Страница:
По ночному времени в корчме было пустовато. Кроме Гавши сидели два каких-то варяга, говорившие меж собой на своем языке, да приблудные калики с самой полуночи осушали три кружки вина на троих, да в углу мрачно шептались не то купецкие сынки, не то боярские отроки, тоже двое, да спал, уронив тяжелую голову на стол, некий людин неопределенного звания. Гавша вылил последние капли жидкости из корчаги в кружку, как вдруг заметил интерес к себе варягов. Они посматривали в его сторону и совершали непонятные движения своими бледными северными лицами. Может, подмигивали друг дружке, а может, строили рожи. Гавша не разобрался, ему было не до криворожих варягов. Ему захотелось выйти во двор по нужде. И совсем не его вина в том, что путь пролегал мимо стола, где гримасничали эти свинопасы, нацепившие на себя оружие.
Один из варягов, с косами впереди ушей, что-то сказал, кивнув приятелю на пошатнувшегося руса. Оба посмеялись и продолжили тянуть из кружек. Гавша подошел ближе. Никто не успел заметить, как в руке у него оказался меч: на стол упало отхваченное вместе с косой ухо шутника. Другой варяг в тот же миг лишился чувств от удара глиняной кружкой по виску. Кружка развалилась на куски.
Гавша был мастер на обе руки. И не пьянел всего лишь от двух корчаг грецкого вина.
Безухий варяг взвыл. Зажимая рану, выхватил собственный меч и попытался зарубить Гавшу. Тот был готов к отпору. Некоторое время в корчме упруго звенел металл, падали сбитые с ног скамьи и увлеченно следили за боем все, кто не спал и не терял чувств, включая хозяина.
Затем в корчме появился еще один человек. Недолго понаблюдав, он вмешался в поединок – приставил острие своего клинка к шее варяга.
Гавша, тряхнув буйной головой, убрал меч в ножны и заспешил во двор. Варяги случились на его пути совсем некстати.
Левкий Полихроний, а это был он, обратился к истекающему кровью варягу:
– Если считаешь себя пострадавшим, завтра приходи на княжий двор и проси суда. Прихвати с собой пару послухов, кого-нибудь из них. – Комит показал на свидетелей драки.
– Убью его! – прорычал варяг по-русски, делая попытку устремиться вслед за обидчиком. Но клинок Левкия держал его крепко.
Комит забрал у безухого меч, обезоружил и второго варяга, поникшего головой. Кивнул сириянину:
– Позови к ним лекаря.
– Я сам лекарь, – гордо сказал Леон.
– Тогда займись ими, только чтобы не мешались здесь.
Левкий бросил корчемнику медный фоллис, затем серебряную резану. Сириянин поймал монеты на лету, схватил горюющего варяга за руку и утащил на поварню.
Вернулся Гавша, в мрачной тоске уселся за стол, допил остатки вина. Левкий Полихроний устроился на скамье против него.
– Не считал, в который раз я избавляю тебя от неприятностей?
– Что ты называешь неприятностями? – Гавша покосился на застонавшего варяга с кровавящимся виском. Сириянин взвалил его на плечо и унес.
Левкий понимающе усмехнулся.
– Ну, хотя бы ту монашенку, которая клялась, что ты взял ее силой. Мой послух убедил всех, что черница сама легла под тебя, и ты отделался всего сотней гривен. А мог бы стать изгоем из княжьей дружины. Князь Изяслав тогда сильно разгневался.
– Дело прошлое, – пробормотал Гавша.
– Эй, хозяин, – позвал Левкий.
Из поварни высунулся сириянин.
– Принеси красного самосского вина.
– Самосского нет, но есть превосходное хиосское, – не моргнув глазом, отвечал Леон.
– Неси. Если оно окажется не превосходным, я перебью весь твой запас амфор.
– Не сомневаюсь, господин.
Сириянин ненадолго скрылся, а затем выставил перед комитом расписную лакированную корчагу с круто выдающимися боками и тонкими витыми ушами. Красным по черному на ней были выведены греческие мужи, голышом упражняющиеся в ратном деле. Гавша подумал, что это особенно отчаянное храбрство – идти на врага с обнаженным, ничем не защищенным удом.
Левкий отпробовал вино и остался доволен. Велел добавить к нему блюдо жареной свинины.
– Отчего невесел, княж отрок?
Гавша смахнул с глаз кудрявый чуб. Угрюмо пожаловался:
– Ненавижу монахов.
– Мм?! – произнес Левкий, не отрываясь от кружки. – А прежде, помнится, любил. Монашенок. А?
– Монашки меня не грабили, – совсем затосковал Гавша.
– Ну-ка расскажи.
Гавша, выцедив сперва кружку хиосского, грустно поведал Левкию о мокшанских мертвецах и въедливом чернеце Григории.
– Оный смердолюбивый чернец привел с митрополичьего подворья раба. Тот возьми и узнай в мертвечине беглых холопов, что зарезали новгородского епископа. Меня обворовали на шестнадцать гривен. За убитых холопов по закону виры нет.
Гавша подцепил пальцами кусок свинины с костью и стал грызть.
– Найдешь свои шестнадцать гривен в другом месте, – бодро утешил его Левкий, перетирая зубами жесткую свиную жилу. – Для княжих кметей дело нетрудное – придумать, с кого и какую виру взять. Ты лучше подумай, каково теперь полоцким боярам, которых Изяслав бросил в поруб за тех самых холопов. Думали-то, что они на полоцком подворье прячутся.
– Что мне до полоцких, – с досадой отмолвил Гавша. – Может, они и порубили холопов. А вирником меня впервые послали, вместо хворого Вячка. Когда теперь еще пошлют.
Гавша бросил кость рыжему псу, тайком пробравшемуся в корчму. Бродяга схватил угощение и забился под стол, стал шумно лакомиться.
– Вижу я, не одно серебро у тебя на душе, – сказал исаврянин. – По гривнам так не тоскуют.
– Верно угадал. Зазноба у меня в сердце. – Гавша зажал в кулак рубаху на груди. – Так и рвет душу!
Левкий едва не расплескал вино, наливая в кружку. Расхохотался.
– Зазноба? У тебя? Да твоя зазноба под любым бабьим подолом – задери и обрящешь.
– В том-то и дело! – воскликнул Гавша, гневно вспыхнув. – Ее мне не достать.
– Да кто ж такая?
– Еврейка Мириам. Дочь ростовщика. Ты знаешь, как жиды берегут своих девок. Ни одна собака не подступится.
– Знаю. – Левкий стал серьезным, собрал складки между бровями. – Лучше тебе забыть о ней. Выбрось еврейку из головы. Не по тебе шапка.
Взор Гавши сделался яростным.
– Да кто она такая! Жидовка. Я – княжий дружинник. Не по мне шапка?! Да я ее… выкраду, натешусь и отдам на потребу!
– Не петушись, отрок, – снисходительно изрек Левкий. – Похищать девицу не советую. Знаешь, что будет после того? Иудейская месть. Тебя спрячут в укромном месте, прибьют руки-ноги к кресту и выпустят по капле всю кровь. Потом на ней замесят тесто для опресноков.
Исаврянин плотоядно улыбался.
– А может, – раздумывая, сказал Гавша, – ее… как полоцкий боярин Кила? Я, правда, с козой не пробовал.
– С козой можешь попробовать и без девицы.
– Верно, – криво улыбнулся отрок. – Кила, не считая козы, тоже несолоно хлебавши остался. Зато весь Киев распотешил. Богатая на выдумку голова у боярина!
– А это я его научил, – сказал Левкий.
– Ты? – Гавша вытаращил очи.
– Пожалел я боярина. Очень уж вид у него был от тоски болезный. Как у тебя нынче.
– Может, и меня как ни то надоумишь? – кисло попросил Гавша. – Полоцких вон жалеешь. Чего их жалеть-то? Тут чай не Полоцк, а стольный град Киев.
Левкий налил вина себе и отроку. Разговор предстоял серьезный. Комит вспомнил, как его самого надоумил днесь Менахем бар Иегуда.
– Поговаривают, князь киевский скуп стал, дружину свою в черном теле держит? Старшие дружинники еще на серебре едят, а младшие вовсе глиняной посудой обходятся. Так ли?
– Так. – Гавша закаменел лицом.
– Кмети при княжьем дворе засиделись, о ратных походах с богатой добычей только в песнях слышат. Так ли?
– Так.
Оба слукавили: исаврянин для дела, Гавша от обиды, которая стала казаться сильнее. И впрямь ведь – жаден Изяслав, не жалует младшую дружину. Поход же был – ходили на Всеслава в прошлом году, вернулись с добычей. Но – только и всего. Да и град Менеск – не Корсунь и не Царьград. Даже не Новгород, разоренный Всеславом.
– Изяслав и телом стар, и на рати слаб. Всеслава не в бою победил – хитростью и обманом взял. Полоцкий же князь сильный воин. Он мог бы ратную славу своего предка князя Святослава на Руси возродить. О нем и песни уже слагают.
– Полоцкие волхвы и слагают, – хмыкнул Гавша.
– Об Изяславе же слагать и некому, и не о чем. Киевская чернь на торжищах с разинутыми ртами слушает тех самых волхвов… Ты, княжий отрок, вот что реши. – Левкий наклонился к Гавше, приглушил голос. – Лучше ли при Изяславе о жалких гривнах тосковать или при дворе великого киевского князя Всеслава в бояре метить?
– Так уж и в бояре? – засомневался Гавша. – Сперва бы в старшую дружину попасть.
– Всеслав о дружине своей радеет, и в младших кметях у него не застревают. Что до боярства… Кто из киевской дружины первым поймет, что Всеслав вам не враг, тот и окажется с большей прибылью.
– А ты? – Гавша настороженно изучал смуглокожее, горбоносое лицо исаврянина.
– А я при митрополите. – Левкий развел руками. – Он один на всех ваших князей. Тебе думать, не мне.
– Да я уж думал, – признался отрок.
– И что надумал?
– А ничего. В порубах сидят и Всеслав, и его дружина. Чего тут думать.
После вина и мяса Левкий чувствовал приятную истому в теле. Не хотелось больше говорить о делах и князьях варварской Руси. Хотелось заняться образованием молодого дикаря. Великолепно невежественный, восхитительно вульгарный, объездивший не одну девку, этот дремучий скиф в вопросах истинного наслаждения оставался столь же девственным, каким родился.
– Жаль, что ты не жил в Константинополе, при дворце императора. Там ты быстро изучил бы искусство придворной интриги, и заточение в темнице не казалась бы тебе большим препятствием. О, Константинополь – великий город. И люди там совсем другие, не то что здесь. Там умеют все делать по-настоящему, доходя до края и даже заглядывая за край…
– Что ты на меня так смотришь? – грубо оборвал его Гавша.
– Как я на тебя смотрю?
– Как… – Гавша покривился, – как боярин Кила на козу.
Левкий чуть было снова не расхохотался. Этот варвар его умилял.
– Что ты знаешь о любовной утехе, отрок? Кроме задранных бабьих рубах ты в жизни ничего не видел, не понял и не ощутил.
– А что нужно было понять? – недоумевал Гавша.
– Что настоящая любовь многогранна. Пойдем.
Левкий бросил на стол серебряный денарий, закутался в плащ. Отобранные у побитых варягов мечи остались лежать на скамье. Гавша силился понять, какого-такого меду он еще не опробовал в своей жизни, и недоверчиво шагал по пятам за исаврянином. Из-под стола его провожал вопрошающий взгляд задремавшего было пса.
13
14
Один из варягов, с косами впереди ушей, что-то сказал, кивнув приятелю на пошатнувшегося руса. Оба посмеялись и продолжили тянуть из кружек. Гавша подошел ближе. Никто не успел заметить, как в руке у него оказался меч: на стол упало отхваченное вместе с косой ухо шутника. Другой варяг в тот же миг лишился чувств от удара глиняной кружкой по виску. Кружка развалилась на куски.
Гавша был мастер на обе руки. И не пьянел всего лишь от двух корчаг грецкого вина.
Безухий варяг взвыл. Зажимая рану, выхватил собственный меч и попытался зарубить Гавшу. Тот был готов к отпору. Некоторое время в корчме упруго звенел металл, падали сбитые с ног скамьи и увлеченно следили за боем все, кто не спал и не терял чувств, включая хозяина.
Затем в корчме появился еще один человек. Недолго понаблюдав, он вмешался в поединок – приставил острие своего клинка к шее варяга.
Гавша, тряхнув буйной головой, убрал меч в ножны и заспешил во двор. Варяги случились на его пути совсем некстати.
Левкий Полихроний, а это был он, обратился к истекающему кровью варягу:
– Если считаешь себя пострадавшим, завтра приходи на княжий двор и проси суда. Прихвати с собой пару послухов, кого-нибудь из них. – Комит показал на свидетелей драки.
– Убью его! – прорычал варяг по-русски, делая попытку устремиться вслед за обидчиком. Но клинок Левкия держал его крепко.
Комит забрал у безухого меч, обезоружил и второго варяга, поникшего головой. Кивнул сириянину:
– Позови к ним лекаря.
– Я сам лекарь, – гордо сказал Леон.
– Тогда займись ими, только чтобы не мешались здесь.
Левкий бросил корчемнику медный фоллис, затем серебряную резану. Сириянин поймал монеты на лету, схватил горюющего варяга за руку и утащил на поварню.
Вернулся Гавша, в мрачной тоске уселся за стол, допил остатки вина. Левкий Полихроний устроился на скамье против него.
– Не считал, в который раз я избавляю тебя от неприятностей?
– Что ты называешь неприятностями? – Гавша покосился на застонавшего варяга с кровавящимся виском. Сириянин взвалил его на плечо и унес.
Левкий понимающе усмехнулся.
– Ну, хотя бы ту монашенку, которая клялась, что ты взял ее силой. Мой послух убедил всех, что черница сама легла под тебя, и ты отделался всего сотней гривен. А мог бы стать изгоем из княжьей дружины. Князь Изяслав тогда сильно разгневался.
– Дело прошлое, – пробормотал Гавша.
– Эй, хозяин, – позвал Левкий.
Из поварни высунулся сириянин.
– Принеси красного самосского вина.
– Самосского нет, но есть превосходное хиосское, – не моргнув глазом, отвечал Леон.
– Неси. Если оно окажется не превосходным, я перебью весь твой запас амфор.
– Не сомневаюсь, господин.
Сириянин ненадолго скрылся, а затем выставил перед комитом расписную лакированную корчагу с круто выдающимися боками и тонкими витыми ушами. Красным по черному на ней были выведены греческие мужи, голышом упражняющиеся в ратном деле. Гавша подумал, что это особенно отчаянное храбрство – идти на врага с обнаженным, ничем не защищенным удом.
Левкий отпробовал вино и остался доволен. Велел добавить к нему блюдо жареной свинины.
– Отчего невесел, княж отрок?
Гавша смахнул с глаз кудрявый чуб. Угрюмо пожаловался:
– Ненавижу монахов.
– Мм?! – произнес Левкий, не отрываясь от кружки. – А прежде, помнится, любил. Монашенок. А?
– Монашки меня не грабили, – совсем затосковал Гавша.
– Ну-ка расскажи.
Гавша, выцедив сперва кружку хиосского, грустно поведал Левкию о мокшанских мертвецах и въедливом чернеце Григории.
– Оный смердолюбивый чернец привел с митрополичьего подворья раба. Тот возьми и узнай в мертвечине беглых холопов, что зарезали новгородского епископа. Меня обворовали на шестнадцать гривен. За убитых холопов по закону виры нет.
Гавша подцепил пальцами кусок свинины с костью и стал грызть.
– Найдешь свои шестнадцать гривен в другом месте, – бодро утешил его Левкий, перетирая зубами жесткую свиную жилу. – Для княжих кметей дело нетрудное – придумать, с кого и какую виру взять. Ты лучше подумай, каково теперь полоцким боярам, которых Изяслав бросил в поруб за тех самых холопов. Думали-то, что они на полоцком подворье прячутся.
– Что мне до полоцких, – с досадой отмолвил Гавша. – Может, они и порубили холопов. А вирником меня впервые послали, вместо хворого Вячка. Когда теперь еще пошлют.
Гавша бросил кость рыжему псу, тайком пробравшемуся в корчму. Бродяга схватил угощение и забился под стол, стал шумно лакомиться.
– Вижу я, не одно серебро у тебя на душе, – сказал исаврянин. – По гривнам так не тоскуют.
– Верно угадал. Зазноба у меня в сердце. – Гавша зажал в кулак рубаху на груди. – Так и рвет душу!
Левкий едва не расплескал вино, наливая в кружку. Расхохотался.
– Зазноба? У тебя? Да твоя зазноба под любым бабьим подолом – задери и обрящешь.
– В том-то и дело! – воскликнул Гавша, гневно вспыхнув. – Ее мне не достать.
– Да кто ж такая?
– Еврейка Мириам. Дочь ростовщика. Ты знаешь, как жиды берегут своих девок. Ни одна собака не подступится.
– Знаю. – Левкий стал серьезным, собрал складки между бровями. – Лучше тебе забыть о ней. Выбрось еврейку из головы. Не по тебе шапка.
Взор Гавши сделался яростным.
– Да кто она такая! Жидовка. Я – княжий дружинник. Не по мне шапка?! Да я ее… выкраду, натешусь и отдам на потребу!
– Не петушись, отрок, – снисходительно изрек Левкий. – Похищать девицу не советую. Знаешь, что будет после того? Иудейская месть. Тебя спрячут в укромном месте, прибьют руки-ноги к кресту и выпустят по капле всю кровь. Потом на ней замесят тесто для опресноков.
Исаврянин плотоядно улыбался.
– А может, – раздумывая, сказал Гавша, – ее… как полоцкий боярин Кила? Я, правда, с козой не пробовал.
– С козой можешь попробовать и без девицы.
– Верно, – криво улыбнулся отрок. – Кила, не считая козы, тоже несолоно хлебавши остался. Зато весь Киев распотешил. Богатая на выдумку голова у боярина!
– А это я его научил, – сказал Левкий.
– Ты? – Гавша вытаращил очи.
– Пожалел я боярина. Очень уж вид у него был от тоски болезный. Как у тебя нынче.
– Может, и меня как ни то надоумишь? – кисло попросил Гавша. – Полоцких вон жалеешь. Чего их жалеть-то? Тут чай не Полоцк, а стольный град Киев.
Левкий налил вина себе и отроку. Разговор предстоял серьезный. Комит вспомнил, как его самого надоумил днесь Менахем бар Иегуда.
– Поговаривают, князь киевский скуп стал, дружину свою в черном теле держит? Старшие дружинники еще на серебре едят, а младшие вовсе глиняной посудой обходятся. Так ли?
– Так. – Гавша закаменел лицом.
– Кмети при княжьем дворе засиделись, о ратных походах с богатой добычей только в песнях слышат. Так ли?
– Так.
Оба слукавили: исаврянин для дела, Гавша от обиды, которая стала казаться сильнее. И впрямь ведь – жаден Изяслав, не жалует младшую дружину. Поход же был – ходили на Всеслава в прошлом году, вернулись с добычей. Но – только и всего. Да и град Менеск – не Корсунь и не Царьград. Даже не Новгород, разоренный Всеславом.
– Изяслав и телом стар, и на рати слаб. Всеслава не в бою победил – хитростью и обманом взял. Полоцкий же князь сильный воин. Он мог бы ратную славу своего предка князя Святослава на Руси возродить. О нем и песни уже слагают.
– Полоцкие волхвы и слагают, – хмыкнул Гавша.
– Об Изяславе же слагать и некому, и не о чем. Киевская чернь на торжищах с разинутыми ртами слушает тех самых волхвов… Ты, княжий отрок, вот что реши. – Левкий наклонился к Гавше, приглушил голос. – Лучше ли при Изяславе о жалких гривнах тосковать или при дворе великого киевского князя Всеслава в бояре метить?
– Так уж и в бояре? – засомневался Гавша. – Сперва бы в старшую дружину попасть.
– Всеслав о дружине своей радеет, и в младших кметях у него не застревают. Что до боярства… Кто из киевской дружины первым поймет, что Всеслав вам не враг, тот и окажется с большей прибылью.
– А ты? – Гавша настороженно изучал смуглокожее, горбоносое лицо исаврянина.
– А я при митрополите. – Левкий развел руками. – Он один на всех ваших князей. Тебе думать, не мне.
– Да я уж думал, – признался отрок.
– И что надумал?
– А ничего. В порубах сидят и Всеслав, и его дружина. Чего тут думать.
После вина и мяса Левкий чувствовал приятную истому в теле. Не хотелось больше говорить о делах и князьях варварской Руси. Хотелось заняться образованием молодого дикаря. Великолепно невежественный, восхитительно вульгарный, объездивший не одну девку, этот дремучий скиф в вопросах истинного наслаждения оставался столь же девственным, каким родился.
– Жаль, что ты не жил в Константинополе, при дворце императора. Там ты быстро изучил бы искусство придворной интриги, и заточение в темнице не казалась бы тебе большим препятствием. О, Константинополь – великий город. И люди там совсем другие, не то что здесь. Там умеют все делать по-настоящему, доходя до края и даже заглядывая за край…
– Что ты на меня так смотришь? – грубо оборвал его Гавша.
– Как я на тебя смотрю?
– Как… – Гавша покривился, – как боярин Кила на козу.
Левкий чуть было снова не расхохотался. Этот варвар его умилял.
– Что ты знаешь о любовной утехе, отрок? Кроме задранных бабьих рубах ты в жизни ничего не видел, не понял и не ощутил.
– А что нужно было понять? – недоумевал Гавша.
– Что настоящая любовь многогранна. Пойдем.
Левкий бросил на стол серебряный денарий, закутался в плащ. Отобранные у побитых варягов мечи остались лежать на скамье. Гавша силился понять, какого-такого меду он еще не опробовал в своей жизни, и недоверчиво шагал по пятам за исаврянином. Из-под стола его провожал вопрошающий взгляд задремавшего было пса.
13
После недолгого затишья вновь зашевелилось Дикое поле. На исходе лета степь вспучилась черной ордой, задрожала от ударов многих тысяч конских копыт, огласилась волчьим воем половецких разведчиков. Куманы двигались широкой полосой вдоль левого берега Днепра. Вброд и вплавь на конях преодолевали один за другим днепровские рукава – Орель, Ворсклу, Псёл. На Суле границы Переяславского княжества сторожила крепость Воинь. За Супоем, на Трубеже, стоял сам град Переяславль, там уже знали о нашествии. Выдвинутые в степь дозорные разъезды возвращались на заставы – сторожевые крепостицы, а дальше зажигались на башнях огни, мчались гонцы. Из самого Воиня к князю Всеволоду прискакали вестники, далеко обогнавшие куманов. Оставляя крепость, они не знали, обойдут ли ее половцы стороной, не задерживаясь, или решат попробовать на зуб.
Всеволод Ярославич, услыхав весть, велел собирать войско, сел на коня и устремился к Киеву во главе небольшого отряда. С ним ехали сын Владимир и несколько бояр с отроками. Прочей дружине и городовой рати Всеволод приказал ждать своего возвращения с подмогой. Князь учел старый просчет. Семь лет назад сам, без братьев выступил против кочевников. Явились же они в те поры с меньшей силой, наступали одним только родом, с ханом Искалом. Нынче, как поведали гонцы, половцы объединились для набега несколькими родами. Идут – коней не особенно гонят, знают наверняка, что добыча не ускользнет. Не легкая стремительная конница двигалась на Русь, чтобы внезапно налететь, похватать и вновь раствориться в степи. Нынешняя орда была обременена обозами, в которых и походные шатры, и соломенные тюфяки, и котлы для варева. Как к себе домой идут. Только по пути жгут, режут, топчут, насилуют, ловят веревочной петлей.
– Вместе нам надо садиться на коней, сообща выступать против половцев, – убеждал брата князь Всеволод.
После обеденной трапезы они вдвоем ушли в верхнюю истобку. В княжьих хоромах по сырой погоде давно топили в подклети печь. Бояре, имевшие голос в совете, остались в башне-повалуше, ждали, что князья-братья надумают по-родственному.
– Как на торков ходили – помнишь? – говорил Всеволод. – Нас трое и Всеслав полоцкий, рать бесчисленная, на конях и на лодьях. Торки одного только слуха о русском войске напугались. Убежали, да и перемерли все в бегах от Божьего гнева. Так и нынче нам надо.
– Нынче в точности как тогда не получится, – хмурясь, отвечал Изяслав, ложкой зачерпнул из блюда варенных в меду ягод. Прожевал медленно. – Или мне Всеслава из поруба выпустить велишь да дружину его буйную?
Всеволод опустил глаза, проговорил твердо:
– Я тебе, брат, не указ. Ты старший князь на Руси. Не хочешь со Всеславом помириться, так и втроем, без него, мы тоже сила.
– И то верно. Святослав из Чернигова к утру в Киев поспеет, рать черниговская подойдет самое позднее через два дня. На третий и выступим сообща к Переяславлю. К тому времени половцы уже недалёко будут. Испей пива, брат, больно ты мрачен сидишь. Или в успех не веришь?
– Да и тебе, погляжу, не весело, брат. – Всеволод налил в чашу не пива, а грушового кваса. – Гонцы сказывали, половцы идут – что тучи на окоеме, просвета не видно. Дружинного войска против них мало станет. Нужно градское ополчение поднимать и смердов на рать ставить.
– Об этом с боярами надо посоветоваться, – отмолвил Изяслав. Не понравилось ему, что брат предлагал. Не хотелось думать, будто столь велика беда и дружинной ратью не обойтись.
– Еще одно скажу тебе, брат, – неохотно начал Всеволод, отпив квасу. – Дозорные в степи давно извещали: к половцам с русской стороны не единожды ездили некие гонцы. Мои люди видели их с середины лета. Откуда и чьи послы, неведомо – хоронились в тайне, мимо застав по ночам проскакивали.
Изяслав поднялся, стукнул кулаком об стол. С запястья слетел, расстегнувшись, створчатый серебряный браслет с ангелами. Князь гневно зашагал по истобке.
– Знаю, чьи послы, – скрипнул он зубами. – Оборотня полоцкого! – В руки ему попался утиральник из камки, тотчас от платка полетели клочья. – Брячислав, отец его, на нашего батюшку руку поднимал. Матушка у него в плену побывала, варягами похищенная. И этот волчина туда же. Брячислав клятву отцу давал, землю с ним поделил и мир сотворил. Этот же клятву родительскую порушил. Ненавижу! Оборотень! Волкодлак!
Всеволод, бледный, как белёное полотно, напомнил:
– Брат, ты ведь и сам свою клятву нарушил. Мы втроем Всеславу крест целовали, говорили: приди к нам для мира и совета, не сотворим тебе зла. Он же поверил и приехал к Смоленску. И в шатре у тебя твои отроки схватили его.
– Зачем все это рассказываешь мне, будто я не знаю или забыл? – вспылил Изяслав. В противоположность брату он стал красным, как алая византийская парча. – Всеслав сам виноват: для чего нарушитель клятвы верит крестоцелованьям других? Хитрость на войне – доблесть.
– Отец наш, князь Ярослав, не хитростью дал мир русской земле, – упорствовал Всеволод, но голос на старшего брата не возвышал, – а врагов у него побольше было. За то и прозвали его Мудрым.
Изяслав сел в свое точеное кресло с подлокотниками в виде прыгающих рысей, прожевал ложку медовых ягод, запил квасом. Остыл и помягчел.
– Памятью отца я не меньше твоего дорожу, брат. Хоть и не ходил у него в любимцах, как ты. Велик был каган Ярослав, и нам подобает к тому же стремиться. Если половцев навели на Русь Всеславовы бояре, тогда степнякам прямая дорога к Киеву. Нельзя позволить им погубить отчий град.
– Нельзя, – подтвердил Всеволод. – Но если Бог казнит, то люди не помилуют и войско не спасет. Когда еще был я в Переяславле и гонцы только повестили о нашествии, в терему у меня сидел монах из Тьмутаракани. Про себя сказывал, что прежде жил в Печерском монастыре и теперь туда же возвращается. Назвался Никоном. Может, знал ты его?
– Не упомню. Под рукой у Феодосия сотня чернецов, где же всех знать.
– А тогда-то их, помню, сильно меньше было. Этот Никон сказал, что он от твоего княжеского гнева лет восемь назад из обители ушел. Будто грозился ты тогда печерских монахов разогнать, а его самого в заточение бросить.
– И впрямь, что-то было такое, – с неохотой вспомнил Изяслав и спросил недовольно: – Да к чему ты мне про этого пугливого чернеца говоришь?
В истобку вошел холоп, поставил на стол полную кваса серебряную братину с двумя ковшиками по бокам и блюдо сдобных заедок. Поднял с пола княжье обручье. Изяслав протянул руку, раб застегнул на зарукавье браслет. С собой унес опорожненную посудину.
– Этот Никон чернец не пугливый, а смиренный, шуму и свар не любит. Он ученый монах, большой книжник. Про поганых куманов он так сказал: Бог в гневе своем наводит иноплеменников на русскую землю. Еще сказал: когда впадает в грех народ, Господь его казнит мором или голодом, или нашествием поганых. Или иные казни посылает, чтобы одумались и вспомнили о покаянии.
– Что ж думаешь, брат, одолеют нас половцы? – Изяслав тяжким взглядом смотрел на Всеволода. – Монах сам пуглив и в тебе страх поселил?
– Не позорь меня, брат, – тихо и кротко попросил переяславский князь. – То Божий страх. Земная участь меня не страшит – от Бога боюсь отступить.
– Где тебе отступить, – усмехнулся Изяслав. – Ты пост строже иных чернецов держишь и от пития хмельного бежишь. Нищих при своем дворе развел, на милостынь твою всякий сброд кормится. Монахов без разбора привечаешь, а ведь и к ним нужна строгость, чтобы не творили своеволия от Божьего имени.
– Монах ничью волю не творит, кроме Господней, – воскликнул Всеволод. – А если творит, то не монах он, лишь рясой прикрывается. Тебе ли не знать этого, когда в твоей земле Печерская обитель сияет, будто солнце.
– Знаю, знаю, – подобрел киевский князь, – не бушуй, брат. Вот что я думаю: надо нам идти в Печерский монастырь, просить благословения на битву с половцами и молитв на одоление поганых.
Всеволод просветлел лицом и заулыбался.
– Да и я о том же думаю, брат.
– На том и порешим. Только Святослава дождемся. Пойдем-ка, брат, к боярам, проведаем, не заснули ль там еще.
– Постой, – вспомнил младший. – А где твой Душило?
– В яме сидит, – враз поугрюмел киевский князь.
– За что?! – сильно удивился Всеволод.
– За дело.
– А может, отпустишь? – попросил младший брат. – Он бы сгодился в битве.
– Когда забуду, за что сидит, тогда отпущу, – буркнул Изяслав.
Всеволод Ярославич, услыхав весть, велел собирать войско, сел на коня и устремился к Киеву во главе небольшого отряда. С ним ехали сын Владимир и несколько бояр с отроками. Прочей дружине и городовой рати Всеволод приказал ждать своего возвращения с подмогой. Князь учел старый просчет. Семь лет назад сам, без братьев выступил против кочевников. Явились же они в те поры с меньшей силой, наступали одним только родом, с ханом Искалом. Нынче, как поведали гонцы, половцы объединились для набега несколькими родами. Идут – коней не особенно гонят, знают наверняка, что добыча не ускользнет. Не легкая стремительная конница двигалась на Русь, чтобы внезапно налететь, похватать и вновь раствориться в степи. Нынешняя орда была обременена обозами, в которых и походные шатры, и соломенные тюфяки, и котлы для варева. Как к себе домой идут. Только по пути жгут, режут, топчут, насилуют, ловят веревочной петлей.
– Вместе нам надо садиться на коней, сообща выступать против половцев, – убеждал брата князь Всеволод.
После обеденной трапезы они вдвоем ушли в верхнюю истобку. В княжьих хоромах по сырой погоде давно топили в подклети печь. Бояре, имевшие голос в совете, остались в башне-повалуше, ждали, что князья-братья надумают по-родственному.
– Как на торков ходили – помнишь? – говорил Всеволод. – Нас трое и Всеслав полоцкий, рать бесчисленная, на конях и на лодьях. Торки одного только слуха о русском войске напугались. Убежали, да и перемерли все в бегах от Божьего гнева. Так и нынче нам надо.
– Нынче в точности как тогда не получится, – хмурясь, отвечал Изяслав, ложкой зачерпнул из блюда варенных в меду ягод. Прожевал медленно. – Или мне Всеслава из поруба выпустить велишь да дружину его буйную?
Всеволод опустил глаза, проговорил твердо:
– Я тебе, брат, не указ. Ты старший князь на Руси. Не хочешь со Всеславом помириться, так и втроем, без него, мы тоже сила.
– И то верно. Святослав из Чернигова к утру в Киев поспеет, рать черниговская подойдет самое позднее через два дня. На третий и выступим сообща к Переяславлю. К тому времени половцы уже недалёко будут. Испей пива, брат, больно ты мрачен сидишь. Или в успех не веришь?
– Да и тебе, погляжу, не весело, брат. – Всеволод налил в чашу не пива, а грушового кваса. – Гонцы сказывали, половцы идут – что тучи на окоеме, просвета не видно. Дружинного войска против них мало станет. Нужно градское ополчение поднимать и смердов на рать ставить.
– Об этом с боярами надо посоветоваться, – отмолвил Изяслав. Не понравилось ему, что брат предлагал. Не хотелось думать, будто столь велика беда и дружинной ратью не обойтись.
– Еще одно скажу тебе, брат, – неохотно начал Всеволод, отпив квасу. – Дозорные в степи давно извещали: к половцам с русской стороны не единожды ездили некие гонцы. Мои люди видели их с середины лета. Откуда и чьи послы, неведомо – хоронились в тайне, мимо застав по ночам проскакивали.
Изяслав поднялся, стукнул кулаком об стол. С запястья слетел, расстегнувшись, створчатый серебряный браслет с ангелами. Князь гневно зашагал по истобке.
– Знаю, чьи послы, – скрипнул он зубами. – Оборотня полоцкого! – В руки ему попался утиральник из камки, тотчас от платка полетели клочья. – Брячислав, отец его, на нашего батюшку руку поднимал. Матушка у него в плену побывала, варягами похищенная. И этот волчина туда же. Брячислав клятву отцу давал, землю с ним поделил и мир сотворил. Этот же клятву родительскую порушил. Ненавижу! Оборотень! Волкодлак!
Всеволод, бледный, как белёное полотно, напомнил:
– Брат, ты ведь и сам свою клятву нарушил. Мы втроем Всеславу крест целовали, говорили: приди к нам для мира и совета, не сотворим тебе зла. Он же поверил и приехал к Смоленску. И в шатре у тебя твои отроки схватили его.
– Зачем все это рассказываешь мне, будто я не знаю или забыл? – вспылил Изяслав. В противоположность брату он стал красным, как алая византийская парча. – Всеслав сам виноват: для чего нарушитель клятвы верит крестоцелованьям других? Хитрость на войне – доблесть.
– Отец наш, князь Ярослав, не хитростью дал мир русской земле, – упорствовал Всеволод, но голос на старшего брата не возвышал, – а врагов у него побольше было. За то и прозвали его Мудрым.
Изяслав сел в свое точеное кресло с подлокотниками в виде прыгающих рысей, прожевал ложку медовых ягод, запил квасом. Остыл и помягчел.
– Памятью отца я не меньше твоего дорожу, брат. Хоть и не ходил у него в любимцах, как ты. Велик был каган Ярослав, и нам подобает к тому же стремиться. Если половцев навели на Русь Всеславовы бояре, тогда степнякам прямая дорога к Киеву. Нельзя позволить им погубить отчий град.
– Нельзя, – подтвердил Всеволод. – Но если Бог казнит, то люди не помилуют и войско не спасет. Когда еще был я в Переяславле и гонцы только повестили о нашествии, в терему у меня сидел монах из Тьмутаракани. Про себя сказывал, что прежде жил в Печерском монастыре и теперь туда же возвращается. Назвался Никоном. Может, знал ты его?
– Не упомню. Под рукой у Феодосия сотня чернецов, где же всех знать.
– А тогда-то их, помню, сильно меньше было. Этот Никон сказал, что он от твоего княжеского гнева лет восемь назад из обители ушел. Будто грозился ты тогда печерских монахов разогнать, а его самого в заточение бросить.
– И впрямь, что-то было такое, – с неохотой вспомнил Изяслав и спросил недовольно: – Да к чему ты мне про этого пугливого чернеца говоришь?
В истобку вошел холоп, поставил на стол полную кваса серебряную братину с двумя ковшиками по бокам и блюдо сдобных заедок. Поднял с пола княжье обручье. Изяслав протянул руку, раб застегнул на зарукавье браслет. С собой унес опорожненную посудину.
– Этот Никон чернец не пугливый, а смиренный, шуму и свар не любит. Он ученый монах, большой книжник. Про поганых куманов он так сказал: Бог в гневе своем наводит иноплеменников на русскую землю. Еще сказал: когда впадает в грех народ, Господь его казнит мором или голодом, или нашествием поганых. Или иные казни посылает, чтобы одумались и вспомнили о покаянии.
– Что ж думаешь, брат, одолеют нас половцы? – Изяслав тяжким взглядом смотрел на Всеволода. – Монах сам пуглив и в тебе страх поселил?
– Не позорь меня, брат, – тихо и кротко попросил переяславский князь. – То Божий страх. Земная участь меня не страшит – от Бога боюсь отступить.
– Где тебе отступить, – усмехнулся Изяслав. – Ты пост строже иных чернецов держишь и от пития хмельного бежишь. Нищих при своем дворе развел, на милостынь твою всякий сброд кормится. Монахов без разбора привечаешь, а ведь и к ним нужна строгость, чтобы не творили своеволия от Божьего имени.
– Монах ничью волю не творит, кроме Господней, – воскликнул Всеволод. – А если творит, то не монах он, лишь рясой прикрывается. Тебе ли не знать этого, когда в твоей земле Печерская обитель сияет, будто солнце.
– Знаю, знаю, – подобрел киевский князь, – не бушуй, брат. Вот что я думаю: надо нам идти в Печерский монастырь, просить благословения на битву с половцами и молитв на одоление поганых.
Всеволод просветлел лицом и заулыбался.
– Да и я о том же думаю, брат.
– На том и порешим. Только Святослава дождемся. Пойдем-ка, брат, к боярам, проведаем, не заснули ль там еще.
– Постой, – вспомнил младший. – А где твой Душило?
– В яме сидит, – враз поугрюмел киевский князь.
– За что?! – сильно удивился Всеволод.
– За дело.
– А может, отпустишь? – попросил младший брат. – Он бы сгодился в битве.
– Когда забуду, за что сидит, тогда отпущу, – буркнул Изяслав.
14
Захарья еще с вечера распорядился нагрузить телегу бочонками с медом и с деревянным лампадным маслом да мешками пшена, чтобы с утра не болела об этом голова.
О другом она теперь болела постоянно. Десяти дней не прошло, как от пристаней в устье Почайны отчалили три Захарьевых лодьи и поплыли вниз по Днепру, к греческому Корсуню. Большие лодьи везли товар: собольи, куньи, горностаевые, бобровые, беличьи, лисьи меха, медвежьи, волчьи, рысьи шкуры-полсти, плотные скатки льняного полотна, тяжелые круги воска, бочки меда, рыбий зуб и поднепровский янтарь.
На лодьях, кроме кормчего и нанятых гребцов, плыла стор ожа, набранная из киевских и пришлых вольных кметей. Таких в любом граде Руси вдосталь. Не успел прибиться к княжьей либо боярской дружине – сам ищи себе хлеб, подряжайся к купцам и ходи с ними по всей земле, от Студеного до Хвалынского моря. Захарья заранее присматривал сторожей для своего обоза: киевские вольнонаемные мужи всегда на виду и всегда шумны. Со всеми успел сговориться, сошелся в цене, как вдруг на тебе. Десяток нанятых им кметей тысяцкий Косняч посадил в поруб вместе с полоцкими дружинниками. Еще четверых порубили у Брячиславова двора. И нужно было им слушать волхвов на торжище! В последний день Захарье и Даньше пришлось впопыхах рядиться с первыми встречными бродягами, у которых на поясе болтался меч.
Захарья и сам бы повел обоз на Корсунь, но Даньша для этого подходил лучше: знал греческую речь. Некогда игумен княжьего Дмитровского монастыря Варлаам плавал в Царьград и на Святую землю. Князь Изяслав послал с ним для сопровождения малую дружину. В том отряде и состоял Даньша и за год паломничества наторел в грецкой молви. А что с греками надо держать ухо востро, не то живо вокруг пальца обведут, это Захарья хорошо понимал. С ромейскими купцами в Киеве он торговался до хрипоты и все равно не досчитывался прибытка.
Вскоре от пристаней на Почайне должен был отойти другой обоз во главе с самим Захарьей – до Новгорода. Но все мысли его сейчас были об ином. Через седмицу после отплытия Даньши Киев облетела весть о половцах. Сердце у Захарьи будто в ледяную воду прыгнуло. Лодьи, верно, добрались уже до Псела. Может, и далее – до Ворсклы. Лакомый кусок для степняков. А не удастся пограбить, так спалят обоз, им чужого не жалко – зажгут стрелы и пустят на реку. Захарья потерял сон и покой.
Сам бы он не додумался. Подсказал Несда, богомольная голова. Надоумил пойти к печерским монахам и просить у них молитв. Они, мол, ближе к Богу. Когда-то Захарья тоже молился Христу, внимал епископу Леонтию в Ростове. Да все давно позабылось, и не было другого Леонтия, чтобы напомнить.
Он долго сидел на лавке, задумчиво стругал чурбачок, игрушку для дочки. Резное дело Захарья любил. Иногда так деревяшку изузорит – загляденье. Но в этот раз не дострогал, бросил и пошел на двор. Велел грузить телегу – в монастырь везти дары-поминки. Авось поможет монашья молитва. Попутно еще вот что придумал: после монастыря пойти на Лысую гору, принести жертву старым богам. Одно другому не помеха, так решил.
Со двора выехали не рано, чтоб монахи успели отслужить все, что у них по утрам служится. Захарья шел с одного боку телеги, Несда с другого, конем правил холоп Гунька. Купец поднарядился: атласная синяя рубаха с бархатными зарукавьями, порты из английского сукна, наборный серебряный пояс, вотола с искусной застежкой у шеи, сапоги светлой кожи, шапка из тафты с куньей оторочкой. Меч пристегивать не стал – не монахов же им пугать. Несде тоже сурово велел снять свою холстину и одеться как подобает купецкому отпрыску. Сын подумал и неожиданно легко согласился. В Печерском монастыре он ни разу не бывал, но слышал об этой обители давно и много. Поездка к чудотворным монахам была для отрока праздником.
За версту от Феодосьева монастыря, в Берестовом, узрели суету. По селу слонялись, пешком и на конях, княжьи кмети. Иные, поснимав рубахи, для упражнения рубились на мечах. Прочие задирали шутками девок и гоняли с поручениями холопов.
– Князь, что ли, пожаловал? – вслух подумал Захарья.
– Тысяцкий ополченскую рать собирает, – ни к селу, ни к городу высказался Гунька, которому надоело молчать.
– Знамо, плохо дело, – омрачился купец.
– Куманы, слышно, к Супою подходят, – сообщил холоп. – Силища несметная!
– Отец, могут ли половцы осадить Киев? – спросил Несда.
– Осадить-то могут. Сто лет назад, при княгине Ольге, осаживали. Да и тогда не взяли, а теперь и подавно. Не по зубам им станет Ярославов град.
Захарья говорил рассеянно, мысли его были далеко, с тремя лодьями, плывущими мимо вражьей орды.
На дороге от Берестового до монастыря часто попадались дружинники, едущие в одну и другую сторону. А то и вовсе – коней пустят щипать траву, сами под кустом на расстеленном мятле лежат, млеют. По небу ходят тучи, но надоевшим дождем не сыплет, и то хорошо.
Захарья на дружинников смотрел с пристрастием. В юности сам хотел стать кметем, надеть на шею воинскую гривну. Не сумел. Теперь и сын оказался бездарным к воинской храбрости. Княжьи отроки, словно чуя эту робость к оружию, на купца с его телегой поглядывали свысока. Презрительно ухмылялись, свистом и криком вытесняли с дороги. Захарья ужимался и тайком стыдился.
Когда показался монастырский тын, он бы вздохнул свободней, да не тут-то было. У ворот толпилась целая орава конных и спешенных гридей. С появлением купецкой телеги они показали к ней интерес. Остановили и потребовали:
– А ну поворачивай назад.
– Да я же… – Захарья растерянно оглянулся на Несду. – С дарами… для черноризцев.
– Неча тут шляться, когда князья благословляются.
О другом она теперь болела постоянно. Десяти дней не прошло, как от пристаней в устье Почайны отчалили три Захарьевых лодьи и поплыли вниз по Днепру, к греческому Корсуню. Большие лодьи везли товар: собольи, куньи, горностаевые, бобровые, беличьи, лисьи меха, медвежьи, волчьи, рысьи шкуры-полсти, плотные скатки льняного полотна, тяжелые круги воска, бочки меда, рыбий зуб и поднепровский янтарь.
На лодьях, кроме кормчего и нанятых гребцов, плыла стор ожа, набранная из киевских и пришлых вольных кметей. Таких в любом граде Руси вдосталь. Не успел прибиться к княжьей либо боярской дружине – сам ищи себе хлеб, подряжайся к купцам и ходи с ними по всей земле, от Студеного до Хвалынского моря. Захарья заранее присматривал сторожей для своего обоза: киевские вольнонаемные мужи всегда на виду и всегда шумны. Со всеми успел сговориться, сошелся в цене, как вдруг на тебе. Десяток нанятых им кметей тысяцкий Косняч посадил в поруб вместе с полоцкими дружинниками. Еще четверых порубили у Брячиславова двора. И нужно было им слушать волхвов на торжище! В последний день Захарье и Даньше пришлось впопыхах рядиться с первыми встречными бродягами, у которых на поясе болтался меч.
Захарья и сам бы повел обоз на Корсунь, но Даньша для этого подходил лучше: знал греческую речь. Некогда игумен княжьего Дмитровского монастыря Варлаам плавал в Царьград и на Святую землю. Князь Изяслав послал с ним для сопровождения малую дружину. В том отряде и состоял Даньша и за год паломничества наторел в грецкой молви. А что с греками надо держать ухо востро, не то живо вокруг пальца обведут, это Захарья хорошо понимал. С ромейскими купцами в Киеве он торговался до хрипоты и все равно не досчитывался прибытка.
Вскоре от пристаней на Почайне должен был отойти другой обоз во главе с самим Захарьей – до Новгорода. Но все мысли его сейчас были об ином. Через седмицу после отплытия Даньши Киев облетела весть о половцах. Сердце у Захарьи будто в ледяную воду прыгнуло. Лодьи, верно, добрались уже до Псела. Может, и далее – до Ворсклы. Лакомый кусок для степняков. А не удастся пограбить, так спалят обоз, им чужого не жалко – зажгут стрелы и пустят на реку. Захарья потерял сон и покой.
Сам бы он не додумался. Подсказал Несда, богомольная голова. Надоумил пойти к печерским монахам и просить у них молитв. Они, мол, ближе к Богу. Когда-то Захарья тоже молился Христу, внимал епископу Леонтию в Ростове. Да все давно позабылось, и не было другого Леонтия, чтобы напомнить.
Он долго сидел на лавке, задумчиво стругал чурбачок, игрушку для дочки. Резное дело Захарья любил. Иногда так деревяшку изузорит – загляденье. Но в этот раз не дострогал, бросил и пошел на двор. Велел грузить телегу – в монастырь везти дары-поминки. Авось поможет монашья молитва. Попутно еще вот что придумал: после монастыря пойти на Лысую гору, принести жертву старым богам. Одно другому не помеха, так решил.
Со двора выехали не рано, чтоб монахи успели отслужить все, что у них по утрам служится. Захарья шел с одного боку телеги, Несда с другого, конем правил холоп Гунька. Купец поднарядился: атласная синяя рубаха с бархатными зарукавьями, порты из английского сукна, наборный серебряный пояс, вотола с искусной застежкой у шеи, сапоги светлой кожи, шапка из тафты с куньей оторочкой. Меч пристегивать не стал – не монахов же им пугать. Несде тоже сурово велел снять свою холстину и одеться как подобает купецкому отпрыску. Сын подумал и неожиданно легко согласился. В Печерском монастыре он ни разу не бывал, но слышал об этой обители давно и много. Поездка к чудотворным монахам была для отрока праздником.
За версту от Феодосьева монастыря, в Берестовом, узрели суету. По селу слонялись, пешком и на конях, княжьи кмети. Иные, поснимав рубахи, для упражнения рубились на мечах. Прочие задирали шутками девок и гоняли с поручениями холопов.
– Князь, что ли, пожаловал? – вслух подумал Захарья.
– Тысяцкий ополченскую рать собирает, – ни к селу, ни к городу высказался Гунька, которому надоело молчать.
– Знамо, плохо дело, – омрачился купец.
– Куманы, слышно, к Супою подходят, – сообщил холоп. – Силища несметная!
– Отец, могут ли половцы осадить Киев? – спросил Несда.
– Осадить-то могут. Сто лет назад, при княгине Ольге, осаживали. Да и тогда не взяли, а теперь и подавно. Не по зубам им станет Ярославов град.
Захарья говорил рассеянно, мысли его были далеко, с тремя лодьями, плывущими мимо вражьей орды.
На дороге от Берестового до монастыря часто попадались дружинники, едущие в одну и другую сторону. А то и вовсе – коней пустят щипать траву, сами под кустом на расстеленном мятле лежат, млеют. По небу ходят тучи, но надоевшим дождем не сыплет, и то хорошо.
Захарья на дружинников смотрел с пристрастием. В юности сам хотел стать кметем, надеть на шею воинскую гривну. Не сумел. Теперь и сын оказался бездарным к воинской храбрости. Княжьи отроки, словно чуя эту робость к оружию, на купца с его телегой поглядывали свысока. Презрительно ухмылялись, свистом и криком вытесняли с дороги. Захарья ужимался и тайком стыдился.
Когда показался монастырский тын, он бы вздохнул свободней, да не тут-то было. У ворот толпилась целая орава конных и спешенных гридей. С появлением купецкой телеги они показали к ней интерес. Остановили и потребовали:
– А ну поворачивай назад.
– Да я же… – Захарья растерянно оглянулся на Несду. – С дарами… для черноризцев.
– Неча тут шляться, когда князья благословляются.