого редута Ефим заметил их только после череды глухих хлопков ружейных выстрелов. Он разогнулся и вытянувшись во весь рост, из-под козырька ладони попытался рассмотреть, что же такое там происходит, когда по меди пушечного ствола звонко щелкнула первая пуля.
Насыпавший рядом вал бывалый канонир мощным толчком в спину сшиб Ефима наземь, злобно прошипев:
– Куды ж ты прямиком под пули-то лезешь, сопляк? Жить наскучило?
А со всего размаха приложившийся носом о земляной бугор Ефим, утирая выступившие от боли слезы, огрызнулся:
– Не шали, дядька. Мимо же пролетело.
– Это сейчас мимо, – стягивая его за штаны в укрытие, назидательно откликнулся артиллерист. – Так же будешь чучелом огородным на виду торчать, следующая непременно в башку угодит.
Тем временем к гарцующим на берегу и беспорядочно палящим через реку кавалеристам присоединились валом выкатывающие к урезу воды серо-голубые пехотинцы, волокшие с собой длинные лодки.
Залегший орудийный расчет подстегнула прокатившаяся вдоль редута команда: «Заряжай!» Больше не обращая внимания на все чаще жужжащих в воздухе свинцовых пчел, прислуга бросилась к единорогу, который, подпрыгнув на лафете, с оглушительным грохотом выплюнул первую гранату, рванувшую в гуще суетившейся вражеской пехоты. Тут же откликнулись соседние пушки, добавляя хаоса в рядах французов.
Однако, несмотря на потери, противоположный берег продолжал наводняться войсками противника, а на взгорке, прямиком на дороге, ведущей к разрушенному мосту, развернулась батарея из восьми орудий, первым же прицельным залпом накрывшая русскую позицию.
Подхвативший с тележки заряд картечи Ефим вдруг ослеп. Ему в лицо словно выплеснули целый чугунок жидкой, слизисто-теплой каши. Каким-то чудом умудрившись удержать поклажу, он рукавом шинели кое-как протер глаза, и в ужасе отпрянул, чуть не наступив на расколотую пополам, пустую человеческую голову. С трудом оторвавшись от жуткого зрелища грязно-желтых, в бордовых потеках внутренностей черепа, он тут же наткнулся взглядом на свесившее через кромку недостроенного редута обезглавленное прямым попаданием ядра тело, еще продолжавшее фонтанировать черной кровью из размочаленного обрывка шеи.
Отчаянный вопль: «Заряд!!!» – вырвал Ефима из сковавшего ледяным панцирем оцепенения. Моментально забывая обо всем, он рванулся к орудию и едва успел передать гранату с рук на руки, как вокруг часто защелкали пули, одна из которых впилась в спину заряжающему. Тот глухо охнул и, закатив глаза, медленно осел.
Ефим отчаянно чертыхнулся, и судорожно припоминая, то чему его учили на полевых занятиях, выхватил заряд из сведенных предсмертных конвульсией пальцев убитого канонира, загнал гранату в остро разящее сгоревшим порохом, закопченное нутро пушки, осадил ее банником и отскочил, освобождая место наводчику.
А все пребывающие и пребывающие французы вовсю переправлялись через вспененную султанами разрывов реку. Передним лодкам до берега уже оставались считанные сажени. Размазав разодранным рукавом, грязь по пылающему потному лицу, и поправив сбившийся набок кивер, Митрич озабочено крякнул:
– Эх, братцы, сдается мне, не удержать нам басурмана. Без подмоги все здесь поляжем… Однако делать нечего. Двум смертям не бывать, а одной не миновать… Заряжай!.. Наводи!.. Пли!..
Единорог, окутавшись дымом, с грозным рявканьем подскочил, сметая картечью выскакивающих из ближней лодки французов. Ефим, ставшими от бурлившего внутри возбуждения необычайно зоркими глазами отчетливо видел, как пронесшаяся над водой свинцовая метель беспощадно кромсала человеческие тела. Она с невероятной легкостью, будто навостренное умелой рукой железо сухой хворост, перерубая, а то и напрочь отрывая конечности, щедро залила веселую синь мундиров алой, парящей в стылом воздухе кровью.
Но, как бы ни старались артиллеристы, сами один за другим гибнущие под ураганным огнем противника, первая цепь солдат в ярко-голубых мундирах, стреляя на ходу, уже карабкалась по крутому косогору на штурм редута. Как чертик из шкатулки, выскочивший из-за спины пушкарей старший над приданной арьергардному отряду командой из трех единорогов юный юнкер, с непокрытой головой, в перепачканном землей, гарью и кровью мундире, звонко крикнул:
– Позиции держать!.. Штыки примкнуть!.. К штыковому бою приготовиться!..
Тяжко вздохнувший по правую руку от Ефима бомбардир перекинул через голову ремень, доставая висевшее за спиной ружье. Сноровисто загнав шомполом пулю в ствол, хрустнул пружиной, взводя курок. Вскинув оружие к плечу, он выстрелил в сторону подступающего неприятеля, поневоле отступив на шаг, отброшенный мощной отдачей. Затем снял с поясного ремня трехгранный штык, и с усилием насадив его на конец ствола, довольно буркнул:
– Ну, теперь дело будет. Ох, и порезвимся, вдоволь кровушки расплещем. – И повернувшись к оторопевшему парню, озорно подмигнул. – Не тушуйся, молодец, к закату как пить дать всей компанией пред Господом нашим предстанем. Он-то всем по заслугам и выдаст.
Привалившись спиной к лафету, под визг роями пролетающих над головой пуль Ефим, прилаживая штык на ствол, с какой-то небывалой легкостью во всем теле, отстраненно подумал: «Верно, дядька сказал. Не удержимся мы. Порешит нас француз», – но мысль о неминуемой скорой смерти, против ожидания, не вызвала страха, а напротив, пробудила внутри залихватскую бесшабашность. У него даже руки раззуделись ухватив ружье наперевес, тотчас броситься в отчаянную атаку. А там уж, будь что будет.
И тут, когда Ефим, поддавшись порыву, уже напружинил ноги, чтобы вскочить, до его слуха вдруг донесся дробный перестук множества копыт. В следующее мгновение прямо через редут понеслась конная лава. Подоспевшие в решающий миг гусары Павлогорадского полка, стремительно скатываясь по косогору, текущему желтым песком под копытами широко расставляющих задние ноги лошадей, разъяренными дьяволами обрушились на успевшую форсировать Дунай французскую пехоту.
Отец его, колченогий Пахом, с самой юности любивший крепко заложить за воротник, уже в зрелом возрасте сошелся с пересидевшей в девках, даже по деревенским меркам уж слишком простоватой Параськой. Вечерами, перебравши дрянного вина, на забаву соседям он развлекал себя тем, что с безумным звериным рыком таскал жену за косы по двору. Затем пинал со всего маха в живот и, несмотря на гулявший в голове хмель, недрогнувшей рукой с одного удара рассекал сыромятиной вожжей ветхую ткань сорочки и живую кожу под ней. Однако нежданно-негаданно для общества на старости лет умудрился прижить от нее нежеланного отпрыска.
Крестили Ефима, едва ли не годовалым, да и то исключительно по настоянию местного батюшки, долго стыдившего непутевых родителей. В три года отроду малец едва не отдал Богу душу, подхватив свирепствующую в губернии и косившую всех без разбора черную оспу. Но, на удивление, страшная болезнь не пристала ни к ходившей за сыном Параське, когда-то в детстве перемогшейся схожей заразой, подхваченной от коровы, ни к отцу-пьянчужке, вообще благоразумно сбежавшему в разгар эпидемии в лес. Самому же, чудом выкарабкавшемуся Ефиму, на вечную память остались глубокие темные рытвины по всему телу, особенно заметные на щеках.
Так они и жили втроем, не шатко, ни валко. Ефим подрастал, с малолетства приучаясь к работе по хозяйству. С семи лет он уже вовсю браконьерил с отцом на арендаторском озере, помогая расставлять сети, а затем выпутывать из них рыбу, которую Пахом за гроши сбывал путникам на тракте.
Как-то по осени, когда ближе к закату Ефим привычно собрался на промысел, отец нежданно велел остаться на дворе, отговорившись тем, что в этот раз у него уже есть помощник. Не привыкший задавать лишних вопросов мальчишка послушался, но, ни на следующее утро, ни через неделю Пахом не вернулся, бесследно сгинув вместе с лодкой.
Параська, на словах не раз принародно грозившая отравить мужа за беспричинные побои, после его пропажи, казалось, окончательно лишилась остатков рассудка. Забросив дом и сына, она, ревя белугой, оборванная и простоволосая, целыми днями металась по заросшим топким берегам, разыскивая хоть единый след исчезнувшего Пахома, возвращаясь затемно, чтобы с первыми петухами вновь приняться за свои тщетные поиски.
Когда же однажды не вернулась и мать, всю бесконечную ночь простучавший зубами со страху, ни на мгновение не сомкнувший глаз Ефим, с проблеском зари со всех ног кинулся на озеро. В тайном месте, где обычно прятал лодку отец, он увидел леденящую кровь картину. На нижнем суку старой, неохватной березы с размозженной молнией вершиной, на непонятно как оказавшихся тут вожжах, под порывами свежего утреннего ветра медленно покачиваясь, висела Параська. Помертвевший мальчишка застыл, прикипев взглядом к неузнаваемому, набрякшему и посиневшему лицу. Но особенно потрясло его зрелище вывалившегося сквозь черно-фиолетовые губы чудовищно распухшего багрового языка.
Помутневший Ефим поначалу никак не мог понять, кто же так надрывно и отчаянно воет, пока надорванную глотку не опалило нестерпимой болью. Его ноги подкосились и, сломавшись в поясе, он упал на колени, со всего маху уткнувшись лбом в податливо-мягкую землю. Когда же немного рассеялась тьма в глазах, Ефим, не чуя под собой ног, и захлебываясь, наконец прорвавшимися слезами, кинулся обратно в село.
По указанию старосты, тут же распорядившегося направить гонца в уезд, покойницу сняли и пристроили в леднике. Прибывший на третий день в сопровождении строгого сухопарого доктора соцкий, в селе задержался недолго. После поверхностного осмотра тела ожидаемо признал кончину Параськи типичным самоубийством, и дозволил погребение. На пропажу Пахома полиция и вовсе не обратила никакого внимания.
В одночасье осиротевшего двенадцатилетнего Ефима приютил староста. Он же, на вскоре состоявшемся сходе, взял на себя заботу о мальчишке, решительно отвергнув предложение отправить его послушником в монастырь. Не избалованный заботой Ефим, пожалуй, впервые в жизни испытал искреннюю благодарность к суровому властному мужику, уже много лет державшему общину в ежовых рукавицах.
Семь лет как один день, ни словом, ни взглядом не смея перечить благодетелю, и не отнекиваясь от любой, даже самой черной работы, он от зари до зари гнул спину в растущем год от года хозяйстве старосты, пока не случилось ему невольно подслушать не предназначенный для чужих ушей разговор.
В тот роковой вечер конца лета, замотавшийся за день Ефим за какой-то мелочью заглянул в овин, ненадолго присел в прохладе перевести дух, да неожиданно для себя прикорнул, отвалившись к стене и свесив голову на грудь. А разбудили его приглушенный говор за стеной строения.
Ощущая неловкость от неурочного сна, Ефим, стараясь не раскрыться, заглянул в щель меж неплотно уложенных бревен. Первым он высмотрел младшего сына старосты, известного баловня отца, здоровенного, косая сажень в плечах тугодума с грубым, и так же как у Ефима посеченным оспой лицом. Сам же стоящий рядом староста, разражено стуча костяшками согнутых пальцев по прорезанному глубокими морщинами загорелому лбу, шипел растревоженной гадюкой:
– Болван! Дубина стоеросовая! Четверть века в солдатах гнить вознамерился? Зазря я, что ли грех смертный на душу брал, когда упыря этого хромого топил, а потом женку его полоумную вздергивал? Да опосля ублюдка их столько годов на своем загривке тянул? Тебя же, дурень великовозрастный, от рекрутчины избавлял. Ужель я вот этими самыми руками, – тряс он заскорузлыми от тяжкого крестьянского труда ладонями перед самым носом огорошенного детины, – отдам свою кровинку ворогам на растерзание?.. Завтрева же этому выродку лоб забреют. Третьего дня еще все бумаги выправил. Лишь бы стервец не прознал ничего, да ноги не сделал. Однако ничо, – погрозил староста хищно скрюченным указательным пальцем староста в сторону близкого леса. – Я тоже не лыком шит. Афоньку за ним доглядать приставил. Небось, не упустит.
Оглушенный таким изощренным коварством Ефим обмер, до крови прокусив ладонь, которой зажал себе рот, чтобы не заорать от обиды, рванувшей душу нестерпимой болью. Он застыл, не в силах пошевелиться, а перед его глазами как наяву все качалось, неторопливо оборачиваясь вкруг себя, висевшее на березе мертвое тело…
На следующее утро с сеновала, где отсиживался Ефим под неусыпным надзором работника Афанасия, его, ухватив стальными пальцами за щиколотки, бесцеремонно стащил бравый унтер в пестром шутовском наряде, из которого больше всего резали глаз ярко-зеленый камзол, несуразная треуголка и куцая, обильно посыпанная мукой коса.
Унтер, коротко чиркнув гусиным пером в угодливо подсунутой старостой бумаге, защелкнул на запястьях Ефима холодные стальные кандалы грубой ковки и небрежно пихнул его в запряженную вислопузой кобылой телегу. В ответ на немой укор в глазах хозяйки дома, испуганно прикрывшей рот уголком платка, хмуро шевельнул кончиком залихватски подкрученного уса:
– Э, тетка. Это он щас такой квелый. А вот как в лес нырнем, авось прочухается и вмиг стрекача задаст. Ищи его потом, свищи. С вас же, случись чего, по круговой поруке за него и спросится. Да и мне, опять же морока лишний раз в такую даль еще за одним мотаться.
Крутившийся рядом староста, ожегшись о ненавидящий взгляд начавшего потихоньку приходить в себя Ефима, поддержал унтера, незаметно опуская ему в карман медную монету:
– И то верно, служивый, ты уж за ним особо присмотри, чтоб не сбежал ненароком. Вон, как зыркает, звереныш. Столь годов от семьи последний кусок отрывал, кормил-поил, а теперича, заместо благодарности, того и гляди, в глотку зубами вцепится.
Равнодушно отмахнувшийся от старосты, но, тем не менее, не отказавшийся от подношения унтер безучастно буркнул:
– Мне ваши дела без интереса. Отворяй поскорей, хозяин, ворота. До темна поспеть надобно…
Глубокой ночью, несмотря на множество возможностей даже не помышлявшего о побеге Ефима заперли в сырой и тесной келье с тремя такими же бедолагами из соседних деревень. По странному выкрутасу судьбы острогом стал тот самый монастырь, в который когда-то намеревался пристроить его на послушание общий сход.
Широко зевающий и с кряхтеньем почесывающий поясницу унтер только перед самой тяжелой, специально обитой железом дверью, снял с Ефима оковы и, подтолкнув за порог, в промозглую тьму не освещенной даже лучиной кельи, сочувственно крякнул:
– Вот и зачалась, парень, твоя служба государю…
Подняли их до свету, выдав по черствой краюхе и глиняной крынке ледяной воды, а затем, по одному выгнали на двор, где два костлявых монаха в черных подрясниках, при тусклом свете закопченного фонаря сноровисто сбрили каждому волосы на лбу до самой макушки.
Потрясенный еще одним напрасным унижением Ефим попытался, было, вывернуться из цепких пальцев чернецов:
– Почто, дядька, уродуешь? Чай в солдаты везешь, а не в каторгу? – с отчаянием взвыл он, и тут же захлебнулся от хлесткой затрещины, выбившей из глаз целый рой разноцветных искр.
Унтер, будто и не снимавшей на ночь свой клоунский камзол, с посыпанной свежей мукой косой, потирая ладони, назидательно произнес:
– Не дядька, балбес, а господин фурьер. И заруби себя на носу, тля, – с этой самой минуты ты солдат. Посему выходит, со всеми своими потрохами, до распоследнего волоса, принадлежишь государю императору и воинскому начальнику. А так как командир для тебя сейчас я, то ты, скотина безмозглая, будешь безропотно исполнять все мои приказы. Уяснил?
Не дожидаясь ответа, он умело саданул каменным кулаком Ефиму под ложечку и, безучастно разглядывая корчившегося от непереносимой боли, не имеющего сил вздохнуть, парня, как ни в чем не бывало, продолжил:
– Повелю – дерьмо жрать будешь. А вздумаешь ослушаться, шпицрутенов вдоволь отведаешь. Коли из-под них живым выйдешь, язык-то навеки прикусишь, – унтер добыл из кармана коротенькую трубку-носогрейку. Пока монахи заканчивали брить Ефима, набил ее, раскурил, высекая огнивом весело брызнувшие искры, и неожиданно как-то очень по-отечески добавил: – Такие вот дела, парень…
За пять месяцев в учебной рекрутской команде, слившихся для Ефима в один безумный бесконечный день, с короткими перерывами на мертвый сон, его обучили проворно натягивать обмундирование, маршировать в строю и в одиночку, обращаться с тяжеленным, длинным, почти в человеческий рост ружьем, и даже позволили сделать несколько выстрелов по соломенному чучелу, отнесенному на сто шагов. Там же старшие товарищи, а большинство рекрутов, таких же, как и он господских, да казенных крестьян, чуть разбавленных мещанами из глухих уездных городков, были на десяток лет старше двадцатилетнего Ефима, пристрастили парня к курению табака.
За всю свою деревенскую жизнь Ефиму всего-то раз пришлось быть свидетелем телесного наказания, когда два односельчанина попались в господском лесу. Мужикам здорово подфартило, что при них не оказалась ни снастей, ни добычи, и поэтому они получили всего-то по тридцать ударов розгами. Для проведения показательной порки барин прислал личного экзекутора, виртуоза своего дела, который, на спор, самой тонкой лозой рассекал плоть до кости. Но вездесущий староста, так же как и все остальные имеющий рыло в пуху, тогда умудрился крепко подпоить палача, спустя рукава покаравшего нарушителей отделавшихся лишь вспухшими задами.
С полновесным же наказанием шпицрутенами Ефим, поневоле вспомнив угрозу забрившего его унтера, столкнулся под конец пребывания в учебной команде. Как-то ничем не примечательным утром, сразу же после подъема новобранцев построили на заснеженном плацу в две длинные шеренги с барабанщиками на правом фланге. Суетливые младшие унтера с охапками ореховых палок побежали вдоль строя, вручая по увесистому пруту каждому солдату. После этого на середину вышел майор и зачитал приказ о наказании. Из него следовало, что два инородца, то ли из башкир, то ли из татар, к которым особо придирался въедливый фельдфебель, задумали его убить, а затем сбежать. Однако один из них, тот, что был помоложе, перед самым побегом одумался и донес на приятеля, на поверку оказавшегося скрывавшимся под чужим именем известным разбойником. Донесшему назначили наказание наименьшее, всего две тысячи ударов, а второму душегубу, припомнив прошлые грехи, выдали по-полной, все дозволенные двенадцать тысяч.
После того как, огласив приказ, майор в компании капитана и армейского лекаря поднялся на крыльцо казармы, под барабанную дробь вывели приговоренных. Выбранный ими в жертву фельдфебель сорвал с дрожащих совсем не от мороза, а от ужаса предстоящего рекрутов и небрежно скинул наземь надетые прямо на голое тело шинели, затем лично приспустил им штаны, обнажая тощие смуглые ягодицы, и привычно обернулся, выглядывая полкового священника. Но тут же хлопнул себя ладонью по лбу, презрительно сплюнув на снег и негромко, но слышно для стоявшего неподалеку Ефима, буркнул в прокуренные усы:
– Совсем запамятовал – это ж нерусь некрещеная. Вот теперь пущай своего Аллаха о милости молят, а мы и поглянем, поможет он, аль нет, – и принялся привязывать первого беднягу к ружейному стволу.
Едва-едва разумеющий грамоте Ефим сбился со счета, сколько раз проследовала мимо него жуткая процессия. Возглавлял ее долговязый рядовой из старослужащих, тянувший за собой прикрученного грубой пенькой к концу ствола наказуемого. Плечом к плечу с ним шествовал второй солдат, направлявший начищенный до зеркального блеска штык прямиком в живот несчастному, чтобы тот не вздумал ускорить шаги, невольно стараясь быстрее разделаться с экзекуцией. А по бокам, не давая ни на вершок уклониться от града хлестких ударов, его теснили двое специально приставленных рекрутов.
Захлебывающихся криками инородцев еще не дотащили до конца строя, а их плечи и спины уже превратились в сплошное кровавое месиво. Палки, со свистом разрезая воздух, с омерзительным хлюпаньем выбивали из истерзанной плоти багровые брызги, липкой моросью оседающие на судорожно стискивающих их кулаках, рукавах и даже закаменевших лицах новобранцев.
Когда горемык в очередной раз волокли мимо Ефима, у него мелькнула крамольная мысль хоть чуть-чуть смягчить удар. Но, словно разгадав намерение дать слабину, надзирающий за порядком фельдфебель тут же опалил его предостерегающим взглядом, в котором отчетливо читалось: «Только попробуй, сразу на том же месте окажешься!» – и рука сама собой, стремительно описав полукруг, со всего размаха влепила ореховый прут в размозженное податливое мясо.
Когда младший из инородцев, не выдержав и первой тысячи ударов, без памяти обрушился под ноги конвоирам, с крыльца неспешно спустился помахивающий резной тростью доктор. Недовольно поджав губы, он ткнул металлическим наконечником в окровавленное тело и велел облить его ледяной водой. Затем слабо стонущего бедолагу подняли из розовой пенистой лужи, погрузили в тележку от зарядного ящика, и все началось сызнова. Однако еще через пятьсот палок в лазарет увезли уже обоих, а майор с крыльца объявил об отсрочке экзекуции до поправки наказуемых.
Перед самой отправкой в полк солдатская молва донесла до Ефима, что оба, так и не приходя в себя, через три дня преставились…
После окончания рекрутского обучения нежданно-негаданно Ефим угодил в конную роту недавно образованной по указанию самого Аракчеева артиллерийской бригады. Впрочем, что собой представляет загадочная бригада, Ефим особо не задумывался. Теперь для него миром стал четвертьпудовый медный единорог, а семьей суровый фейерверкер Иван Митрич, да пять обслуживающих пушку канониров.
Но, не успел новоиспеченный артиллерист за короткое лето толком освоиться на новом месте, как ранним осенним утром рота была поднята по тревоге и, выдвинувшись из расположения, влилась в бесконечную колонну войск. На терзающий всех без исключения вопрос: «Куды ж на сей раз гонют-то? Никак опять война?» – ответил вернувшийся от капитана фейерверкер. Пустив лошадь шагом вслед за подскакивающим на выпирающих из разъезженной колеи булыжниках единорогом, унтер на ходу набил короткую носогрейку, ловко управляясь с огнивом, запалил табак в трубке, и только выдохнув плотный сизый клуб, мрачно заговорил:
– Такие вот дела, братцы… Австрияков, ети их мать, выручать идем. Наподдали по первое число союзничкам французишки. Теперича наш черед пришел с ними лбами треснуться, – он машинально потер обветренную, прорезанную глубокими морщинами кожу под куцым козырьком кивера, и добавил: – Лишь бы наши лбы крепче оказались.
Утомительный, по пятьдесят-шестьдесят верст за световой день поход, растянулся на долгие бесконечные недели. Пехота валилась с ног, несмотря на то, что своими ногами солдаты шли налегке не более чем по десять верст, меняясь друг с другом местами на телегах с оружием и амуницией. В колонне, воровато оглядываясь по сторонам, шептались о несметной силе, собранной Наполеоном и о предательстве австрийцев, без боя сдавших свою столицу. Как-то услышав подобные речи меж канониров, Митрич, пригрозив пудовым кулаком паникеру, злобно рыкнул:
– Никак шея по петле соскучилась, балабол бестолковый? По-нынешнему военному времени за такие разговорчики вмиг на ближайшем суку пристроят, чтоб другим неповадно было. – Отвернувшись с брезгливой миной от побледневшего со страху молодого артиллериста, он специально повысил голос: – И зарубите себе на носу на веки вечные, что не родился еще тот супостат, коей сумел бы рассейского воина превозмочь!
В этот миг, в душе тайно робеющего перед неизбежной схваткой Ефима, что-то сдвинулось. Ледяным комком настывающий под ложечкой страх растопила окатившая с головы до ног жаркая волна гордости за необъятную непобедимую отчизну, которую ему, как в былинные времена, выпала удача защищать от ворога…
Пройдя всю Галицию, Австрию и Баварию, тридцатипятитысячная русская армия под командованием Кутузова остановилась вблизи города Браунау, где стало известно, что вместо ожидаемых союзных австрийцев в пяти дневных переходах сосредоточилось сто пятьдесят тысяч опьяненных победами, рвущихся в бой французов.
Главнокомандующий был вынужден скомандовать отступление, и войска, разрушая за собой переправы через реку Инн форсированным маршем двинулись на Ольмюц, навстречу подходившему из России Буксгевдену, стараясь как можно дальше оторваться от наступающего на пятки противника.
Через Дунай русская армия переправилась у Маутена 28 октября 1805 года. Саперы тут же подорвали мост, обломки которого, едва различимые сквозь густое облако грязно-серого порохового дыма сначала взметнулись в низко нависшее, хмурое небо, а затем с громким плеском обрушились в свинцовую воду, породив захлестнувшую берег волну.
Ефим, вместе с остальными готовивший позицию для пушки, непроизвольно вздрогнул, когда по ушам ударил тугой грохот взрыва, и застыл, было, завороженный никогда невиданным ранее зрелищем столь грандиозного разрушения, но тут же получил крепкий пинок от фейерверкера, гаркнувшего сорванным голосом:
– Шевелись, дармоеды! Француз ждать не будет, пока вы тут окрестностями налюбуетесь!
Озверевший унтер как в воду глядел. И часа не прошло, как на дальний, пологий берег выскочили конные в синих мундирах. Увлеченно занятый укреплением малого редута Ефим заметил их только после череды глухих хлопков ружейных выстрелов. Он разогнулся и вытянувшись во весь рост, из-под козырька ладони попытался рассмотреть, что же такое там происходит, когда по меди пушечного ствола звонко щелкнула первая пуля.
Насыпавший рядом вал бывалый канонир мощным толчком в спину сшиб Ефима наземь, злобно прошипев:
– Куды ж ты прямиком под пули-то лезешь, сопляк? Жить наскучило?
А со всего размаха приложившийся носом о земляной бугор Ефим, утирая выступившие от боли слезы, огрызнулся:
– Не шали, дядька. Мимо же пролетело.
– Это сейчас мимо, – стягивая его за штаны в укрытие, назидательно откликнулся артиллерист. – Так же будешь чучелом огородным на виду торчать, следующая непременно в башку угодит.
Тем временем к гарцующим на берегу и беспорядочно палящим через реку кавалеристам присоединились валом выкатывающие к урезу воды серо-голубые пехотинцы, волокшие с собой длинные лодки.
Залегший орудийный расчет подстегнула прокатившаяся вдоль редута команда: «Заряжай!» Больше не обращая внимания на все чаще жужжащих в воздухе свинцовых пчел, прислуга бросилась к единорогу, который, подпрыгнув на лафете, с оглушительным грохотом выплюнул первую гранату, рванувшую в гуще суетившейся вражеской пехоты. Тут же откликнулись соседние пушки, добавляя хаоса в рядах французов.
Однако, несмотря на потери, противоположный берег продолжал наводняться войсками противника, а на взгорке, прямиком на дороге, ведущей к разрушенному мосту, развернулась батарея из восьми орудий, первым же прицельным залпом накрывшая русскую позицию.
Подхвативший с тележки заряд картечи Ефим вдруг ослеп. Ему в лицо словно выплеснули целый чугунок жидкой, слизисто-теплой каши. Каким-то чудом умудрившись удержать поклажу, он рукавом шинели кое-как протер глаза, и в ужасе отпрянул, чуть не наступив на расколотую пополам, пустую человеческую голову. С трудом оторвавшись от жуткого зрелища грязно-желтых, в бордовых потеках внутренностей черепа, он тут же наткнулся взглядом на свесившее через кромку недостроенного редута обезглавленное прямым попаданием ядра тело, еще продолжавшее фонтанировать черной кровью из размочаленного обрывка шеи.
Отчаянный вопль: «Заряд!!!» – вырвал Ефима из сковавшего ледяным панцирем оцепенения. Моментально забывая обо всем, он рванулся к орудию и едва успел передать гранату с рук на руки, как вокруг часто защелкали пули, одна из которых впилась в спину заряжающему. Тот глухо охнул и, закатив глаза, медленно осел.
Ефим отчаянно чертыхнулся, и судорожно припоминая, то чему его учили на полевых занятиях, выхватил заряд из сведенных предсмертных конвульсией пальцев убитого канонира, загнал гранату в остро разящее сгоревшим порохом, закопченное нутро пушки, осадил ее банником и отскочил, освобождая место наводчику.
А все пребывающие и пребывающие французы вовсю переправлялись через вспененную султанами разрывов реку. Передним лодкам до берега уже оставались считанные сажени. Размазав разодранным рукавом, грязь по пылающему потному лицу, и поправив сбившийся набок кивер, Митрич озабочено крякнул:
– Эх, братцы, сдается мне, не удержать нам басурмана. Без подмоги все здесь поляжем… Однако делать нечего. Двум смертям не бывать, а одной не миновать… Заряжай!.. Наводи!.. Пли!..
Единорог, окутавшись дымом, с грозным рявканьем подскочил, сметая картечью выскакивающих из ближней лодки французов. Ефим, ставшими от бурлившего внутри возбуждения необычайно зоркими глазами отчетливо видел, как пронесшаяся над водой свинцовая метель беспощадно кромсала человеческие тела. Она с невероятной легкостью, будто навостренное умелой рукой железо сухой хворост, перерубая, а то и напрочь отрывая конечности, щедро залила веселую синь мундиров алой, парящей в стылом воздухе кровью.
Но, как бы ни старались артиллеристы, сами один за другим гибнущие под ураганным огнем противника, первая цепь солдат в ярко-голубых мундирах, стреляя на ходу, уже карабкалась по крутому косогору на штурм редута. Как чертик из шкатулки, выскочивший из-за спины пушкарей старший над приданной арьергардному отряду командой из трех единорогов юный юнкер, с непокрытой головой, в перепачканном землей, гарью и кровью мундире, звонко крикнул:
– Позиции держать!.. Штыки примкнуть!.. К штыковому бою приготовиться!..
Тяжко вздохнувший по правую руку от Ефима бомбардир перекинул через голову ремень, доставая висевшее за спиной ружье. Сноровисто загнав шомполом пулю в ствол, хрустнул пружиной, взводя курок. Вскинув оружие к плечу, он выстрелил в сторону подступающего неприятеля, поневоле отступив на шаг, отброшенный мощной отдачей. Затем снял с поясного ремня трехгранный штык, и с усилием насадив его на конец ствола, довольно буркнул:
– Ну, теперь дело будет. Ох, и порезвимся, вдоволь кровушки расплещем. – И повернувшись к оторопевшему парню, озорно подмигнул. – Не тушуйся, молодец, к закату как пить дать всей компанией пред Господом нашим предстанем. Он-то всем по заслугам и выдаст.
Привалившись спиной к лафету, под визг роями пролетающих над головой пуль Ефим, прилаживая штык на ствол, с какой-то небывалой легкостью во всем теле, отстраненно подумал: «Верно, дядька сказал. Не удержимся мы. Порешит нас француз», – но мысль о неминуемой скорой смерти, против ожидания, не вызвала страха, а напротив, пробудила внутри залихватскую бесшабашность. У него даже руки раззуделись ухватив ружье наперевес, тотчас броситься в отчаянную атаку. А там уж, будь что будет.
И тут, когда Ефим, поддавшись порыву, уже напружинил ноги, чтобы вскочить, до его слуха вдруг донесся дробный перестук множества копыт. В следующее мгновение прямо через редут понеслась конная лава. Подоспевшие в решающий миг гусары Павлогорадского полка, стремительно скатываясь по косогору, текущему желтым песком под копытами широко расставляющих задние ноги лошадей, разъяренными дьяволами обрушились на успевшую форсировать Дунай французскую пехоту.