12 декабря парламент России, опъяненный собственным величием и одновременно затюканный прессой, подкупленный как поездками за границу, так и ложью о быстром демократическом рае в отдельно взятой республике, под сладостный вой врагов Советского Союза и демократов (что оказалось в конечном итоге одним, и тем же) большинством голосов ратифицировал Беловежский сговор, сняв тем самым с Ельцина вину за содеянное . Мужества и мудрости заглянуть хотя бы на один день вперед хватило только у шести депутатов, сказавших «нет» .
Много месяцев спустя, когда на одном из собраний присутствующие встали перед депутатом Сергеем Бабуриным, он остановил их:
— Ни в коем случае! Перед депутатами России народ еще долго не должен вставать. Мы столько бед натворили, что попадем только в ад и будем вариться в одном котле всем парламентом. Мы были безотчетно смелы.
Воистину: страшны политики, не знающие страха. Такие не оглядываются назад и не слышат проклятий, не видят крови, льющейся после их деяний. Они устремлены лишь вперед, где пока все тихо и спокойно. И врываются в это безмолвие с шумом и гамом, заставляя всех радоваться своему грубому пришествию.
Такие желают нам счастья на наших же слезах и горе. Их отвага — от бессилия, от нехватки мудрости и терпения, от страха отвечать за содеянное.
Есть, конечно, и иные политики. В конце декабря все того же перевернутого 1991 года Горбачев, пока еще Президент Советского Союза, вместо ареста заговорщиков добровольно и раболепски подписал один из последних своих Указов — о спуске Государственного флага над Кремлем. До этого случая мы могли гордиться тем, что во всей нашей истории наши корабли предпочитали лучше пойти на дно, сохранив честь и достоинство, чем спустить свой стяг перед неприятелем. Правда, говорить о чести и достоинстве Горбачева — все равно что толочь воду в ступе. А он, вроде русский мужик, к этому времени получивший уже звания и лучшего американца, и лучшего немца , и друга Израиля, он, в то же время, не сумевший у собственного народа заслужить ни одного уважительного титула, — Горби, тем не менее, не мог не знать, что для советских людей флаг означает больше, чем просто полотнище. Это — символ, это последнее, что еще способно было остановить безумие всеобщей вражды, сплотить вокруг себя людей, верных идеям братства и дружбы.
Но оказался слаб капитан огромного корабля, дрогнула его мелкая душонка. Перепутал в очередной раз, где жизнь, а где сцены из спектакля — не застрелился, не остался навек на союзном корабле, ушедшем под воду с им же спущенным стягом. Неужели думал опять отсидеться, переждать события, как делал сотни раз до этого?
Но уже стояли за его спиной люди Ельцина. Не успели просохнуть чернила на этом Указе, как другой и единственный теперь в стране и Кремле — золотая мечта! — Президент России подмахнул свой Указ.
И сырой, промозглой ночью 25 декабря подленько, без хотя бы какого-то почтения к истории и народу спустила дежурная смена Хозяйственного управления правительства флаг великой державы. Вместо него под свист и крики редких посетителей Красной площади вползло на флагшток бело-сине-красное коммерческо-власовское полотнище . Словно над штабом генерала-предателя. Символ? Мистика? Случайность? Недоразумение? Или чтобы все-таки больнее ударить и ущемить тех, кто не вошел в стадо, плетущееся под досмотром чужих советников к хрустальной чаше с ядом?
Из всех многочисленных партий и партиек, фондов и движений, сосущих, теребящих и разрывающих больную страну, только Российская коммунистическая рабочая партия нашла в себе мужество заявить и обоим президентам, и Верховному Совету СССР:
«В связи с заявлением группы лиц, именующих себя президентами независимых государств, о роспуске СССР и спуске его Государственного флага, ЦК РКРП, считая комментарии излишними, предлагает передать Красный флаг СССР на хранение РКРП.
Мы обязуемся в скором будущем вновь поднять его над Кремлем.
В.А. Тюлькин, Ю.Г. Терентьев (Санкт-Петербург), В.И. Анпилов (Москва)» .
Флаг, конечно, не дали. И уже под новым стягом на святой для страны праздник 23 февраля 1992 года новые власовцы — московские омоновцы — окружали, расчленяли, теснили и избивали людей, которые шли возложить цветы на могилу Неизвестного солдата. Что там нагайки казаков и жандармов в далекой истории 1905 года! Семечки! Железными щитами, резиновыми дубинками (сила удара — 100 кг на 1 см тела) — да по седым головам, по орденам и медалям на распахнутой груди.
А на совершенно пустой, оцепленной тремя кольцами из грузовиков, тюремных «воронков» и милиции Манежной площади стоял военный оркестр и играл марш для ельцинской делегации, возлагавшей свои цветы и свои венки к Вечному огню. И больше никого не было вокруг, словно происходило все в мертвом городе. Уже тогда эта власть боялась своего народа. Лишь в злом карканье заходилось воронье над Кремлем, заглушая проклятия на окровавленной, растерзанной Пушкинской площади, где продолжалось избиение фронтовиков:
— Ельцин — иуда!
— Банду Ельцина — под суд!
— Всенародно избранного — во всенародно изгнанного!
— Да здравствует Советский Союз!
Тогда, 23 февраля 1992 года, это были пока еще одинокие, немощные и слабые крики. Но уже были!
Зато по первым весенним денечкам, не таясь, под телекамерами прошел по Красной площади директор американского ЦРУ Роберт Гейтс. И сказал корреспонденту Би-би-си с чувством исполненного долга:
— Тут, на Красной площади, подле Кремля и Мавзолея, совершаю я одиночный парад победы своей.
А демократы продолжали вопить на всех углах, что это они совершили Великую Демократическую революцию. Впрочем, о том, враги СССР и демократы — одно и то же, уже говорилось…
Начальник нашего Главного разведывательного управления генерал-полковник Леонид Шебаршин, узнав о демарше директора ЦРУ, тут же подаст в отставку. Ему уже идти было некуда: Ельцин пожелал принять для встречи не его, а довольного Гейтса; руководитель госбезопасности нашей страны Вадим Бакатин подсуетился еще раньше, выдав американцам технологию секретнейших производств .
Впрочем, первый Президент России всегда имел удивительную способность подбирать себе отталкивающее окружение и странных (на первый взгляд) друзей.
И не приведи Господь ни одному народу мира испытать подобные унижения и позор, обрушившиеся на советских людей из-за политических амбиций беспринципных, двуличных, готовых миллион раз перекрашиваться и переворачиваться предателей-руководителей. А если окружение Горбачева и Ельцина, двух близнецов-братьев, по своей наивности все еще думает, что они вошли в историю, то есть для них более точное и отрезвляющее определение — они влипли в нее. И выковыривать для суда из этой истории будет их тот народ, от чьего имени они клялись и чьим доверием злоупотребили.
Как ни грустно и ни прискорбно сознавать, но конец XX столетия для Руси — это, к сожалению, бледные имена, бледные лица и еще более бледные дела во имя Отечества тех, кто оказался на престоле. В свою очередь, это должно было породить и породило не только несметную свору чванливых, беспринципных и бездарных чиновников, но и целые кланы мафиозных структур, управляющих этой камарильей столь легко и искусно, что те по-настоящему уверовали, будто это они правят демократический бал «от Москвы до самых до окраин».
И выпало Андрею Тарасевичу вновь влезть в самое пекло этих разборок, хотя, казалось бы, после всего пережитого сам Бог обязан был взять его под свое крыло, уберечь от новых страданий и напастей.
Впрочем, так оно поначалу и казалось, когда он отыскал в госпитале Мишку Багрянцева.
2
— Здорово.
— Привет.
Мишка еще не вставал, и они лишь подались навстречу один другому. Смутились этого порыва нежности и, сглаживая его, стыдясь сентиментальности, Тарасевич грубовато поинтересовался, осторожно присев на край кровати:
— Чего это вздумал подставляться под пули? Да еще шальные.
— Да вот полюбили они меня.
— Это ты, брат, оставь. Тебя любят другие. И не шальные. И не пули.
Багрянцев замер, медленно заливаясь краской. Андрей мог говорить такое только про Раю…
— Так вот я и спрашиваю, — продолжал издеваться сладостными для Мишки намеками Тарасевич. — Жив останешься, если рядом разорвется снаряд?
— Рая? — с пугливой надеждой произнес тот и сделал попытку заглянуть за спину друга.
— Рая, Рая, — уложил его мягким нажимом руки Андрей. Вышел в коридор, где томилась у двери, отщипывая ногтями корешки гвоздик, его соседка: — Тебя ждут. Но только ненадолго.
Кому говорил и о чем просил! Рая не вышла из палаты, пока Мишка не стал на ноги…
На тихую, скромную их свадьбу Андрей на последние деньги взамен расколошмаченной купил новую люстру — света вам в жизни! Незаметно пропуская тосты, наелся поплотнее, чтобы хоть на день-два вперед, и незаметно, по-английски, вышел.
Все. Пора определяться в этой жизни самому. Вешать свои проблемы на Мишку и Раю, тем более в медовый месяц — просто не по-товарищески.
И вновь он одиноко бродил по московским улицам, и каждый раз оказывалось, что возвращался к тем местам, которые так или иначе были связаны с его первой поездкой в столицу и смертью Зиты. Междугородный на Новом Арбате, Союз писателей — теперь уже неизвестно чего, Белый дом с вычищенными после путча площадями и газонами. Только был ли мальчик, был ли путч? Не точнее ли сказать, что произошла контрреволюция, раз поменяли героев и идеалы? И что теперь делать ему: приспосабливаться к новым законам или противостоять им? А если противостоять, то как? Идти войной?
Если верить газетам, Млынник с ушедшим из Риги отрядом то ли в Приднестровье, то ли в Абхазии. В одном из газетных интервью Чеслав сказал, что рижский ОМОН не признает новых границ внутри государства и считает своим долгом быть в той точке Советского Союза, где необходима их помощь. Значит, его друзья там, где стреляют. Где зажглись войны. И поэтому надо просто ехать на войну. Любую. Там он найдет своих ребят. Он тоже не признает ликвидации СССР, а значит, вправе выступать в его защиту.
Поэтому он снова надевает свой черный берет. Пусть даже и мысленно. Свой он сжег 23 февраля, когда правительство Москвы, уничтожая все советское, запретило ветеранам прийти в этот праздничный день к могиле Неизвестного солдата. А когда те все-таки решили донести цветы к своему собрату, выставило на их пути омоновцев. И те подняли дубинки против фронтовиков. И Ельцин — какая гнусность! — вручил им потом за избиение стариков ордена «За личное мужество». И, что самое в конечном итоге постыдное, омоновцы — нет ниже падения! — эти ордена с благодарностью приняли .
Едва узнав эти новости, Андрей купил бутылку водки, сел в электричку и выехал за город.
Он не помнил, сколько ехал и где вышел. В редкой лесопосадочке недалеко от платформы разложил костерок и, когда пламя устоялось, окрепло, медленно опустил в него свой омоновский берет. Хотел отвернуться, уйти от огня и боли, но переборол себя, дождался, когда придавленный огонь выберется из-под черного круга, лизнет, обжигаясь, суконный ворс. Пища оказалась съедобной, пламя впилось в берет и ненасытно, не дожевывая до конца куски, проглотило с огненного стола щедрый подарок.
Андрей понимал, что это сгорал не просто берет: он подводил черту под своим прошлым. А точнее, перечеркивал свое будущее, если оно каким-то образом свяжется с ОМОНом. В свое время в Риге их отряд выбрал идеалом службы не деньги, а долг. Они могли получить золотые горы за одно только послушание латвийским властям, призывавшим их к жестокости по отношению к инакомыслящим. Случись так, Прибалтика первой бы захлебнулась русской кровью еще в самом начале перестройки. Но их ОМОН выстоял против такого соблазна и, хотя сам в конечном итоге оказался оболганным Ригой и преданным Москвой, перед историей что рижский, что вильнюсский отряды остались чисты. Московские же омоновцы 23 февраля показали, что можно служить и за деньги…
Поэтому с милицией у него ничего общего больше не будет. Никогда. Скорее он сам окажется среди тех, кого избивают дубинками…
Лишь угасло пламя костра, зубами сорвал пробку со «Столичной». Выпил, сколько хватило духу, прямо из горлышка. В голову и ноги ударило мгновенно, но, передохнув, зачерпнув горстью снега, вновь опрокинул в себя водку.
И заныло в груди, и не заметил, как завыл от безысходности и одиночества. И чтобы выплеснуть боль, не умереть от ее тисков, пошел крушить, ломать, топтать кусты и деревья. Человек, превратившийся в медведя-шатуна и по-волчьи завывающий — это всего-навсего рижский омоновец…
Воспоминание прервалось неожиданным озарением: а ведь он не снял тогда с берета звездочку. Зачем же он бросил ее в огонь! Она-то здесь при чем! Может, еще цела? Может, надо съездить и посмотреть? Времени-то у него теперь — море, а в том лесочке, как ни крути, горела его судьба…
Место отыскал быстро. Присев на колени, бережно раздвинул траву. Черная, обуглившаяся звездочка посмотрела на него серпом и молотом, и он, спасаясь от этого немого укора, торопливо зажал ее в руке. Звезда кольнула острыми краями, но не сильно, не до крови, словно и прощая, и в то же время желая, чтобы он помнил и о ее боли.
И вновь завыл Андрей, выплескивая боль через этот стон, и пошел крушить, ломать все на своем пути. И рвался, бежал куда-то, не отворачиваясь от веток, и спотыкался, и был бы, наверное, рад, если бы разверзлась под ним земля или прилетела из чащи выпущенная кем-нибудь пуля. И сразу бы все успокоилось. Как хочется успокоиться…
Очнулся посреди огромной лесной поляны, узеньким коридорчиком примыкающей к шоссейной дороге. На ее обочине стояли машины, а толстенький, похожий на Карповского, мужичок увлеченно показывал руками на поляну. Четыре не то чтобы дюжих, но молодца, выставив на капот белой «волги» банки с пивом, сосредоточенно слушали, время от времени сверяя рассказ Карповского с записями на большом листе ватмана. Затем толстячка увезла «волга», а четверка открыла банки с пивом.
В это время Андрей и вышел в центр площадки. Боль требовала, искала выхода, он с удовольствием набил бы сейчас кому-нибудь физиономию и теперь всем своим видом зазывал подвернувшуюся компанию на драку. Даже, аккуратно повесив на куст рубашку, стал спиной к замершей четверке: пренебрежение должно быстрее подогреть их. Тем более что приехавшие — наверняка какие-нибудь кооператоры, раз делят землю. А он тогда — частник. Фермер. Он сажает здесь петрушку, редиску, морковку, горох, картошку и свеклу — ох! — все, что помнит из детской песенки. Только бы подраться. Ну же, ну! Обгоревшая звезда жжет ладонь и грудь. Больно! Дайте выход!
Сзади подошли профессионально, сразу полукругом — он и не оборачивался, чтобы удостовериться в этом. Пусть порезвятся пока. А он успокоится. Эх, жизнь-нескладуха…
— И чем занимаемся? — не выдержали первыми они. На этот раз Андрей с улыбкой обернулся. Все четверо — поджарые, спортивного вида, с короткими прическами, с банками пива в руках. Хозяева жизни. Этой поляны. Он им сейчас покажет, кто хозяин на этой земле.
— Так чем занимаемся? — повторился вопрос.
— Строю Эйфелеву башню, — выделив гостя пожиже, ответил ему Андрей. В начальниках, как показывает его омоновский опыт, почему-то чаще всего ходят те, кто помельче. Синдром Наполеона?
Он не ошибся: спрашивал и командовал здесь именно Наполеон.
— Получается?
— Если всякая сволота не будет шляться вокруг и задавать глупые вопросы, то получится.
— Ты, Зин, на грубость нарываешься, — голосом Высоцкого вдруг пропел один из охранников и бросил под ноги Андрею банку. Наверное, это была его любимая фраза перед дракой, потому что он вышел вперед и демонстративно засучил рукава. Вздохнул, оглядев свой кулак — извини, мол, дружище, но придется тебе поработать, — и подошел.
Но по тому, что он не напружинился перед ударом, как долго и откровенно замахивался, — уже по этим первым штрихам стало ясно, что он и умеет только одно — бить морды. Бедный парень. Руками можно махать на дискотеках. А рукопашный бой — это искусство. Это то же оружие, которое должно быть невидимо до тех пор, пока ты его не применил. Так что не надо так нагло откровенничать.
Андрей без труда перехватил руку и, уклонившись в сторону, легонько поддернул парня в том же направлении, куда тот наносил удар. Этого оказалось достаточно, чтобы, потеряв равновесие, чуть подбитый под ноги, он улетел за несколько метров. Без всяких «дзя», звериного оскала, прыжков и прочей каратистской атрибутики.
Похоже, эта простота больше всего и сбила с толку остальных. Под ноги Андрею, столкнувшись в воздухе, теперь упали сразу две банки. И хотя на этот раз рукава не закатывались, Тарасевич опять спокойно перехватил удары и, чуть осадив нападавших, резко дернул их по кругу. Чем же вы занимались в школе, господа хорошие, если не знаете, что никогда нельзя перекрещивать ноги: устойчивость-то после этого нулевая.
И кувыркнулись еще двое, распахав носом землю. И вновь все показалось слишком просто и не эффектно, а значит, случайно — то ли споткнулись нечаянно, то ли помешали друг другу сами. Да нет, братцы-кролики, это всего лишь элементарное знание законов физики, геометрии да биологии, когда враг выводится из равновесия смещением центра тяжести. Старо, как мир.
Освободившись от нападавших, Андрей шагнул было к Наполеону, но вынужден был замереть на месте: тот держал у груди пистолет. Настоящий ли, газовый или муляж — поди разбери, но рисковать не было никакого смысла.
— Против лома нет приема, — поднял руки Тарасевич, прекрасно зная приемы и против лома, и против пистолета. Только в драке верх берут не наглые, а расчетливые. И слово последнее не сказано. А оно будет за ним.
— Скажи друзьям, чтобы не дергались, иначе переломаю ненароком им ручки да ножки, вот неудобства-то будут, — кивнул назад Тарасевич, не сводя взгляда со старшего.
Кажется, предупредил вовремя — за спиной замерли.
— Ну, так и чем занимаемся? — попытался поставить старую пластинку Наполеон.
— Строю Эйфелеву башню, — не уступил и Андрей.
Давно, наверное, не отвечали четверке наглостью на наглость. И то, что Эйфелева башня станет для них красным платком, Андрей знал, еще не повторив этой непонятно откуда родившейся у него в голове фразы. Поэтому резко обернулся, собрался, взмахнул руками. Нападавшие, не успев дотронуться, рухнули у его ног, как подстреленные. Наполеон, забыв про оружие, ошарашенно глядел на схватившихся за головы, безуспешно пытающихся встать напарников .
— Ты, что ль, интересовался, чем занимаюсь? — переспросил его Тарасевич. — Огородик думаю разбить. Да посадить лучок, укропчик, огурчики. А пивка не осталось? — переключив внимание противника на левую руку, в которой тот все еще держал банку, Андрей подошел к нему. Стал сбоку. — А теперь убери пушку.
Наполеон торопливо повиновался — отдал пиво, засунул в пиджак пистолет.
— А что вы здесь собираетесь делать? — опустошив банку, окончательно взял инициативу в свои руки Андрей.
Собеседник почувствовал это, может, хотел даже, подобно Андрею, ответить про Эйфелеву башню, но, глянув на все еще «плывущих», шатающихся даже на карачках сотоварищей, благоразумно передумал.
— Да все дело в том, что эту землю купила наша фирма, — охотно сообщил он. — Завтра здесь начнутся работы, так что огород, к сожалению, придется перенести в другое место. А они… — кивнул на своих подручных. — Что с ними?
— А черт их знает, — пожал плечами Андрей. — Подбежали и рухнули ни с того ни с сего. Наверное, съели что-нибудь.
Демонстративно подчеркивая полную свою непричастность к происшедшему, сорвал одуванчик. Примерился, дунул на него, пытаясь с первого раза сорвать все пушинки. Получилось: голый цветок стыдливо замер в его пальцах.
С цветком и кооператорами все ясно, а что делать ему самому? Прожита уже достаточная жизнь, чтобы понять: ничто в ней не случайно. Если ему начертано на роду жить рядом с опасностью, то cпокойствие испытываешь именно на краю пропасти. Он понял, от чего устал, что его погнало из Мишкиного дома, толкнуло на драку — он устал ждать опасности. И сейчас, нутром почуяв холодок, нервно успокоился: наконец-то. Жизнь зацепила его вновь не лучшей своей стороной, но иного просто не могло быть. Теперь надо просто посмотреть, что из этого получится.
— А теперь — до свидания. Мне хочется побыть одному, — отправил Андрей гостей с поляны.
— Так ведь фирма… — начал старший, но Андрей перебил его:
— Полян в Подмосковье много. Я со своей уходить не собираюсь…
3
Китайцы уверяют, что самый легкий день — это прожитый. Правильно уверяют, ибо будущим своим Андрей не обольщался. Люди, покупающие землю под Москвой и спокойно разъезжающие с оружием — братия еще та. Завтра, без сомнения, они прибудут с начальством и подкреплением: или наказать наглеца, или посмотреть его в деле. Тут все зависит от того, как преподнесет встречу своим хозяевам четверка.
Открытого боя или драки он не боялся: встреча на поляне сошла за тренировку и показала, что еще ничего не забыто из тех приемов, которым обучался их отряд в Риге. Свалилась им тогда удача — тренера по рукопашному бою отыскали среди офицеров-ракетчиков, выпускников Краснодарского училища. А уж про то, что там творил чудеса в секции рукопашного боя некий полковник Кадочников — про то молва доходила до любого, кто хоть мало-мальски интересовался борьбой.
— Мы не японцы и не китайцы, и никогда ими не станем, — надо полагать, словами Кадочникова начал свои занятия ракетчик. — Поэтому все эти карате, у-шу, восточные единоборства, хотим мы того или нет, нам, славянам, чужды и противоестественны даже просто по движениям, по ритму дыхания. Не говоря уже о психологии души. Если мы, русские, пойдем по их пути, то навсегда останемся вторыми: копии никогда не бывали лучше оригиналов. Утверждаю: лучшая борьба — это русский стиль. Прошу любого, — вызвал он на ковер помериться силой.
И когда один за другим весь отряд, а в конце и сам Млынник, оказались на полу, созрели последние скептики.
— В русской борьбе нет приемов, в ней существуют только принципы этих приемов. Интуиция, — влюбленно говорил лейтенант. — Вспомните детство. Если вас когда-нибудь били по голове или просто замахивались, вы ведь, ничего не зная из борьбы, тем не менее, выставляли над ней домик, и удар скользил по рукам, уходил в сторону. Силу нужно не встречать жестким блоком, как учат во всех секциях, а обходить ее. Затрата энергии — минимальная. Тогда вы можете драться хоть целый день и даже не вспотеть. Кто готов меня ударить?
Вышел Андрей, долго примерялся и ударил сбоку левой. Однако рука соскользнула вниз, увлекая за собой, закручивая — и, не устояв, он оказался на матах.
— Видите, я работал только мизинцем, отводил удар. И сила нападающего сработала против него самого — увлекла, закрутила. Все согласно законам физики и геометрии. Я не смогу повторить этот прием, потому что его нет, Я его придумал именно для этой ситуации. Но я хорошо знаю механические законы. И даже если буду ранен в руку или ногу, удержу двух-трех нападающих. Прошу еще.
Неизвестно по какой системе, но ракетчик выделил в конце тренировки нескольких человек, обучил и показал некоторые приемы и с биоэнергетикой. Оказался среди избранных и Андрей.
— Теперь у тебя в руках страшное оружие, — перед отъездом Андрея из Риги напомнил лейтенант. — Дай себе слово никогда не применять его без особой нужды.
Дал. И честно держал его. Даже у могилы Зиты, когда латыши взяли его голыми руками. Впрочем, там, на кладбище, он и не вспомнил об этом. Да и не смог бы он у могилы жены устраивать потасовку.
А вот после вчерашнего пришла уверенность, что вся эта шелупонь с пистолетами не так страшна, как кажется. Ему же надо настраиваться на встречу с их хозяином. А хозяева сами кулаками не машут…
Его уже ждали. «Тойота» и две «девятки» стояли у обочины шоссе с распахнутыми дверцами, но Андрей приглашение проигнорировал. Подобрав по пути подвернувшийся осколок кирпича, прошел к прежнему своему месту, присел на кочку. Очистил от земли кирпич, сбил острые края и опустил его в карман пиджака: пригодится. Сорвал несколько листочков щавеля, росшего вокруг кочки. Кислотища, а жевать хочется. Как в детстве в детдоме…
Хлопнувшие дверцы закончили воспоминания. По пять человек из трех машин — это пятнадцать. Многовато. Значит, глаза у четверки были перепуганные, если прикатили такой сворой. Лезть сегодня на рожон нет смысла, но и бухаться в ножки — исключено. На того, кто у ног, очень просто наступить сапогом. Ему же надо попытаться заработать у них денег. Быстро и много.
Впереди толпы крутился Наполеон, явно гордясь своим знакомством с Тарасевичем и подчеркивая этим свою значимость. В центре шел еще более меньший Наполеончик — аккуратненький, в кожаной куртке, с лоснящейся прической, усиками. Но даже со стороны видно, что уверенный в себе и в своем окружении. Хотя остановился почти на том же самом месте, где и вчерашние его нукеры: видимо, есть какая-то чисто психологическая безопасность расстоянии именно в три метра: для одного прыжка много, а выражение глаз видишь и голос в разговоре не повышаешь.