Страница:
— Так это и есть старинное, — возразила Маланья. — Это мой дед еще пел...
— Нет, бабушка. Это современное. Это слова Высоцкого.
— Так, может, мой дед его и знал".
Смех смехом, а ведь никак не объяснено советскому читателю, какой-такой Высоцкий имеется в виду. А пару месяцев назад на страницах еще более авторитетного журнала «Новый мир», в «Поисках жанра» Василия Аксенова, можно было прочесть буквально следующее:
Аксенов, кстати, с двумя молодыми ребятами затеял какой-то альманах под названием «Метрополь». Делается это не там, а здесь, но без соавторства дорогой нашей цензуры. И не «самиздат» кустарный, а солидное издание, объединяющее авторов, и знаменитых, и малоизвестных, членов Союза писателей и открытых диссидентов. Участвуют еще Битов, Искандер, Ахмадулина Белла. Вознесенский что-то дает, хотя ему и нелегко найти в своем столе неопубликованный текст. Компания приличная, и, когда они Высоцкого позвали, он согласился, хотя и с оговоркой, что даст ранние вещи — своим последним песням он не хочет отрезать дорогу к публикации в подцензурной печати.
Готовить подборку ему было как-то недосуг, дал им самиздатскую книжку, подаренную одним коллекционером, а там взялись за дело круто, потом пригласили посмотреть, что получается. Художник Мессерер, муж Беллы, изготовил книжный макет гигантского размера, на каждом листе расклеено по несколько страниц машинописи. Решено сделать восемь огромных экземпляров и предъявить литературной общественности — такой вот театральный жест. Хорошо, что Женя Попов (симпатичный молодой писатель, автор веселых парадоксальных рассказов, которые похвалил Шукшин) успел показать всю эту грандиозную конструкцию Высоцкому: как это часто бывает, под его именем туда проникла пара фольклорных текстов. Быстренько переделали, переклеили, теперь там «всё свое» — в основном старое, кончая где-то «Горизонтом», из позднейшего — стихи о Шукшине и «Диалог у телевизора».
Затея рискованная, почти отчаянная, но чем черт не шутит — вдруг да сдвинется цензурная твердыня на сантиметр-другой...
Говорухинский фильм продолжает сниматься — то в Москве, то в Одессе, где Слава еще раз давал Высоцкому «порулить». Картина переименована: теперь у нее детективное название «Место встречи изменить нельзя». Ближе и к сути сюжета, и к расстановке характеров. Получается на редкость свежо и динамично. Наверное, будет пробуксовывать серия без Высоцкого — там, где Шарапова забрасывают в бандитское логово; кстати, психологические мотивировочки там малость прихрамывают. Но к финишу Жеглов все равно придет первым.
А тут нежданно-негаданно является пушкинский Дон Гуан — причем сразу в двух ипостасях. Эфрос будет делать «Каменного гостя» на радио и Высоцкого, конечно, на главную роль взять думает. И Швейцер, затеявший «Маленькие трагедии» в нескольких сериях, пригласил на пробы, которые проходят одиннадцатого декабря. Картина делается как единое целое, в нее включены «Египетские ночи», выполняющие роль композиционной рамы: все сюжеты как бы вырастают из фантазии импровизатора, которого играет Юрский. Это любимый актер Швейцера, он и его рассматривал в качестве возможного Дон Гуана, но в итоге остановился на Высоцком. И сложностей с утверждением как будто не предвидится. Да еще предлагают Мефистофеля в «Сцене из „Фауста“» — стоит ли две роли играть, тут не театр все-таки.
Так или иначе, это настоящая творческая радость. И в трактовке героя у них со Швейцером полное взаимопонимание. Дон Гуан — это прежде всего поэт, это входит в структуру образа, отражается в речи, во всем облике. И это — сам Пушкин, знавший игру страстей, но чуждый какой бы то ни было низости. Он всегда прав и всегда победитель, даже в минуту гибели. Роль эта может стать последней точкой, а может обернуться и началом новой актерской жизни. И первые двадцать лет окажутся черновиком и разбегом...
Оксана моложе его как раз на двадцать лет — или на двадцать один. Познакомились, когда ее с подругой привел в театр Смехов. Бывала она здесь и раньше, видела «Гамлета». Он тут же ее пригласил на ближайшие «Десять дней», а она ответила, что в этот вечер идет на Малую Бронную. Ну, на Бронную он и подъехал к концу спектакля. Так всё и началось...
Дон Гуана возрождает любовь. Но считать, что впервые по-настоящему он испытал это чувство, встретив Дону Анну, — упрощение. Любил он и бедную Инезу с черными глазами, и «коллегу» по искусству Лауру, такую же артистичную, раскованную и «отвязанную», как он сам. Любовь является ему в разных обличьях, и все его любовницы общим числом 1001 (такая, кажется, статистика) вместе составляют Женщину с большой буквы. Всякий раз встреча с Любовью — это уход от смерти. Любовь есть благо, благодать, что и означает имя «Анна». Этот смысл Пушкин точно имел в виду, поскольку к одной реальной Анне обращался с эпиграммой «Нет ни в чем вам благодати...».
«На совести усталой много зла, быть может, тяготеет. Так, разврата я долго был покорный ученик, но с той поры, как вас увидел я, мне кажется, я весь переродился. Вас полюбя, люблю я добродетель...» Значит ли это, что Дон Гуан готов «перевоспитаться», жениться и стать добропорядочным господином? Нет, конечно. «Добродетель» на его языке не мораль означает, а добро, которым движется жизнь. И воплощением всего светлого для него в этот момент стала Анна.
Командор — не кара, не возмездие, а Смерть, вызов которой он бросал столько раз. Придет эта статуя, никуда не денется, и все равно будет страшно... Одно утешение — умереть влюбленным, с именем своей Доны на устах... Дон Гуан — формула настоящего мужчины, в котором в итоге примиряются жажда разнообразия и способность к единственной любви.
Роль большого масштаба, много своего можно в нее вложить. Но весь в нее, однако, не вместишься, поскольку любовь — это еще не вся жизнь.
Двадцать шестого декабря — прогон «Преступления и наказания». До этого Высоцкий только дважды репетировал в спектакле. В зале сидит Смоктуновский, играющий у Швейцера Сальери. (В роли Моцарта теперь Золотухин, а сам Смоктуновский тоже был Моцартом лет двадцать назад, но только в фильме-опере. ) Намного нас старше, а выглядит отлично, подтянуто. Любезно-коварная улыбка с множеством оттенков и полутонов. Интонация, незаметно переходящая от елейности к издевке.
Его называют Гамлетом шестидесятых, считая, что Высоцкий у него как бы эстафету принял. Но самая крупная роль Смоктуновского — Порфирий Петрович в фильме Кулиджанова. Там он начисто переиграл Тараторкина-Раскольникова и Копеляна-Свидригайлова. Вообще у Достоевского все персонажи из одного вещества, раздвоение между добром и злом — в каждом. А в театре и кино нельзя обойтись без лидера, премьера. И тут есть свобода в том, кого выбрать в главные, кто все понимает, как сам Достоевский. И в этом смысле Высоцкий кое-что взял от киношного Порфирия. В таганском Свидригайлове — весь спектр человеческий: низость и великодушие, азарт желаний и широта ума. И Дон Гуан тоже в нем по-своему отозвался — жаждой жизни, которая делает его не мрачным мономаном, не фанатиком самоубийства, а полнокровным человеком, готовым к возрождению и обновлению вплоть до рокового выстрела.
Готовность к смерти не есть какая-то исключительная доблесть. Можно сказать, что для взрослого мыслящего человека — это нормальное свойство. Все религии в сущности направлены на воспитание в людях такой духовной зрелости. Размышлять о смерти — значит размышлять о свободе, — что-то вроде этого сказал один француз.
А свобода — тема бесконечная.
С тех пор как Высоцкий перешел со смертью на ты, впустил ее в ежедневные мысли свои, во все песни и во все роли, — у него с этой дамой в черном идет непрерывный диспут-диалог. Дескать, твое приглашение принято, но позволь уж мне уладить здесь кое-какие дела. А порой приходят и дерзкие мысли: а что если изменить этой стерве, улизнуть от нее самым бесстыжим образом? Как она, собственно, может отомстить?
Об этом — баллада «Райские яблоки», впервые спетая где-то в конце семьдесят восьмого. Уже в первых четырех строках обобщено всё, что прежде было надумано и написано Высоцким на загробную тему. Здесь и решительное отрицание самоубийства, и готовность к смерти внезапной, как гибель, и спокойное знание о запоздалом посмертном признании:
Впрочем, и изначальный смысл сохранился, он развернут сюжетно. «Беспредел» состоит в том, что и покойника могут убить, если он покусится на пресловутые райские яблоки, которыми когда-то Ева с Адамом неосторожно полакомились. Живой человек, он и в загробном мире запретов не станет соблюдать, за что по тупым райским законам ему полагается вторичная смерть:
— Нет, бабушка. Это современное. Это слова Высоцкого.
— Так, может, мой дед его и знал".
Смех смехом, а ведь никак не объяснено советскому читателю, какой-такой Высоцкий имеется в виду. А пару месяцев назад на страницах еще более авторитетного журнала «Новый мир», в «Поисках жанра» Василия Аксенова, можно было прочесть буквально следующее:
«Оригинал» — это, конечно, приятно. Но, уважаемый редактор, вы абсолютно уверены, что все триста тысяч ваших читателей знают эти строки, и они не нуждаются в комментариях?
"Открыты Дели, Лондон, Магадан,
Открыт Париж, но мне туда не надо! -
пел Алик хриплым голосом, почти как оригинал".
Аксенов, кстати, с двумя молодыми ребятами затеял какой-то альманах под названием «Метрополь». Делается это не там, а здесь, но без соавторства дорогой нашей цензуры. И не «самиздат» кустарный, а солидное издание, объединяющее авторов, и знаменитых, и малоизвестных, членов Союза писателей и открытых диссидентов. Участвуют еще Битов, Искандер, Ахмадулина Белла. Вознесенский что-то дает, хотя ему и нелегко найти в своем столе неопубликованный текст. Компания приличная, и, когда они Высоцкого позвали, он согласился, хотя и с оговоркой, что даст ранние вещи — своим последним песням он не хочет отрезать дорогу к публикации в подцензурной печати.
Готовить подборку ему было как-то недосуг, дал им самиздатскую книжку, подаренную одним коллекционером, а там взялись за дело круто, потом пригласили посмотреть, что получается. Художник Мессерер, муж Беллы, изготовил книжный макет гигантского размера, на каждом листе расклеено по несколько страниц машинописи. Решено сделать восемь огромных экземпляров и предъявить литературной общественности — такой вот театральный жест. Хорошо, что Женя Попов (симпатичный молодой писатель, автор веселых парадоксальных рассказов, которые похвалил Шукшин) успел показать всю эту грандиозную конструкцию Высоцкому: как это часто бывает, под его именем туда проникла пара фольклорных текстов. Быстренько переделали, переклеили, теперь там «всё свое» — в основном старое, кончая где-то «Горизонтом», из позднейшего — стихи о Шукшине и «Диалог у телевизора».
Затея рискованная, почти отчаянная, но чем черт не шутит — вдруг да сдвинется цензурная твердыня на сантиметр-другой...
Говорухинский фильм продолжает сниматься — то в Москве, то в Одессе, где Слава еще раз давал Высоцкому «порулить». Картина переименована: теперь у нее детективное название «Место встречи изменить нельзя». Ближе и к сути сюжета, и к расстановке характеров. Получается на редкость свежо и динамично. Наверное, будет пробуксовывать серия без Высоцкого — там, где Шарапова забрасывают в бандитское логово; кстати, психологические мотивировочки там малость прихрамывают. Но к финишу Жеглов все равно придет первым.
А тут нежданно-негаданно является пушкинский Дон Гуан — причем сразу в двух ипостасях. Эфрос будет делать «Каменного гостя» на радио и Высоцкого, конечно, на главную роль взять думает. И Швейцер, затеявший «Маленькие трагедии» в нескольких сериях, пригласил на пробы, которые проходят одиннадцатого декабря. Картина делается как единое целое, в нее включены «Египетские ночи», выполняющие роль композиционной рамы: все сюжеты как бы вырастают из фантазии импровизатора, которого играет Юрский. Это любимый актер Швейцера, он и его рассматривал в качестве возможного Дон Гуана, но в итоге остановился на Высоцком. И сложностей с утверждением как будто не предвидится. Да еще предлагают Мефистофеля в «Сцене из „Фауста“» — стоит ли две роли играть, тут не театр все-таки.
Так или иначе, это настоящая творческая радость. И в трактовке героя у них со Швейцером полное взаимопонимание. Дон Гуан — это прежде всего поэт, это входит в структуру образа, отражается в речи, во всем облике. И это — сам Пушкин, знавший игру страстей, но чуждый какой бы то ни было низости. Он всегда прав и всегда победитель, даже в минуту гибели. Роль эта может стать последней точкой, а может обернуться и началом новой актерской жизни. И первые двадцать лет окажутся черновиком и разбегом...
Оксана моложе его как раз на двадцать лет — или на двадцать один. Познакомились, когда ее с подругой привел в театр Смехов. Бывала она здесь и раньше, видела «Гамлета». Он тут же ее пригласил на ближайшие «Десять дней», а она ответила, что в этот вечер идет на Малую Бронную. Ну, на Бронную он и подъехал к концу спектакля. Так всё и началось...
Дон Гуана возрождает любовь. Но считать, что впервые по-настоящему он испытал это чувство, встретив Дону Анну, — упрощение. Любил он и бедную Инезу с черными глазами, и «коллегу» по искусству Лауру, такую же артистичную, раскованную и «отвязанную», как он сам. Любовь является ему в разных обличьях, и все его любовницы общим числом 1001 (такая, кажется, статистика) вместе составляют Женщину с большой буквы. Всякий раз встреча с Любовью — это уход от смерти. Любовь есть благо, благодать, что и означает имя «Анна». Этот смысл Пушкин точно имел в виду, поскольку к одной реальной Анне обращался с эпиграммой «Нет ни в чем вам благодати...».
«На совести усталой много зла, быть может, тяготеет. Так, разврата я долго был покорный ученик, но с той поры, как вас увидел я, мне кажется, я весь переродился. Вас полюбя, люблю я добродетель...» Значит ли это, что Дон Гуан готов «перевоспитаться», жениться и стать добропорядочным господином? Нет, конечно. «Добродетель» на его языке не мораль означает, а добро, которым движется жизнь. И воплощением всего светлого для него в этот момент стала Анна.
Командор — не кара, не возмездие, а Смерть, вызов которой он бросал столько раз. Придет эта статуя, никуда не денется, и все равно будет страшно... Одно утешение — умереть влюбленным, с именем своей Доны на устах... Дон Гуан — формула настоящего мужчины, в котором в итоге примиряются жажда разнообразия и способность к единственной любви.
Роль большого масштаба, много своего можно в нее вложить. Но весь в нее, однако, не вместишься, поскольку любовь — это еще не вся жизнь.
Двадцать шестого декабря — прогон «Преступления и наказания». До этого Высоцкий только дважды репетировал в спектакле. В зале сидит Смоктуновский, играющий у Швейцера Сальери. (В роли Моцарта теперь Золотухин, а сам Смоктуновский тоже был Моцартом лет двадцать назад, но только в фильме-опере. ) Намного нас старше, а выглядит отлично, подтянуто. Любезно-коварная улыбка с множеством оттенков и полутонов. Интонация, незаметно переходящая от елейности к издевке.
Его называют Гамлетом шестидесятых, считая, что Высоцкий у него как бы эстафету принял. Но самая крупная роль Смоктуновского — Порфирий Петрович в фильме Кулиджанова. Там он начисто переиграл Тараторкина-Раскольникова и Копеляна-Свидригайлова. Вообще у Достоевского все персонажи из одного вещества, раздвоение между добром и злом — в каждом. А в театре и кино нельзя обойтись без лидера, премьера. И тут есть свобода в том, кого выбрать в главные, кто все понимает, как сам Достоевский. И в этом смысле Высоцкий кое-что взял от киношного Порфирия. В таганском Свидригайлове — весь спектр человеческий: низость и великодушие, азарт желаний и широта ума. И Дон Гуан тоже в нем по-своему отозвался — жаждой жизни, которая делает его не мрачным мономаном, не фанатиком самоубийства, а полнокровным человеком, готовым к возрождению и обновлению вплоть до рокового выстрела.
Готовность к смерти не есть какая-то исключительная доблесть. Можно сказать, что для взрослого мыслящего человека — это нормальное свойство. Все религии в сущности направлены на воспитание в людях такой духовной зрелости. Размышлять о смерти — значит размышлять о свободе, — что-то вроде этого сказал один француз.
А свобода — тема бесконечная.
С тех пор как Высоцкий перешел со смертью на ты, впустил ее в ежедневные мысли свои, во все песни и во все роли, — у него с этой дамой в черном идет непрерывный диспут-диалог. Дескать, твое приглашение принято, но позволь уж мне уладить здесь кое-какие дела. А порой приходят и дерзкие мысли: а что если изменить этой стерве, улизнуть от нее самым бесстыжим образом? Как она, собственно, может отомстить?
Об этом — баллада «Райские яблоки», впервые спетая где-то в конце семьдесят восьмого. Уже в первых четырех строках обобщено всё, что прежде было надумано и написано Высоцким на загробную тему. Здесь и решительное отрицание самоубийства, и готовность к смерти внезапной, как гибель, и спокойное знание о запоздалом посмертном признании:
Словечко «беспредел» он услышал от Вадима Туманова, и тот объяснил, что этот лагерный термин обозначает страшный момент, когда все бандитские законы, соглашения и договоры отменяются и каждый может убивать любого. Но Высоцкому захотелось придать этому слову иное значение — мертвой бесконечности.
Я когда-то умру — мы когда-то всегда умираем, -
Как бы так угадать, чтоб не сам — чтобы в спину ножом:
Убиенных щадят, отпевают и балуют раем, -
Не скажу про живых, а покойников мы бережем.
Никакого тебе ада, чистилища, все попадают прямиком в рай, только он оборачивается лагерем:
Прискакали — гляжу — пред очами не райское что-то:
Неродящий пустырь и сплошное ничто — беспредел.
И среди ничего возвышались литые ворота,
И огромный этап — тысяч пять — на коленях сидел.
Впрочем, и изначальный смысл сохранился, он развернут сюжетно. «Беспредел» состоит в том, что и покойника могут убить, если он покусится на пресловутые райские яблоки, которыми когда-то Ева с Адамом неосторожно полакомились. Живой человек, он и в загробном мире запретов не станет соблюдать, за что по тупым райским законам ему полагается вторичная смерть:
Кто ждет райских яблок от него — Марина ли, Оксана? Да нет, это «ты» означает женщину по имени Жизнь, с которой отнюдь не до конца выяснены отношения.
Вот и кущи-сады, в коих прорва мороженых яблок...
Но сады сторожат — и убит я без промаха в лоб.
Смерть отрицает саму себя. Если тебя смерть не принимает — то что же остается?
И погнал я коней прочь от мест этих гиблых и зяблых, -
Кони просят овсу, но и я закусил удила.
Вдоль обрыва с кнутом по-над пропастью пазуху яблок
Для тебя я везу: ты меня и из рая ждала!
Стих и проза
«Они сошлись: волна и камень, // Стихи и проза, лед и пламень...» Редко кто задумывается о бездне смысла, заложенного в этих часто повторяемых пушкинских строках. Между тем Стих и Проза — главные герои литературной истории. Это две стихии, два божества, которые то враждуют, то мирятся, то расходятся в разные стороны, то переплетаются и взаимодействуют. Отношения между ними не менее значимы для литературы в целом, чем связь литературы с жизнью, с социальной действительностью. А можно посмотреть на проблему и так: процесс взаимодействия стиха и прозы перекликается с процессами социальными, духовными, нравственными.
Это хорошо понимали в пушкинские времена. Тогда писатели не склонны были рассуждать об «идейности», «гражданственности», «духовности» и прочих абстракциях, да и слов таких не было. Разговоры шли о том, как свои идеи, свои гражданские и духовные идеалы претворить в слове. Много спорили о жанрах, о стиле, о законах стиха и прозы. Для Пушкина переход от поэзии к прозе был едва ли не главным «внутренним» сюжетом его творческой биографии.
Стих и проза основательно выясняли свои отношения и в начале нашего столетия, в пору Серебряного века и продолжавшегося в начале двадцатых годов расцвета русского искусства. Бунин, Андрей Белый — кто они: прозаики или поэты? На границе поэзии и прозы нередко экспериментировал Хлебников. Немыслимы без своей прозы Блок, Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Маяковский, Ходасевич. Всю жизнь писал стихи Набоков, причем лучшие их образцы он подарил автобиографичному герою — Годунову-Чердынцеву в романе «Дар». А как сплелись стих и проза в упрямо-независимом пути Пастернака!
В официальном же советском литературном производстве поэзия и проза были строго разведены по соответствующим «цехам» со своими уставами и начальниками. Постепенно выработались две разновидности «инженеров человеческих душ»: прозаик — тот, кто, хоть убей, двух стихотворных строк не сочинит, а поэт — тот, кто эти строчки гонит одну за другой, но решительно не способен «выдумывать» какие-нибудь характеры, сюжеты, не умеющий рассказать ничего, кроме своей славной биографии. Это как правило.
Литература, однако, всегда живет и развивается «в порядке исключения». И среди тех, кто сегодня определяет движение художественного слова, есть мастера, избегающие узкой специализации. Примечательно, к примеру, что Фазиль Искандер, прославившись как прозаик, остался и своеобразным лирическим поэтом, что стихотворные опыты есть у Андрея Битова (один из них, кстати, памяти Высоцкого посвящен), что в альманахе «Метрополь», автором которого был и Высоцкий, Белла Ахмадулина выступила с прозой, а Василий Аксенов — со стихотворной пьесой. И тем не менее «ведомственное» мышление крепко впилось в литературное сознание, в представления и оценки самих писателей, критиков, читателей. Всякие нестандартные явления на стыке прозы и поэзии вызывают замешательство и подозрительность. Скажем, Жванецкого долгое время никак не могли признать писателем: для прозаика — слишком коротко пишет, для поэта — вроде бы нескладно и без рифмы. А Жванецкий — это прежде всего броская и стремительная прозаическая эпиграмма. Думали, такого не бывает? Бывает!
И Высоцкого от поэзии отлучали прежде всего потому, что другие поэты «так не пишут». И после его смерти подобные разговоры долго тянулись. Так это надоедало, что порой хотелось ответить: «Ладно, не поэт он. Прозаик». А что? У многих ли нынешних мастеров прозаического слова найдется столько непохожих друг на друга характеров и типов, столько оригинальных фабул и конфликтов? Не вписывается он, по-вашему, в один ряд с Вознесенским и Евтушенко (для одних), с Самойловым и Кушнером (для других), с Соколовым и Кузнецовым (для третьих), так, может быть, впишется в ряд с житейскими историями В. Шукшина и Б. Можаева, с сюжетными фантасмагориями В. Аксенова, с беспощадными военными коллизиями В. Быкова, К. Воробьева, В. Кондратьева, с лагерными рассказами В. Шаламова?
Сам стих Высоцкого — стих прозаизованный. Отсюда — его принципиальная «негладкость», наличие в нем порой каких-то ритмических «заусениц», скрадываемых мелодией и пением, но нередко ощутимых при попытках прочесть стихи вслух, продекламировать их. Но это вовсе не означает, что такой стих «хуже» стиха плавного, без интонационных препятствий. Чрезмерная гладкость может привести к монотонности, когда сознание читателя ни на чем не останавливается, ни за что не цепляется, а как бы отбивает такт, соответствующий использованному стихотворцем размеру. Тынянов называл это «стихами вообще». Чего-чего, а таких стихов у Высоцкого нет. У него всегда — стихи «в частности». И ритмическая негладкость несет в себе новый смысл.
Историческое развитие стиха — это закономерное чередование «гладкости» и «негладкости». Если стих теряет свою ощутимость, тяжесть, становится слишком легким, невесомым, то обновление его происходит при помощи прозаических «прививок», когда стих усваивает разнообразные шумы времени: уличное многоголосие, непривычную для поэзии обыденную информацию, не принятые поэтическим этикетом шокирующие подробности. Тут впору вспомнить, как были встречены современниками стихи Некрасова, вызвавшие легендарную оценку Тургенева: поэзия в них и не ночевала. Инерция такого отношения тянулась чрезвычайно долго — несмотря на большой читательский успех произведений Некрасова. Впрочем, этот успех также вызывал снобистскую реакцию и разговоры типа: это явление социальное, а не художественное и т. д. В 1921 году К. И. Чуковский провел среди ведущих русских поэтов анкетный опрос «Некрасов и мы». Поскольку в воздухе тогда носилась идея о «непоэтичности» Некрасова, Чуковский специально включил в анкету пункт о стихотворной технике. И ответы оказались неожиданными. За недостаточную «техничность» Некрасова ругнул только наименее умелый из опрошенных поэтов — Горький, приведший примеры слабых, по его мнению, рифм. А «эстеты» и «модернисты» высказались иначе. Приведем три ответа, над которыми стоит поразмышлять в связи со спорами о Высоцком.
3. ГИППИУС. Его техника в целом гармонирует с духом его произведений, и они были бы хуже, если бы она была «совершеннее».
Д. МЕРЕЖКОВСКИЙ. Техника Некрасова неравномерна: то взлеты, то падения; музыка и скрежет гвоздя по стеклу. Но так и должно быть: неравномерность техники выражает неуравновешенность личности. Более совершенная была бы менее выразительной.
Н. ГУМИЛЕВ. Замечательно глубокое дыхание, власть над выбранным образом, замечательная фонетика, продолжающая Державина через голову Пушкина.
Речь идет о том, что «совершенство» — понятие непростое, что для решения своих задач, для гармонии между стихом и своей личностью поэту порой приходится резко отойти от привычных нормативов, от сложившейся в поэзии «уравновешенности». Важнее — «выразительность». Новые ресурсы «музыки» могут быть найдены в «скрежете гвоздя по стеклу». Наконец, помимо пушкинской, «гармоничной» линии, в русской поэзии существует еще и державинская, условно говоря, «дисгармоничная» система звуковой организации стиха. И «утяжеленная» фонетика Высоцкого, если на то пошло, через множество посредников и вех связана именно с последней.
«Дисгармоничность» бывает исторически необходима поэзии, чтобы обновить само ощущение стиха. «Поэзия вообще» размывает стих в монотонном потоке. В поэзии настоящей строка не просто условный отрезок, она несет в себе облик всего произведения, отпечаток авторской индивидуальности. Не обязательно, чтобы в ней содержался какой-то афоризм, важно само ритмическое движение. Пушкинская «Адмиралтейская игла», лермонтовское «Одну молитву чудную...», тютчевское «Слезы людские, о слезы людские...», некрасовское «На тебя, подбоченясь красиво...», блоковское «Роковая о гибели весть», ахматовское «И растрепанный том Парни», пастернаковское «Кропают с кровель свой акростих» — все это полномочные представители авторов и их художественных миров. Стих сам по себе — гениальнейшее создание человека. Его ценность всегда понимают настоящие поэты. «Железки строк» — передавал это ощущение Маяковский. Посмотрим, есть ли прочные и весомые «железки» у Высоцкого. Выберем наудачу несколько:
Ощущая стих как единство, Высоцкий в устойчивых выражениях: «Спасите наши души!», «Мир вашему дому!», «Утро мудренее» — сразу чувствовал строку, модель ритма. А «тесноту» он постоянно усиливал, стремясь вогнать в один стих целое событие, диалог, завязку конфликта:
То же — и с трехсложниками. Высоцкий активно эксплуатирует их «длинные» модификации, включая пятистопные: дактиль («Нежная Правда в красивых одеждах ходила...»), амфибрахий («За нашей спиною остались паденья, закаты...»; а в «Расстреле горного эха» эффект эха создается в нечетных стихах шестой стопой: «В тиши перевала, где скалы ветрам не помеха, помеха...»); анапест («Я из дела ушел, из такого хорошего дела...»). Во всех подобных случаях автор идет на риск: если такие размеры не освоить интонационно — они будут звучать громоздко или помпезно. И во всех упомянутых ситуациях поэт успешно справляется с «сопротивлением материала», с сопротивлением метра. И везде «удлинение» стиха связано с содержательными оттенками: с усилением повествовательного начала, насыщением стиха предметными подробностями. Стихосложение, версификация (versus — стих) — это постоянное возвращение (vertere — поворачивать) речи к исходной точке. Строка есть не что иное, как вычлененное из потока времени мгновение. Высоцкий стремится это мгновение продлить, придать ему прозаическую протяженность, неограниченность (prosus — свободный).
Но удлинение стиха — не самоцель, Высоцкий любит и сверхкороткую строчку: «У нее // все свое — и белье, и жилье...» — сколько зависти, любопытства, спрятанных «комплексов» в этом периодически повторяющемся «у нее». А вот «Песня о конькобежце на короткие дистанции, которого заставили бежать на длинную» — здесь же обе эти дистанции показаны через наглядное стиховое, ритмическое сравнение, через чередование длинных и коротких строк:
«Перегруженному» в смысловом и сюжетном отношении стиху Высоцкого помогала прозвучать мелодия, облегчал ему дорогу и авторский голос. Но это вовсе не значит, что без мелодии и вне авторского исполнения этот стих не стоит на ногах. Песня — это не «меньше», чем стихотворение, а может быть — в чем-то и больше. Тем, кто считает, что стихи Высоцкого только поются, но «не читаются», можно только одно сказать: давайте повременим с окончательными выводами. Не исключено, что формами бытования этого стиха еще станут и его «глазное» чтение, и декламации вслух (уже многие актеры и чтецы осваивают сегодня наследие Высоцкого). «Негладкий» стих часто заглядывает в будущее языка. То, что сегодня кому-то кажется неловкостью или неуклюжестью, — завтра может быть осознано как предельная речевая естественность.
Поэзия не может жить установкой только на плавность и гладкость — это привело бы к полной неощутимости слова. «Негладкие» поэты возвращают стиху внимание к каждому отдельному слову. Р. Якобсон назвал поэзию Маяковского «поэзией выделенных слов». Эта формулировка в большой степени применима к стихотворной речи Высоцкого. Когда произведения поэта начали широко печататься, текстологи встали перед проблемой пунктуации — и не только в текстах, публикуемых по фонограммам, но и в текстах, зафиксированных рукописно: поскольку Высоцкий записывал главным образом «для себя», то знаки препинания расставлял несистематично и часто опускал вообще. В результате текстологам пришлось взять заботу о пунктуации на себя. И одна любопытная частность: для обозначения многочисленных интонационных пауз внутри стиха пришлось широко использовать тире (особенно это характерно для изданий, подготовленных А. Крыловым). Не исключено, что это же самое сделал бы и сам автор текстов, доведись ему готовить свою книгу для печати. Резко сталкивающиеся друг с другом слова, наезжающие друг на друга мысли и эмоции — их явно надо чем-то проредить. А может быть, вместо тире Высоцкий использовал бы стиховую «лесенку» «маяковского» типа. Как он это сделал, например, в рукописи «Черных бушлатов»:
Это хорошо понимали в пушкинские времена. Тогда писатели не склонны были рассуждать об «идейности», «гражданственности», «духовности» и прочих абстракциях, да и слов таких не было. Разговоры шли о том, как свои идеи, свои гражданские и духовные идеалы претворить в слове. Много спорили о жанрах, о стиле, о законах стиха и прозы. Для Пушкина переход от поэзии к прозе был едва ли не главным «внутренним» сюжетом его творческой биографии.
Стих и проза основательно выясняли свои отношения и в начале нашего столетия, в пору Серебряного века и продолжавшегося в начале двадцатых годов расцвета русского искусства. Бунин, Андрей Белый — кто они: прозаики или поэты? На границе поэзии и прозы нередко экспериментировал Хлебников. Немыслимы без своей прозы Блок, Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Маяковский, Ходасевич. Всю жизнь писал стихи Набоков, причем лучшие их образцы он подарил автобиографичному герою — Годунову-Чердынцеву в романе «Дар». А как сплелись стих и проза в упрямо-независимом пути Пастернака!
В официальном же советском литературном производстве поэзия и проза были строго разведены по соответствующим «цехам» со своими уставами и начальниками. Постепенно выработались две разновидности «инженеров человеческих душ»: прозаик — тот, кто, хоть убей, двух стихотворных строк не сочинит, а поэт — тот, кто эти строчки гонит одну за другой, но решительно не способен «выдумывать» какие-нибудь характеры, сюжеты, не умеющий рассказать ничего, кроме своей славной биографии. Это как правило.
Литература, однако, всегда живет и развивается «в порядке исключения». И среди тех, кто сегодня определяет движение художественного слова, есть мастера, избегающие узкой специализации. Примечательно, к примеру, что Фазиль Искандер, прославившись как прозаик, остался и своеобразным лирическим поэтом, что стихотворные опыты есть у Андрея Битова (один из них, кстати, памяти Высоцкого посвящен), что в альманахе «Метрополь», автором которого был и Высоцкий, Белла Ахмадулина выступила с прозой, а Василий Аксенов — со стихотворной пьесой. И тем не менее «ведомственное» мышление крепко впилось в литературное сознание, в представления и оценки самих писателей, критиков, читателей. Всякие нестандартные явления на стыке прозы и поэзии вызывают замешательство и подозрительность. Скажем, Жванецкого долгое время никак не могли признать писателем: для прозаика — слишком коротко пишет, для поэта — вроде бы нескладно и без рифмы. А Жванецкий — это прежде всего броская и стремительная прозаическая эпиграмма. Думали, такого не бывает? Бывает!
И Высоцкого от поэзии отлучали прежде всего потому, что другие поэты «так не пишут». И после его смерти подобные разговоры долго тянулись. Так это надоедало, что порой хотелось ответить: «Ладно, не поэт он. Прозаик». А что? У многих ли нынешних мастеров прозаического слова найдется столько непохожих друг на друга характеров и типов, столько оригинальных фабул и конфликтов? Не вписывается он, по-вашему, в один ряд с Вознесенским и Евтушенко (для одних), с Самойловым и Кушнером (для других), с Соколовым и Кузнецовым (для третьих), так, может быть, впишется в ряд с житейскими историями В. Шукшина и Б. Можаева, с сюжетными фантасмагориями В. Аксенова, с беспощадными военными коллизиями В. Быкова, К. Воробьева, В. Кондратьева, с лагерными рассказами В. Шаламова?
Сам стих Высоцкого — стих прозаизованный. Отсюда — его принципиальная «негладкость», наличие в нем порой каких-то ритмических «заусениц», скрадываемых мелодией и пением, но нередко ощутимых при попытках прочесть стихи вслух, продекламировать их. Но это вовсе не означает, что такой стих «хуже» стиха плавного, без интонационных препятствий. Чрезмерная гладкость может привести к монотонности, когда сознание читателя ни на чем не останавливается, ни за что не цепляется, а как бы отбивает такт, соответствующий использованному стихотворцем размеру. Тынянов называл это «стихами вообще». Чего-чего, а таких стихов у Высоцкого нет. У него всегда — стихи «в частности». И ритмическая негладкость несет в себе новый смысл.
Историческое развитие стиха — это закономерное чередование «гладкости» и «негладкости». Если стих теряет свою ощутимость, тяжесть, становится слишком легким, невесомым, то обновление его происходит при помощи прозаических «прививок», когда стих усваивает разнообразные шумы времени: уличное многоголосие, непривычную для поэзии обыденную информацию, не принятые поэтическим этикетом шокирующие подробности. Тут впору вспомнить, как были встречены современниками стихи Некрасова, вызвавшие легендарную оценку Тургенева: поэзия в них и не ночевала. Инерция такого отношения тянулась чрезвычайно долго — несмотря на большой читательский успех произведений Некрасова. Впрочем, этот успех также вызывал снобистскую реакцию и разговоры типа: это явление социальное, а не художественное и т. д. В 1921 году К. И. Чуковский провел среди ведущих русских поэтов анкетный опрос «Некрасов и мы». Поскольку в воздухе тогда носилась идея о «непоэтичности» Некрасова, Чуковский специально включил в анкету пункт о стихотворной технике. И ответы оказались неожиданными. За недостаточную «техничность» Некрасова ругнул только наименее умелый из опрошенных поэтов — Горький, приведший примеры слабых, по его мнению, рифм. А «эстеты» и «модернисты» высказались иначе. Приведем три ответа, над которыми стоит поразмышлять в связи со спорами о Высоцком.
3. ГИППИУС. Его техника в целом гармонирует с духом его произведений, и они были бы хуже, если бы она была «совершеннее».
Д. МЕРЕЖКОВСКИЙ. Техника Некрасова неравномерна: то взлеты, то падения; музыка и скрежет гвоздя по стеклу. Но так и должно быть: неравномерность техники выражает неуравновешенность личности. Более совершенная была бы менее выразительной.
Н. ГУМИЛЕВ. Замечательно глубокое дыхание, власть над выбранным образом, замечательная фонетика, продолжающая Державина через голову Пушкина.
Речь идет о том, что «совершенство» — понятие непростое, что для решения своих задач, для гармонии между стихом и своей личностью поэту порой приходится резко отойти от привычных нормативов, от сложившейся в поэзии «уравновешенности». Важнее — «выразительность». Новые ресурсы «музыки» могут быть найдены в «скрежете гвоздя по стеклу». Наконец, помимо пушкинской, «гармоничной» линии, в русской поэзии существует еще и державинская, условно говоря, «дисгармоничная» система звуковой организации стиха. И «утяжеленная» фонетика Высоцкого, если на то пошло, через множество посредников и вех связана именно с последней.
«Дисгармоничность» бывает исторически необходима поэзии, чтобы обновить само ощущение стиха. «Поэзия вообще» размывает стих в монотонном потоке. В поэзии настоящей строка не просто условный отрезок, она несет в себе облик всего произведения, отпечаток авторской индивидуальности. Не обязательно, чтобы в ней содержался какой-то афоризм, важно само ритмическое движение. Пушкинская «Адмиралтейская игла», лермонтовское «Одну молитву чудную...», тютчевское «Слезы людские, о слезы людские...», некрасовское «На тебя, подбоченясь красиво...», блоковское «Роковая о гибели весть», ахматовское «И растрепанный том Парни», пастернаковское «Кропают с кровель свой акростих» — все это полномочные представители авторов и их художественных миров. Стих сам по себе — гениальнейшее создание человека. Его ценность всегда понимают настоящие поэты. «Железки строк» — передавал это ощущение Маяковский. Посмотрим, есть ли прочные и весомые «железки» у Высоцкого. Выберем наудачу несколько:
Каждая из этих строк — не условная единица измерения текста, а единый порыв, творческое движение. Стих — не рама, а сама картина, образ — трагический или комический, стих — сюжетная ситуация или душевное состояние. Острое чувство стиха, присущее Высоцкому, передается и его читателям. Они хранят в памяти не только афоризмы и сентенции Высоцкого, но и те самые «железки строк». Стоишь где-нибудь в очереди — и вдруг слышишь иронически-горестный вздох: «Красота среди бегущих!» На самом-то деле после слова «красота» идет большая пауза, а после «бегущих» стихотворный перенос: «Первых нет и отстающих». Но Высоцкий остается в памяти именно стиховыми рядами. Закон «единства и тесноты стихового ряда», открытый Тыняновым, действует тут в полной мере.
Влезли ко мне в душу, рвут ее на части...
Все позади — и КПЗ, и суд...
И душа крест-накрест досками...
И рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую...
Сколько веры и лесу повалено...
Скажи еще спасибо, что — живой!
Мы все живем как будто, но...
Купола в России кроют чистым золотом...
На ослабленном нерве я не зазвучу...
Ощущая стих как единство, Высоцкий в устойчивых выражениях: «Спасите наши души!», «Мир вашему дому!», «Утро мудренее» — сразу чувствовал строку, модель ритма. А «тесноту» он постоянно усиливал, стремясь вогнать в один стих целое событие, диалог, завязку конфликта:
Постоянно задаваясь вопросом, «можно ли раздвинуть горизонты», Высоцкий раздвигал пространство стиха. Полистайте книгу: вы убедитесь, что Высоцкий очень любит строку длинную. У современных поэтов не принято в ямбе и хорее выходить за пределы шестистопности. А у Высоцкого мы найдем и семистопный ямб («Кто кончил жизнь трагически, тот — истинный поэт», «Товарищи ученые, доценты с кандидатами!», «Куда ни втисну душу я, куда себя ни дену»), и семистопный хорей («На Земле читали в фантастических романах», «Если я чего решил — я выпью обязательно»), и хорей восьмистопный («Это был воскресный день — и я не лазил по карманам...», «Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий...», «На стене висели в рамках бородатые мужчины...»).
"Змеи, змеи кругом — будь им пусто! "
«Рядовой Борисов!» — «Я!» — «Давай, как было дело!»
Я кричал: "Вы что ж там, обалдели?.. "
То же — и с трехсложниками. Высоцкий активно эксплуатирует их «длинные» модификации, включая пятистопные: дактиль («Нежная Правда в красивых одеждах ходила...»), амфибрахий («За нашей спиною остались паденья, закаты...»; а в «Расстреле горного эха» эффект эха создается в нечетных стихах шестой стопой: «В тиши перевала, где скалы ветрам не помеха, помеха...»); анапест («Я из дела ушел, из такого хорошего дела...»). Во всех подобных случаях автор идет на риск: если такие размеры не освоить интонационно — они будут звучать громоздко или помпезно. И во всех упомянутых ситуациях поэт успешно справляется с «сопротивлением материала», с сопротивлением метра. И везде «удлинение» стиха связано с содержательными оттенками: с усилением повествовательного начала, насыщением стиха предметными подробностями. Стихосложение, версификация (versus — стих) — это постоянное возвращение (vertere — поворачивать) речи к исходной точке. Строка есть не что иное, как вычлененное из потока времени мгновение. Высоцкий стремится это мгновение продлить, придать ему прозаическую протяженность, неограниченность (prosus — свободный).
Но удлинение стиха — не самоцель, Высоцкий любит и сверхкороткую строчку: «У нее // все свое — и белье, и жилье...» — сколько зависти, любопытства, спрятанных «комплексов» в этом периодически повторяющемся «у нее». А вот «Песня о конькобежце на короткие дистанции, которого заставили бежать на длинную» — здесь же обе эти дистанции показаны через наглядное стиховое, ритмическое сравнение, через чередование длинных и коротких строк:
Вообще у Высоцкого обширнейший, как говорят стиховеды, метрический репертуар. Набор размеров, которыми он оперирует, так же разнообразен, как круг его тем и сюжетов. Многоголосие ритмов отвечает обилию персонажей, разноголосице их взглядов и суждений. Метрика и ритмика Высоцкого еще ждут своего специального исследования с подробными статистическими подсчетами и поисками закономерностей. Чрезмерная, по мнению некоторых, прозаичность и разговорность стихотворной речи Высоцкого надежно страховала от ритмической инерции. Устойчивость творческого почерка, верность однажды избранному стилю часто обрекает поэтов на постоянное варьирование нескольких привычных для них ритмико-интонационных ходов. Высоцкий же для каждой новой песни искал новое ритмическое решение. Отсюда «необкатанность» его стиховой интонации. Но именно благодаря этой «необкатанности» стих Высоцкого вступал в необходимое трение с новым жизненным и языковым материалом. Покрытие колеса должно быть неровным: на гладкой, «лысой» резине далеко не уедешь.
Десять тысяч — и всего один забег
остался. В это время наш Бескудников Олег
зазнался.
«Перегруженному» в смысловом и сюжетном отношении стиху Высоцкого помогала прозвучать мелодия, облегчал ему дорогу и авторский голос. Но это вовсе не значит, что без мелодии и вне авторского исполнения этот стих не стоит на ногах. Песня — это не «меньше», чем стихотворение, а может быть — в чем-то и больше. Тем, кто считает, что стихи Высоцкого только поются, но «не читаются», можно только одно сказать: давайте повременим с окончательными выводами. Не исключено, что формами бытования этого стиха еще станут и его «глазное» чтение, и декламации вслух (уже многие актеры и чтецы осваивают сегодня наследие Высоцкого). «Негладкий» стих часто заглядывает в будущее языка. То, что сегодня кому-то кажется неловкостью или неуклюжестью, — завтра может быть осознано как предельная речевая естественность.
Поэзия не может жить установкой только на плавность и гладкость — это привело бы к полной неощутимости слова. «Негладкие» поэты возвращают стиху внимание к каждому отдельному слову. Р. Якобсон назвал поэзию Маяковского «поэзией выделенных слов». Эта формулировка в большой степени применима к стихотворной речи Высоцкого. Когда произведения поэта начали широко печататься, текстологи встали перед проблемой пунктуации — и не только в текстах, публикуемых по фонограммам, но и в текстах, зафиксированных рукописно: поскольку Высоцкий записывал главным образом «для себя», то знаки препинания расставлял несистематично и часто опускал вообще. В результате текстологам пришлось взять заботу о пунктуации на себя. И одна любопытная частность: для обозначения многочисленных интонационных пауз внутри стиха пришлось широко использовать тире (особенно это характерно для изданий, подготовленных А. Крыловым). Не исключено, что это же самое сделал бы и сам автор текстов, доведись ему готовить свою книгу для печати. Резко сталкивающиеся друг с другом слова, наезжающие друг на друга мысли и эмоции — их явно надо чем-то проредить. А может быть, вместо тире Высоцкий использовал бы стиховую «лесенку» «маяковского» типа. Как он это сделал, например, в рукописи «Черных бушлатов»: