Однако сейчас народу на станции набиралось все больше и больше. Практически весь перрон, разделенный переносным барьером в виде решеток, соединенных между собой проволочными стяжками, был заполнен колышущейся людской массой.
   Лишь немногие вели себя достойно в этой давке, пропуская первыми на эскалатор женщин, инвалидов, детей. Как всегда, самые сильные нагло перли напролом, расталкивая толпу и не обращая внимания на возмущенные возгласы в их адрес. Старухи тянули за собой сумки-тележки, как пулеметы системы «максим», непременно норовя переехать грязными колесами чьи-нибудь ноги.
   Будь на моем месте кто-то другой, он бы не утерпел и вмешался в эту катавасию на подступах к эскалатору. Дабы пресечь бесчинства сильных, заступиться за слабых и обиженных, установить железную дисциплину и чисто немецкий «орднунг», которого нам не хватает.
   Однако в мои должностные обязанности это не входит, и нет у меня таких полномочий. А если бы и были — смог бы я этим заниматься? Вряд ли.
   Никому не хочется наводить порядок на этой планете. Даже богу, если бы он существовал. И это понятно, ведь любая попытка привести к общему знаменателю множество разных личностей неизбежно чревата насилием и ограничением их свободы. А кому хочется выглядеть тираном и диктатором? Богу тем более не хотелось бы стать служителем порядка, потому что даже благое насилие порождает в качестве ответной реакции ненависть. А Создателю требуется поклонение и искренняя любовь своих созданий.
   Так что на своем рабочем месте не стоит уподобляться Всевышнему.
   Единственное, что тебе остается, — это бесстрастно наблюдать.
   Что я и делаю. По двенадцать часов за смену.
   Но порой, как сейчас, к горлу подкатывает тугим комком осознание собственного бессилия и ничтожности.
   Мир вокруг меня многолик и полон всяческих пороков. И не в моих силах что-либо изменить в нем: «А если кто-нибудь даже захочет, чтоб было иначе, — бессильный и неумелый, опустит слабые руки...» Тем более что никакой я не пришелец с другой планеты, и нет в моем распоряжении ни мощи высокоразвитой цивилизации, ни волшебных заклинаний.
   Я — такой же, как все. Может, чуть более рефлексирующий, чем другие. Но что толку от размышлений, когда они обречены быть запертыми в моей черепной коробке точно так же, как я сам обречен быть запертым в своей рабочей клетушке?!
   Горе от ума, писал классик.
   Вот именно, Александр Сергеич. Нельзя быть слишком умным в этом мире, никак нельзя. Иначе то и дело возникают вопросы, которые и вызывают незаметно очередной «приступ».
   Уплывают, уплывают вверх спины. Словно люди возносятся в небеса. А навстречу им, по другому полотну, едут другие люди. А может быть, не другие, а те же самые? Что, если каким-то непостижимым образом эскалаторные ленты, движущиеся на подъем, там, наверху, описывают крутой разворот и возвращаются обратно все с теми же людьми? А они, бедолаги, и не замечают этого. Или замечают, но им, похоже, все равно, куда несет их гигантская лестница жизни. Очутившись опять внизу, они с упрямством, достойным лучшего применения, вливаются в хвост огромной очереди, чтобы, пробившись сквозь давку, снова ступить на этот проклятый эскалатор, ведущий наверх, слепо надеясь, что уж на этот-то раз им обязательно повезет и они все-таки доберутся туда, куда им надо, но чуда не происходит, и лестница, замкнутая в адскую петлю, опять опускает их вниз, и так длится уже много-много веков, и бесполезно возмущаться и бунтовать против этого, как бессмысленно бежать по полотну в направлении, противоположном механическому движению, потому что это будет бег на месте, на который способна не только белка в колесе.
   Круговорот. Круговерть. И имя ей — наша жизнь.
   Если вдуматься, то ведь и я участвую в ней. Хотя представляю себя сторонним наблюдателем.
   С ужасающей ясностью я вдруг увидел всю свою дальнейшую жизнь.
   Дни будут пролетать один за другим, будут меняться люди, проходящие мимо меня за мутным от пыльного налета стеклом, и я сам буду меняться с каждым годом, все больше превращаясь сначала в обрюзглого, лысоватого, с нездоровым цветом лица мужика, а потом — в седовласого, морщинистого деда в форменной одежде. Я, конечно же, привыкну и к просиживанию штанов по двенадцать часов за смену, и к равнодушным взглядам окружающих, и к тесноте своей стеклянной клетки. На поверхности будут меняться времена года, будут сноситься и строиться заново здания, но здесь, под землей, все будет таким же, как сейчас, разве что поменяют эскалаторные машины да рекламные плакаты на стенах, но будет все тот же мрамор и все те же деревянные панели из ценных пород дерева, и вечный прилив толпы в часы пик, и скучное безлюдие поздним вечером, и тоскливые чаепития в обеденный перерыв в служебной каморке в бабской компании, под разговоры о мужьях, детях и внуках. А по ночам мне будут сниться людские вереницы, плывущие вверх и вниз, чужие лица и строки служебной инструкции. Никуда мне отсюда уже не вырваться, потому что нет у меня ни образования, ни каких-либо талантов, а самое главное — нет желания, чтобы попытаться изменить все это. И я буду заперт здесь, в этом тусклом подземном царстве, до самой пенсии, а когда получу право на «заслуженный отдых», то либо буду маяться у подъезда на лавочке в компании таких же пенсионеров, либо хватит меня кондратий в первый же год «заслуженного отдыха», как это было с бабой Катей, вместо которой меня приняли. Она даже не успела получить свою первую пенсию. И не потому ли, что за сорок лет сердце ее уже привыкло к подземке, людской сутолоке и кондиционированному воздуху, а когда баба Катя получила долгожданную свободу, то оказалось, что она ей не нужна вовсе?..
   И такая тоска подкатила мне под горло, что я понял: надо что-то сделать, иначе я загнусь прямо тут, в этом стеклянном гробу, у всех на виду, с судорожно вытаращенными в предсмертной агонии глазами и с раскрытым в немом вопле ртом.
   И тогда я схватил микрофон, утопил тангенту и принялся вещать.
   Но совсем не то, что требовалось по инструкции.
   — Граждане пассажиры! — казенным голосом объявил я. — Прослушайте, пожалуйста, новые правила пользования эскалаторами, которые начинают действовать с этого дня.
   Галстук душил меня и, чтобы спастись от его безжалостной хватки, я рванул изо всех сил тугой узел. Затрещали швы, брызнули в стороны пуговицы рубашки.
   Зато стало немного легче.
   — Находясь на эскалаторе, запрещается, — после этого, ставшего классическим с подачи Чехова, надругательства казенных инструкций над русским языком, я сделал небольшую паузу, а потом официальным тоном объявил: — Думать о смысле жизни, проезжать с пачкающими других пассажиров предметами — например, с накрашенными губами, провозить детей и другие взрывоопасные грузы...
   Блондинка, ехавшая вниз с двумя девчушками-близняшками, испуганно уставилась на меня.
   — Также не рекомендуется, — с противной приторной вежливостью продолжал я, — сбрасывать с эскалатора мусор, деньги, товары первой необходимости и других пассажиров. Уважаемые граждане! Проходя по эскалатору, не мешайте другим пользователям этого вида общественного транспорта есть, пить, спать, наслаждаться жизнью и здоровым сексом. Помните: поднимаясь вверх, вы одновременно можете катиться вниз по наклонной...
   Кто-то рядом с моей будкой громко фыркнул, кто-то, гоготнув, сказал: «Во дает!» Сухая старушка в кроссовках и выцветшем плаще приоткрыла дверь будки и скрипучим голосом осведомилась: «Это хто ж такие правилы выдумал, сынок? Да в наше время за такое расстрелять было бы мало!»
   Теперь вверх передо мной поднимались уже не спины, а лица: все оглядывались на меня. Молодежь заливалась хохотом и показывала на меня пальцем. Люди постарше крутили пальцем у виска и смотрели на меня с явным сожалением.
   Но меня уже понесло.
   — Уважаемые граждане! — говорил я, прижав ко рту блямбу микрофона. — Учтите: когда вы держитесь за поручни, то часть грязи переходит на ваши руки. Чем чаще вы будете мыть руки и снова браться за поручни, тем чище будет наш город...
   Затем я принялся развивать тему прав и обязанностей «эскалаторируемых лиц», не забыв упомянуть о том, что отныне на эскалатор допускаются граждане, чья сумма габаритных размеров не превышает трех погонных метров; что перед пользованием эскалатором, особенно в виду предстоящего спуска, пассажиры могут воспользоваться услугами страхования жизни, для чего им следует обращаться к дежурному по станции; что попытка вооруженного захвата эскалатора с целью последующего угона его за рубеж пресекается путем рассоединения ступеней и обрушения террористов вместе с заложниками в эскалаторную шахту; что лица, провозящие опасные колющие и режущие предметы, к коим относятся и очки, караются принудительными работами по уборке станции и прилегающей к ней территории...
   Откуда взялись во мне все эти чудовищные остроты — сам не могу понять[1]. Тем более что никогда не был я склонен к публичному шутовству.
   В самом интересном месте, когда я излагал положение «новых правил» о том, что в ночное время администрация метрополитена организует коммерческие рейсы эскалаторов с шампанским, ансамблем цыганской песни и пляски и девочками из числа дежурного персонала, а раз в год для желающих устраиваются гонки на эскалаторах, эскалаторные экскурсии по городу и поп-шоу «Мисс Эскалатор», в стекло моей будки раздался требовательный стук.
   Я оглянулся и увидел перекошенную от возмущения физиономию своей непосредственной начальницы — то бишь дежурной по станции — Гузель Валеевны Линючевой. Каким-то образом ей удалось пробиться сквозь плотный заслон пассажиров к моей будке.
   — Ты че, Ардалин, с ума сошел? — заорала она, рванув на себя дверь будки так, что стоящим за ней пассажирам пришлось потесниться. — Ты че несешь-то, а? Ты че нас позоришь, поганец? Хочешь, чтобы тебя опять премии лишили, да? А ну встань, когда с тобой женщина разговаривает!..
   Ее толстое лицо с заплывшими щелками глаз было багровым, как от ожога.
   Я аккуратно вставил микрофон в держатель, развернулся всем корпусом к Линючке и проникновенно спросил:
   — Позвольте узнать, в чем суть ваших претензий, Гузель Валеевна?
   — Я те дам «с-суть»! — брызнула на меня слюной Линючка. — Че, решил клоуном заделаться? Дома будешь обезьянничать, а здесь ты должен работать! Понятно?
   — Но я всего-навсего поддерживаю свой моральный дух и повышаю эмоциональный тонус пассажиров, — развел я руками. — Разве вы не помните пункт номер три-а инструкции? А ведь там говорится: «На дежурного по эскалатору воздействуют опасные и вредные производственные факторы, как-то: подвижные части эскалатора, повышенное значение напряжения в электросети, монотонность труда, эмоциональные перегрузки»...
   Мысленно я добавил: «а также непосредственные начальники в вашем лице, гражданка Линючева».
   Но Линючка не слушала меня.
   — А ну, вылазь отсюдова! — дернула она меня за рукав форменной тужурки своими ярко-красными коготками. — Немедленно очисть рабочее место, щенок! Я тебя снимаю со смены! И учти: премии в этом месяце тебе не видать, как своих пять пальцев!
   — Ха, — сказал вяло я. — Испугали... Еще классики учили, что не в деньгах счастье, многоуважаемая Гузель Валеевна.
   — Ах ты, хам! — колыхнула своими мощными грудями дежурная по станции. — Ты еще и огрызаешься?! Ну все, мое терпение лопнуло, Ардалин! Немедленно отправляйся к Струкалову с объяснительной в отношении своего гнусного поведения!
   Я прикинул ближайшую перспективу. Она была, прямо скажем, невеселой. В моем послужном списке уже имелось три дисциплинарных взыскания (два — за опоздание на работу и одно — за чтение художественной литературы на рабочем месте), так что разговор с начальником станции Струкаловым, мужчиной командно-административного типа, при появлении которого весь персонал замирал на полувздохе и вытягивался в струнку, ничего хорошего не предвещал. Избиение младенцев это было бы, а не разговор.
   К тому же, приступ у меня почему-то не только не прошел после дурацкой выходки, но, наоборот, усилился, парализуя мой инстинкт самосохранения. Тяжкое, дурманящее разум безразличие все больше разрасталось во мне.
   И тогда я снял с себя форменную тужурку, сдернул с головы фуражку, швырнул все это барахло прямо под ноги Линючке, развернулся и, не обращая внимания на ее визгливые вопли, шагнул на эскалатор.

Глава 2

   Вообще-то эскалаторы у нас движутся со скоростью не более одного метра в секунду. Тем не менее, иностранцы, которых жажда туристских приключений заносит в московское метро, утверждают, что российские эскалаторы — самые быстрые в мире. У них там люди спускаются под землю со скоростью пожилой черепахи. И это понятно: за рубежом станции подземки расположены не на такой глубине, как у нас, и поэтому эскалаторы не такие длинные.
   Но сейчас мне казалось, что ступени, транспортирующие меня наверх, ползут с раздражающей медлительностью. И еще меня подмывало обернуться, чтобы посмотреть: сама Линючка будет подменять меня или вызовет кого-нибудь из состава смены.
   Хотя какая мне теперь разница?
   Я ехал и чувствовал, как меня до костей пробирает неизвестно откуда взявшийся сквозняк — еще один фактор риска, который воздействует на работников подземки. Он был насыщен ставшими мне привычными запахами: испарениями могильной сырости, окислившейся медью, жженой смазкой в подшипниках редукторов, скрытых под декоративной облицовкой.
   Не надо было снимать тужурку, вяло думал я, вцепившись в липкий резиновый поручень. И вообще, зря я это отчебучил. И сюда я зря пришел. На кой черт меня сюда принесло, а? Наверное, показалось, что смогу жить и работать, как все. Все-таки двадцать пять уже стукнуло, и пора бы разобраться в том, чего я хочу. А чего я хочу? Пожалуй, ничего. С детства меня это проклятье преследовало, а я все сучил лапами, как идиот, чтобы убежать от него... Увлечения себе разные придумывал: шахматы, самолеты... рассказы и стихи даже писать пробовал... Все надеялся: вот еще немного — и найду нечто такое, ради чего стоит жить и умирать со спокойной совестью. Только потом почему-то любое хобби отходило на второй план.
   Почему-то... Но почему? Почему я не такой, как все эти люди вокруг? Почему я не могу беззаботно ехать куда-то вместе с девчонкой в коротком топике, открывающем напоказ загорелый живот, сосать баночное пиво и, беззаботно смеясь, болтать без умолку? Почему я не в состоянии сосредоточенно изучать отчеты о футбольных матчах в «Спорт-экспрессе»? Почему у меня нет никого, с кем можно было бы взахлеб трепаться по сотовому, находясь на эскалаторе?
   Почему я никак не могу найти себе применения в своей, лишенной даже пустых иллюзий и ложных целей, жизни?
   Потому что нет смысла ни в чем — вот что понятно. Жить ради себя — бессмысленно, потому как жизнь наша, как изрек кто-то, — лишь короткое тире между датами рождения и смерти на могильном надгробии. А жить ради других — еще более бессмысленно, потому что каждый из них тоже смертен и, в сущности, никому не нужен по-настоящему. Жить ради человечества? Это, конечно, высоко и благородно, господа, только ведь, если разобраться, кому он нужен, этот гигантский псевдоразумный муравейник, а точнее — сообщество нескольких разновеликих муравейников? Вселенной? Не смешите меня, господа. Вселенная миллиарды лет существовала и будет существовать без нас.
   Единственное, что приходит в голову, — так это Бог. Вот если бы существовал он, Творец наш и Создатель, то только ему мы и были бы нужны. Для чего — это другое дело, для забавы и развлечения или для экспериментов и осознания своего всемогущества, для того, чтобы мы любили его и поклонялись ему — это уже не наша забота.
   Но ведь нет его, понимаете? Нет и никогда не было, что бы там ни твердили святые отцы и ученые теологи!
   А следовательно, мы никому не нужны — ни все вместе, ни каждый из нас по отдельности. И остается только скрипеть зубами от полной безнадежности этой аксиомы.
   Ступеньки подо мной стали распрямляться, уходя под гребенку.
   «Граждане пассажиры, будьте осторожнее при сходе с эскалатора...»
   Вдруг мне показалось, что истинная функция эскалатора — обманывать людей. Они, наивные, думают, что он возносит их на вершину, а он на самом деле предназначен для того, чтобы сбрасывать их в глубокую пропасть, и стоящий передо мной мужик вот-вот рухнет вниз, не успев даже вскрикнуть от страха, а потом наступит и моя очередь...
   Я невольно попятился, но лента неумолимо несла меня вперед, и в спину мою неделикатно толкнули и сквозь зубы буркнули: «Эй, парень, заснул, что ли?» Зажмурившись, я шагнул вперед и, к своему искреннему удивлению, оказался на вполне устойчивой бетонной поверхности.
   В этом месте был своего рода подземный перекресток. Для перехода на сопряженную станцию нужно было идти влево (и основные массы устремились туда, как на штурм Зимнего), а выход в город лежал прямо.
   Лишь теперь до меня дошло, что я зря сюда поднимался, потому что домой нужно ехать по другой линии, а в городе мне вообще делать нечего.
   Я замешкался, и тут над моим ухом чей-то знакомый голос осведомился:
   — Спим на посту?
   Это был не кто иной, как страж порядка сержант Миша, торчавший на перекрестке подземных троп в засаде на особо опасных преступников и на лиц, чей внешний вид не внушал ему доверия. А поскольку доверия Мише не внушали слишком многие, то работы у него обычно хватало.
   Вообще-то в обычной одежде сержант выглядел довольно субтильно. Но сейчас, будучи в полной амуниции, он выглядел этаким героем западных боевиков: мощно выкаченная грудь (за счет каркаса бронежилета), уверенное мужественное лицо, широко расставленные ноги.
   Этакий утес-волнолом среди людского прилива.
   — Солдат спит, а служба идет, — вяло откликнулся я, пожимая потную Мишину ладонь, на запястье которой черной сосиской болталась дубинка-шокер.
   — Куда это ты намылился, Алик? — поинтересовался он, не переставая шарить цепким взглядом по толпе. — До конца смены вроде еще далеко...
   Делиться с Мишей своими служебными неурядицами в мои планы не входило, и я сказал первое, что пришло в голову:
   — Понимаешь, сигареты кончились — вот я и решил сбегать...
   — А ты же вроде бы не куришь? — сощурился Миша.
   Вот пинкертон хренов! Неужели у ментов подозрительность в плоть и кровь въедается, как ржавчина? Представляю, как туго приходится Мишкиной жене — особенно если она у него достаточно смазлива, чтобы привлекать внимание чужих мужчин!
   — Да нет, курю, — возразил я. — С сегодняшнего дня...
   — А-а, — протянул Миша.
   Потом вдруг толкнул меня в бок и, не меняя тупо-бдительного выражения своей круглощекой физиономии, заговорщицким шепотом попросил:
   — Посмотри, Алик: позади меня, у стенки, стоит тип в сером плаще? Только осторожно гляди, чтоб он не заметил...
   Действительно, прислонившись плечом к мраморной стене, в нескольких метрах от нас стоял мужчина в незастегнутом плаще землистого оттенка. Под плащом виднелся засаленного вида пиджак, с которым явно не гармонировала мятая фланелевая рубашка в разноцветную крупную клетку. Он был лет на пять старше меня, но лицо у него было тоже помятым, на щеках проступала неопрятная щетина, а волосы были жидкие и сальные (про такие говорят — «сосульки»), и на затылке аптечная резинка стягивала их в противный хвостик. Мужчина ничего не делал. Он просто стоял, засунув руки в карманы своей хламиды, и смотрел на прохожих. Причем совсем не так, как смотрят, когда ждут кого-то.
   Нет, тип этот разглядывал проходящих людей с таким неподдельным интересом, с каким читают захватывающий детектив. Иногда он улыбался, и тогда складки на его сером лице расправлялись, иногда хмурился, и тогда становился еще лет на пять старше, но пока я на него смотрел, он ни разу не поморщился с отвращением.
   — Ну, стоит, — сказал я Мише. — А что? Какой-нибудь очередной чикатило? Или наркоторговец?
   — Я его не первый раз уже здесь вижу, — все тем же полушепотом сообщил Миша. — Почти каждый вечер здесь ошивается. И обрати внимание: ни хрена не делает, только стоит и глазеет на толпу. Проторчит здесь до конца часа пик, а потом уходит. Хоть бы газетку для вида держал, конспиратор хренов!..
   — А что здесь такого? — удивился я. — Ну, стоит и стоит. Мешает он тебе, что ли? Вроде бы смотреть на людей — еще не преступление.
   — А че на них смотреть? — возразил сержант. — Я понимаю, если б у него работа была такая. Как у меня, например... Или как у тебя. Хотя тебя-то никто не заставляет смотреть на эту толпу. А тут насмотришься за день — аж тошно становится. Домой приходишь — а перед глазами все мельтешат эти рожи. Аж во сне ночью снятся — и никуда от них не деться, проклятых!..
   В этом я с ним согласен. Другим за вредность производства молоко дают, а ведь у нас с Мишей работа тоже по-своему вредная. Слишком много людей перед глазами мелькает. Только не молоко нам надо бы выдавать за вредность, а очки. Черные до полной непроницаемости. Чтобы не видеть никого.
   Впрочем, спохватился я, у меня теперь об этом голова болеть не должна. Потому что возвращаться в стеклянную будку я не намерен, даже если меня будет упрашивать сам начальник метрополитена.
   — А ты проверь документы у этого типа, — посоветовал я Мише. — И заодно поинтересуйся, кого он тут караулит.
   — Проверял уже, — отмахнулся сержант. — В порядке у него документы. А насчет поинтересоваться — это ты глупость сморозил, Алик. Ты ж сам сказал: ничего противозаконного в разглядывании толпы нет. Стало быть, имеет право этот тип стоять тут хоть до опупения. Свобо-ода... — протянул Миша так, что сразу стало понятно, что у него со свободой граждан свои счеты.
   — Ну, тогда — успехов на боевом дежурстве, — хлопнул я своего собеседника по плечу и направился к выходу в город.
   Пройдя несколько метров, я оглянулся.
   Чудак в плаще маячил на прежнем месте, но Мише уже было не до него. Сурово сдвинув белесые брови, он изучал документы женщины в черном длинном платье и с лицом национальности южного ближнего зарубежья. Женщина заискивающе смотрела на грозного сержанта и что-то виновато тараторила. Видимо, документы у нее, в отличие от странного любителя смотреть на толпу, были не в порядке. Или просрочены, или не зарегистрированы, или вообще поддельные, купленные из-под полы на рынке.
   Знакомая картина. Сейчас Миша скажет этой опасной преступнице, что она задерживается до выяснения личности, и отведет ее в свою вонючую дежурку, где, кроме него, будут еще парочка бдительных стражей порядка, и там они запугают несчастную до такой степени, что она отдаст им всю свою наличность, вырученную за сегодня на плодоовощном рынке, и еще будет рада, что они оказались такими понимающими людьми...
   «Все мы — люди, и ничто человеческое нам не чуждо».
   Вот именно. Все мы в той или иной мере — сволочи.
   Хотя мне-то что до этого Миши и его напарников?
   Не бог я, чтобы судить его или кого-то еще.
   Пусть живут, как хотят.
   Но только без меня.
   Без меня?
   Только не говори, что ты решил покончить с собой. Ты ж не истеричка, Алька, чтобы лезть в петлю из-за того, что в очередной раз потерял работу. Подумаешь — горе какое!.. Сколько рабочих мест ты сменил с тех пор, как лишился звания студиозуса? Столько, что если бы везде тебе делали записи в трудовой книжке, то она уже была бы исписана от корки до корки...
   Хотя в том, чтобы распрощаться с миром, есть определенный смысл. Давно пора уйти из него. Раньше для этого было два пути: либо в петлю, либо в монастырь. Ну, в петлю — это не для нас, в монастырь — тем более. Но ведь можно стать просто отшельником. Точнее — затворником. Для этого есть все условия. Квартирка у тебя маленькая, но для одного места хватит. Какой-никакой доход в виде процентов годовых по банковскому счету капает — значит, голодная смерть тебе грозить не будет. Так зачем тебе нужен этот мир и эти люди?
   Или ты боишься одиночества? Неужели ты еще не привык к нему? Признайся самому себе: ты ведь только делал вид, что живешь среди людей, а на самом деле ты всегда был один и никого не подпускал к своему «альтер эго» ближе трех шагов, как хорошо выдрессированный сторожевой пес.
   Так что одиночество — это твой праздник. Который всегда с тобой. Только идиоты считают его мукой и наказанием. Не зря психологи утверждают, что любой человек должен иметь возможность хоть несколько минут в день побыть наедине с самим собой. Одиночество вполне может быть радостью для уставшей души.
   И не смей задавать себе дурацкий вопрос: а зачем жить одному?
   Да, в одиночестве нет особого смысла. Но и ни в чем другом смысла тоже нет.
   Представь, что ты ставишь научный эксперимент, суть которого заключается в том, чтобы выяснить, может ли человек прожить без компании других людей. Вот тебе и смысл появится...
   И тогда я сразу успокоился и стал воспринимать происходящее вокруг совсем иначе.