Страница:
И пошла забава.
Дружинники тащили из хором добро – оружие, броню, золотую и серебряную посуду, разную златокузнь, паволоки – аксамитовые, бархатные и тафтяные наряды, визжащих холопок. Выкатили из подклети две бочки ставленого меда и бочку зеленого вина.
Косняч, снявши шелом, учинил суд на полоняниками. Боярина Килы среди них он не нашел и сильно опечалился от того. Но тут же удовлетворился: велел захваченных полочан брать по одному и резать им бороды. А тем, которые при этом лаяли на тысяцкого хульными словами, – выдирать клещами. Наблюдая, как полоцкие бояре подвергаются страшному для мужа оскорблению, он обретал покой в душе. Родовая честь была восстановлена позором и посрамлением врага.
Дружинники, посланные обыскивать подворье, приволокли долгобородого седого старца в длинной, расшитой священными знаками рубахе. То был единственный волхв, на которого показала челядь.
– Других не сыскали, – сказали кмети, – и холопов, зарезавших епископа, не нашли.
– Где же они? – нахмурился тысяцкий. – Челядь опросили?
– Опросили. Говорят: чужих холопов не было.
– Хм, – задумчиво произнес Косняч.
Распотешенные дружинники выкатили еще одну винную бочку, вышибли верх. Затем подняли кудесника и осторожно опустили головой на самое дно.
– Испей, старче, повеселись с нами.
Отправленные на торжище кмети тоже вернулись ни с чем. Волхвы, пугавшие мором, исчезли так же внезапно, как и явились.
– Ну, довольно. Пора и честь знать, – сказал тысяцкий, садясь на коня.
Он оглядел разгромленное подворье и спросил, ни к кому не обращаясь:
– Не пустить ли красного петуха?
– Дерево отсырело от дождей, не займется, – ответил кто-то из дружинников.
– Ну и ладно, – передумал Косняч.
Дружина уходила с Брячиславова двора, отягощенная добычей. Сам тысяцкий ничего не взял из полоцкого имения, достаточно было того, что видел. Позади конной рати ехали телеги с ранеными княжими кметями. В хвосте тащились полоняники – ощипанная полоцкая дружина и битые горожане, общим числом более полусотни. Отдельного поруба для них не сыскалось. Не долго думая, затолкали всех в темницу, где ждали княжьего суда душегубы, тати, конокрады и должники.
8
9
10
Дружинники тащили из хором добро – оружие, броню, золотую и серебряную посуду, разную златокузнь, паволоки – аксамитовые, бархатные и тафтяные наряды, визжащих холопок. Выкатили из подклети две бочки ставленого меда и бочку зеленого вина.
Косняч, снявши шелом, учинил суд на полоняниками. Боярина Килы среди них он не нашел и сильно опечалился от того. Но тут же удовлетворился: велел захваченных полочан брать по одному и резать им бороды. А тем, которые при этом лаяли на тысяцкого хульными словами, – выдирать клещами. Наблюдая, как полоцкие бояре подвергаются страшному для мужа оскорблению, он обретал покой в душе. Родовая честь была восстановлена позором и посрамлением врага.
Дружинники, посланные обыскивать подворье, приволокли долгобородого седого старца в длинной, расшитой священными знаками рубахе. То был единственный волхв, на которого показала челядь.
– Других не сыскали, – сказали кмети, – и холопов, зарезавших епископа, не нашли.
– Где же они? – нахмурился тысяцкий. – Челядь опросили?
– Опросили. Говорят: чужих холопов не было.
– Хм, – задумчиво произнес Косняч.
Распотешенные дружинники выкатили еще одну винную бочку, вышибли верх. Затем подняли кудесника и осторожно опустили головой на самое дно.
– Испей, старче, повеселись с нами.
Отправленные на торжище кмети тоже вернулись ни с чем. Волхвы, пугавшие мором, исчезли так же внезапно, как и явились.
– Ну, довольно. Пора и честь знать, – сказал тысяцкий, садясь на коня.
Он оглядел разгромленное подворье и спросил, ни к кому не обращаясь:
– Не пустить ли красного петуха?
– Дерево отсырело от дождей, не займется, – ответил кто-то из дружинников.
– Ну и ладно, – передумал Косняч.
Дружина уходила с Брячиславова двора, отягощенная добычей. Сам тысяцкий ничего не взял из полоцкого имения, достаточно было того, что видел. Позади конной рати ехали телеги с ранеными княжими кметями. В хвосте тащились полоняники – ощипанная полоцкая дружина и битые горожане, общим числом более полусотни. Отдельного поруба для них не сыскалось. Не долго думая, затолкали всех в темницу, где ждали княжьего суда душегубы, тати, конокрады и должники.
8
В полуденные часы на Феодосьев монастырь, также прозванный Печерским, спускалось безмолвие. Черноризцы расходились по кельям для отдыха, чтобы на ночной молитве не радовать бесов своей квелостью. Ведь тошно бы стало человеку, если б мог он увидеть, как ухмыляются гнусные бесовские рожи, когда удается им навести на молящегося обильную зевоту либо изнеможение, чтобы заставить подпереть собой стену храма. Или того больше – погрузить в сон, производить в животе у него шумные движения, развлекать его ум усладительными картинами. Много всякого может придумать бес, воюя с человеком, а тем паче с монахом. Потому монастырские ворота от полуденной трапезы до вечерней службы наглухо закрывались и никого не впускали. Мирная, чуткая дрема окутывала обитель. Разве что келарь нарушит тишину, гремя замками клетей, где хранился снедный припас. Да с богадельного двора прилетит плач младенца либо вскрик какого-нибудь несчастного, одержимого бесом или хворью.
Игумен Феодосий никому не позволял нарушать монастырский устав, списанный им с греческого. Положено отдыхать – так и сиди, а не то лежи в своей келье и других чернецов не зазывай для беседы. Сам же Феодосий послабление душе и телу давал не часто, даже спал всегда сидя, а умывался лишь утренней росой, зимой же снегом. И для беседы, если она требовалась чьей-то душе, не выбирал времени.
С утра в монастырь приехал боярин Янь Вышатич, воевода черниговского князя Святослава Ярославича. Отстоял службу, потрапезовал с монахами рыбой и чечевицей. После изъявил желание побеседовать с игуменом в келье о духовном.
– Древние отцы говорили: воин, идя в бой, не заботится о том, будет ли ранен или убит другой, но думает только о своем подвиге, – размеренно лилась негромкая речь Феодосия, – так и монах должен поступать. Но я так не могу. Другой, монах ли, мирской ли, дороже мне меня самого. Потому и монастырь этот я созидаю не для черноризцев лишь, но и для мира, для всей Руси. Всякий может сюда прийти и получить духовное утешение.
– Да и не только духовное, – сказал Янь Вышатич.
– По мере сил наших и молитв помогаем сирым и убогим, – согласился игумен. – Вот ответ на твой вопрос, боярин: я, худой раб Федос, от мира по своей воле скрылся в подземной келье и снова, но уже через принужденье, вышел к миру.
– Через принужденье?
– Если бы я стремился к миру без принужденья, я бы не был монахом. Чернеческое житие таково – всегда и во всем делать себе принужденье.
– Только ли чернеческое должно быть таким? – жадно спросил боярин.
Феодосий внимательно посмотрел на него.
– А ведь я, мнится, знаю, о чем ты спрашиваешь. Только не совсем пойму: ты, боярин, хочешь себя принудить оставить бесплодную жену и взять другую или та, другая, для тебя принужденьем будет, чтобы только детей с ней родить?
– Смеешься ты надо мной, отче, – через силу улыбнулся черниговский воевода.
– А ты и сам над собой смеешься, когда слушаешь лукавые советы и думаешь принять их. Разве это добрые друзья говорят тебе развестись с Марьей, которую ты любишь всей душой? А то и не разводясь, привести в дом наложницу? Каково будет твоей жене, прожившей с тобой всю жизнь, видеть на мужнем ложе молодую девицу? Разве добрый друг не подумал бы прежде об этом?
– Прав ты, Феодосий, нет у меня друзей. – Боярин в тоске опустил голову. – И обо мне тоже никто не подумает.
– Не гневи Бога, Янь Вышатич. Есть кому о тебе думать. Да и Марья твоя любит тебя. Вместе и живите как Господь даст. А дети… – игумен задумался, теребя кипарисовые четки. – Дети по Божьей воле родятся, а не по людскому хотению.
Снаружи кельи возгремел молодой густой голос:
– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
– Аминь, – отозвался Феодосий. – Входи, брат Григорий.
Вошедший чернец доставал головой до потолка кельи и еще пригибался. Он был нескладен, кучеряв, с редкой бороденкой, не успевшей по молодости как следует вырасти. Низко поклонившись игумену и отдельно боярину, молвил:
– Из села я, из Мокшани, отче Феодосий. Беда стряслась. Беда и еще полбеды.
– Что ж прибежал? Сам не справишься?
– Не справлюсь, отче.
– Ладно, ступай пока, видишь, гость у меня… Постой-ка. Как ты в монастырь попал, если я велел ворота днем не отпирать?
– Прости, отче, – Григорий пал на колени и ударил лбом в земляной пол, – я через стену перепрыгнул.
– Экий ты безобразник, – пожурил его Феодосий. – Ну да с твоим росточком… Ступай.
Монах принял благословение и скрылся за дверью.
Янь Вышатич посмеивался в бороду, наполовину седую. Настроение его заметно поднялось.
– Что же такого молодого на село посадил, отче игумен?
– Григорий и разумен, и духовен с годами будет. Молодость ему не помеха.
Боярин стал серьезен.
– Тебе, Феодосий, открыто будущее. Что будет с Русью?
Игумен смотрел в крошечное окошко кельи, затянутое бычьим пузырем.
– Отчего спрашиваешь, Янь Вышатич? – повернулся он к боярину, глянул остро.
– Тревожно мне. Князья Владимир и Ярослав на великий киевский стол через кровавые свары с братьями сели. Ярославичи пока в мире живут. А вдруг перессорятся? А сыновья их и внуки? Как полоцкий Всеслав, будут города друг у дружки жечь? Слыхал ты, какой намедни погром в Киеве, на Брячиславовом дворе, учинился? Давеча и знамения были в солнце и в звездах. К добру ли все это?
Феодосий покачал головой, в которой было не так много еще седых волос. Игумен оставался крепок, хотя давно подступала старость.
– Не к добру, боярин. Быть бедам. Как не быть им. Что с Русью будет, спрашиваешь. Так ведь нет ее, настоящей-то Руси.
– Как же нет?! – изумился Янь. – Ведь Иларион-митрополит сказал о ней: не худая и неведомая страна, а ведомая и слышимая всеми четырьмя концами земли! И когда еще сказал – при князе Ярославе!
– Иларион далеко смотрел. Мудрец он был и книжник, разумом в поднебесье летал. Очертания грядущего зрел. Ныне же Русь – тесто сырое. Месить его надо, долго, чтоб взошло как надо. Да не задохнулось в квашне, не скисло и не прогоркло. А то ведь как бывает… Позапрошлым летом рыбаки вытащили неводом из Сетомли утопленного младенца. Страшненький был ребеночек, и рассматривали мы его целый день. Срамные части на лице росли, а прочего не буду тебе и описывать. Опять его в реку бросили, от греха дальше. Тесто-то Божье, а замес бесовский получился, срамной.
– Кто же русское тесто месить будет? – спросил Янь.
– Все. Господними руками все будут – от князя до смердов.
– Какой прок от смердов? – Боярин наморщил высокий открытый лоб. – Они по сю пору в древнем язычестве пребывают. Русь же христианской должна быть.
Феодосий помолчал, четки в его руках водили хоровод.
– Как жив князь Святослав? – вдруг спросил он.
– Слава Богу. Здоров, весел. На ловища ездит. Пирует. Как говаривал князь Владимир, веселие Руси есть пити.
– И волхвы-песнотворцы, Велесовы внуки, на пирах тех поют? Вещий Боян не в княжьем ли тереме приют обрел? Так ли уж одни смерды в поганстве живут? Со смердов-то спрос меньший, чем с князей.
– Неспокойная душа у Святослава, – вздохнул боярин, тоже не любивший песельников, кормившихся при дворе Святослава. – Тоска его гложет, что первее Изяслава не родился и что не совершил великого, как прадед – князь Святослав Игоревич.
– А если б мог, как Иаков у Исава, отобрать первородство, – взял бы?
– Взял бы, – не думая, ответил Янь. – И не погнушался бы ничем… Оттого и тревожно мне, отче.
– Ничего, боярин, ничего, – успокаивал Феодосий, – отстоится тесто, поспеет наш пирог. Когда-нибудь. Верь в это и будь мужествен.
– Сколько же лет нужно?
– Лет? – едва заметно улыбнулся игумен. – А может – веков? Может, и через тысячу лет Русь еще не дойдет?
– Да что ж так?! Что за пирог-то будет?
– А какой Господом задуман, такой и будет. Ну, давай-ка я тебя благословлю, боярин. Брат пономарь скоро к вечерне ударит. Марье от меня подарочек передай. – Феодосий сунул в руки Яню Вышатичу образок Богородицы. – На Святой земле, у Гроба Господня освящен.
– Благодарю, отче, что не забываешь нас, молитвами твоими не оставляешь.
– Ну, езжай с Богом, боярин. Скоро вновь свидимся.
– Да я как будто… – удивился Янь и просветлел: – Неужто в Чернигов пожалуешь, отче? Князь Святослав тоже рад будет видеть тебя. Жалеет он, что такого светоча, как ты, в его земле нет.
– Не светоч я, а худой раб, обо мне ли князю радоваться?
Феодосий первым вышел из кельи. Янь Вышатич простился с ним, сел на коня, подведенного боярским отроком. Игумен велел привратнику открыть ворота. Когда боярин уехал, Феодосий отправился на поварню, посмотрел на нового послушника, рубившего дрова. Послушник выглядел зверовато: борода и волосы косматы, одежонка грязна, кой-где пятна будто кровавые, руки узловатые, огромные. Работал же старательно.
– Как тебе новый работник, брат Павел? – спросил Феодосий у повара, раздумывавшего над парящим котлом.
– Не нарадуюсь, отче. С виду страшон, поначалу так даже напугался я, какого ты мне медведя привел. Теперь же думаю, добрый чернец будет. К послушанию, видно, привычный. Откуда он к тебе пришел?
Феодосий пожал плечами.
– Из разбойников.
Повар уронил в котел поварешку.
– После того, что ты сейчас сказал о нем, – улыбнулся Феодосий, – разве пристало тебе вновь пугаться? Это Божье создание раскаялось в своих грехах. Он плакал как ребенок, когда рассказывал мне о своей прежней жизни.
– Не сочти праздным любопытством, отче, – брат Павел обрел дар речи, – но ради назидательности скажи мне, что подвигло его раскаяться?
– Он с двумя товарищами хотел ограбить ночью монастырь. Почему-то все разбойники в округе думают, что здесь хранятся богатства. Они хотели залезть в церковь, но Господь не дал им этого совершить. После того они в страхе убежали. Один из них вскоре пришел ко мне, решив отныне поселиться в обители и работать на братию.
– Всю ночь до рассвета сегодня буду молиться Богу, сотворившему такое чудо, – возрадовался повар.
– Да ты ведь и без того до утра бодрствуешь в келье, брат Павел.
– Нет, отче, грешен – иногда я смыкаю очи.
Феодосий ушел из поварни и отправился искать Григория.
Игумен Феодосий никому не позволял нарушать монастырский устав, списанный им с греческого. Положено отдыхать – так и сиди, а не то лежи в своей келье и других чернецов не зазывай для беседы. Сам же Феодосий послабление душе и телу давал не часто, даже спал всегда сидя, а умывался лишь утренней росой, зимой же снегом. И для беседы, если она требовалась чьей-то душе, не выбирал времени.
С утра в монастырь приехал боярин Янь Вышатич, воевода черниговского князя Святослава Ярославича. Отстоял службу, потрапезовал с монахами рыбой и чечевицей. После изъявил желание побеседовать с игуменом в келье о духовном.
– Древние отцы говорили: воин, идя в бой, не заботится о том, будет ли ранен или убит другой, но думает только о своем подвиге, – размеренно лилась негромкая речь Феодосия, – так и монах должен поступать. Но я так не могу. Другой, монах ли, мирской ли, дороже мне меня самого. Потому и монастырь этот я созидаю не для черноризцев лишь, но и для мира, для всей Руси. Всякий может сюда прийти и получить духовное утешение.
– Да и не только духовное, – сказал Янь Вышатич.
– По мере сил наших и молитв помогаем сирым и убогим, – согласился игумен. – Вот ответ на твой вопрос, боярин: я, худой раб Федос, от мира по своей воле скрылся в подземной келье и снова, но уже через принужденье, вышел к миру.
– Через принужденье?
– Если бы я стремился к миру без принужденья, я бы не был монахом. Чернеческое житие таково – всегда и во всем делать себе принужденье.
– Только ли чернеческое должно быть таким? – жадно спросил боярин.
Феодосий внимательно посмотрел на него.
– А ведь я, мнится, знаю, о чем ты спрашиваешь. Только не совсем пойму: ты, боярин, хочешь себя принудить оставить бесплодную жену и взять другую или та, другая, для тебя принужденьем будет, чтобы только детей с ней родить?
– Смеешься ты надо мной, отче, – через силу улыбнулся черниговский воевода.
– А ты и сам над собой смеешься, когда слушаешь лукавые советы и думаешь принять их. Разве это добрые друзья говорят тебе развестись с Марьей, которую ты любишь всей душой? А то и не разводясь, привести в дом наложницу? Каково будет твоей жене, прожившей с тобой всю жизнь, видеть на мужнем ложе молодую девицу? Разве добрый друг не подумал бы прежде об этом?
– Прав ты, Феодосий, нет у меня друзей. – Боярин в тоске опустил голову. – И обо мне тоже никто не подумает.
– Не гневи Бога, Янь Вышатич. Есть кому о тебе думать. Да и Марья твоя любит тебя. Вместе и живите как Господь даст. А дети… – игумен задумался, теребя кипарисовые четки. – Дети по Божьей воле родятся, а не по людскому хотению.
Снаружи кельи возгремел молодой густой голос:
– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
– Аминь, – отозвался Феодосий. – Входи, брат Григорий.
Вошедший чернец доставал головой до потолка кельи и еще пригибался. Он был нескладен, кучеряв, с редкой бороденкой, не успевшей по молодости как следует вырасти. Низко поклонившись игумену и отдельно боярину, молвил:
– Из села я, из Мокшани, отче Феодосий. Беда стряслась. Беда и еще полбеды.
– Что ж прибежал? Сам не справишься?
– Не справлюсь, отче.
– Ладно, ступай пока, видишь, гость у меня… Постой-ка. Как ты в монастырь попал, если я велел ворота днем не отпирать?
– Прости, отче, – Григорий пал на колени и ударил лбом в земляной пол, – я через стену перепрыгнул.
– Экий ты безобразник, – пожурил его Феодосий. – Ну да с твоим росточком… Ступай.
Монах принял благословение и скрылся за дверью.
Янь Вышатич посмеивался в бороду, наполовину седую. Настроение его заметно поднялось.
– Что же такого молодого на село посадил, отче игумен?
– Григорий и разумен, и духовен с годами будет. Молодость ему не помеха.
Боярин стал серьезен.
– Тебе, Феодосий, открыто будущее. Что будет с Русью?
Игумен смотрел в крошечное окошко кельи, затянутое бычьим пузырем.
– Отчего спрашиваешь, Янь Вышатич? – повернулся он к боярину, глянул остро.
– Тревожно мне. Князья Владимир и Ярослав на великий киевский стол через кровавые свары с братьями сели. Ярославичи пока в мире живут. А вдруг перессорятся? А сыновья их и внуки? Как полоцкий Всеслав, будут города друг у дружки жечь? Слыхал ты, какой намедни погром в Киеве, на Брячиславовом дворе, учинился? Давеча и знамения были в солнце и в звездах. К добру ли все это?
Феодосий покачал головой, в которой было не так много еще седых волос. Игумен оставался крепок, хотя давно подступала старость.
– Не к добру, боярин. Быть бедам. Как не быть им. Что с Русью будет, спрашиваешь. Так ведь нет ее, настоящей-то Руси.
– Как же нет?! – изумился Янь. – Ведь Иларион-митрополит сказал о ней: не худая и неведомая страна, а ведомая и слышимая всеми четырьмя концами земли! И когда еще сказал – при князе Ярославе!
– Иларион далеко смотрел. Мудрец он был и книжник, разумом в поднебесье летал. Очертания грядущего зрел. Ныне же Русь – тесто сырое. Месить его надо, долго, чтоб взошло как надо. Да не задохнулось в квашне, не скисло и не прогоркло. А то ведь как бывает… Позапрошлым летом рыбаки вытащили неводом из Сетомли утопленного младенца. Страшненький был ребеночек, и рассматривали мы его целый день. Срамные части на лице росли, а прочего не буду тебе и описывать. Опять его в реку бросили, от греха дальше. Тесто-то Божье, а замес бесовский получился, срамной.
– Кто же русское тесто месить будет? – спросил Янь.
– Все. Господними руками все будут – от князя до смердов.
– Какой прок от смердов? – Боярин наморщил высокий открытый лоб. – Они по сю пору в древнем язычестве пребывают. Русь же христианской должна быть.
Феодосий помолчал, четки в его руках водили хоровод.
– Как жив князь Святослав? – вдруг спросил он.
– Слава Богу. Здоров, весел. На ловища ездит. Пирует. Как говаривал князь Владимир, веселие Руси есть пити.
– И волхвы-песнотворцы, Велесовы внуки, на пирах тех поют? Вещий Боян не в княжьем ли тереме приют обрел? Так ли уж одни смерды в поганстве живут? Со смердов-то спрос меньший, чем с князей.
– Неспокойная душа у Святослава, – вздохнул боярин, тоже не любивший песельников, кормившихся при дворе Святослава. – Тоска его гложет, что первее Изяслава не родился и что не совершил великого, как прадед – князь Святослав Игоревич.
– А если б мог, как Иаков у Исава, отобрать первородство, – взял бы?
– Взял бы, – не думая, ответил Янь. – И не погнушался бы ничем… Оттого и тревожно мне, отче.
– Ничего, боярин, ничего, – успокаивал Феодосий, – отстоится тесто, поспеет наш пирог. Когда-нибудь. Верь в это и будь мужествен.
– Сколько же лет нужно?
– Лет? – едва заметно улыбнулся игумен. – А может – веков? Может, и через тысячу лет Русь еще не дойдет?
– Да что ж так?! Что за пирог-то будет?
– А какой Господом задуман, такой и будет. Ну, давай-ка я тебя благословлю, боярин. Брат пономарь скоро к вечерне ударит. Марье от меня подарочек передай. – Феодосий сунул в руки Яню Вышатичу образок Богородицы. – На Святой земле, у Гроба Господня освящен.
– Благодарю, отче, что не забываешь нас, молитвами твоими не оставляешь.
– Ну, езжай с Богом, боярин. Скоро вновь свидимся.
– Да я как будто… – удивился Янь и просветлел: – Неужто в Чернигов пожалуешь, отче? Князь Святослав тоже рад будет видеть тебя. Жалеет он, что такого светоча, как ты, в его земле нет.
– Не светоч я, а худой раб, обо мне ли князю радоваться?
Феодосий первым вышел из кельи. Янь Вышатич простился с ним, сел на коня, подведенного боярским отроком. Игумен велел привратнику открыть ворота. Когда боярин уехал, Феодосий отправился на поварню, посмотрел на нового послушника, рубившего дрова. Послушник выглядел зверовато: борода и волосы косматы, одежонка грязна, кой-где пятна будто кровавые, руки узловатые, огромные. Работал же старательно.
– Как тебе новый работник, брат Павел? – спросил Феодосий у повара, раздумывавшего над парящим котлом.
– Не нарадуюсь, отче. С виду страшон, поначалу так даже напугался я, какого ты мне медведя привел. Теперь же думаю, добрый чернец будет. К послушанию, видно, привычный. Откуда он к тебе пришел?
Феодосий пожал плечами.
– Из разбойников.
Повар уронил в котел поварешку.
– После того, что ты сейчас сказал о нем, – улыбнулся Феодосий, – разве пристало тебе вновь пугаться? Это Божье создание раскаялось в своих грехах. Он плакал как ребенок, когда рассказывал мне о своей прежней жизни.
– Не сочти праздным любопытством, отче, – брат Павел обрел дар речи, – но ради назидательности скажи мне, что подвигло его раскаяться?
– Он с двумя товарищами хотел ограбить ночью монастырь. Почему-то все разбойники в округе думают, что здесь хранятся богатства. Они хотели залезть в церковь, но Господь не дал им этого совершить. После того они в страхе убежали. Один из них вскоре пришел ко мне, решив отныне поселиться в обители и работать на братию.
– Всю ночь до рассвета сегодня буду молиться Богу, сотворившему такое чудо, – возрадовался повар.
– Да ты ведь и без того до утра бодрствуешь в келье, брат Павел.
– Нет, отче, грешен – иногда я смыкаю очи.
Феодосий ушел из поварни и отправился искать Григория.
9
В тот час, когда день уже кончился, но сумерки еще мешкают спуститься на землю, из монастыря вышли двое. Они были в дорожных вотолах из грубой дерюги, в накинутых на головы клобуках. Один, долговязый, нес на плече котомку. Другой, тоже не низкого роста, кроме деревянного посоха ничего при себе не имел. То были игумен Феодосий и чернец Григорий.
Перед вечерней молодой монах повестил настоятелю про полторы беды, случившиеся в монастырском селе.
Полбеды было в том, что в общинном хлеву Мокшани завелась нечистая сила. Невидимые бесы куражились: мучили скот, не давали есть и пить. Смерды сперва, как водится у них, кликнули баб-ворожей, но толку от бабьих шептаний не было никакого. Позвали бы и колдуна – да того год назад утопили в реке. Тогда вспомнили, что есть еще монах, пускай хоть этот с осерчавшим хлевинником как-нибудь, своими способами договорится. Григорий обрадовался, что сможет показать сельским язычникам силу креста Господня. Рьяно взялся за дело: много раз читал молитвы и кропил в хлеву святой водой. Смерды, угрюмые мужики, с сомнением наблюдали и наконец обругали невнятное монашье колдовство, а Григория едва не побили. Бесы же стали еще злее нападать на скот – заставляли коров скакать на месте, а овцы бегали в загоне кругами.
– Вот и пришел я к тебе, отче, – сказал молодой чернец, – потому как ты, я знаю, много раз прогонял эту нечисть в самом монастыре.
Теперь, по дороге, Феодосий рассказывал в поучение, как ему приходилось прежде терпеть дьявольские козни.
– Вот как-то ночью пел я в келье псалмы. Это еще в то время было, когда монастырь под землей находился и жили мы в пещерных кельях. Вдруг передо мной встал черный пес, а из пасти у него текла слюна. Я не мог даже поклониться иконам – вышло бы, что окаянному псу кланяюсь. Долго он так стоял, но только я собирался его ударить, он пропадал и потом вновь появлялся. Меня охватил такой ужас, что я хотел бежать из кельи, если бы Господь не помог. Он внушил мне мысль, что битьем беса не прогнать. Тогда я стал прилежно молиться, и страх постепенно оставил меня, а с ним пропал и черный пес. Потом еще много раз бесы приходили ко мне в пещеру целой толпой. Как только садился я, немного утомившись, тут же слышал шум от топота бесчисленных ног и грохот, как будто ехали колесницы. Вся эта нечисть била в бубны, дудела в сопели, и так все кричали, что даже пещера тряслась.
– Что же ты делал, отче, при таком страхе? – спросил Григорий. – Как воевал с ними?
– Вставал, ограждал себя крестным знамением и пел псалмы Давидовы. Так многие ночи и побеждал бесовское воинство, покуда они не стали бояться меня.
– Меня это племя пока что не боится, – грустно сказал Григорий. – Плохой я еще воин.
– Не тебя они должны страшиться, – возразил Феодосий, – а твоей любви к Богу. Не унывай. Хорошим воином сразу невозможно стать, ни в миру, ни в чернеческой обители.
Другая беда, не половина, а целая, пришла несколько дней назад. На елани возле священного дуба, которому поклонялись сельские язычники, нашли два мертвых тела. Земля вокруг и сам дуб были обильно запятнаны кровью, отчего и подумали все, что на елани совершилось запретное волхвование – человечье жертвоприношение. Весть дошла до Киева, от княжьего двора прискакал для судебного приговора вирник. К нему в придачу – мечник на подмогу и мятельник для записывания подробностей дела. Да шесть коней на троих.
– Видел я того вирника, – сказал Григорий. – Возрастом мне подобен, разума же в нем и того меньше.
– А сколько в тебе разума? – притворившись незнающим, спросил Феодосий.
– С горошину, никак не более. Вот ты меня поучаешь от твоей блаженной мудрости, отче, а я ведь все равно по-своему, по-неученому делаю. И свои книги в келье держу, и с язычниками сельскими не могу поладить, и через стену прыгаю.
– Книги я разрешил тебе держать.
– Знаю, отче, а все равно соблазн это – свое иметь. У других вон даже если лоскут какой или кусок хлеба в келье увидишь, в огонь бросаешь. Мне же отчего такое послабление?
– Вот как прочтешь все те книги, что в келье у тебя хранятся, тогда и поймешь, – сказал Феодосий с улыбкой. – Что ж вирник?
Вирник, едва прискакав, первым делом огласил вирный покон и потребовал собрать на семь дней семь ведер солоду, барана либо половину говяжьей туши, два круга сыру и четырнадцать курей. Да хлеба и каши на троих вдосталь, сколько у них чрево возьмет. После того вирник пошел по селу, оглядел растущие из земли небеленые избы, мазанные глиной, с соломенными кровлями. Особо смотрел на баб и девок – с прищуром. Уж потом приступил к делу: побывал на священной елани, зажав нос, со всех сторон обошел покойников и многозначительно рек: «Угу!» Потом спросил о личностях мертвецов. Поскольку об этом никто в селе сказать не мог, вирнику пришлось ограничиться еще одним «угу!», которое уже точно ничего хорошего не предвещало.
Вернувшись с елани, вирник велел посельскому тиуну Прокше собрать смердов на вечевом круге и там объявил, не слезая с коня:
– Головника, который злодеяние сотворил, ищите. А пока не нашли, собирайте дикую виру. Сорок гривен за каждую мертвую голову, итого восемьдесят.
Мятельник, безусый отрок, к тому же тянувший сопли, прилежно записал за ним на вощаницу. Потом, когда вернутся в Киев, перенесет все на прочную берёсту. Дружинный плащ-мятель он получил недавно и еще не научился носить его – чеканная застежка все время сползала с левого плеча наперед. Отроку это доставляло немало огорчения, ведь ловкое и красивое ношение мятля было пока что его главной обязанностью в дружине – покуда не заслужит гривну на шею. А записи – это дело десятое, считай, безделка. Писалом корябать – не мечом работать.
– Это ж сколько по весу? – почесали в затылках смерды.
– Четверть пуда серебра.
Селяне ахнули.
– Частями, на три лета, – уточнил вирник с явным сожалением. – И пока не получу первый сбор, не уеду, будете кормить, – пригрозил. – Сыщете убийцу, и если окажется не ваш, а чужак, вира с вас отменяется, выплаченное не возвращается.
– Где мы столько серебра достанем? – роптали смерды. – Обилья который год в житницах нету. Непогодь вон какая все лето, с голоду б зимой не околеть. Что ж ты, княж муж, разбой чинишь средь бела дня? Нету у нас в селе убивца, и покойники те не наши.
– А дуб ваш?
– Дуб наш.
– Колдун либо волхв в селе есть?
– Нету.
– Ну так благодарите своих деревянных богов, что покон русский за волхвование не судит, а только за смертоубийство. И за то еще благодарите, – подумав, добавил вирник, – что зарезаны не княжьи люди. По одеже видать, что не княжьи, а свои собственные. Не то бы полпуда у меня собирали.
Смерды загалдели громче. Вирник, не слушая их, заглянул в вощаницу мятельника и стал вместе с ним высчитывать свою долю от виры – пятую часть. Получалось шестнадцать гривен. Плохо только, что нельзя получить сразу.
Мечник взирал на все с каменным выражением лица, будто его не касалось. Когда смерды чересчур расшумелись, он вынул из резных деревянных ножен меч и положил поперек седла. Стало тише и свободнее вокруг.
Вдруг раздался громкий голос:
– Откуда это видно, что они свои собственные?
Вирник оторвался от расчетов и удивленно оглядел толпу.
– Кто сказал? – спросил он.
Вперед выбрался чернец Григорий.
– Может, они как раз чьи-то собственные?
– Ты откуда взялся, монах?
Вирник хмурил брови и дергал пальцем на шее плоскую широкую гривну с черненым узором, будто она вдруг стала его душить.
– Из монастыря.
– Из намастыря он, – подтвердили смерды.
– И чего тебе надо?
– Я говорю, может, убитые – холопы.
– И чего? – вирник нехорошо усмехался.
– За убийство раба виры не положено. Только владельцу платится его цена – пять гривен.
– И откуда ты такой настырный выискался?
– Из монастыря, – снова объяснил чернец. – Одежда на убитых самая простая, а возле одного из тел я нашел вот это.
Монах протянул ладонь, на которой лежала свинцовая подвесная печать с отверстием для шнура.
– Ну и что? – вирник не притронулся к предмету.
– На ней оттиск с именем митрополита Георгия. Это митрополичья печать.
– Значит, убитые – люди митрополита, – с угрозой произнес вирник. – Все слышали? – обратился он к смердам, внимательно слушавшим весь разговор. – Этот монах говорит, что нужно назначить двойную виру, по восемьдесят гривен за голову. Я с ним согласен. Значит, полпуда серебра на три лета. Запиши, – кивнул он мятельнику.
Смерды заволновались. К монаху угрожающе потянулись руки, схватили, стали рвать рясу и длинные волосы. Кругом кричали.
Мечник без слов раздвинул конем шумящую толпу и мечом плашмя ударил по затылку кого-то из смердов.
Григория бросили, шарахнулись в стороны.
– За монаха тоже хотите платить? – спросил вирник селян.
– Как же, хотим… Нашел дураков, – злобно отнекивались в толпе.
Чернец меж тем поднялся, стряхнул грязь и сердито продолжил:
– Я вовсе не говорил про двойную виру. Я говорил, что в селе ни у кого нет иного оружия, кроме рогатин, топоров и охотничьих луков. Ну еще ножей. А те, что лежат у свящ… тьфу, прости, Господи, – монах перекрестился, – их зарубили мечом. Раны глубокие и резаные. Назначать дикую виру нельзя. Поселяне не имеют к тому никакого отношения.
– Тут я решаю, имеют или не имеют. – Вирник начинал злиться. – Ладно, – бросил он мятельнику, – сотри про двойную виру… Сказал же: найдут головника, виру долой. Чего неясно?… Ну все, расходись! – крикнул.
Княжьи отроки поворотили коней, поскакали на постой. Смерды не двигались с места. Дикая вира была истинным бедствием, хуже недорода. В голодный год можно хоть кору с деревьев глодать. А где столько серебра взять?
– Слышишь, чернец, как там тебя, – обратился к Григорию посельский тиун, – а может, ты головника сыщешь? Все равно тебе день-деньской делать нечего.
– Хорошо, – без раздумий ответил Григорий. – Я найду.
Поведав все то игумену монастыря, он признался:
– Теперь не ведаю, что мне делать, отче. Как исполнить обещанное?
– Умел обещать, сумей и исполнить, – строго сказал Феодосий. – Помни: за каждое свое слово на суде перед Богом ответим.
– Помоги, отче! – взмолился молодой монах.
– Трудная задача, – качал головой игумен. – С бесами проще… А тех убиенных схоронили уже?
– Даже не трогали. Так и лежат на месте, смердят зело.
– Плохо. Перенести бы их куда ни то, а лучше в холод, в подклеть. Не то потлеют и зверь лесной подъест, признать будет нельзя.
– Кому же их признавать?
– А ты пойди-ка с этой печатью на митрополичий двор, отдай ее там да выясни, не ищут ли кого, не пропадали ль холопы или еще кто.
– И верно. Как я сам до такого простого дела не додумался! – обрадовался Григорий.
– Торопился, да через тын прыгал, вот и не додумал. – Феодосий ласково смотрел снизу вверх на своего ученика. – Может, нам повыше ограду сделать? А то, глядя на тебя, и другие черноризцы скакать начнут. Не монастырь будет, а игрища языческие.
– Я, отче, больше не буду прыгать, – потупился Григорий.
Перед вечерней молодой монах повестил настоятелю про полторы беды, случившиеся в монастырском селе.
Полбеды было в том, что в общинном хлеву Мокшани завелась нечистая сила. Невидимые бесы куражились: мучили скот, не давали есть и пить. Смерды сперва, как водится у них, кликнули баб-ворожей, но толку от бабьих шептаний не было никакого. Позвали бы и колдуна – да того год назад утопили в реке. Тогда вспомнили, что есть еще монах, пускай хоть этот с осерчавшим хлевинником как-нибудь, своими способами договорится. Григорий обрадовался, что сможет показать сельским язычникам силу креста Господня. Рьяно взялся за дело: много раз читал молитвы и кропил в хлеву святой водой. Смерды, угрюмые мужики, с сомнением наблюдали и наконец обругали невнятное монашье колдовство, а Григория едва не побили. Бесы же стали еще злее нападать на скот – заставляли коров скакать на месте, а овцы бегали в загоне кругами.
– Вот и пришел я к тебе, отче, – сказал молодой чернец, – потому как ты, я знаю, много раз прогонял эту нечисть в самом монастыре.
Теперь, по дороге, Феодосий рассказывал в поучение, как ему приходилось прежде терпеть дьявольские козни.
– Вот как-то ночью пел я в келье псалмы. Это еще в то время было, когда монастырь под землей находился и жили мы в пещерных кельях. Вдруг передо мной встал черный пес, а из пасти у него текла слюна. Я не мог даже поклониться иконам – вышло бы, что окаянному псу кланяюсь. Долго он так стоял, но только я собирался его ударить, он пропадал и потом вновь появлялся. Меня охватил такой ужас, что я хотел бежать из кельи, если бы Господь не помог. Он внушил мне мысль, что битьем беса не прогнать. Тогда я стал прилежно молиться, и страх постепенно оставил меня, а с ним пропал и черный пес. Потом еще много раз бесы приходили ко мне в пещеру целой толпой. Как только садился я, немного утомившись, тут же слышал шум от топота бесчисленных ног и грохот, как будто ехали колесницы. Вся эта нечисть била в бубны, дудела в сопели, и так все кричали, что даже пещера тряслась.
– Что же ты делал, отче, при таком страхе? – спросил Григорий. – Как воевал с ними?
– Вставал, ограждал себя крестным знамением и пел псалмы Давидовы. Так многие ночи и побеждал бесовское воинство, покуда они не стали бояться меня.
– Меня это племя пока что не боится, – грустно сказал Григорий. – Плохой я еще воин.
– Не тебя они должны страшиться, – возразил Феодосий, – а твоей любви к Богу. Не унывай. Хорошим воином сразу невозможно стать, ни в миру, ни в чернеческой обители.
Другая беда, не половина, а целая, пришла несколько дней назад. На елани возле священного дуба, которому поклонялись сельские язычники, нашли два мертвых тела. Земля вокруг и сам дуб были обильно запятнаны кровью, отчего и подумали все, что на елани совершилось запретное волхвование – человечье жертвоприношение. Весть дошла до Киева, от княжьего двора прискакал для судебного приговора вирник. К нему в придачу – мечник на подмогу и мятельник для записывания подробностей дела. Да шесть коней на троих.
– Видел я того вирника, – сказал Григорий. – Возрастом мне подобен, разума же в нем и того меньше.
– А сколько в тебе разума? – притворившись незнающим, спросил Феодосий.
– С горошину, никак не более. Вот ты меня поучаешь от твоей блаженной мудрости, отче, а я ведь все равно по-своему, по-неученому делаю. И свои книги в келье держу, и с язычниками сельскими не могу поладить, и через стену прыгаю.
– Книги я разрешил тебе держать.
– Знаю, отче, а все равно соблазн это – свое иметь. У других вон даже если лоскут какой или кусок хлеба в келье увидишь, в огонь бросаешь. Мне же отчего такое послабление?
– Вот как прочтешь все те книги, что в келье у тебя хранятся, тогда и поймешь, – сказал Феодосий с улыбкой. – Что ж вирник?
Вирник, едва прискакав, первым делом огласил вирный покон и потребовал собрать на семь дней семь ведер солоду, барана либо половину говяжьей туши, два круга сыру и четырнадцать курей. Да хлеба и каши на троих вдосталь, сколько у них чрево возьмет. После того вирник пошел по селу, оглядел растущие из земли небеленые избы, мазанные глиной, с соломенными кровлями. Особо смотрел на баб и девок – с прищуром. Уж потом приступил к делу: побывал на священной елани, зажав нос, со всех сторон обошел покойников и многозначительно рек: «Угу!» Потом спросил о личностях мертвецов. Поскольку об этом никто в селе сказать не мог, вирнику пришлось ограничиться еще одним «угу!», которое уже точно ничего хорошего не предвещало.
Вернувшись с елани, вирник велел посельскому тиуну Прокше собрать смердов на вечевом круге и там объявил, не слезая с коня:
– Головника, который злодеяние сотворил, ищите. А пока не нашли, собирайте дикую виру. Сорок гривен за каждую мертвую голову, итого восемьдесят.
Мятельник, безусый отрок, к тому же тянувший сопли, прилежно записал за ним на вощаницу. Потом, когда вернутся в Киев, перенесет все на прочную берёсту. Дружинный плащ-мятель он получил недавно и еще не научился носить его – чеканная застежка все время сползала с левого плеча наперед. Отроку это доставляло немало огорчения, ведь ловкое и красивое ношение мятля было пока что его главной обязанностью в дружине – покуда не заслужит гривну на шею. А записи – это дело десятое, считай, безделка. Писалом корябать – не мечом работать.
– Это ж сколько по весу? – почесали в затылках смерды.
– Четверть пуда серебра.
Селяне ахнули.
– Частями, на три лета, – уточнил вирник с явным сожалением. – И пока не получу первый сбор, не уеду, будете кормить, – пригрозил. – Сыщете убийцу, и если окажется не ваш, а чужак, вира с вас отменяется, выплаченное не возвращается.
– Где мы столько серебра достанем? – роптали смерды. – Обилья который год в житницах нету. Непогодь вон какая все лето, с голоду б зимой не околеть. Что ж ты, княж муж, разбой чинишь средь бела дня? Нету у нас в селе убивца, и покойники те не наши.
– А дуб ваш?
– Дуб наш.
– Колдун либо волхв в селе есть?
– Нету.
– Ну так благодарите своих деревянных богов, что покон русский за волхвование не судит, а только за смертоубийство. И за то еще благодарите, – подумав, добавил вирник, – что зарезаны не княжьи люди. По одеже видать, что не княжьи, а свои собственные. Не то бы полпуда у меня собирали.
Смерды загалдели громче. Вирник, не слушая их, заглянул в вощаницу мятельника и стал вместе с ним высчитывать свою долю от виры – пятую часть. Получалось шестнадцать гривен. Плохо только, что нельзя получить сразу.
Мечник взирал на все с каменным выражением лица, будто его не касалось. Когда смерды чересчур расшумелись, он вынул из резных деревянных ножен меч и положил поперек седла. Стало тише и свободнее вокруг.
Вдруг раздался громкий голос:
– Откуда это видно, что они свои собственные?
Вирник оторвался от расчетов и удивленно оглядел толпу.
– Кто сказал? – спросил он.
Вперед выбрался чернец Григорий.
– Может, они как раз чьи-то собственные?
– Ты откуда взялся, монах?
Вирник хмурил брови и дергал пальцем на шее плоскую широкую гривну с черненым узором, будто она вдруг стала его душить.
– Из монастыря.
– Из намастыря он, – подтвердили смерды.
– И чего тебе надо?
– Я говорю, может, убитые – холопы.
– И чего? – вирник нехорошо усмехался.
– За убийство раба виры не положено. Только владельцу платится его цена – пять гривен.
– И откуда ты такой настырный выискался?
– Из монастыря, – снова объяснил чернец. – Одежда на убитых самая простая, а возле одного из тел я нашел вот это.
Монах протянул ладонь, на которой лежала свинцовая подвесная печать с отверстием для шнура.
– Ну и что? – вирник не притронулся к предмету.
– На ней оттиск с именем митрополита Георгия. Это митрополичья печать.
– Значит, убитые – люди митрополита, – с угрозой произнес вирник. – Все слышали? – обратился он к смердам, внимательно слушавшим весь разговор. – Этот монах говорит, что нужно назначить двойную виру, по восемьдесят гривен за голову. Я с ним согласен. Значит, полпуда серебра на три лета. Запиши, – кивнул он мятельнику.
Смерды заволновались. К монаху угрожающе потянулись руки, схватили, стали рвать рясу и длинные волосы. Кругом кричали.
Мечник без слов раздвинул конем шумящую толпу и мечом плашмя ударил по затылку кого-то из смердов.
Григория бросили, шарахнулись в стороны.
– За монаха тоже хотите платить? – спросил вирник селян.
– Как же, хотим… Нашел дураков, – злобно отнекивались в толпе.
Чернец меж тем поднялся, стряхнул грязь и сердито продолжил:
– Я вовсе не говорил про двойную виру. Я говорил, что в селе ни у кого нет иного оружия, кроме рогатин, топоров и охотничьих луков. Ну еще ножей. А те, что лежат у свящ… тьфу, прости, Господи, – монах перекрестился, – их зарубили мечом. Раны глубокие и резаные. Назначать дикую виру нельзя. Поселяне не имеют к тому никакого отношения.
– Тут я решаю, имеют или не имеют. – Вирник начинал злиться. – Ладно, – бросил он мятельнику, – сотри про двойную виру… Сказал же: найдут головника, виру долой. Чего неясно?… Ну все, расходись! – крикнул.
Княжьи отроки поворотили коней, поскакали на постой. Смерды не двигались с места. Дикая вира была истинным бедствием, хуже недорода. В голодный год можно хоть кору с деревьев глодать. А где столько серебра взять?
– Слышишь, чернец, как там тебя, – обратился к Григорию посельский тиун, – а может, ты головника сыщешь? Все равно тебе день-деньской делать нечего.
– Хорошо, – без раздумий ответил Григорий. – Я найду.
Поведав все то игумену монастыря, он признался:
– Теперь не ведаю, что мне делать, отче. Как исполнить обещанное?
– Умел обещать, сумей и исполнить, – строго сказал Феодосий. – Помни: за каждое свое слово на суде перед Богом ответим.
– Помоги, отче! – взмолился молодой монах.
– Трудная задача, – качал головой игумен. – С бесами проще… А тех убиенных схоронили уже?
– Даже не трогали. Так и лежат на месте, смердят зело.
– Плохо. Перенести бы их куда ни то, а лучше в холод, в подклеть. Не то потлеют и зверь лесной подъест, признать будет нельзя.
– Кому же их признавать?
– А ты пойди-ка с этой печатью на митрополичий двор, отдай ее там да выясни, не ищут ли кого, не пропадали ль холопы или еще кто.
– И верно. Как я сам до такого простого дела не додумался! – обрадовался Григорий.
– Торопился, да через тын прыгал, вот и не додумал. – Феодосий ласково смотрел снизу вверх на своего ученика. – Может, нам повыше ограду сделать? А то, глядя на тебя, и другие черноризцы скакать начнут. Не монастырь будет, а игрища языческие.
– Я, отче, больше не буду прыгать, – потупился Григорий.
10
На сеновале парко, душно. Сено впитало сырость непогоды, и густой травяной дух свивался с запахом гнильцы. Испарения плотно окутывали тело, туманом вползали в голову, смешивались с каплями пота на коже. Будто тоже хотели стать плотью и буйно, беспамятно любиться этой ночью. Сплетаться, извиваться, скакать, кусать, задыхаться.
Гавша утомленно отвалился на сено. Девка, тоже вся в испарине, слабо пошарила рукой – искала рубаху, не нашла, осталась лежать голая. Все равно темно. Подползла ближе к нему, ткнулась щекой в мохнатую подмышку. Сладко.
– А правду бают, что, пока все серебро не соберут, ты не уедешь?
– Еще чего, – проворчал разомлевший вирник. – Три лета, что ли, мне тут пропадать? Я князю служу. Седмицу побуду и уеду.
Девка всхлипнула, чуть было не заревела.
– Но-но, – остерег ее Гавша. – Сырости и так хватает.
– А завтра позовешь любиться? – она утерла нос.
– Позову, чего ж.
– Меня позовешь? – настаивала девка. – А не то, если толстую Радку кликнешь, я ей все косы повыдергаю. Видала, как она перед тобой боком ходила да очами зыркала.
– Обеих позову, – лениво отбрехался Гавша.
– Обеих? – изумилась девка и задумалась. – Как это – обеих? У тебя ведь один уд, не два?
– Так я вас по очереди.
Девка надолго умолкла, затем сказала:
– Все-таки я Радке волосья прорежу…
В хлеву за стенкой сеновала опять замычало и заблеяло. Стукнуло дверью.
– Хозяин балует, – прошептала девка, задрожав. – Стра-ашно! А ну как сюда выйдет?
– Какой хозяин? – Гавша спросил вполголоса, тоже прислушиваясь.
– Хлевинный дух. Он у нас теперь озорует. Скотину щекочет, кормиться ей не дает.
Гавша утомленно отвалился на сено. Девка, тоже вся в испарине, слабо пошарила рукой – искала рубаху, не нашла, осталась лежать голая. Все равно темно. Подползла ближе к нему, ткнулась щекой в мохнатую подмышку. Сладко.
– А правду бают, что, пока все серебро не соберут, ты не уедешь?
– Еще чего, – проворчал разомлевший вирник. – Три лета, что ли, мне тут пропадать? Я князю служу. Седмицу побуду и уеду.
Девка всхлипнула, чуть было не заревела.
– Но-но, – остерег ее Гавша. – Сырости и так хватает.
– А завтра позовешь любиться? – она утерла нос.
– Позову, чего ж.
– Меня позовешь? – настаивала девка. – А не то, если толстую Радку кликнешь, я ей все косы повыдергаю. Видала, как она перед тобой боком ходила да очами зыркала.
– Обеих позову, – лениво отбрехался Гавша.
– Обеих? – изумилась девка и задумалась. – Как это – обеих? У тебя ведь один уд, не два?
– Так я вас по очереди.
Девка надолго умолкла, затем сказала:
– Все-таки я Радке волосья прорежу…
В хлеву за стенкой сеновала опять замычало и заблеяло. Стукнуло дверью.
– Хозяин балует, – прошептала девка, задрожав. – Стра-ашно! А ну как сюда выйдет?
– Какой хозяин? – Гавша спросил вполголоса, тоже прислушиваясь.
– Хлевинный дух. Он у нас теперь озорует. Скотину щекочет, кормиться ей не дает.