Наталья Иртенина
Нестор-летописец
Автор выражает глубокую признательность и сердечную благодарность за помощь в работе над книгой прекрасным историкам и замечательным людям:
– доктору исторических наук, профессору кафедры истории Московского гуманитарного университета Сергею Викторовичу Алексееву;
– кандидату исторических наук, доценту кафедры источниковедения отечественной истории МГУ им. М.В. Ломоносова Дмитрию Михайловичу Володихину.
И о том помыслив, вошел ты в святую купель…
Митрополит Иларион. Слово о Законе и Благодати
Се повесть временных лет…
Нестор-летописец
Часть первая
Мятеж
Год 6576 от Сотворения мира,
от Рождества Христова 1068-й.
В плешивую верхушку Лысой горы врыт истукан. Деревянный, бородатый, дикий. Когда гуляют дождь и ветер, идол воет и трясется. Под солнцем ссыхается и трескуче попукивает. Борода лупоглазыми змеями струится до земли. Идол выструган недавно, но от нетерпения успел покрыться гнилыми пятнами. Злыми глазами он смотрит на стольный Киев.
Старший город Руси обильно взошел на семи горах, напоен Днепром-батькой, вскормлен полями, умыт Христом, облачен княжьим стараньем в белостенный наряд. Жирный город. Щедрый тук льется в закрома. Быстрая кровь играет в жилах.
Идол равнодушно и слепо взирает окрест. По правую руку – от Предславина-села к Золотым воротам тащатся вереницей букашек горбатые возы сена. В Белгород от Жидовских ворот полетел на коне княжий гонец. Слева из Дорожич плетутся гурьбой калики перехожие, нищие бродяги и песельники. Дальше за шляхом гора Щекавица, перетянутая пополам срубной киевской городьбой. Перед белёной стеной на верху холма пучится древний курган. Киевский люд зовет его могилой Вещего Олега, того самого, что перед смертью посмеялся над волхвами-предсказателями. Впереди, далеко, за жилой застройкой, ныряющей в яр, выплескивающей на холм, – Гончарами, Кожемяками, – серебрится крестами и темнеет кровлями княжая Гора в собственном белостенном венце. Не так давно спустившийся с Горы и раздобревший Киев всеми дорогами сходится к Святой Софии. Двадцать пять куполов собора теснятся, подпихивают друг дружку повыше.
Всего этого идол не видит. У него есть глаза, рот и уши, но он не умеет видеть, слышать и говорить. Идолы умеют только ждать.
от Рождества Христова 1068-й.
В плешивую верхушку Лысой горы врыт истукан. Деревянный, бородатый, дикий. Когда гуляют дождь и ветер, идол воет и трясется. Под солнцем ссыхается и трескуче попукивает. Борода лупоглазыми змеями струится до земли. Идол выструган недавно, но от нетерпения успел покрыться гнилыми пятнами. Злыми глазами он смотрит на стольный Киев.
Старший город Руси обильно взошел на семи горах, напоен Днепром-батькой, вскормлен полями, умыт Христом, облачен княжьим стараньем в белостенный наряд. Жирный город. Щедрый тук льется в закрома. Быстрая кровь играет в жилах.
Идол равнодушно и слепо взирает окрест. По правую руку – от Предславина-села к Золотым воротам тащатся вереницей букашек горбатые возы сена. В Белгород от Жидовских ворот полетел на коне княжий гонец. Слева из Дорожич плетутся гурьбой калики перехожие, нищие бродяги и песельники. Дальше за шляхом гора Щекавица, перетянутая пополам срубной киевской городьбой. Перед белёной стеной на верху холма пучится древний курган. Киевский люд зовет его могилой Вещего Олега, того самого, что перед смертью посмеялся над волхвами-предсказателями. Впереди, далеко, за жилой застройкой, ныряющей в яр, выплескивающей на холм, – Гончарами, Кожемяками, – серебрится крестами и темнеет кровлями княжая Гора в собственном белостенном венце. Не так давно спустившийся с Горы и раздобревший Киев всеми дорогами сходится к Святой Софии. Двадцать пять куполов собора теснятся, подпихивают друг дружку повыше.
Всего этого идол не видит. У него есть глаза, рот и уши, но он не умеет видеть, слышать и говорить. Идолы умеют только ждать.
1
Убежавшее от туч солнце просовывало пальцы в шестигранники слюдяного окна, тяпало по макушке, до чиханья щекотало в носу. Пыльные лучики отскакивали от свинцовых ученических писал, прыгали на стены. Тщетно пытались расплавить воск на вощаницах, слизать написанное.
Между столами, опираясь на кованую узорную трость, шагал наставник отец Евагрий. Бледный, сухопарый грек с провислыми подглазьями и навсегда отпечатавшейся в лице душевной мукой ступал беззвучно, заглядывал в восковые тетради учеников. Даже свою железную палку выучил не издавать стука, отчего страдали всегда проказники, сидевшие спиной в проход. Той же палкой Евагрий учил не делать ошибок на письме.
Торопясь за ровным, как стесанное бревно, голосом учителя, Несда вдавливал в желтый воск поучение Василья Великого: «Научись, верный человек, быть благочестию делателем… жить по евангельскому слову… очам управление, языку удержание, телу порабощение, помысл чист имей, гневу укрощение… побуждай себя на добрые дела Господа ради. Лишаем – не мсти, ненавидим – люби, гоним – терпи, хулим – моли, умертви грех…»
Несда любовно, с завитушкой вывел «хер» в последнем слове, и сейчас же в затылок ему влетел подарок. Ужалил так сильно, что из очей брызнули слезы. Вскрикнув, он получил еще – на плечи обрушилась греческая трость отца Евагрия.
– Языку удержание имей! – напомнил учитель и стал диктовать далее.
Согнувшись под ударом, Несда низко наклонил голову, скосил взгляд назад, через плечо, увидел хмылкую рожу Коснячича, сына тысяцкого Косняча. Пониже рожи был выставлен грозящий кулак, из-за вощаницы на столе виднелась трубочка для плевания. Несда закрыл глаза, послушал стихающий шум в голове, взмолился о враге своем: «Господи, мало Ты дал ему, мало и взыщи с него». Крепче сжал писало.
«Пред старцы имей молчание, пред мудрейшими послушание, с равными любовь, с меньшими любовное совещание и наказание…» Книжные словеса имели власть над ним. Забывалось тотчас все постороннее, не имеющее отношения к письменам, к древним отеческим преданиям, к историям, рассказанным давным-давно, к мудрости, изроненной устами святых праведников. От усердия при письме высовывался кончик языка, отец Евагрий раздраженно тыкал ему тростью в губы, порой разбивал в кровь. Не помогало: язык не удерживался. Полного презрения со стороны наставника удавалось избегать по единственной причине: Несда был лучшим учеником.
Тысяцкий сын Коснячич ненавидел его всей душой, широко, с вымыслом. Придумал прозвище – Ученый осел. Однажды преподнес ему проволочный венец с длинными зелеными ушами из лопухов, в обилии водившихся на митрополичьем дворе. К проволоке был прикручен кусок коры с надписью: «Первый среди ослов». Несда повертел венчик в руках, переспросил:
– Значит, я первый среди вас?
За это поплатился: принес домой два рдеющих налива под глазами. Коснячич не терпел покушений на свое самолюбие. Смирение не возвышало его душу, зато обременяла житейская гордость. Отец Евагрий не ласкал Коснячича тростью с тех пор, как отрок прошипел под его занесенную руку: «Я велю холопам, они зарежут тебя под забором, как свинью». Внушение остудило грека, а затем пошло по кругу в обратном направлении: Евагрий побежал жаловаться к попечителю отцу Каллимаху, тот доложил митрополиту, от владыки внушение побрело к князю, от князя шлепнулось холодной каплей за ворот тысяцкому. Неведомо осталось, каким путем оно возвратилось к боярскому детищу – через уши или иные части тела. Однако с того дня Коснячич и Евагрий делали вид, будто равнодушны друг к другу.
Учитель велел отложить вощаницы, стал рассказывать о деяниях царьградских василевсов. Несда слушал прилежно. Лишь иногда на уроках к нему приходило недоумение: отчего грек никогда не говорит о деяниях прежних русских князей и великих каганов – Владимира, Ярослава? В греческом хронографе, сиречь временнике, Иоанна Малалы о них не прочтешь. Лишь в труде Георгия Амартола есть скупые слова о русах. Но при владычном дворе киевские книжники записывали древние сказания о князьях земли русской, о походах на Царьград, о том, как утер пот князь Владимир с дружиной своей, много потрудившись на благо Руси. Для Евагрия всего этого будто не существовало. Несда слышал, что византийские ромеи считают Русь варварской страной и свое пребывание здесь мнят подвигом веры. А между тем дальше Чернигова и Новгорода боятся сунуться. В Ростове после изгнания язычниками епископа Феодора полста лет назад ни единого грека больше не видели.
– Кто из вас скажет мне, как звали византийского василевса, просветившего Русь Христовой верой?
Обмирая от шевельнувшейся в сердце обиды и взявшейся невесть откуда дерзости, Несда поднялся со скамьи. Побледнел, прижал потные ладони к портам.
– Апостол Руси есть Андрей, по прозвищу Первозванный. – Никогда собственный голос не казался таким звонким, высоко подскакивающим. – От Корсуня святой Андрей поднимался по Днепру и, утвердив на горе крест, предсказал явление города великого. Город тот осияет благодать Божия, и воздвигнутся в нем многие церкви. Так и исполнилось. Киев…
– Что такое?!!
Отец Евагрий придвинулся вплотную, навис, как грозовая туча, вздел трость. На бледном лице учителя взыграли красные пятна. Несда втянул голову в плечи.
– Откуда взялась оная глупость?!
Трость поднялась выше.
– Отец сказывал, – пискнул Несда.
– Ах оте-ец… – Евагрий с мучительным торжеством во взоре оглядел учеников, притихших в ожидании бури. – Кто же твой отец? Великий Омир? Новый Геродот? Или Прокопий Кесарийский? А может, Евсевий Памфил? Георгий Амартол?
Потрясенный предложенным выбором, Несда пролепетал правду:
– Он купец. Торговый человек.
– Купец?!!
Трость бухнула об половицу, едва не проломив доску.
Евагрий гневался долго. Стучал палкой по столу и по лбу Несды. Брызгал слюной, ругался «варварами», «невегласами», «лесными дикарями», что было неправдой. Всем известно: киевские поляне издавна живут в полях, оттого и прозвались так.
Даже язычниками обзывал. И это тоже была неправда. По крайней мере, полуправда.
– А отцу то поведал в Ростове владыка Леонтий, – совсем тихо изрек Несда, так что никто и не слышал.
Достоинство учителя Евагрия заключалось в том, что он всегда, даже во гневе, помнил о собственных грехах. Внезапно оборотившись к иконе в углу, он широко перекрестился и по-гречески молвил покаянную молитву. Затем велел:
– Вон с глаз моих…
Когда Несда подошел к двери, он передумал:
– Нет, постой… Ступай в библиотеку, принеси книгу «Шестоднев» Иоанна Болгарского.
За дверью Несда перевел дух и, пока шел по внутреннему гульбищу огромного собора, попросил у Господа даровать разумение – отчего так разъярило учителя апостольское пророчество. Святой Андрей благословил землю, на которой через века возрос Киев. Воссияла благодать. В чем тут варварство и язычество?
Он миновал палаты училища, где занимались старшие – богословы и риторы. Верхнее просторное гульбище опоясывало владычный храм с трех сторон. Кроме училища здесь размещались митрополичьи и княжьи покои, книгописная мастерская, казна, хранилище древних харатей, книжня, по-гречески библиотека. Сквозь окна в купольных барабанах голубело небо, впервые за три седмицы. Гнилое лето вот-вот встретится с осенью.
Несда толкнулся в дверь книжни. Здесь всегда и на всем почивала дивная тишина. Полки вздымались до потолка, прогибались от тяжести. Книги, от величины в пол-локтя до огромных, одному не удержать, вызывали и разные чувства. Малые умиляли, исполины рождали трепет, с прочими Несда ощущал себя на равных. Волнующе пахли переплеты, обтянутые в кожу, запорошенные пылью от долгого лежания. Тонкой струей вкраплялся аромат чернильных орешков и недавно выработанного пергамена. Сквозь книжную тишину не сразу пробивалось посапывание задремавшего за работой чернеца.
Несда подкрался к столу, заглянул через плечо короткобородого, но сильно власатого монаха, спавшего с поднятой головой. Прочел недоконченную фразу: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Чернец переписывал книгу проповедника Екклесиаста. На широком поле листа рядом с ровным столбцом кривилась отсебятина: «Ох, горе мне, грешному и унылому. О брашне помыслы, голову в сны клонит».
Монах очнулся, уставил на Несду мутные глаза.
– Чего?
– Мне бы «Шестоднев» Иоанна Болгарского. Отец Евагрий послал.
– Ну, послал, так послал.
Чернец с костяным хрустом потянулся, зевнул, перекрестя рот, показал пальцем, поросшим рыжей шерстью.
– Там возьми.
Несда подошел, коснулся ладонью корешков, провел по бугоркам переплетных ремней. Он стоял задом к монаху, чтобы тот ничего не увидел. В отношении книг Несда чувствовал стыдливость, какую отроку его лет полагалось испытывать с девицами. Но девицы до сих пор не занимали его сердца, и книги царили в душе безраздельно. Он нашел «Шестоднев», прижал к груди и замер, переживая миг счастья.
В доме отца книг не хранили, не берегли как зеницу ока. Для купца средней руки, недавно наладившего торговлю с Новгородом и Корсунем, это была невозможная роскошь. Несда владел лишь старенькой Псалтырью, которую подарил на прощанье ростовский епископ Леонтий.
– Чего там возишься?
– Да я… – Несда повернулся. Робея, выдохнул, зачастил: – Дивлюсь тайне. Отец Никодим говорит, книгами Дух Божий глаголет. А в Евангелии от Иоанна сказано, что слово есть Бог. Как столь малые письмена вмещают столь великое?
– Эк… – Чернец покачнулся на высоком сиденье. То ли икнул, то ли задумался. – Сие не тайна. Брюхо вот, – мохнатый палец уперся в круглый бугор под рясой, – тоже мало, а будто бездна. Око невелико, – монах потер в глазнице, – а зрит много всякого. Человек ничтожен, горсть праха – а желает приобрести весь мир.
Несда рассуждению подивился.
– Отец Никодим говорит, это похоть плоти, похоть очей и похоть разума.
– Гордость житейская. – Чернец махнул дланью. – То не Никодим, то Иоанн Апостол. А читал ли ты, отрок, в Писании: блаженны алчущие и жаждущие правды? Бездна врачуется другой бездной! – Шерстяной палец встал прямо, указуя в небо. – Кто жаждет духа, не алчет праха. Господь дал жажду, дал и потребное для ее утоления. А кому какое по нраву, сие каждый сам решай. Уразумел?
Несда внимательно глядел на черноризца. Тот посмеивался в бороду.
– Уразумел.
В книжню поскреблись, в дверь заглянула голова поповского сына Епишки.
– Отец Евагрий снова серчать надумал, – недовольно сообщил он. – Чего так долго-то? Небось не в княжьи хоромы послан.
Между столами, опираясь на кованую узорную трость, шагал наставник отец Евагрий. Бледный, сухопарый грек с провислыми подглазьями и навсегда отпечатавшейся в лице душевной мукой ступал беззвучно, заглядывал в восковые тетради учеников. Даже свою железную палку выучил не издавать стука, отчего страдали всегда проказники, сидевшие спиной в проход. Той же палкой Евагрий учил не делать ошибок на письме.
Торопясь за ровным, как стесанное бревно, голосом учителя, Несда вдавливал в желтый воск поучение Василья Великого: «Научись, верный человек, быть благочестию делателем… жить по евангельскому слову… очам управление, языку удержание, телу порабощение, помысл чист имей, гневу укрощение… побуждай себя на добрые дела Господа ради. Лишаем – не мсти, ненавидим – люби, гоним – терпи, хулим – моли, умертви грех…»
Несда любовно, с завитушкой вывел «хер» в последнем слове, и сейчас же в затылок ему влетел подарок. Ужалил так сильно, что из очей брызнули слезы. Вскрикнув, он получил еще – на плечи обрушилась греческая трость отца Евагрия.
– Языку удержание имей! – напомнил учитель и стал диктовать далее.
Согнувшись под ударом, Несда низко наклонил голову, скосил взгляд назад, через плечо, увидел хмылкую рожу Коснячича, сына тысяцкого Косняча. Пониже рожи был выставлен грозящий кулак, из-за вощаницы на столе виднелась трубочка для плевания. Несда закрыл глаза, послушал стихающий шум в голове, взмолился о враге своем: «Господи, мало Ты дал ему, мало и взыщи с него». Крепче сжал писало.
«Пред старцы имей молчание, пред мудрейшими послушание, с равными любовь, с меньшими любовное совещание и наказание…» Книжные словеса имели власть над ним. Забывалось тотчас все постороннее, не имеющее отношения к письменам, к древним отеческим преданиям, к историям, рассказанным давным-давно, к мудрости, изроненной устами святых праведников. От усердия при письме высовывался кончик языка, отец Евагрий раздраженно тыкал ему тростью в губы, порой разбивал в кровь. Не помогало: язык не удерживался. Полного презрения со стороны наставника удавалось избегать по единственной причине: Несда был лучшим учеником.
Тысяцкий сын Коснячич ненавидел его всей душой, широко, с вымыслом. Придумал прозвище – Ученый осел. Однажды преподнес ему проволочный венец с длинными зелеными ушами из лопухов, в обилии водившихся на митрополичьем дворе. К проволоке был прикручен кусок коры с надписью: «Первый среди ослов». Несда повертел венчик в руках, переспросил:
– Значит, я первый среди вас?
За это поплатился: принес домой два рдеющих налива под глазами. Коснячич не терпел покушений на свое самолюбие. Смирение не возвышало его душу, зато обременяла житейская гордость. Отец Евагрий не ласкал Коснячича тростью с тех пор, как отрок прошипел под его занесенную руку: «Я велю холопам, они зарежут тебя под забором, как свинью». Внушение остудило грека, а затем пошло по кругу в обратном направлении: Евагрий побежал жаловаться к попечителю отцу Каллимаху, тот доложил митрополиту, от владыки внушение побрело к князю, от князя шлепнулось холодной каплей за ворот тысяцкому. Неведомо осталось, каким путем оно возвратилось к боярскому детищу – через уши или иные части тела. Однако с того дня Коснячич и Евагрий делали вид, будто равнодушны друг к другу.
Учитель велел отложить вощаницы, стал рассказывать о деяниях царьградских василевсов. Несда слушал прилежно. Лишь иногда на уроках к нему приходило недоумение: отчего грек никогда не говорит о деяниях прежних русских князей и великих каганов – Владимира, Ярослава? В греческом хронографе, сиречь временнике, Иоанна Малалы о них не прочтешь. Лишь в труде Георгия Амартола есть скупые слова о русах. Но при владычном дворе киевские книжники записывали древние сказания о князьях земли русской, о походах на Царьград, о том, как утер пот князь Владимир с дружиной своей, много потрудившись на благо Руси. Для Евагрия всего этого будто не существовало. Несда слышал, что византийские ромеи считают Русь варварской страной и свое пребывание здесь мнят подвигом веры. А между тем дальше Чернигова и Новгорода боятся сунуться. В Ростове после изгнания язычниками епископа Феодора полста лет назад ни единого грека больше не видели.
– Кто из вас скажет мне, как звали византийского василевса, просветившего Русь Христовой верой?
Обмирая от шевельнувшейся в сердце обиды и взявшейся невесть откуда дерзости, Несда поднялся со скамьи. Побледнел, прижал потные ладони к портам.
– Апостол Руси есть Андрей, по прозвищу Первозванный. – Никогда собственный голос не казался таким звонким, высоко подскакивающим. – От Корсуня святой Андрей поднимался по Днепру и, утвердив на горе крест, предсказал явление города великого. Город тот осияет благодать Божия, и воздвигнутся в нем многие церкви. Так и исполнилось. Киев…
– Что такое?!!
Отец Евагрий придвинулся вплотную, навис, как грозовая туча, вздел трость. На бледном лице учителя взыграли красные пятна. Несда втянул голову в плечи.
– Откуда взялась оная глупость?!
Трость поднялась выше.
– Отец сказывал, – пискнул Несда.
– Ах оте-ец… – Евагрий с мучительным торжеством во взоре оглядел учеников, притихших в ожидании бури. – Кто же твой отец? Великий Омир? Новый Геродот? Или Прокопий Кесарийский? А может, Евсевий Памфил? Георгий Амартол?
Потрясенный предложенным выбором, Несда пролепетал правду:
– Он купец. Торговый человек.
– Купец?!!
Трость бухнула об половицу, едва не проломив доску.
Евагрий гневался долго. Стучал палкой по столу и по лбу Несды. Брызгал слюной, ругался «варварами», «невегласами», «лесными дикарями», что было неправдой. Всем известно: киевские поляне издавна живут в полях, оттого и прозвались так.
Даже язычниками обзывал. И это тоже была неправда. По крайней мере, полуправда.
– А отцу то поведал в Ростове владыка Леонтий, – совсем тихо изрек Несда, так что никто и не слышал.
Достоинство учителя Евагрия заключалось в том, что он всегда, даже во гневе, помнил о собственных грехах. Внезапно оборотившись к иконе в углу, он широко перекрестился и по-гречески молвил покаянную молитву. Затем велел:
– Вон с глаз моих…
Когда Несда подошел к двери, он передумал:
– Нет, постой… Ступай в библиотеку, принеси книгу «Шестоднев» Иоанна Болгарского.
За дверью Несда перевел дух и, пока шел по внутреннему гульбищу огромного собора, попросил у Господа даровать разумение – отчего так разъярило учителя апостольское пророчество. Святой Андрей благословил землю, на которой через века возрос Киев. Воссияла благодать. В чем тут варварство и язычество?
Он миновал палаты училища, где занимались старшие – богословы и риторы. Верхнее просторное гульбище опоясывало владычный храм с трех сторон. Кроме училища здесь размещались митрополичьи и княжьи покои, книгописная мастерская, казна, хранилище древних харатей, книжня, по-гречески библиотека. Сквозь окна в купольных барабанах голубело небо, впервые за три седмицы. Гнилое лето вот-вот встретится с осенью.
Несда толкнулся в дверь книжни. Здесь всегда и на всем почивала дивная тишина. Полки вздымались до потолка, прогибались от тяжести. Книги, от величины в пол-локтя до огромных, одному не удержать, вызывали и разные чувства. Малые умиляли, исполины рождали трепет, с прочими Несда ощущал себя на равных. Волнующе пахли переплеты, обтянутые в кожу, запорошенные пылью от долгого лежания. Тонкой струей вкраплялся аромат чернильных орешков и недавно выработанного пергамена. Сквозь книжную тишину не сразу пробивалось посапывание задремавшего за работой чернеца.
Несда подкрался к столу, заглянул через плечо короткобородого, но сильно власатого монаха, спавшего с поднятой головой. Прочел недоконченную фразу: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Чернец переписывал книгу проповедника Екклесиаста. На широком поле листа рядом с ровным столбцом кривилась отсебятина: «Ох, горе мне, грешному и унылому. О брашне помыслы, голову в сны клонит».
Монах очнулся, уставил на Несду мутные глаза.
– Чего?
– Мне бы «Шестоднев» Иоанна Болгарского. Отец Евагрий послал.
– Ну, послал, так послал.
Чернец с костяным хрустом потянулся, зевнул, перекрестя рот, показал пальцем, поросшим рыжей шерстью.
– Там возьми.
Несда подошел, коснулся ладонью корешков, провел по бугоркам переплетных ремней. Он стоял задом к монаху, чтобы тот ничего не увидел. В отношении книг Несда чувствовал стыдливость, какую отроку его лет полагалось испытывать с девицами. Но девицы до сих пор не занимали его сердца, и книги царили в душе безраздельно. Он нашел «Шестоднев», прижал к груди и замер, переживая миг счастья.
В доме отца книг не хранили, не берегли как зеницу ока. Для купца средней руки, недавно наладившего торговлю с Новгородом и Корсунем, это была невозможная роскошь. Несда владел лишь старенькой Псалтырью, которую подарил на прощанье ростовский епископ Леонтий.
– Чего там возишься?
– Да я… – Несда повернулся. Робея, выдохнул, зачастил: – Дивлюсь тайне. Отец Никодим говорит, книгами Дух Божий глаголет. А в Евангелии от Иоанна сказано, что слово есть Бог. Как столь малые письмена вмещают столь великое?
– Эк… – Чернец покачнулся на высоком сиденье. То ли икнул, то ли задумался. – Сие не тайна. Брюхо вот, – мохнатый палец уперся в круглый бугор под рясой, – тоже мало, а будто бездна. Око невелико, – монах потер в глазнице, – а зрит много всякого. Человек ничтожен, горсть праха – а желает приобрести весь мир.
Несда рассуждению подивился.
– Отец Никодим говорит, это похоть плоти, похоть очей и похоть разума.
– Гордость житейская. – Чернец махнул дланью. – То не Никодим, то Иоанн Апостол. А читал ли ты, отрок, в Писании: блаженны алчущие и жаждущие правды? Бездна врачуется другой бездной! – Шерстяной палец встал прямо, указуя в небо. – Кто жаждет духа, не алчет праха. Господь дал жажду, дал и потребное для ее утоления. А кому какое по нраву, сие каждый сам решай. Уразумел?
Несда внимательно глядел на черноризца. Тот посмеивался в бороду.
– Уразумел.
В книжню поскреблись, в дверь заглянула голова поповского сына Епишки.
– Отец Евагрий снова серчать надумал, – недовольно сообщил он. – Чего так долго-то? Небось не в княжьи хоромы послан.
2
– Здесь он. Помирать собрался.
Дворский кметь оттопырил губу, ушел в сторону, сел на перевернутую телегу и принялся чистить ветошкой и без того чищенный холопом меч.
Даньша поглядел через узкое, в полтора кулака окошко. В порубе было темно и глубоко. Несло отхожим духом. Где-то там внизу что-то глухо ворочалось.
– Эй! Кто живой есть? – позвал Даньша.
Иных звуков не было. Даже ворочаться перестало.
– А может, помер, – буркнул княжий отрок, – пока я за тобой ездил.
Всем видом кметь пытался втолковать окружающим, что невзначайная погибель старшего дружинника, заточенного князем в поруб, является для него смертной обидой. Глядеть за узником поручили ему. Кормить и поить тоже. Чтоб не совсем затосковал. А тот захотел вдруг протянуть ноги. Что князь-то скажет?! Уморили, скажет, моего Душилу…
– Я те дам – помер, – погрозил Даньша. – Лучше объясни заново, как он в поруб угодил. Я чего-то не совсем понял.
– Чего тут объяснять. Слыхал небось, к князю латынские послы прибыли, дочку сватают для ихнего короля.
– Ну.
– Ну и перепились на пиру. Душило и этот… рыцарь Ромуальд. Пошли ворон стрелять. Там их и повязали. Не сразу, правда.
– Это кто тут мне кости перебирает?! – зычно громыхнуло из поруба.
Даньша обрадовался:
– Ну вот, а говоришь – помирает. Кто помирает-то?
– Даньша, брат крестовый! – взревело в порубе. Бревна задрожали.
– Душило, упырь ты мой родной! – Даньша одной рукой облапил оконце, как бы обняв друга. Второй руки у него не было, рукав суконной свиты заткнут за пояс. – Где ты, не вижу…
– Да тут я, не достать до окна, яма глубокая… Савка тебе чего наплел про меня? Все брешет. Не так было.
– А как?
– Князь на меня разгневался. Я пятерых из младшей дружины покалечил.
– Семерых, – уточнил Савка.
– Ты уж там молчи, смерд.
– Я не смерд.
Кметь оскорбился и ушел. Из-за сруба кладовой клети торчал лишь его нос.
– Шестерых покалечил, – поправился Душило. – Так они сами… Нечего под руку лезть, когда я из лука стреляю. Не люблю я этого.
– Для чего по церковным крестам-то стрелял?
– По крестам – не знаю, наговор это. Бояре меня не любят. Поклепничают князю. Мы с рыцарем Мудальдом по воронам били. На спор. Я не виноват, что они все по крестам сидят. Как будто в Киеве больше сидеть негде. И рыцарь этот… Если б я не выпил столько меду, я бы ему голову скрутил. Чего он… А так я добрый.
– А чего он?
– Сперва новгородскому епископу козу строил, думал, никто не видит. Епископ, болезный, затеял прю с латынцами о вере. Как будто в Киеве больше негде прю устроить, на пиру у князя надо.
– Про что пря? – заинтересовался Даньша.
– А что нечего наших княжон под римского папу отдавать. Игумен Федосий нашему князю про то же целый пергамен измарал. Про поганую латынскую веру. Да толку… После того рыцарь Мудальд услыхал, как песельник про Вещего Олега гусли дерет, и сказал, что ничего не было.
– Как так не было?!
– Вот и я тоже: как так?! А он: в грамотах ихних христианнейших королей и римских пап о взятии Константина-града вашим князем ничего не сказано. И про прибитый на воротах щит тоже ничего… – В порубе на короткое время стало тихо и задумчиво.
– А на ворон как перешли?
– Кто ж теперь знает… Даньша… Ты помнишь, как я на Немиге, когда против Всеслава ходили, князя от верной смерти спас?…
– Как же не помню! Я там руку оставил.
– А теперь он ко мне не хочет прийти… попрощаться… Я уж этого посылал, Савку…
Голос, доносившийся из поруба, совсем ослабел.
– Душило, эй, ты чего там? Вправду помираешь?
Даньша попытался просунуть голову в оконную щель.
– Мыши тут… В дождь грязи по колено… Когда схороните, ты мою жену себе возьми. А детей мы с ней не прижили…
– Так я женатый, забыл? – удивился Даньша.
– И дети есть?
– Как не быть.
– Ну, тогда пускай Гавша мою Алену за себя берет. Годов-то ему сколько, братищу твоему?
– Годов-то ему хватает. Только Гавше нужно девку с умом и с норовом сватать. Чтоб могла запрячь этого жеребца. Пока не сыскалась такая.
Отрок выглянул из-за клети, прислушался. Обычное дело: сидят двое старых дружинников на княжьем дворе, за тридцать годов каждому, вспоминают прожитое. Один безрукий, уже и не дружинник, а так, купчина вроде, другой в порубе.
– Эй, Савка! – гулко донеслось из темницы.
– Ну чего? – не сразу отозвался кметь.
– Меду принес бы.
– Не велено.
– Ну ладно, про смерда это я сгоряча, прости.
– А буянить не будешь, храбр? Поруб ломать?
– Когда такое было-то?
– Да уж было… – вздохнул Савка. – Ладно, принесу. Эй, ты, – позвал он пробегавшего мимо холопа, – за мной иди.
Воротился быстро. Холоп нес две малые глиняные корчаги. Савка обвязал горлышко одной вервием и протолкнул в оконце поруба. Едва пролезла.
– В поварне брал или в медуше? – спросил Душило, выбивая хлопком затычку.
– В медуше. Ключник сегодня не жадный.
– Ключник не жа-адный… А князь прижимистый… стал. Это я не тебе, Савка. Закрой уши.
– Да пожалуйста. – Кметь спустил вторую корчагу, вытянул веревку и ушел на свою телегу. – Очень надо, – донеслось оттуда.
– Так чего князь-то? – спросил Даньша.
– Князь-то? Мало меду выставляет. А вином грецким да пивом разве сыт и весел будешь?
– Да-а… – задумался Даньша. – А чего так?
– Стареет князь.
– Слышно, отроки его по селам лишнее дерут, напрасные виры придумывают, смердов злят.
– Кто ж за ними уследит. Балуют…
Об стену поруба что-то хряснуло. Пустую корчагу загубил, догадался Даньша.
– Ты-то как, брат крестовый? – спросил Душило между затяжными глотками.
– В Корсунь скоро пойду, лодейный обоз с товаром поведу.
– И как оно – в купцах? – громко рыгнув, осведомился Душило.
– Да как… Своя сноровка нужна. А без нее – не то что без руки останешься. Ноги оторвут.
– А может, и мне в торговые люди податься?… – загрустил Душило. – Ходить с обозами. Тоже ведь – не веретеном трясти. Меч при себе, гирьки на поясе. Кошель на брюхе.
– Ты чего это? – всполошился Даньша. – А князь? Изяслав Ярославич наш?
– А князь сам по себе… Нужен я ему будто.
В порубе снова хлопнуло, осыпалось. Вторая корчага.
– Да! Ты ж помирать хотел? – вспомнил Даньша.
– Перехотел, – мрачно сказал Душило.
И стал буянить.
Стены поруба затряслись от крепких ударов. Бухало мерно, с расстановкой. Даньша спиной, прислоненной к срубу, чувствовал, как стонут в крепах бревна темницы.
– Ну вот, опять. – К порубу подошел кметь, топыря губу. – Не надо было меду давать. Заклинался же не давать.
– Чем это он? Не покалечится сам-то? – спросил Даньша.
– А сапогами. Ежели поруб не обрушит, так и нечем там калечиться… Ни у кого таких сапог нет, – добавил отрок.
– Ты бы, молодо-зелено, – нахмурился Даньша, – помолчал бы. – И опять поглядел в небо. – Душа веселья просит.
Дворский кметь оттопырил губу, ушел в сторону, сел на перевернутую телегу и принялся чистить ветошкой и без того чищенный холопом меч.
Даньша поглядел через узкое, в полтора кулака окошко. В порубе было темно и глубоко. Несло отхожим духом. Где-то там внизу что-то глухо ворочалось.
– Эй! Кто живой есть? – позвал Даньша.
Иных звуков не было. Даже ворочаться перестало.
– А может, помер, – буркнул княжий отрок, – пока я за тобой ездил.
Всем видом кметь пытался втолковать окружающим, что невзначайная погибель старшего дружинника, заточенного князем в поруб, является для него смертной обидой. Глядеть за узником поручили ему. Кормить и поить тоже. Чтоб не совсем затосковал. А тот захотел вдруг протянуть ноги. Что князь-то скажет?! Уморили, скажет, моего Душилу…
– Я те дам – помер, – погрозил Даньша. – Лучше объясни заново, как он в поруб угодил. Я чего-то не совсем понял.
– Чего тут объяснять. Слыхал небось, к князю латынские послы прибыли, дочку сватают для ихнего короля.
– Ну.
– Ну и перепились на пиру. Душило и этот… рыцарь Ромуальд. Пошли ворон стрелять. Там их и повязали. Не сразу, правда.
– Это кто тут мне кости перебирает?! – зычно громыхнуло из поруба.
Даньша обрадовался:
– Ну вот, а говоришь – помирает. Кто помирает-то?
– Даньша, брат крестовый! – взревело в порубе. Бревна задрожали.
– Душило, упырь ты мой родной! – Даньша одной рукой облапил оконце, как бы обняв друга. Второй руки у него не было, рукав суконной свиты заткнут за пояс. – Где ты, не вижу…
– Да тут я, не достать до окна, яма глубокая… Савка тебе чего наплел про меня? Все брешет. Не так было.
– А как?
– Князь на меня разгневался. Я пятерых из младшей дружины покалечил.
– Семерых, – уточнил Савка.
– Ты уж там молчи, смерд.
– Я не смерд.
Кметь оскорбился и ушел. Из-за сруба кладовой клети торчал лишь его нос.
– Шестерых покалечил, – поправился Душило. – Так они сами… Нечего под руку лезть, когда я из лука стреляю. Не люблю я этого.
– Для чего по церковным крестам-то стрелял?
– По крестам – не знаю, наговор это. Бояре меня не любят. Поклепничают князю. Мы с рыцарем Мудальдом по воронам били. На спор. Я не виноват, что они все по крестам сидят. Как будто в Киеве больше сидеть негде. И рыцарь этот… Если б я не выпил столько меду, я бы ему голову скрутил. Чего он… А так я добрый.
– А чего он?
– Сперва новгородскому епископу козу строил, думал, никто не видит. Епископ, болезный, затеял прю с латынцами о вере. Как будто в Киеве больше негде прю устроить, на пиру у князя надо.
– Про что пря? – заинтересовался Даньша.
– А что нечего наших княжон под римского папу отдавать. Игумен Федосий нашему князю про то же целый пергамен измарал. Про поганую латынскую веру. Да толку… После того рыцарь Мудальд услыхал, как песельник про Вещего Олега гусли дерет, и сказал, что ничего не было.
– Как так не было?!
– Вот и я тоже: как так?! А он: в грамотах ихних христианнейших королей и римских пап о взятии Константина-града вашим князем ничего не сказано. И про прибитый на воротах щит тоже ничего… – В порубе на короткое время стало тихо и задумчиво.
– А на ворон как перешли?
– Кто ж теперь знает… Даньша… Ты помнишь, как я на Немиге, когда против Всеслава ходили, князя от верной смерти спас?…
– Как же не помню! Я там руку оставил.
– А теперь он ко мне не хочет прийти… попрощаться… Я уж этого посылал, Савку…
Голос, доносившийся из поруба, совсем ослабел.
– Душило, эй, ты чего там? Вправду помираешь?
Даньша попытался просунуть голову в оконную щель.
– Мыши тут… В дождь грязи по колено… Когда схороните, ты мою жену себе возьми. А детей мы с ней не прижили…
– Так я женатый, забыл? – удивился Даньша.
– И дети есть?
– Как не быть.
– Ну, тогда пускай Гавша мою Алену за себя берет. Годов-то ему сколько, братищу твоему?
– Годов-то ему хватает. Только Гавше нужно девку с умом и с норовом сватать. Чтоб могла запрячь этого жеребца. Пока не сыскалась такая.
Отрок выглянул из-за клети, прислушался. Обычное дело: сидят двое старых дружинников на княжьем дворе, за тридцать годов каждому, вспоминают прожитое. Один безрукий, уже и не дружинник, а так, купчина вроде, другой в порубе.
– Эй, Савка! – гулко донеслось из темницы.
– Ну чего? – не сразу отозвался кметь.
– Меду принес бы.
– Не велено.
– Ну ладно, про смерда это я сгоряча, прости.
– А буянить не будешь, храбр? Поруб ломать?
– Когда такое было-то?
– Да уж было… – вздохнул Савка. – Ладно, принесу. Эй, ты, – позвал он пробегавшего мимо холопа, – за мной иди.
Воротился быстро. Холоп нес две малые глиняные корчаги. Савка обвязал горлышко одной вервием и протолкнул в оконце поруба. Едва пролезла.
– В поварне брал или в медуше? – спросил Душило, выбивая хлопком затычку.
– В медуше. Ключник сегодня не жадный.
– Ключник не жа-адный… А князь прижимистый… стал. Это я не тебе, Савка. Закрой уши.
– Да пожалуйста. – Кметь спустил вторую корчагу, вытянул веревку и ушел на свою телегу. – Очень надо, – донеслось оттуда.
– Так чего князь-то? – спросил Даньша.
– Князь-то? Мало меду выставляет. А вином грецким да пивом разве сыт и весел будешь?
– Да-а… – задумался Даньша. – А чего так?
– Стареет князь.
– Слышно, отроки его по селам лишнее дерут, напрасные виры придумывают, смердов злят.
– Кто ж за ними уследит. Балуют…
Об стену поруба что-то хряснуло. Пустую корчагу загубил, догадался Даньша.
– Ты-то как, брат крестовый? – спросил Душило между затяжными глотками.
– В Корсунь скоро пойду, лодейный обоз с товаром поведу.
– И как оно – в купцах? – громко рыгнув, осведомился Душило.
– Да как… Своя сноровка нужна. А без нее – не то что без руки останешься. Ноги оторвут.
– А может, и мне в торговые люди податься?… – загрустил Душило. – Ходить с обозами. Тоже ведь – не веретеном трясти. Меч при себе, гирьки на поясе. Кошель на брюхе.
– Ты чего это? – всполошился Даньша. – А князь? Изяслав Ярославич наш?
– А князь сам по себе… Нужен я ему будто.
В порубе снова хлопнуло, осыпалось. Вторая корчага.
– Да! Ты ж помирать хотел? – вспомнил Даньша.
– Перехотел, – мрачно сказал Душило.
И стал буянить.
Стены поруба затряслись от крепких ударов. Бухало мерно, с расстановкой. Даньша спиной, прислоненной к срубу, чувствовал, как стонут в крепах бревна темницы.
Петь Душилу было тяжело, из груди рвалась надрывная горечь. Даньша поднял лицо к синему небу. Ему тоже захотелось меду, и чтоб песельники рвали струны гуслей, а скоморохи дудели в сопели и ходили вверх ногами, и стол был полон яств, и девки красные пригубляли заморское вино.
Э-эх, по-над реченькой, да над широ-ко-ю-у…
Э-эх, спят-лежат вои хоро-бры-е…
Э-эх, да сном да крепеньким…
Непробу-удным…
– Ну вот, опять. – К порубу подошел кметь, топыря губу. – Не надо было меду давать. Заклинался же не давать.
– Чем это он? Не покалечится сам-то? – спросил Даньша.
– А сапогами. Ежели поруб не обрушит, так и нечем там калечиться… Ни у кого таких сапог нет, – добавил отрок.
– Не умеет пить. – Кметь осуждающе тряхнул чубом. – А еще из лучших мужей.
Э-эх, воронье да послета-алось…
– Ты бы, молодо-зелено, – нахмурился Даньша, – помолчал бы. – И опять поглядел в небо. – Душа веселья просит.
тянули теперь уже вдвоем.
Э-эх, да в сырой земле лежать-почива-ать… —
3
Новгородский епископ Стефан был недоволен. Князь киевский не слушал советов. Сам митрополит не мог его переупрямить, от епископа же Изяслав отмахивался, как от мухи. Чем я, говорит, хуже батюшки, великого кагана Ярослава, который со всеми странами Заката породнился через свое многочадие. Сына меньшого, Всеволода Переяславского, не абы на ком женил – на принцессе византийской, Мономаховне. Я же, говорит, всего лишь польскому князю двоюродным братцем прихожусь, а через жену – дядей. Это, считай, почти ничего, с ляхами у нас разговор особый. Могу хотя бы дочь в приличное королевство замуж отдать? Сколько ни увещевал епископ, что не подобает агнца, сиречь беспорочную девицу, в волчью пасть засовывать, все напрасно. Дружба с латынцами князю дороже спасения души собственного чада.
Четырнадцать лет минуло, как патриарх константинопольский Михаил Керулларий и папа Лев IX предали друг друга анафеме. За это время римское папство не только не покаялось в расколе со вселенской кафолической Церковью, но пуще продолжает лаять на нее. В гордыне своей само себя назвало кафолическим, а на апостольское православие клевещет, облыжно виня в ереси. При том разобраться в богословских тонкостях раскола под силу только людям хорошо образованным, здесь же, на Руси, таковых не обрящешь. Чернь по-прежнему погибает в язычестве. Бояре и те в нужде зовут волхвов. Князья… советов не слушают. Иные так просто от волхвования рождены.
Владыка поерзал в конском седле, живо вспомнив прошлогоднее разорение Новгорода полоцким князем Всеславом. Пришел с ратью, налетел, пожег, украл колокола со звонницы и паникадила из Святой Софии, увел полон. Тать в овечьей шкуре. Новгород своей отчиной зовет, под себя тянет. Не зря Всеслав среди невеж и черни слывет оборотнем. Облик человечий, нутро волчье. Говорят, в калите на шее полоцкий князь носит ту мерзость, в которой вышел из утробы матери, – родильную рубашку. Будто бы так велели волхвы, от чьего колдовства и родился младенец. Тьфу. Епископ перекрестился. А в самом Полоцке при дворе Всеслава язычество силы копит. Да что в Полоцке. В Киеве на полоцком подворье тех волхвов обретается несчитано. За князем своим прибрели. Чего доброго, выведут его из заточения. Кудесники, они могут. Бесовской силой творят кудесы.
Всеслав за свои дела теперь сидит вместе с сыновьями в порубе на киевской Горе. Хоть и зло поступил с ним Изяслав, нарушил братское крестоцелование, а все же так спокойнее. Да и то рассудить: не силен ли Бог всякое зло к правде обратить?
В Киеве Стефан оказался по делам своей епископии. А тут сватовство латинское. Митрополит Георгий в вере крепок, умом сообразителен, а волей слаб. Не такие владыки нужны на Руси. Здесь слово должно быть со властью, а власть с силой и твердостью. Своими новгородцами, от бояр до холопов, епископ Стефан так и управлял. Особо теперь, когда князя в Новгороде не видали с прошлогоднего ратного Всеславова нахождения. Мстислав Изяславич бежал с позором перед битвой, и битву проиграли. Больше самовольные новгородцы Изяславова племени к себе в князья не хотят. И с этим тоже епископ в Киеве оказался – договариваться о князе. С ним для верности отправлено малое посольство от вольного города – бояре да гости торговые. Те на Новгородском подворье разместились, в Копыревом конце. Ну а епископская честь – в митрополичьих хоромах у Святой Софии почивать.
После беседы с князем у епископа болел живот. Хотелось слезть с коня и полежать, но дорожных носилок не было. Конные холопы позади вполголоса ругали княжью челядь. Бревенчатая мостовая утекала впереди под своды Софийских ворот и спускалась круто вниз. Гора – старый город князя Владимира – была окольцована стеной лет сто назад, а теперь составляла лишь малую часть Киева. Укрепления давно не поновлялись и местами сгнили. Несмотря на бурканье в животе, владыка отметил, что новгородцы за своим детинцем следят куда заботливей, нежели киевские люди. Здесь князь всему голова. А у князя хлопоты – дочку получше спровадить и осрамившегося Мстислава обратно подсунуть новгородцам. Еще говорят, князь любит на вечерней зоре прийти к порубу Всеслава и побаять перед сном о чем ни то. Раскаянье, что ли, его грызет?
Выехали из ворот. Боярские усадьбы с обеих сторон, долгий тын из островерхих кольев. Хоромы у всякого на свой лад, от пожара обмазаны глиной, побелены, только кровли темнеют.
– Тпрру-у-у!
Конь встал – и ни с места, прядает ушами. Епископ вертит головой, не понимает, в чем причина.
– Эй, погорельцы новгородские, чего рты разинули?
Четверо каких-то, холопьего вида, в посконине, вылезли из проулка, стоят, творят над владыкой посмехи.
Четырнадцать лет минуло, как патриарх константинопольский Михаил Керулларий и папа Лев IX предали друг друга анафеме. За это время римское папство не только не покаялось в расколе со вселенской кафолической Церковью, но пуще продолжает лаять на нее. В гордыне своей само себя назвало кафолическим, а на апостольское православие клевещет, облыжно виня в ереси. При том разобраться в богословских тонкостях раскола под силу только людям хорошо образованным, здесь же, на Руси, таковых не обрящешь. Чернь по-прежнему погибает в язычестве. Бояре и те в нужде зовут волхвов. Князья… советов не слушают. Иные так просто от волхвования рождены.
Владыка поерзал в конском седле, живо вспомнив прошлогоднее разорение Новгорода полоцким князем Всеславом. Пришел с ратью, налетел, пожег, украл колокола со звонницы и паникадила из Святой Софии, увел полон. Тать в овечьей шкуре. Новгород своей отчиной зовет, под себя тянет. Не зря Всеслав среди невеж и черни слывет оборотнем. Облик человечий, нутро волчье. Говорят, в калите на шее полоцкий князь носит ту мерзость, в которой вышел из утробы матери, – родильную рубашку. Будто бы так велели волхвы, от чьего колдовства и родился младенец. Тьфу. Епископ перекрестился. А в самом Полоцке при дворе Всеслава язычество силы копит. Да что в Полоцке. В Киеве на полоцком подворье тех волхвов обретается несчитано. За князем своим прибрели. Чего доброго, выведут его из заточения. Кудесники, они могут. Бесовской силой творят кудесы.
Всеслав за свои дела теперь сидит вместе с сыновьями в порубе на киевской Горе. Хоть и зло поступил с ним Изяслав, нарушил братское крестоцелование, а все же так спокойнее. Да и то рассудить: не силен ли Бог всякое зло к правде обратить?
В Киеве Стефан оказался по делам своей епископии. А тут сватовство латинское. Митрополит Георгий в вере крепок, умом сообразителен, а волей слаб. Не такие владыки нужны на Руси. Здесь слово должно быть со властью, а власть с силой и твердостью. Своими новгородцами, от бояр до холопов, епископ Стефан так и управлял. Особо теперь, когда князя в Новгороде не видали с прошлогоднего ратного Всеславова нахождения. Мстислав Изяславич бежал с позором перед битвой, и битву проиграли. Больше самовольные новгородцы Изяславова племени к себе в князья не хотят. И с этим тоже епископ в Киеве оказался – договариваться о князе. С ним для верности отправлено малое посольство от вольного города – бояре да гости торговые. Те на Новгородском подворье разместились, в Копыревом конце. Ну а епископская честь – в митрополичьих хоромах у Святой Софии почивать.
После беседы с князем у епископа болел живот. Хотелось слезть с коня и полежать, но дорожных носилок не было. Конные холопы позади вполголоса ругали княжью челядь. Бревенчатая мостовая утекала впереди под своды Софийских ворот и спускалась круто вниз. Гора – старый город князя Владимира – была окольцована стеной лет сто назад, а теперь составляла лишь малую часть Киева. Укрепления давно не поновлялись и местами сгнили. Несмотря на бурканье в животе, владыка отметил, что новгородцы за своим детинцем следят куда заботливей, нежели киевские люди. Здесь князь всему голова. А у князя хлопоты – дочку получше спровадить и осрамившегося Мстислава обратно подсунуть новгородцам. Еще говорят, князь любит на вечерней зоре прийти к порубу Всеслава и побаять перед сном о чем ни то. Раскаянье, что ли, его грызет?
Выехали из ворот. Боярские усадьбы с обеих сторон, долгий тын из островерхих кольев. Хоромы у всякого на свой лад, от пожара обмазаны глиной, побелены, только кровли темнеют.
– Тпрру-у-у!
Конь встал – и ни с места, прядает ушами. Епископ вертит головой, не понимает, в чем причина.
– Эй, погорельцы новгородские, чего рты разинули?
Четверо каких-то, холопьего вида, в посконине, вылезли из проулка, стоят, творят над владыкой посмехи.