Страница:
Не раз в те дни я испытывал острое чувство стыда. Во время навязываемых “работным людям” лекций и встреч нельзя было не ощущать их раздражение, порой доходящее до плохо скрываемой ненависти: как же вы, гости дорогие, надоели!
Это потом, много позже, верткие интеллигенты дружно бросились охаивать тоталитарный режим и его методы “управления искусством”, “организации свободного времени” и т.д. и т.п. А тогда поездки на громкие стройки ценились едва ли не дороже лауреатских званий; и в тундру, и в таежную глушь, и на перекрытия великих сибирских рек, даже в Афганистан тянулись как перелетные птицы разношерстные творческие бригады и группы, и это нашествие, подкрепляемое теле — и радиотрескотней, делало жизнь на том же БАМе какой-то показушно-погремушной.
(Такой же потешно-тошнотный навал орущих и прыгающих “под фанеру” мастеров культуры заполонил всю страну во время президентских выборов 96 года. “Голосуй, а то проиграешь!” — якобы бескорыстно вопили с телеэкрана потные песнопевцы, превосходящиерезвостью движений Элвиса Пресли, и ярко раскрашенные дивы, подкидывающие оголенные зады, как игривые кобылицы по весне).
Итак, Северо-Муйский тоннель, где еще не бывали и многие журналисты, давно ведущие летопись БАМа, не открыл нам свои затворы, природа явно не благоприятствовала самозванным лекторам, и не оставалось ничего другого, как на маленьком АН-12 перелететь на восточное побережье Байкала — в Ангаракан, а оттуда — в Улан-Удэ.
В Улан-Удэ только что построили новый аэровокзал: небольшой, но удобный. Отсюда тоже можно было улететь в Северомуйск, но ждать пришлось бы дня два или три. Мои спутники решили взять билеты на Читу, а уж оттуда добираться до Тынды. Признаться, мне страстно хотелось побывать в Чите — в местах, которые полюбил мальчишкой, читая роман “Даурия” Константина Седых. Но…
— Я остаюсь, — сказал я Светлане Сергеевне. — Нам с Валерой надо поработать над темой о Байкале. В Иркутске мы условились об этом с Володей Ермолаевым — он напишет свое с той, иркутской стороны. А мы с Валерой — отсюда, из Бурятии.
Группа улетела в Читу. Мы с Орловым стали “пахать” на бурятском берегу “озера-моря”, съездили на Селенгу, где тоже подпускал яд Байкалу местный целлюлозный завод…
Тема Байкала была в те поры практически запретной. Академик Н. Жаворонков, не говоря уж о правительственных чиновниках, еще в 66-м дал добро на пуск Байкальского целлюлозного завода; бывший страстный “проповедник” его строительства министр Г. Орлов возвел мощнейшую бюрократическую плотину против иных подходов и мнений; все это дополнялось стратегическими соображениями о необходимости держать на уровне авторитет советского строя, впервые в мире поставившего заботу о природе на государственную высоту…Главлиту (в просторечии — цензуре) предписывалось малейшие поползновения на сию политическую аксиому пресекать беспощадно.
Возвратясь в Москву, я несколько месяцев наряду с текущей, рутинной работой, бился над материалом «По обе стороны Байкала», пытаясь переплавить в высоковольтном тигле размышлений и то, что добыл сам, что прислали собратья по перу Володя Ермолаев и Валера Орлов, и то, что удалось выудить в союзных ведомствах, в том числе в министерстве целлюлозно-бумажной промышленности, которое возглавлял тогда Михаил Иванович Бусыгин. Огонек журналистского вдохновения поддерживало известие о том, что Юрий Владимирович Андропов, тогдашний генсек ЦК КПСС, заинтересовался байкальской темой и был, говорили, готов пойти на нестандартные решения.
9 февраля 1984 года Юрия Владимировича не стало. Новый генсек — Константин Устинович Черненко многие андроповские замыслы не то, чтобы вовсе отменил, но как бы перевел их в разряд благих пожеланий. С приходом безнадежно больного лидера все приобрело какой-то призрачно-безнадежный характер, как во втором акте“Жизели”, где и музыка звучит завораживающе,и красота балетных пируэтов потрясает и затягивает, но все это — в ином, потустороннем, лишенном красок, лишенном жизни мире…
Публицистические заметки “По обе стороны Байкала”, законченные только летом1984-го, были набраны редактором отдела науки Владимиром Губаревым, кажется — прочитаны главным редактором и в ЦК — М.В. Зимяниным (Михвасом) и отправлены… в разбор.
Но, к счастью, их все же прочитали несколько членов Политбюро и секретарей ЦК КПСС: преемник Михваса — В.Г. Афанасьев, человек нестандартных поступков, направил-таки гранки статьи в высший партийный штаб. И — пишу это со слов других людей -будто быПолитбюро и секретари ЦК были склонны печатать острый, но, ясно любому, и жизненно необходимый материал. На заседании ПБ, где, за рамками повестки дня, обсуждался вопрос о публикации, не было только М.С. Горбачева — он буквально наканунеотбыл на отдых в Крым. Егор Кузьмич позвонил Афанасьеву: Политбюро — за, давайте печатать.
Афанасьев вызвал Губарева, тот сообщил мне; мы — торжествовали.
Но тут с юга поступил совет не торопиться с публикацией, а послать на Байкал комиссию во главе с секретарем и завотделом ЦК КПСС Б.Н. Ельциным. Комиссию сопровождал министр ЦБП М.И. Бусыгин, они ехали на Байкал и вокруг него в одном спецпоезде. Известно, как наши министры, да и местные руководители, умели и умеют принимать и сопровождать дорогих гостей…
В это время в “Известиях” все-таки пробил стену молчания Валентин Распутин. Его большая статья — беседа с Бусыгиным произвела на всех нас громадное впечатление. Можно было только позавидовать коллегам! Не станешь же, в самом деле, там и сям плакаться, что у нас в “Правде” давно лежат два “куска” “По обе стороны Байкала”…. Тем более, Минбумпром подверг статью известного писателя бюрократическому обстрелу: все это, дескать, не так, как пишет Распутин, этого я ему, как министр, не говорил. На страницах “Известий” завязалась оживленная полемика, местные издания, научно-популярные журналы также время от времени терзали запретную тему. А “Правде” было предписано столь долгое молчанье.
Помог случай. Узнав о плачевном состоянии толстовской Ясной Поляны, какой-то забугорный фонд милосердия предложил выделить крупную сумму на сохранение знаменитой усадьбы гения русской и мировой литературы. Самолюбие “вождей КПСС” было задето. Егор Кузьмич Лигачев, тогда второй секретарь ЦК, срочно созвал совещание, на которое пригласили и редактора “Правды”. Газету представлял Владимир Губарев.
Егор Кузьмич распушил министров Союза ССР, в том числе химпрома, минудобрений и других, приказал в кратчайший срок представить в ЦК план природоохранных мер по Ясной Поляне.
— А разве лишь Ясная Поляна нуждается в защите? — сказал вполголоса представитель “Правды”. — У нас уже два года лежит статья в защиту Байкала. Почему бы ее не напечатать?
Егор Кузьмич, недовольный, что его перебивают, хоть и вполголоса, тем не менее услышал правдиста:
— Кстати, а почему статья до сих пор не напечатана? Мы же, я помню, принимали решение.
Словом, пока Володя Губарев ехал до редакции, главному редактору Афанасьеву последовал звонок от Зимянина, секретаря ЦК: найдите и представьте статью по Байкалу.
Срочно разыскали меня; я “случайно” сберег и нашел гранки давно рассыпанной статьи; по команде главного их без промедления набрали, вычитали, тиснули “на сухой” и в тот же вечер с курьером переправили Зимянину. Через два дня первая часть статьи “По обе стороны Байкала”была напечатана в “Правде”, окончание — в следующем номере.
Количество откликов было ошеломляющим: оказывается, тысячи и тысячи людей беспокоила судьба “Священного Байкала”, многим известного прежде разве что по старинной застольной песне “Бродяга к Байкалу подходит…”
Все это я рассказываю к тому, что, когда мы впервые познакомились с Валентином Распутиным, у нас уже был взаимный интерес, общая тема — Байкал.
Я позвонил ему в Иркутск; с первого раза связаться не удалось — пришлось обращаться к нашему собкору Володе Ермолаеву, которого Валентин Григорьевич знал и, надеюсь, ценил за святую привязанность теме Байкала. Через Володю я заказал Распутину статью, он обещал привезти ее в Москву и вскоре позвонил мне в редакцию:
— Извините, статью не успел закончить, но обязательно допишу здесь, в Москве. Еду в ФРГ с группой писателей, но статью напишу до поездки. Давайте созвонимся.
Распутин остановился в гостинице “Москва”. В назначенный час на редакционной машине подъезжаю к серому бесформенному зданию в центре Москвы, поднимаюсь на не
помню какой этаж, стучусь в номер Валентина Распутина. Я одет в новое светло-серое зимнее пальто, с каракулевым воротником, в шапке того же светло-серого цвета. Мне открывает дверь добродушный человек шукшинского типа: застенчивый, домашний,
совсем не похожий на прославленного писателя.
— Вот, — поясняет Валентин Григорьевич, — это я успел написать дома, а это -набросал прямо здесь. Может быть, неудачно — я не привык делать что-то наспех. Хотя, как и вы, был газетчиком.
Вы уже выступали в “Правде”?
— Как-то все не получалось. Один раз заказали, не напечатали. В другой раз я не сумел….Вы думаете, “Правда” это напечатает?
Не сомневаюсь. Удивительно, что писатель Распутин до сих пор ни разу не печатался в “Правде”. Давно пора!
— Вы на машине? — спрашивает Валентин Григорьевич. — Извините, но я спешу. Надо еще заехать на улицу Чкалова, поменять валюту.
— Я вас завезу.
Он надевает куртку, слишком легкую не только по сибирским, но и по московским морозам, лыжную шерстяную шапочку:
— Я готов.
В своем буржуйском зимнем пальто, в каракулевой шапке я кажусь себе дешевым пижоном в компании с писателем, европейски известным, который едет в Европу в куртке для подростка из неблагополучной семьи…
Так случилось, что в номере “Правды”, где планировалось напечатать статью Валентина Григорьевича, стихийный поток официоза вытеснил все, кроме самой необходимой информации, в основном тоже обязательной. Но статья Распутина “Что имеем..” была напечатана без сокращения, хотя и занимала большую часть шестой, последней полосы.
Мне чрезвычайно дорого вспоминать, что позднее, когда я тяжело заболел, Валентин Григорьевич, наведавшись в Москву, хотел приехать ко мне в больницу, что он не раз откликался на просьбы редакции “Правды” высказать свои суждения по каким-то, прямо скажем, мелким газетным поводам. Валентин Распутин числился в созданной по выступлениям “Правды” и других газет комиссии ЦК и правительства СССР по Байкалу, но, сколько я помню, едва ли появлялся на ее сборах в здании Госплана по улице Маркса, 1 (ныне — Охотный ряд, Государственная Дума России). И никогда, никогда он не опускался до мелочевки, до политической скабрезности, от чего, к сожалению, не застрахованы даже очень крупные личности и очень громкие имена.
Впрочем, к этому мы еще вернемся.
Можно, конечно, гордиться, что первому из правдистов мне удалось поспособствовать явлению слова Валентина Распутина со страниц нашей газеты. Но я не столько горжусь, сколько грущу. Оттого, что и я, и мои коллеги — в первую голову Виктор Кожемяко — дали так мало реальных возможностей замечательному русскому писателю высказать наболевшее со страниц “Правды”, к которой тогда прислушивались на всех этажах власти…
(Потом Валентин Распутин станет постоянным автором“Правды”, но это будет уже в годы уродливых “реформ”. Здесь же хочу рассказать об одном эпизоде еще советских времен).
Наверно, виной тому не столько наша журналистская небрежность, привычка мерить жизнь текучкой очередного номера газеты, но и суровая проза правдинских будней с ее малопонятными постороннимзигзагами и противоборствами.
Тут нельзя не вспомнить один тягостный эпизод, до сих пор тяжелым камнем оставшийся в моем чувстве-сознании.
Он связан с традиционно обязательным спецномером “Правды” к Дню печати, когда страсти иной раз накалялись до предела. Должен сказать, требования к тематическим подборкам и блокам в той, старой “Правде” бывали фантастическими. Надо было и дать общую картину “свободы печати” в СССР, ее многообразия, с обязательным представлениемместной прессы, едва ли не стенгазет, и в то же время — привлечь известные имена, крупные величины из писателей первой десятки — двадцатки, начинавших блистательное восхождение в большую литературу из неприметной газеты где-нибудь на периферии.
Валентин Распутин идеально подходил на эту роль. Начинал в иркутской газете, быстро приобрел известность, а вскоре и мировое признание. Я заказал нашему собкору Володе Ермолаеву заметки В.Г. Распутина к очередному дню печати. Валентин Григорьевич их написал — страницы 3-4. А дальше…
Дальше начались злоключения. Главный редактор В.Г. Афанасьев был чем-то крайне загружен и первым прочесть заметки Распутина не успел. Вел номер его первый зам Лев Спиридонов, недавно пришедший к нам из Московского горкома, ранее возглавлявший “Московскую правду”. Мысли Распутина вызвали у него бешеный протест.
Не хочу даже для истории повторять набор его гневных реплик типа: кто заказал этому…. материал для “Правды”? Лев Николаевич вычеркнул из заметок Распутина все, что противоречило его представлениям о печати и окружающей действительности. Оставил то, что мог бы сказать любой встречный-поперечный со столичной улицы.
Я рванул к главному, но его первый зам уже успел все согласовать…. Меня это не остановило. В.Г. Афанасьев со свойственной ему флегматичной широтой сказал:
— Знаешь, договаривайся со Спиридоновым. Он на меня… словом, не вмешивай меня в эти споры.
Я вернулся к Спиридонову, выслушал множество колкостей в свой адрес и нехороших слов автору заметок, но все же кое-что удалось отстоять, кое с чем — пришлось смириться. Я позвонил Ермолаеву, передал суть возникшей ситуации. Он пытался дозвониться до Распутина. Не получилось. Я взял грех на душу…. Даже в обстриженном виде заметки писателя произвели неплохое впечатление. Не нами замечено: в капле воды отражается океан….
В 1985-м широко, и, я бы сказал, очень искренне отмечалось сорокалетие Великой Победынад гитлеровским фашизмом. Редакционную творческую группу по освещению памятной даты доверили возглавить мне.
Как и полагалось в подобных случаях, мы тотчас собрались на малую неформальную “летучку”, в дискуссиях и спорах накидали множество тем и адресов, нафантазировали наивозможные повороты газетной кампании. Одной из банальных идей была такая — обратиться к писателям-фронтовикам. Уж кому-кому, а им, прошедшим адские дороги войны и сохранившим искру Божию таланта, само провидение велело рассказать о войне такое, чего нельзя было сказать 40 лет назад, но что и забыть было нельзя спустя четыре десятилетия.
Вот тогда я и получил записку от нашего красноярского собкора Володи Прокушева: есть возможность побеседовать с Виктором Астафьевым, одно условие — беседа не подлежит какой-либо правке и должна быть опубликована без малейшего изъятия, целиком.
Тот, кто когда-либо профессионально работал в газете, знает, как трудно, почти невозможно выполнить это, казалось бы, примитивно простое условие. Знает, насколько заманчиво взять интервью у известного человека, дорожащего своим, жизнью выстраданным мнением. Но оговорка: только ничего не править! — делает это журналистское предприятие фактически немыслимым, потому как без возможной правки в газете не появлялась да и сейчас не появляется, как правило, ни одна строка.
Так было в годы пресловутого тоталитаризма, так осталось и после августовского крушения КПСС и союзного государства. И — забегая вперед — позднее, когда, казалось бы, все в стране сдвинулось, перемешалось и до сих пор не улеглось…. Все дозволено.
Конечно же, наш собкор немедленно получил “добро” на беседу с известным русским писателем, и через две-три недели кассета с записью и ее расшифровка лежали на редакционном столе, в отделе литературы и искусства.
Николай Александрович Потапов, редактор отдела, член редколлегии, вошел ко мне, в кабинет первого заместителя ответственного секретаря, каким-то растерянным:
— Виктор Прокушев прислал беседу с Виктором Астафьевым. Ты возглавляешь группу сорокалетия Победы…. Прочти.Поговорим.
Передо мной оказалась стенографическая запись обширной беседы собкора “Правды” с Виктором Астафьевым. Ее содержание было настолько необычным, что я быстро понял, почему член редколлегии предпочел не сам идти к главному редактору В.Г. Афанасьеву, а просить об этом меня, занимавшего формально куда более скромное место в редакционной иерархии.
Виктор Астафьев писал о том, о чем не было принято писать в русской прозе о войне. Может быть, только Виктор Некрасов в книге “В окопах Сталинграда” в какой-то мере приблизился к степени откровенности астафьевского письма.
Астафьев писал о настоящих героях Великой Отечественной, ставших жертвами не сражений, а клеветы и подлости завистливых сослуживцев. Он писал о крови и грязи военного быта, вызванных опять же не столько низменными свойствами, скажем так, отдельных носителей возвышенной русской души….
Виктор Григорьевич Афанасьев — тоже участник военных действий, летчик — резко отреагировал на рукопись Астафьева: льет грязь; все было не так; зачем ты это принес? Ну Прокушев — он там думает, все можно, одичал в сибирской тайге. Но в редакции должны знать, что к чему….“Правда” это печатать не будет.
Что я мог возразить? На фронте не был, в сражениях не участвовал, военного быта, о коем говорил в своих откровеннейших мемуарах Виктор Петрович, не знал….Пережил, правда, гитлеровскую оккупацию родного края — Псковщины, вошедшей, кстати, в историю Великой Отечественной как знаменитый Партизанский край….Но что может сказать деревенско-питерский несмышленыш о трагедии вселенского масштаба?
— Почему ты ввязался в эту историю? — спросил Афанасьев, несколько обескураженный моим независимым поведением. — С писателями работает отдел литературы. Пусть ко мне зайдет Потапов.
Хорошо.
Я передал суть разговора Н.А. Потапову. Через день-два он снова заглянул ко мне:
— Виктор Григорьевич за публикацию, если убрать все лишнее…. Я предложил ему: давайте дадим Астафьеву целую полосу, объясним, что в последние годы никто не получал целой полосы…. Это — честь. Беседа куда больше полосы….
Надо еще дать фото. Без этого нельзя. Это еще строк триста.
— Объясним, что “Правда” идет на уникальный эксперимент. Целая полоса! А что не войдет — сократим….
Исключительный ценности материал Виктора Астафьева“Там, в окопах” появился в “Правде” весной 1985 года. Он занимал целую, как и обещали писателю, газетную страницу. Ее дополняла изумительная по философскому звучанию фотография Виктора Петровича на фоне сурового сибирского пейзажа. Я думаю, это был один из многих журналистских подвигов журналистов “Правды”, которыми насыщена творческая биография газеты.
…Все было бы хорошо, если бы не было так грустно.
Публикация Виктора Астафьева вызвала шквал откликов. От рассерженных ветеранов, которым прошедшая война вдруг показалась неким приключением флибустьерского толка. От многомудрых историков, присвоивших себе исключительное право толковать “события давно минувших дней”. От номенклатурных “геродотов”, кои любую эпоху готовы размалевать “применительно к подлости”. И т.д., и т.п.
…Виктор Астафьев получил много писем, по-моему, в основном — негативных. Он пытался возразить, прислал в “Правду” резкий по тону обзор откликов на свою откровенную публикацию.
Я в это время болел. Астафьевский обзор был у нас предан забвению. Виктор Петрович отдал его в “Литературку”, где и был опубликован его материал. Но — одно дело “Правда” тех лет, другое — “Литгазета”. Эффект публикации оказался размыт, смазан, если не сказать больше.
Живьем Виктора Петровича я видел всего один раз — во время съемок телевизионной передачи Тани Земсковой о Юрии Бондареве, где-то в библиотеке в центре Москвы. Астафьев скромно сидел в переполненном зале и когда — по сценарию — дошла очередь до него, просто, как-то по-мужицки вышел на сцену и сказал очень тепло и очень мудро о писателе схожей с ним судьбы, о фронтовике. Казалось, поколение фронтовиков, поколение лейтенантов, изведавших полной мерой почем фунт лиха, никогда не распадется — общее в их биографиях будет определяющим навсегда…. Увы, не сбылось, не оправдалось.Год-два спустя Виктор Астафьев резко ушел из когорты “Астафьев — Белов — Распутин”, которую все воспринимали как единое и неделимое целое; над этой троицей глумились многие либеральные тряпичкины, восславлявшие своих хлестаковых, которые захватили все литературное пространство. Астафьев стал одиноким рыцарем, разящим писательским острым словом наше (и его тоже) прошлое, пресловутый тоталитаризм, а конкретно — командиров и комиссаров Великой Отечественной, почему-то обретших в его глазах не ореол мучеников за идею (помните межировское “Коммунисты — вперед!”), а неких шкурников, прикрывавших громким словом ущербную сущность неправедной идеологии….
Что на него повлияло? Личная трагедия в связи с гибелью близких, сверхконцентрация вокруг него мелких сволочей, коих при любом режиме великое множество, либо что-то другое, нам неведомое? Я сомневаюсь, что человек столь высокого нравственного напряжения мог стать тривиальным перевертышем, каких во множестве породило наше смутное перестроечное время. Вот почему, когда мне предлагали “разгромные” статьи по Астафьеву, я всегда отвергал их, не читая. Даже в критический момент, после его интервью Жене Дворникову, очеркисту “Правды”, где Виктор Петрович, тогда еще почти лояльный Советской власти, впервые выразил сомнение: а надо ли было защищать Ленинград ценою сотен тысяч жизней — в Европе, де, просто сдавали города, лишь бы сберечь их жителей…. Сотни, тысячи возмущенных писем получила тогда редакция. И я не знаю, вправе ли мы судить тех, кто по-прежнему яростно и достойно держится принципа: прежде думай о Родине, а потом — о себе?! Думаю, уже в то время что-то сдвинулось, перевернулось в сознании Виктора Астафьева — не верю, что таким он был на войне! Но и его, я считаю, мы не вправе корить и осуждать, а должны лишь стремиться понять логику переосознания солдатом дальнобойной, истребительной артиллерии РГК событий, в которых он был в свое время реальным действующим лицом.
С “Правдой”, которая отказалась печатать его обзор читательских откликов, Виктор Петрович разошелся — по жизни — навсегда.
Замученный болезнями, горестями жизни, он прожил последние годы в своей родной Овсянке, куда к нему приезжали разные люди. Кто отметиться: вот, мол, сам Астафьев меня благословил, и теперь я могу делать что хочу, и писать что хочу — у меня на все это есть астафьевская индульгенция. Кто, из без того всесильных, вроде Ельцина, чтобы показать: вот, де, я, такой простой, демократичный, ценю больших русских писателей….А может,Наина Иосифовна любила читать Астафьева, его “Царь-рыбу” помнила наизусть? Власти всегда любили заигрывать с писателями — особенно грешили этим восточные властелины, у которых, случалось, бывали на побегушках и гениальные поэты…
Виктор Астафьев принял милостыню из барских рук Бориса Ельцина, пожертвовавшего из государевой казны на собрание сочинений талантливого писателя. Но ни минуты не сомневаюсь, что ни одно суждение, ни одна оценка прошлого и настоящего не были подсказаны ему демократическим сюзереном. Хоть и слаб человек, даже самый осиянный талантом, но Астафьев говорил и писал то, что думал, что пережил и переживал.
Несколько цитат наугад:
“К сожалению, мы и сейчас народ отсталый и забитый. Смотришь — опять под знаменами, кровью омытыми, с портретами вождей, уничтожавших нацию. Самое страшное в России это то, что наш народ так ничему и не учится…”
“Я думаю, что половина депутатов в Государственной Думе — это нормальные и порядочные люди, но я никому из них не верю…. Как говорил герой одного из моих рассказов: “Сам в себе начинаешь сумлеваться…” Вот я и “сумлеваюсь”…
“Во многих странах Европы Бог и сейчас все-таки присутствует, он и не уходил никуда, люди его боятся. А наши люди уже не боятся ничего -ни тюрьмы, ни сумы, ни за жизнь свою не боятся” (Интервью Виталия Пырх, “Трибуна”).
И вдруг в тоже газетном интервью, приуроченном к 75-летию Виктора Астафьева, с внутренней радостью прочел: “Я бы ликовал, если бы сербы сбили американские самолеты…”. Значит, не умерло в солдате Великой Отечественной чувство справедливости, во имя чего он и жил и воевал. Слава Богу!
Это потом, много позже, верткие интеллигенты дружно бросились охаивать тоталитарный режим и его методы “управления искусством”, “организации свободного времени” и т.д. и т.п. А тогда поездки на громкие стройки ценились едва ли не дороже лауреатских званий; и в тундру, и в таежную глушь, и на перекрытия великих сибирских рек, даже в Афганистан тянулись как перелетные птицы разношерстные творческие бригады и группы, и это нашествие, подкрепляемое теле — и радиотрескотней, делало жизнь на том же БАМе какой-то показушно-погремушной.
(Такой же потешно-тошнотный навал орущих и прыгающих “под фанеру” мастеров культуры заполонил всю страну во время президентских выборов 96 года. “Голосуй, а то проиграешь!” — якобы бескорыстно вопили с телеэкрана потные песнопевцы, превосходящиерезвостью движений Элвиса Пресли, и ярко раскрашенные дивы, подкидывающие оголенные зады, как игривые кобылицы по весне).
Итак, Северо-Муйский тоннель, где еще не бывали и многие журналисты, давно ведущие летопись БАМа, не открыл нам свои затворы, природа явно не благоприятствовала самозванным лекторам, и не оставалось ничего другого, как на маленьком АН-12 перелететь на восточное побережье Байкала — в Ангаракан, а оттуда — в Улан-Удэ.
В Улан-Удэ только что построили новый аэровокзал: небольшой, но удобный. Отсюда тоже можно было улететь в Северомуйск, но ждать пришлось бы дня два или три. Мои спутники решили взять билеты на Читу, а уж оттуда добираться до Тынды. Признаться, мне страстно хотелось побывать в Чите — в местах, которые полюбил мальчишкой, читая роман “Даурия” Константина Седых. Но…
— Я остаюсь, — сказал я Светлане Сергеевне. — Нам с Валерой надо поработать над темой о Байкале. В Иркутске мы условились об этом с Володей Ермолаевым — он напишет свое с той, иркутской стороны. А мы с Валерой — отсюда, из Бурятии.
Группа улетела в Читу. Мы с Орловым стали “пахать” на бурятском берегу “озера-моря”, съездили на Селенгу, где тоже подпускал яд Байкалу местный целлюлозный завод…
Тема Байкала была в те поры практически запретной. Академик Н. Жаворонков, не говоря уж о правительственных чиновниках, еще в 66-м дал добро на пуск Байкальского целлюлозного завода; бывший страстный “проповедник” его строительства министр Г. Орлов возвел мощнейшую бюрократическую плотину против иных подходов и мнений; все это дополнялось стратегическими соображениями о необходимости держать на уровне авторитет советского строя, впервые в мире поставившего заботу о природе на государственную высоту…Главлиту (в просторечии — цензуре) предписывалось малейшие поползновения на сию политическую аксиому пресекать беспощадно.
Возвратясь в Москву, я несколько месяцев наряду с текущей, рутинной работой, бился над материалом «По обе стороны Байкала», пытаясь переплавить в высоковольтном тигле размышлений и то, что добыл сам, что прислали собратья по перу Володя Ермолаев и Валера Орлов, и то, что удалось выудить в союзных ведомствах, в том числе в министерстве целлюлозно-бумажной промышленности, которое возглавлял тогда Михаил Иванович Бусыгин. Огонек журналистского вдохновения поддерживало известие о том, что Юрий Владимирович Андропов, тогдашний генсек ЦК КПСС, заинтересовался байкальской темой и был, говорили, готов пойти на нестандартные решения.
9 февраля 1984 года Юрия Владимировича не стало. Новый генсек — Константин Устинович Черненко многие андроповские замыслы не то, чтобы вовсе отменил, но как бы перевел их в разряд благих пожеланий. С приходом безнадежно больного лидера все приобрело какой-то призрачно-безнадежный характер, как во втором акте“Жизели”, где и музыка звучит завораживающе,и красота балетных пируэтов потрясает и затягивает, но все это — в ином, потустороннем, лишенном красок, лишенном жизни мире…
Публицистические заметки “По обе стороны Байкала”, законченные только летом1984-го, были набраны редактором отдела науки Владимиром Губаревым, кажется — прочитаны главным редактором и в ЦК — М.В. Зимяниным (Михвасом) и отправлены… в разбор.
Но, к счастью, их все же прочитали несколько членов Политбюро и секретарей ЦК КПСС: преемник Михваса — В.Г. Афанасьев, человек нестандартных поступков, направил-таки гранки статьи в высший партийный штаб. И — пишу это со слов других людей -будто быПолитбюро и секретари ЦК были склонны печатать острый, но, ясно любому, и жизненно необходимый материал. На заседании ПБ, где, за рамками повестки дня, обсуждался вопрос о публикации, не было только М.С. Горбачева — он буквально наканунеотбыл на отдых в Крым. Егор Кузьмич позвонил Афанасьеву: Политбюро — за, давайте печатать.
Афанасьев вызвал Губарева, тот сообщил мне; мы — торжествовали.
Но тут с юга поступил совет не торопиться с публикацией, а послать на Байкал комиссию во главе с секретарем и завотделом ЦК КПСС Б.Н. Ельциным. Комиссию сопровождал министр ЦБП М.И. Бусыгин, они ехали на Байкал и вокруг него в одном спецпоезде. Известно, как наши министры, да и местные руководители, умели и умеют принимать и сопровождать дорогих гостей…
В это время в “Известиях” все-таки пробил стену молчания Валентин Распутин. Его большая статья — беседа с Бусыгиным произвела на всех нас громадное впечатление. Можно было только позавидовать коллегам! Не станешь же, в самом деле, там и сям плакаться, что у нас в “Правде” давно лежат два “куска” “По обе стороны Байкала”…. Тем более, Минбумпром подверг статью известного писателя бюрократическому обстрелу: все это, дескать, не так, как пишет Распутин, этого я ему, как министр, не говорил. На страницах “Известий” завязалась оживленная полемика, местные издания, научно-популярные журналы также время от времени терзали запретную тему. А “Правде” было предписано столь долгое молчанье.
Помог случай. Узнав о плачевном состоянии толстовской Ясной Поляны, какой-то забугорный фонд милосердия предложил выделить крупную сумму на сохранение знаменитой усадьбы гения русской и мировой литературы. Самолюбие “вождей КПСС” было задето. Егор Кузьмич Лигачев, тогда второй секретарь ЦК, срочно созвал совещание, на которое пригласили и редактора “Правды”. Газету представлял Владимир Губарев.
Егор Кузьмич распушил министров Союза ССР, в том числе химпрома, минудобрений и других, приказал в кратчайший срок представить в ЦК план природоохранных мер по Ясной Поляне.
— А разве лишь Ясная Поляна нуждается в защите? — сказал вполголоса представитель “Правды”. — У нас уже два года лежит статья в защиту Байкала. Почему бы ее не напечатать?
Егор Кузьмич, недовольный, что его перебивают, хоть и вполголоса, тем не менее услышал правдиста:
— Кстати, а почему статья до сих пор не напечатана? Мы же, я помню, принимали решение.
Словом, пока Володя Губарев ехал до редакции, главному редактору Афанасьеву последовал звонок от Зимянина, секретаря ЦК: найдите и представьте статью по Байкалу.
Срочно разыскали меня; я “случайно” сберег и нашел гранки давно рассыпанной статьи; по команде главного их без промедления набрали, вычитали, тиснули “на сухой” и в тот же вечер с курьером переправили Зимянину. Через два дня первая часть статьи “По обе стороны Байкала”была напечатана в “Правде”, окончание — в следующем номере.
Количество откликов было ошеломляющим: оказывается, тысячи и тысячи людей беспокоила судьба “Священного Байкала”, многим известного прежде разве что по старинной застольной песне “Бродяга к Байкалу подходит…”
Все это я рассказываю к тому, что, когда мы впервые познакомились с Валентином Распутиным, у нас уже был взаимный интерес, общая тема — Байкал.
Я позвонил ему в Иркутск; с первого раза связаться не удалось — пришлось обращаться к нашему собкору Володе Ермолаеву, которого Валентин Григорьевич знал и, надеюсь, ценил за святую привязанность теме Байкала. Через Володю я заказал Распутину статью, он обещал привезти ее в Москву и вскоре позвонил мне в редакцию:
— Извините, статью не успел закончить, но обязательно допишу здесь, в Москве. Еду в ФРГ с группой писателей, но статью напишу до поездки. Давайте созвонимся.
Распутин остановился в гостинице “Москва”. В назначенный час на редакционной машине подъезжаю к серому бесформенному зданию в центре Москвы, поднимаюсь на не
помню какой этаж, стучусь в номер Валентина Распутина. Я одет в новое светло-серое зимнее пальто, с каракулевым воротником, в шапке того же светло-серого цвета. Мне открывает дверь добродушный человек шукшинского типа: застенчивый, домашний,
совсем не похожий на прославленного писателя.
— Вот, — поясняет Валентин Григорьевич, — это я успел написать дома, а это -набросал прямо здесь. Может быть, неудачно — я не привык делать что-то наспех. Хотя, как и вы, был газетчиком.
Вы уже выступали в “Правде”?
— Как-то все не получалось. Один раз заказали, не напечатали. В другой раз я не сумел….Вы думаете, “Правда” это напечатает?
Не сомневаюсь. Удивительно, что писатель Распутин до сих пор ни разу не печатался в “Правде”. Давно пора!
— Вы на машине? — спрашивает Валентин Григорьевич. — Извините, но я спешу. Надо еще заехать на улицу Чкалова, поменять валюту.
— Я вас завезу.
Он надевает куртку, слишком легкую не только по сибирским, но и по московским морозам, лыжную шерстяную шапочку:
— Я готов.
В своем буржуйском зимнем пальто, в каракулевой шапке я кажусь себе дешевым пижоном в компании с писателем, европейски известным, который едет в Европу в куртке для подростка из неблагополучной семьи…
Так случилось, что в номере “Правды”, где планировалось напечатать статью Валентина Григорьевича, стихийный поток официоза вытеснил все, кроме самой необходимой информации, в основном тоже обязательной. Но статья Распутина “Что имеем..” была напечатана без сокращения, хотя и занимала большую часть шестой, последней полосы.
Мне чрезвычайно дорого вспоминать, что позднее, когда я тяжело заболел, Валентин Григорьевич, наведавшись в Москву, хотел приехать ко мне в больницу, что он не раз откликался на просьбы редакции “Правды” высказать свои суждения по каким-то, прямо скажем, мелким газетным поводам. Валентин Распутин числился в созданной по выступлениям “Правды” и других газет комиссии ЦК и правительства СССР по Байкалу, но, сколько я помню, едва ли появлялся на ее сборах в здании Госплана по улице Маркса, 1 (ныне — Охотный ряд, Государственная Дума России). И никогда, никогда он не опускался до мелочевки, до политической скабрезности, от чего, к сожалению, не застрахованы даже очень крупные личности и очень громкие имена.
Впрочем, к этому мы еще вернемся.
Можно, конечно, гордиться, что первому из правдистов мне удалось поспособствовать явлению слова Валентина Распутина со страниц нашей газеты. Но я не столько горжусь, сколько грущу. Оттого, что и я, и мои коллеги — в первую голову Виктор Кожемяко — дали так мало реальных возможностей замечательному русскому писателю высказать наболевшее со страниц “Правды”, к которой тогда прислушивались на всех этажах власти…
(Потом Валентин Распутин станет постоянным автором“Правды”, но это будет уже в годы уродливых “реформ”. Здесь же хочу рассказать об одном эпизоде еще советских времен).
Наверно, виной тому не столько наша журналистская небрежность, привычка мерить жизнь текучкой очередного номера газеты, но и суровая проза правдинских будней с ее малопонятными постороннимзигзагами и противоборствами.
Тут нельзя не вспомнить один тягостный эпизод, до сих пор тяжелым камнем оставшийся в моем чувстве-сознании.
Он связан с традиционно обязательным спецномером “Правды” к Дню печати, когда страсти иной раз накалялись до предела. Должен сказать, требования к тематическим подборкам и блокам в той, старой “Правде” бывали фантастическими. Надо было и дать общую картину “свободы печати” в СССР, ее многообразия, с обязательным представлениемместной прессы, едва ли не стенгазет, и в то же время — привлечь известные имена, крупные величины из писателей первой десятки — двадцатки, начинавших блистательное восхождение в большую литературу из неприметной газеты где-нибудь на периферии.
Валентин Распутин идеально подходил на эту роль. Начинал в иркутской газете, быстро приобрел известность, а вскоре и мировое признание. Я заказал нашему собкору Володе Ермолаеву заметки В.Г. Распутина к очередному дню печати. Валентин Григорьевич их написал — страницы 3-4. А дальше…
Дальше начались злоключения. Главный редактор В.Г. Афанасьев был чем-то крайне загружен и первым прочесть заметки Распутина не успел. Вел номер его первый зам Лев Спиридонов, недавно пришедший к нам из Московского горкома, ранее возглавлявший “Московскую правду”. Мысли Распутина вызвали у него бешеный протест.
Не хочу даже для истории повторять набор его гневных реплик типа: кто заказал этому…. материал для “Правды”? Лев Николаевич вычеркнул из заметок Распутина все, что противоречило его представлениям о печати и окружающей действительности. Оставил то, что мог бы сказать любой встречный-поперечный со столичной улицы.
Я рванул к главному, но его первый зам уже успел все согласовать…. Меня это не остановило. В.Г. Афанасьев со свойственной ему флегматичной широтой сказал:
— Знаешь, договаривайся со Спиридоновым. Он на меня… словом, не вмешивай меня в эти споры.
Я вернулся к Спиридонову, выслушал множество колкостей в свой адрес и нехороших слов автору заметок, но все же кое-что удалось отстоять, кое с чем — пришлось смириться. Я позвонил Ермолаеву, передал суть возникшей ситуации. Он пытался дозвониться до Распутина. Не получилось. Я взял грех на душу…. Даже в обстриженном виде заметки писателя произвели неплохое впечатление. Не нами замечено: в капле воды отражается океан….
В 1985-м широко, и, я бы сказал, очень искренне отмечалось сорокалетие Великой Победынад гитлеровским фашизмом. Редакционную творческую группу по освещению памятной даты доверили возглавить мне.
Как и полагалось в подобных случаях, мы тотчас собрались на малую неформальную “летучку”, в дискуссиях и спорах накидали множество тем и адресов, нафантазировали наивозможные повороты газетной кампании. Одной из банальных идей была такая — обратиться к писателям-фронтовикам. Уж кому-кому, а им, прошедшим адские дороги войны и сохранившим искру Божию таланта, само провидение велело рассказать о войне такое, чего нельзя было сказать 40 лет назад, но что и забыть было нельзя спустя четыре десятилетия.
Вот тогда я и получил записку от нашего красноярского собкора Володи Прокушева: есть возможность побеседовать с Виктором Астафьевым, одно условие — беседа не подлежит какой-либо правке и должна быть опубликована без малейшего изъятия, целиком.
Тот, кто когда-либо профессионально работал в газете, знает, как трудно, почти невозможно выполнить это, казалось бы, примитивно простое условие. Знает, насколько заманчиво взять интервью у известного человека, дорожащего своим, жизнью выстраданным мнением. Но оговорка: только ничего не править! — делает это журналистское предприятие фактически немыслимым, потому как без возможной правки в газете не появлялась да и сейчас не появляется, как правило, ни одна строка.
Так было в годы пресловутого тоталитаризма, так осталось и после августовского крушения КПСС и союзного государства. И — забегая вперед — позднее, когда, казалось бы, все в стране сдвинулось, перемешалось и до сих пор не улеглось…. Все дозволено.
Конечно же, наш собкор немедленно получил “добро” на беседу с известным русским писателем, и через две-три недели кассета с записью и ее расшифровка лежали на редакционном столе, в отделе литературы и искусства.
Николай Александрович Потапов, редактор отдела, член редколлегии, вошел ко мне, в кабинет первого заместителя ответственного секретаря, каким-то растерянным:
— Виктор Прокушев прислал беседу с Виктором Астафьевым. Ты возглавляешь группу сорокалетия Победы…. Прочти.Поговорим.
Передо мной оказалась стенографическая запись обширной беседы собкора “Правды” с Виктором Астафьевым. Ее содержание было настолько необычным, что я быстро понял, почему член редколлегии предпочел не сам идти к главному редактору В.Г. Афанасьеву, а просить об этом меня, занимавшего формально куда более скромное место в редакционной иерархии.
Виктор Астафьев писал о том, о чем не было принято писать в русской прозе о войне. Может быть, только Виктор Некрасов в книге “В окопах Сталинграда” в какой-то мере приблизился к степени откровенности астафьевского письма.
Астафьев писал о настоящих героях Великой Отечественной, ставших жертвами не сражений, а клеветы и подлости завистливых сослуживцев. Он писал о крови и грязи военного быта, вызванных опять же не столько низменными свойствами, скажем так, отдельных носителей возвышенной русской души….
Виктор Григорьевич Афанасьев — тоже участник военных действий, летчик — резко отреагировал на рукопись Астафьева: льет грязь; все было не так; зачем ты это принес? Ну Прокушев — он там думает, все можно, одичал в сибирской тайге. Но в редакции должны знать, что к чему….“Правда” это печатать не будет.
Что я мог возразить? На фронте не был, в сражениях не участвовал, военного быта, о коем говорил в своих откровеннейших мемуарах Виктор Петрович, не знал….Пережил, правда, гитлеровскую оккупацию родного края — Псковщины, вошедшей, кстати, в историю Великой Отечественной как знаменитый Партизанский край….Но что может сказать деревенско-питерский несмышленыш о трагедии вселенского масштаба?
— Почему ты ввязался в эту историю? — спросил Афанасьев, несколько обескураженный моим независимым поведением. — С писателями работает отдел литературы. Пусть ко мне зайдет Потапов.
Хорошо.
Я передал суть разговора Н.А. Потапову. Через день-два он снова заглянул ко мне:
— Виктор Григорьевич за публикацию, если убрать все лишнее…. Я предложил ему: давайте дадим Астафьеву целую полосу, объясним, что в последние годы никто не получал целой полосы…. Это — честь. Беседа куда больше полосы….
Надо еще дать фото. Без этого нельзя. Это еще строк триста.
— Объясним, что “Правда” идет на уникальный эксперимент. Целая полоса! А что не войдет — сократим….
Исключительный ценности материал Виктора Астафьева“Там, в окопах” появился в “Правде” весной 1985 года. Он занимал целую, как и обещали писателю, газетную страницу. Ее дополняла изумительная по философскому звучанию фотография Виктора Петровича на фоне сурового сибирского пейзажа. Я думаю, это был один из многих журналистских подвигов журналистов “Правды”, которыми насыщена творческая биография газеты.
…Все было бы хорошо, если бы не было так грустно.
Публикация Виктора Астафьева вызвала шквал откликов. От рассерженных ветеранов, которым прошедшая война вдруг показалась неким приключением флибустьерского толка. От многомудрых историков, присвоивших себе исключительное право толковать “события давно минувших дней”. От номенклатурных “геродотов”, кои любую эпоху готовы размалевать “применительно к подлости”. И т.д., и т.п.
…Виктор Астафьев получил много писем, по-моему, в основном — негативных. Он пытался возразить, прислал в “Правду” резкий по тону обзор откликов на свою откровенную публикацию.
Я в это время болел. Астафьевский обзор был у нас предан забвению. Виктор Петрович отдал его в “Литературку”, где и был опубликован его материал. Но — одно дело “Правда” тех лет, другое — “Литгазета”. Эффект публикации оказался размыт, смазан, если не сказать больше.
Живьем Виктора Петровича я видел всего один раз — во время съемок телевизионной передачи Тани Земсковой о Юрии Бондареве, где-то в библиотеке в центре Москвы. Астафьев скромно сидел в переполненном зале и когда — по сценарию — дошла очередь до него, просто, как-то по-мужицки вышел на сцену и сказал очень тепло и очень мудро о писателе схожей с ним судьбы, о фронтовике. Казалось, поколение фронтовиков, поколение лейтенантов, изведавших полной мерой почем фунт лиха, никогда не распадется — общее в их биографиях будет определяющим навсегда…. Увы, не сбылось, не оправдалось.Год-два спустя Виктор Астафьев резко ушел из когорты “Астафьев — Белов — Распутин”, которую все воспринимали как единое и неделимое целое; над этой троицей глумились многие либеральные тряпичкины, восславлявшие своих хлестаковых, которые захватили все литературное пространство. Астафьев стал одиноким рыцарем, разящим писательским острым словом наше (и его тоже) прошлое, пресловутый тоталитаризм, а конкретно — командиров и комиссаров Великой Отечественной, почему-то обретших в его глазах не ореол мучеников за идею (помните межировское “Коммунисты — вперед!”), а неких шкурников, прикрывавших громким словом ущербную сущность неправедной идеологии….
Что на него повлияло? Личная трагедия в связи с гибелью близких, сверхконцентрация вокруг него мелких сволочей, коих при любом режиме великое множество, либо что-то другое, нам неведомое? Я сомневаюсь, что человек столь высокого нравственного напряжения мог стать тривиальным перевертышем, каких во множестве породило наше смутное перестроечное время. Вот почему, когда мне предлагали “разгромные” статьи по Астафьеву, я всегда отвергал их, не читая. Даже в критический момент, после его интервью Жене Дворникову, очеркисту “Правды”, где Виктор Петрович, тогда еще почти лояльный Советской власти, впервые выразил сомнение: а надо ли было защищать Ленинград ценою сотен тысяч жизней — в Европе, де, просто сдавали города, лишь бы сберечь их жителей…. Сотни, тысячи возмущенных писем получила тогда редакция. И я не знаю, вправе ли мы судить тех, кто по-прежнему яростно и достойно держится принципа: прежде думай о Родине, а потом — о себе?! Думаю, уже в то время что-то сдвинулось, перевернулось в сознании Виктора Астафьева — не верю, что таким он был на войне! Но и его, я считаю, мы не вправе корить и осуждать, а должны лишь стремиться понять логику переосознания солдатом дальнобойной, истребительной артиллерии РГК событий, в которых он был в свое время реальным действующим лицом.
С “Правдой”, которая отказалась печатать его обзор читательских откликов, Виктор Петрович разошелся — по жизни — навсегда.
Замученный болезнями, горестями жизни, он прожил последние годы в своей родной Овсянке, куда к нему приезжали разные люди. Кто отметиться: вот, мол, сам Астафьев меня благословил, и теперь я могу делать что хочу, и писать что хочу — у меня на все это есть астафьевская индульгенция. Кто, из без того всесильных, вроде Ельцина, чтобы показать: вот, де, я, такой простой, демократичный, ценю больших русских писателей….А может,Наина Иосифовна любила читать Астафьева, его “Царь-рыбу” помнила наизусть? Власти всегда любили заигрывать с писателями — особенно грешили этим восточные властелины, у которых, случалось, бывали на побегушках и гениальные поэты…
Виктор Астафьев принял милостыню из барских рук Бориса Ельцина, пожертвовавшего из государевой казны на собрание сочинений талантливого писателя. Но ни минуты не сомневаюсь, что ни одно суждение, ни одна оценка прошлого и настоящего не были подсказаны ему демократическим сюзереном. Хоть и слаб человек, даже самый осиянный талантом, но Астафьев говорил и писал то, что думал, что пережил и переживал.
Несколько цитат наугад:
“К сожалению, мы и сейчас народ отсталый и забитый. Смотришь — опять под знаменами, кровью омытыми, с портретами вождей, уничтожавших нацию. Самое страшное в России это то, что наш народ так ничему и не учится…”
“Я думаю, что половина депутатов в Государственной Думе — это нормальные и порядочные люди, но я никому из них не верю…. Как говорил герой одного из моих рассказов: “Сам в себе начинаешь сумлеваться…” Вот я и “сумлеваюсь”…
“Во многих странах Европы Бог и сейчас все-таки присутствует, он и не уходил никуда, люди его боятся. А наши люди уже не боятся ничего -ни тюрьмы, ни сумы, ни за жизнь свою не боятся” (Интервью Виталия Пырх, “Трибуна”).
И вдруг в тоже газетном интервью, приуроченном к 75-летию Виктора Астафьева, с внутренней радостью прочел: “Я бы ликовал, если бы сербы сбили американские самолеты…”. Значит, не умерло в солдате Великой Отечественной чувство справедливости, во имя чего он и жил и воевал. Слава Богу!