И вряд ли Мы ошибемся, если скажем, что смысл происходящего ныне в России и состоит в конечном счете в этом прикровенном, тайном возвращении к вере и молитве. И лишь по мере того, как это религиозное возрождение будет совершаться, откроются и пути к воскресению русской поэзии.
* * *
   Великая русская поэзия возродится тогда, когда в русской душе запоет ее последняя священная глубина, которая укажет поэтам новые, глубокие темы и дарует этим темам свою форму, свой ритм, свой размер и свои верные, точные слова. Эта священная глубина уже дана русскому человеку и обновлена в русской душе – и притом именно трагическим опытом последних сорока лет, но она еще не принята русскими людьми, русским созерцающим сердцем и поэтому еще не запела в русской поэзии. Однако это время близится…
   Первое и основное в искусстве – это Предмет и его содержание: что именно ты чувствуешь? что ты видишь? о чем ты хочешь сказать? Все русские великие поэты сосредоточивали свой чувствующий опыт на том, что есть главное, важнейшее или прямо священное в жизни мира и человека. Они созерцали Божие; и взволнованное, умиленное сердце их начинало петь. Это поющее сердце приносило их поэзии все остальное, без чего стихотворение не есть стихотворение, и поэтому у них нередко делалось такое чувство, что и слова, и размер строки, и ритм, и рифма приходят к ним «сами».
   Надо постигнуть это и убедиться в этом раз и навсегда: поэзию творит сердце. Выдуманное стихотворение на манер Василия Тредьяковского или Валерия Брюсова не может петь; оно будет прозаично, сухо, мертво; оно не создаст поэзии; оно даст только рифмованные строчки. А размеренным и рифмованным строчкам далеко еще до поэзии. Поэзия требует совсем иного, гораздо большего: она требует поющего сердца. Поэтому и тому поэту, который попытается жить одним воображением, на манер Бенедиктова, не вкладывая в свой опыт сердечного вдохновения, удастся в лучшем случае создать верное и подробное описание природы или людей, но это описание не увидит и не покажет сокровенную глубину описываемого и не пойдет дальше хорошего протокола. Подобно этому и волевой опыт (Гумилев) не заменит опыта поющего сердца: сколь бы велика ни была напряженная решимость воли, она вызовет у читателя в ответ (в лучшем случае) волевое напряжение и будет восприниматься, как рифмованная проповедь, как властное поучение, но не как поэзия.
   Это не означает, что подлинная поэзия не нуждается ни в чем, кроме поющего сердца. Наоборот – она требует всего человека: она вовлекает в жизнь чувства (сердца) – и волю, и мысль, ибо поэзии свойственно желать до воспламенения и мыслить до самой глубины. Но важнейшее и главное есть поющее сердце и все иные силы и способности должны подчиниться ему и проникнуться его живоносною струею, его пением, его мелодией.
   Так было в русской классической поэзии и восемнадцатого, и девятнадцатого века. И это было тогда же осознано и выговорено Гоголем (гл. XXXI «Переписки с друзьями». «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность»). Он пишет, между прочим: «Огонь излетел вдруг из народа. Огонь этот был восторг», и «восторг этот отразился в нашей поэзии, или лучше – он создал ее». Уже Ломоносов творил как «восторженный юноша»: «всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на котирую глядит он под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной»… Державин творил великое только в состоянии «одушевления», «напряженного силою вдохновения»… Даже у Капниста проявился «аромат истинно душевного чувства»… А вот «благоговейная задумчивость Жуковского» «исполняет все его картины» особого «греющего, теплого света»… А Пушкин был сам «точно сброшенный с неба поэтический огонь, от которого, как свечки, зажглись другие самоцветные поэты»…
   Итак, великая русская поэзия была порождением истинного чувства, восторга, одушевления, вдохновения, света и огня, – именно того, что мы называем сердцем и от чего душа человека начинает петь (Веневитинов, Языков, Баратынский, Лермонтов, Тютчев, Хомяков, граф А.К. Толстой и другие). К сожалению, этот огонь сердца начал меркнуть во второй половине xix века. Еще дают незабвенное Майков и Апухтин. Но уже холодным, словесным гарцованием веет от Бенедиктова: уже мыслью, волею и политическим напором слагает свои стихи Некрасов, а чувство Фета блекнет и все более принимает чувственно-эротическую окраску. Все бледнее становятся создания Полонского, Плещеева, Надсона; и место этой поэтической бледности уже торопятся занять последние предреволюционные эротически-декадействующие поэты. Сердца поэтов все реже отзываются на величие, на божественный состав мира, на узрение его таинственного естества, на молитву, на трагическое; они все менее парят, исповедуют, дивуются и благодарят; наоборот, они все более предаются сентиментальности, жалобе, «гуманности», «социальности», протесту, скрытой политике, «народничеству», революционности… В них все меньше огня и пения, все больше утилитаризма, тепловатости, прозы, злобы дня, утомления и отвращения. Слагается поэтический тупик, из которого ищут прорыва предреволюционные декаденты.
   Замечательно, что вместе с изживанием великого сердечного созерцания, мельчают и самые содержания поэзии: «сентиментальность» роняет слезу на быт повседневности и не преображает, и не раскрывает его; «гуманность» сосредоточивается на человеке и не парит над миром и не возносится к Богу; социальный протест получает свои задания не свыше, а от политической партии; народничество уводит поэта в односторонние преувеличения и в отвержение, а революционность – к злобе и мести. Поэты теряют доступ к Божественному; остается одно человеческое; а из человеческого они начинают все более склоняться к чувственному эротизму.
   Поэзия последнего предреволюционного периода почти уже не поет: она выдумывает вместе с Брюсовым, и мечтает, и декламирует в стихах Бальмонта, безвкусно лепечет или лопочет вместе с Андреем Белым, беспредметно и туманно фантазирует вместе с Александром Блоком, несет эротическую «тредьяковщину» вместе с Вячеславом Ивановым, пытается утвердиться на «железной воле» вместе с Гумилевым и Кречетовым, и безвольно предается личным страстям вместе а Ахматовой и Городецким. А под конец она впадает в безграмотно-развратную манеру Игоря Северянина, в продажный и бесстыдный бред Маяковского, в шепелявое неистовство Волошина, и в хулиганское озорство Есенина. И только один имел еще доступ к Предмету и нередко получал от него и содержание и форму – это Федор Сологуб (Тетерников).
   Все, или почти все остальные не творили поэзию, а предавались стихослагательству (талантливые импровизировали подобно Бальмонту, бездарные – высиживали, подобно Брюсову). Они выдумывали «изыски», изобретали небывалое, старались по меткому слову Ходасевича «идти как можно быстрее и как можно дальше», считая, что поэту все позволено; и потому предавали поэзию насилию и поруганию. И почти все не умели различать добро и зло; и почти все готовы были поклоняться дьяволу. И действительно, это была уже не поэзия, это было «вирше-плетение», подчас – беззастенчивая лаборатория словесных фокусов. Последыши всего этого течения, оставшиеся под советским ярмом, были сначала куплены и разыграны, а потом раздавлены большевиками… Русская поэзия последних десятилетий выдыхалась, вырождалась, гасла и исчезала.
   Мельчали ее темы и содержания. Они мельчали потому, что пустому рассудку, разнузданному воображению и холодной воле великие предметы никогда не давались и не дадутся. Это все неверные «органы», не поющие «акты», безнадежные попытки создать «новое» и «великое» из собственной скудности или из бессмысленного праха вещей. Если «поэту» все позволено, то он становится безответственным болтуном. Безразличный к великому и божественному, он неизбежно делается наслаждением и кокетливым хвастуном: он начинает рассказывать про свою личную чувственную эротику и при том в формах все возрастающего бесстыдства. А если ему удается найти себе властного покупателя, то у него остается одна забота – угождать своему «хозяину».
   Поэтому, первая задача настоящего поэта углублять и оживлять свое сердце; вторая – растить, очищать и облагораживать свой духовный опыт. Это и есть путь к великой поэзии. Конечно, выше лба уши не растут и далеко не всякому дано иметь великий опыт для великой поэзии. Но надо помнить, что из скудности и праха повседневной жизни, из безответственности и тщеславия декадентства – вырастает только дурная поэзия. Невольно вспоминаются развязные строчки Анны Ахматовой: «Когда б вы знали, из какого сора – Растут стихи, не ведая стыда». Конечно, бывает и так, но только это будет сорная и бесстыдная поэзия. Возможно, что именно такая поэзия и «нравится» кому-нибудь. Нашлась же недавно в эмигрантском журнальчике «Грани» какая-то Тарасова, которая написала революционную (!) апологию (защиту, прославление) безобразнейшему из хулиганов-рифмачей нашего времени Маяковскому, которого мы все знали в России, как бесстыдного орангутанга задолго до революции, и гнусные строчки которого вызывали в нас стыд и отвращение. Советский «вкус» – извращенный вкус; люди этого «вкуса» и не подозревают, что кроме чекистских, революционных критериев есть в поэзии еще и иной, высший, художественный критерий и что этот критерий решает не по тому, что кому «нравится», а по степени объективного совершенства. Когда-то Блок провозгласил двенадцать пьяных и развратных матросов-грабителей – «апостолами Христа» – и пожизненно стыдился своего мерзкого кощунства. Ныне Маяковский сам посмертно провозглашается «тринадцатым апостолом». И пока русские люди не научатся стыдиться таких кощунств – великой поэзии им не видать. Пока им нравится болтовня Есенина, кощунственно написавшего на стене Страстного Монастыря слова «бог отелися!», до тех пор русская поэзия не сумеет оторваться от грязи и пошлости.
   Великая поэзия ищет благоговейным сердцем Божественного, – во всем, и находит, и из него поет. Лучи этого Божественного можно и должно находить во всем, и найдя, надо в них пребывать и из них «говорить». Один из талантливейших европейских поэтов Иозеф фон Эйхендорф бы сказал это так: «В каждой вещи песня дремлет. – Мир, исполнен тайных снов, – Твоим зовам вещим внемлет – И запеть всегда готов»… Но зов должен быть именно «вещим», властным зовом сердца; при его звуке с вещей слетает прак и пошлость – и они начинают раскрывать свою священную сущность. Как бы перекликаясь с Эйхендорфом, русский незабвенный поэт граф А.К. Толстой поясняет: «Много в пространстве невидимых форм и неслышимых звуков, – Много чудесных в нем есть сочетаний и слова, и света, – Но передаст их лишь тот, кто умеет и видеть, и слышать, – Кто, уловил лишь рисунка черту, лишь созвучье, лишь слово, – Целое с ним вовлекает созданье в наш мир удивленный»… – И вот опыт революции призван возродить такое духовное созерцание.
   В Евангелии повествуется о том, как Христос исцелил слепорожденного, возложив на его глаза некое «брение» и велев ему умыться в купальне Силоам; и, тот прозрел. Революция символически подобна сему брению: она возложена на наши глаза, чтобы мы прозрели. Но надо восхотеть этой духовной зрячести и молитвенно просить о ней: «чтобы отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы»… и чтобы нам подлинно увидеть тот смысл, что скрыт за этими тяжкими годами мучительства и позора…
   Для этого русские люди должны прежде всего отрешиться от тех пошлостей, которые им натверживают коммунисты, – от революционных критериев, от классовых мерил, от безбожия, от «диамата», от фальшивого воззрения на родину, семью, науку и собственность. Все эти пошлости необходимо постигнуть, как мертвые и ничтожные, и вычистить их из души и из миросозерцания. Надо понять, что все это был соблазн, приведший к Гулагу и к Воркуте; что все это яд, впрыснутый нам врагами России; и что мы призваны, очистив от него душу, восхотеть в жизни Главного и Священного, и открыть ему сердце. Тогда оно запоет, но не раньше.
   Тогда мы спросим себя, вместе с Ломоносовым, – откуда в мироздании эта дивная мудрость? Вместе с Державиным – как нам постигнуть Бога и к чему Он призывает государственных правителей? Мы признаем вместе с Жуковским, что человеческое сердце есть сущий источник благожелательства и нежности. Мы увидим, как Пушкин «исторгает изо всего, как ничтожного, так и великого одну электрическую искру того поэтического огня, который присутствует во всяком творении Бога – его высшую сторону, знакомую только поэту» (слова Гоголя). Мы научимся восторгу у Языкова, мировой скорби у Лермонтова, ощущению бездны у Тютчева, патриотической любви у А.К. Толстого. И более того, грядущие русские поэты сумеют вопросить историю о нынешнем крушении России, осветить нам как молнией исторические раны русского народного характера, показать своеобразие и величие русского духа и глубину Православной веры; и многое другое важнейшее и главнейшее в жизни человека. Все силы и все опасности, все дары и все соблазны русского духа ждут света и мудрости от великой русской поэзии. Ждут и дождутся.
   Но что же это значит, неужели мы осуждаем и отвергаем всю современную русскую поэзию, столь обильно расцветающую во всех странах нашего рассеяния? – О нет, нисколько! Наоборот! Мы видим в ней залог грядущего. Мы видим сквозь нее, как изголодалась русская певучая душа по свободной, не навязанной и не контролируемой поэзии. Всюду, где слагается у нас поэтические строки, – а кто теперь не пытается запеть в русских дивно певучих и дивно богатых словах? – мы видим, тоску по родине, живое ощущение творческой национальной силы, мечту о новой России, потребность воскресить наше угасшее пение или хотя бы посильно возобновить его. У нас сейчас не все удачно, не все значительно, не все стихотворно на высоте, но зато (за редкими исключениями) здесь почти все идет из любящего и тоскующего сердца, все создает атмосферу для великой грядущей поэзии. Надо только освобождаться от обывательства и от подражания плохим поэтам, надо беречь огонь сердца, укреплять свое чувство ответственности и превышать требования, предъявляемые к самому себе.
   О «мирном рядомжительстве»
   (опыт политического диагноза и прогноза)
   Формула найдена, выговорена и провозглашена… Остается только «уверовать» в нее и осуществлять ее. И вот уже с разных сторон заявляют о себе ее отвлеченные сторонники вроде англичан Черчилля и Идена, а также ее непосредственные осуществители вроде индуса Неру, усвоившего себе от Ганди «непротивленческий национализм», а от Чжоу-Энь-Лая ненависть к европейцам. Формула эта не новая: она выдвигалась советскими коммунистами каждый раз, как только истощалась их военная или хозяйственная мощь, – после первой войны с Польшей (неудача!), после коллективизации, сокрушившей русское сельское хозяйство, после войны с Финляндией (неудача!), после завоевания Китая (удача!) и т. д. Если припомнить всю военно-дипломатическую историю советского государства (1917-1954), то сразу станет ясным, что «мирное рядомжительство» единого тоталитарно-дипломатического блока с «буржуазно-свободным» множеством государств есть лозунг лукавый, обманный и затрепанный. В переводе на честный язык он означает: «военное распространение для меня сейчас, пока что, неосуществимо; многое не готово, многого не хватает; мне необходимо время, чтобы все выправить и подготовить; мне необходим ввоз из других стран»; или еще (как теперь после второй мировой войны): «мне необходимо создать кадр вышколенных политических агентов, достаточно ловких и многочисленных для оккупации новых стран; и мне еще необходимо длительно пополнять мужской резерв российского народонаселения, столь жестоко растраченный во второй мировой войне»… Словом, каждый раз, как коммунистически изнасилованный организм России изнемогает и оказывается неспособным к военному нападению, так выдвигается эта лукавая формула. Причем, лукавое, «блюдение» этой формулы отнюдь не мешает советским коммунистам пускать в ход силы государств-сателлитов (например, Китая, Северной Кореи, Вьетнама или силы коммунистических партий в «мирно-рядом-жительствующих» странах (например, в Греции, Италии, Гватемале и т. д.). Такова советская дипломатическая практика за 37 лет. И казалось бы, европейские и американские дипломаты, среди которых есть настоящие «старожилы», призванные «запоминать» и учиться (хотя бы Уинстон Черчилль…), должны были бы знать, что означает этот затрепанный трюк. «К крестьянину вползла змея. И говорит: Сосед, начнем жить дружно!» А доверчивый крестьянин уже готов…
   Впрочем, за последние годы военное соотношение сил переменилось и обновилось благодаря атомно-бомбному оружию: «мирное рядомжительство» должно осуществляться при все возрастающем запасе атомных бомб у каждого из «мирных рядомжителей»…
   Чтобы понять современное стратегическое положение дел, необходимо отступить на целый ряд лет назад. Вспомним времена Рузвельта и Трумэна. Рузвельт, как установлено литературой, вышедшей после его смерти в Америке, отличался тем, что не любил сложных ситуаций и совершенно не умел и не хотел вчувствоваться в них и разбираться в них аналитически, он выслушивал кое-каких, подобранных для этого из-за кулисы, советников и затем принимал решение единым «ахом» (см. книгу Гунтера: «Н. 3.», т. 1, с. 335);это решение считалось последним словом всеамериканской «мудрости»… Но так как «кулиса», помогавшая ему «информацией», «освещением» и тому подобными способами, втайне сочувствовала русской революции и больше всего боялась бурного и радикального переворота в России, то у Рузвельта сложилось весьма благоприятное понимание большевизма: ему предносилось что-то вроде его возлюбленного «new deal», какие-то «социальные обновления» в сторону «демократической справедливости» и большевики стали казаться ему дерзающими, но вполне доброкачественными «мечтателями». Насколько в этом деле был повинен его менингит и насколько здесь влияла закулисная стряпня, об этом вряд ли будет раскрыта, когда-нибудь полная правда. Факт только тот, что трижды «излюбленный» калека успел подыскать себе соответствующего заместителя, а заместитель этот (мистер Трумэн, специалист по галстукам и подтяжкам) успел подобрать себе такого статс-секретаря (Ачесона) и таких советников, которые все вместе тянули к советчикам и ныне в самой Америке чуть ли не публично обвиняются в предательстве интересов США. Самый главный «подвиг» их состоялся не в сдаче Китая коммунистам и не в увольнении гениального полководца Макартура, а в широком раскрытии дверей административного аппарата США для «салонных» коммунистов и прямых советских агентов. В это модное тогда течение «идеализирующего доверия» была вовлечена и Англия. Отсюда эти непоправимые последствия: 1) гостеприимная сдача коммунистам всей восточной Европы во время войны; 2) соглашения Ялты, Тегерана и Потсдама; 3) полная неспособность к удержанию атомно-бомбных секретов. 4) выдача русских белых воинов и беженцев («дипи») большевикам; 5) предательство в отношении оклеветанного и дезавуированного, некоронованного китайского монарха Чан-Кай-Ши; 6) развязание корейской войны со всеми ее осложнениями и последствиям; 7) утрата европейскими державами всякого колониального престижа (голландская Ост-Индия, французская Азия, английская Индия, Персия, Израиль, арабские государства Азии, Тунис и Марокко, национальное движение на Кипре, сдача Суэца англичанами, брожения на Мальте, в португальской Индии, в Судане, в Кении и даже в южной Африке)… И чем дальше, чем глубже все эти последствия, тем развязнее звучит фальшиво-аффектированный голос советского государства, доселе, по неисчерпаемой глупости западных дипломатов, смешиваемого с Россией: «сосед, начнем жить дружно!…»
   Эта совместная «дружная» жизнь по мысли коммунистов должна бы сложиться так: полная лояльность западных, свободных держав, новая система советско-европейской безопасности, закрепленная торжественным советски-продувным словом и последовательная, до наглости доведенная нелояльность коммунистов. Все, чего коммунистам не хватает, запад должен ввозить частью в кредит, частью на наличные: таковы прежде всего «калибры», машины утонченной структуры, предметы оптики и корабельного строительства; однако не следует удивляться, если окажется, что советская страна готова закупать за границей и шерсть, и искусственные ткани, и мясо, и рафинированный бензин и даже зерно, и еще все то, что всегда имелось в России в изобилии, а ныне стало дефицитным товаром. Все эти претензии, надежды и расчеты могут быть выражены так: «мирное рядомжительство будет состоять в том, что буржуазные государства помогут мне подготовиться как следует к новой агрессивной войне»… «так, как они доселе помогали мне поставками, инструкторами, а в последнюю минуту даже военным союзом» (германская политика эпохи Штреземана, Курциуса, Брюнинга и Риббентропа).
   Однако, наряду с этим, такое мирное рядомжительство будет состоять еще в упорном и коварном ведении так называемой «холодной войны». Она состоит прежде всего в наводнении свободных стран коммунистической агентурой: эти агенты разведывают, пропагандируют, подкупают, крадут секретные документы, похищают нужных им, или, наоборот, вредных им людей, производят обманные жесты и демонстрации (диверсии), организуют склады тайноввезенного или украденного оружия, следят за противниками и ведут им списки, организуют ячейки сочувствователей и распускают через них «полезные» лживые слухи, передают из центра распоряжения и деньги, организуют рабочих, соблазняют детей, невежественную молодежь и женщин, усиливают брожение в колониях, пробираются в буржуазную печать, связываются с «салонными» коммунистами и дают им шпионские и разлагательные задания, сеют клевету, изолируют сильных, берут на буксир слабых, разыгрывают в свою пользу гомосексуальных (всегда склонных к «перемене образа мыслей»), шантажируют преступных, заряжают своими планами порочных, нанимают беспринципных «ученых» и всегда состоят в тайном контакте с деятелями «мировой закулисы».
   Все это вместе взятое равносильно систематической подготовке мирового вооруженного восстания, так, как это детально обрисовано по подлинным коммунистическим первоисточникам в книге alfred normann. bolschewistische welt machtpolitik. gotthelf-verlag. bern. 1935. С появления этой книги прошло почти двадцать лет, но за эти двадцать лет основной план коммунистов ничуть не изменился, хотя и появились новые еще более утонченно-порочные и бесцеремонные приемы. В Европе всю совокупность этих приемов, защищаемых и прикрываемых советской дипломатией, называют «холодной войной», тогда как на самом деле здесь следовало бы говорить о предательском нападении или о криминальной подготовке всемирного восстания.
   При этом невольно спрашиваешь себя: видят ли это господа западные премьеры, дипломаты и возглавители политической полиции, и, если видят, то разумеют ли они, к чему ведет эдакое «мирное рядомжительство»? Тридцать лет тому назад они явно не понимали ничего. Потом началось медленное обучение, причем обучали их не наши эмигрантские разъяснения, которые они обычно ни в грош не ставили, а мероприятия самих коммунистов – всеобщие забастовки, вооруженные восстания, революционные брожения, гражданские войны с явным финансированием, участием и руководством коммунистов, случаи коммунистической пропаганды в западных армиях и флотах, организация так называемого «единого фронта», введение кулачных драк в парламенты и т. д. Это были фактические данные, неоспоримые, публично зарегистрированные события; оставалось воспринять их, продумать, осмыслить и сделать логические выводы политического характера.
   Но здесь обнаруживалось что-то загадочное и труднообъяснимое: у призванных государственно-уполномоченных деятелей Европы и Америки обнаруживалось то, что в психологии, называется «явлением выпадения», какие-то очень важные душевные функции (осмысления и волевого решения) просто не состаивались. Министры видели, воспринимали, читали поданные им точные и честные доклады и вели себя так, как если бы все это были шутки и игры; незначительные эпизоды; любопытные, но «Нормальные» проявления народной жизни и «свободы». Все это не принималось всерьез, а если встречало серьезное отношение, то это было сочувствие и содействие коммунистам. Так, немецкий рейхсвер не переставал мечтать о сближении с коммунистами, сделал им множество тайных одолжений и нисколько не возмутился, когда Риббентроп завершил эту мечту военным союзом. Так, швейцарское общественное мнение было отнюдь не на стороне генерала Франко во время туземной гражданской войны, но сочувствовало своим добровольцам, спешившим на помощь «освободительному» коммунизму. Так, Франция и Англия долгое время старались дезавуировать и опозорить испанского освободителя, генерала Франко. А европейская печать всех направлений и оттенков доселе старается рассказать, как можно больше «высокого и прекрасного» о достижениях своих «мирных рядомжителей». Впечатление у нас всегда одно и то же: смотрят; видят; и не видят. Нельзя было не понять; и что же, поняли? Нет, не поняли. Надо решить и начать действовать; и что же, – приняли самое нелепое, самое слепое, самое непростительное решение. Впечатление такое, как если бы кто-нибудь надел им розовые очки; или уверил их в светлых намерениях коммунистов; или вынул им «из головы» всю главную думающую силу; или погасил в их душе все основные критерии добра и зла; или же, имея власть, запретил им думать и решать. Видел, думал и решил король Югославии Александр Караджордич, его убили. Видел, думал и решил русский финляндец Маннергейм; ему не дали своевременно власти. Созерцал, разумел и действовал архиепископ всея Латвии Иоанн Поммер, его убили и даже не позволили расследовать это злодеяние. Видел, думал и поступал умный швейцарец бундесрата Мотта, но полномочия его были не велики. Видел, думал и порывался действовать во время первой мировой войны Унистон Черчилль, но с тех пор его окружение сумело его перекроить по-своему и ныне он договаривает свои последние речи наподобие Ллойд-Джорджа. Увидел, уразумел и стойко держится спаситель Испании Каудильо Франко, но полномочия его ограничены его страною, а злобная клевета «мировой закулисы» годами делала все, чтобы лишить его авторитета и влияния в мире. Видит, разумеет и желает действовать замечательный человек и полководец Макартур, но его сумели «задвинуть» руками двусмысленного Трумэна. А остальные. Боятся. Боятся остаться в меньшинстве на выборах; боятся не угодить закулисе. И потому говорят вредное и двусмысленное, или молчат. И вся «мудрость» их состоит в том, чтобы повысить экспорт своей страны и поскорее начать торговать с Советами…