Страница:
«Его песенка спета»... Какое жуткое, жестокое присловье — особенно в применении к тому, для кого «песенки» — главное дело жизни! Ведь очень может быть, что в этом жанре им уже достигнут предел, за которым следует опасность самоповтора, разжижения сделанного. «Если улицы Москвы все сложить в одну, то она нас приведет прямо на Луну» — запала в память эстрадная чушь. А если песни Высоцкого все сложить в одну, то куда приведет эта глобальная «Песня обо всем»?
Каждый, кто приходит на концерт, получает от этого многослойного пирога по куску, а к любимой песне относится так, будто он ее сам сочинил. Не жалко, для того и работаем. Но есть ли хоть один человек, который, слушая Высоцкого, держит в уме, в памяти, в душе всё им сочиненное? Ведь и о книге Высоцкий мечтал — теперь уже и мечтать перестал — для чего? Чтобы читатель, помнящий песни порознь, вдруг посмотрел на их совокупность как на целое и по-новому воспринял.
Как еще выстроить эту армию, это «войско песен», если не на книжных страницах? Вот шеренга песен о войне, вот спортивный батальон, вот кавалерия, вот полк автомобильный. А между ними неожиданные переклички могут обнаружиться: у песни про зверей, допустим, такое же второе дно, что и у песни о кораблях и матросах. Почувствовал читатель, что есть такой проводок — и зажглась лампочка в сознании.
Маяковский в свое время устроил выставку «Двадцать лет работы» — двадцати-то не было, округлил малость. На выставку никто из коллег не пришел, и она стала только еще одним толчком к последнему выстрелу. У Высоцкого на носу двадцатая годовщина поэтической работы — «Татуировку» ведь в шестьдесят первом он сочинил. Книга не книга, а нужен какой-то способ всё разом охватить. И самому на себя со стороны посмотреть, и другим показать свой мир со всех боков. А то уж больно однобокие представления о Высоцком у товарищей по творческим цехам — что театральному, что литературному. Это мне у тебя нравится, а это вот не очень... Все равно что женщине сказать: левая твоя грудь мне больше нравится, чем правая. Но самые дубы и козлы — это те, кто говорит: «Ты, Володя, хорошо умеешь смешить, а вот серьезность и пафос тебе меньше удаются». Значит, они и в смешных песнях ни хрена не понимают, там же всегда серьезная начинка имеется...
Медицинское окружение Высоцкого сильно озабочено степенью интоксикации его организма: так дальше продолжаться не может. Леня Сульповар рассказал про одну спасительную процедуру. Гемосорбция. Всю кровь твою пропускают сквозь активированный уголь, и она в тебя возвращается полностью очищенная. Несколько дней — и ты другой человек, свежий и готовый к новой прекрасной жизни. Всё, уговорили!
Двадцать третьего апреля лег в Склиф. Измучили его, но ни черта не получилось. Посмотрел на себя в зеркало: лицо синего цвета. Дал расписку: он сознает, что в случае дальнейшего употребления наркотиков врачи за него никакой ответственности не несут. И поехал с Янкловичем домой. Не наркотиком единым организм отравлен — вот в чем дело.
В конце апреля выходит на свободу большой «мерседес» — наконец он отремонтирован. Можно на дачу наконец съездить с Оксаной: домик уже готов к летнему сезону. Красота! А пока надо выручать Барбару Немчик: ей сократили срок стажировки и просят освободить общежитие. Это так власти наши готовятся к Олимпиаде! Имущества у девушки набралось столько, что еле запихнули его в машину. Перевезли все это на Малую Грузинскую. Потом заезжали с Янкловичем и Барбарой на дачу, ночевали там. Кстати, смешной случай приключился. Утром Валеру будит перепуганная невеста: «Нас пришли арестовывать!» А это солдатики из одной военной части, где Высоцкий выступал, пришли помочь навести порядок на участке. Но все-таки Барбару на всякий случай пришлось отправить по туристской путевке во Фрунзе: пусть пока посмотрит на Среднюю Азию.
Первого мая в гости к Высоцкому нагрянул Олег Даль: нет на человеке лица в самом буквальном смысле слова. Когда-то Даль и Высоцкий разыгрывали дуэль в фильме по одноименной повести Чехова. Теперь между ними тоже идет своеобразная заочная дуэль: кто скорее умрет, кого раньше свалит традиционный русский недуг. Отоспался Олег, а второго мая Толя Федотов вшил ему на кухне привезенную Высоцким из Франции «эспераль».
Промежуток между вторым и девятым мая всегда дает некоторый импульс. Народ кругом шустрит по праздничной части, запасается выпивоном и закусоном, девушки переходят на летнюю форму одежды и веселят мужской глаз своим мельканием и сверканием. В общем, как сказано у классика, весна живит его... Три спектакля на Таганке — «Добрый человек», «Преступление» и «Гамлет» — возвращают к лучшему, что было.
А многое еще и может быть. Как-то почти случайно оказывается он на лекции Натана Эйдельмана в Доме архитектора. Устроился тихо в последнем ряду, сыграл роль неизвестного. Сам лектор на него разок озадаченно посмотрел и, по-видимому, подумал: вот человек, похожий на Высоцкого. А предмет был занятный — борьба за русский престол в восемнадцатом веке, во времена Елизаветы Петровны. Там многое неясно, но и того, что доподлинно известно, хватило бы на несколько романов или пьес. Черт, выскочить бы на свободу и засесть за чтение! Беда наша — чрезмерный профессионализм. Вкалываем, как бобики, выворачиваемся наизнанку, а заполнять баки свои новым топливом не успеваем. Сколько книг, привезенных из загранки, лежит у него дома в нетронутом виде! Вот ведь что еще может спасти от чувства опустошенности и исчерпанности... И это всегда под рукой, никуда от нас не уйдет!
Каждый, кто приходит на концерт, получает от этого многослойного пирога по куску, а к любимой песне относится так, будто он ее сам сочинил. Не жалко, для того и работаем. Но есть ли хоть один человек, который, слушая Высоцкого, держит в уме, в памяти, в душе всё им сочиненное? Ведь и о книге Высоцкий мечтал — теперь уже и мечтать перестал — для чего? Чтобы читатель, помнящий песни порознь, вдруг посмотрел на их совокупность как на целое и по-новому воспринял.
Как еще выстроить эту армию, это «войско песен», если не на книжных страницах? Вот шеренга песен о войне, вот спортивный батальон, вот кавалерия, вот полк автомобильный. А между ними неожиданные переклички могут обнаружиться: у песни про зверей, допустим, такое же второе дно, что и у песни о кораблях и матросах. Почувствовал читатель, что есть такой проводок — и зажглась лампочка в сознании.
Маяковский в свое время устроил выставку «Двадцать лет работы» — двадцати-то не было, округлил малость. На выставку никто из коллег не пришел, и она стала только еще одним толчком к последнему выстрелу. У Высоцкого на носу двадцатая годовщина поэтической работы — «Татуировку» ведь в шестьдесят первом он сочинил. Книга не книга, а нужен какой-то способ всё разом охватить. И самому на себя со стороны посмотреть, и другим показать свой мир со всех боков. А то уж больно однобокие представления о Высоцком у товарищей по творческим цехам — что театральному, что литературному. Это мне у тебя нравится, а это вот не очень... Все равно что женщине сказать: левая твоя грудь мне больше нравится, чем правая. Но самые дубы и козлы — это те, кто говорит: «Ты, Володя, хорошо умеешь смешить, а вот серьезность и пафос тебе меньше удаются». Значит, они и в смешных песнях ни хрена не понимают, там же всегда серьезная начинка имеется...
Медицинское окружение Высоцкого сильно озабочено степенью интоксикации его организма: так дальше продолжаться не может. Леня Сульповар рассказал про одну спасительную процедуру. Гемосорбция. Всю кровь твою пропускают сквозь активированный уголь, и она в тебя возвращается полностью очищенная. Несколько дней — и ты другой человек, свежий и готовый к новой прекрасной жизни. Всё, уговорили!
Двадцать третьего апреля лег в Склиф. Измучили его, но ни черта не получилось. Посмотрел на себя в зеркало: лицо синего цвета. Дал расписку: он сознает, что в случае дальнейшего употребления наркотиков врачи за него никакой ответственности не несут. И поехал с Янкловичем домой. Не наркотиком единым организм отравлен — вот в чем дело.
В конце апреля выходит на свободу большой «мерседес» — наконец он отремонтирован. Можно на дачу наконец съездить с Оксаной: домик уже готов к летнему сезону. Красота! А пока надо выручать Барбару Немчик: ей сократили срок стажировки и просят освободить общежитие. Это так власти наши готовятся к Олимпиаде! Имущества у девушки набралось столько, что еле запихнули его в машину. Перевезли все это на Малую Грузинскую. Потом заезжали с Янкловичем и Барбарой на дачу, ночевали там. Кстати, смешной случай приключился. Утром Валеру будит перепуганная невеста: «Нас пришли арестовывать!» А это солдатики из одной военной части, где Высоцкий выступал, пришли помочь навести порядок на участке. Но все-таки Барбару на всякий случай пришлось отправить по туристской путевке во Фрунзе: пусть пока посмотрит на Среднюю Азию.
Первого мая в гости к Высоцкому нагрянул Олег Даль: нет на человеке лица в самом буквальном смысле слова. Когда-то Даль и Высоцкий разыгрывали дуэль в фильме по одноименной повести Чехова. Теперь между ними тоже идет своеобразная заочная дуэль: кто скорее умрет, кого раньше свалит традиционный русский недуг. Отоспался Олег, а второго мая Толя Федотов вшил ему на кухне привезенную Высоцким из Франции «эспераль».
Промежуток между вторым и девятым мая всегда дает некоторый импульс. Народ кругом шустрит по праздничной части, запасается выпивоном и закусоном, девушки переходят на летнюю форму одежды и веселят мужской глаз своим мельканием и сверканием. В общем, как сказано у классика, весна живит его... Три спектакля на Таганке — «Добрый человек», «Преступление» и «Гамлет» — возвращают к лучшему, что было.
А многое еще и может быть. Как-то почти случайно оказывается он на лекции Натана Эйдельмана в Доме архитектора. Устроился тихо в последнем ряду, сыграл роль неизвестного. Сам лектор на него разок озадаченно посмотрел и, по-видимому, подумал: вот человек, похожий на Высоцкого. А предмет был занятный — борьба за русский престол в восемнадцатом веке, во времена Елизаветы Петровны. Там многое неясно, но и того, что доподлинно известно, хватило бы на несколько романов или пьес. Черт, выскочить бы на свободу и засесть за чтение! Беда наша — чрезмерный профессионализм. Вкалываем, как бобики, выворачиваемся наизнанку, а заполнять баки свои новым топливом не успеваем. Сколько книг, привезенных из загранки, лежит у него дома в нетронутом виде! Вот ведь что еще может спасти от чувства опустошенности и исчерпанности... И это всегда под рукой, никуда от нас не уйдет!
Последнее лето
В Париж лететь очень не хотелось. Даже нарочно опоздал в Шереметьево, но там, увидев его, рейс призадержали: «Подождите! Тут у нас еще Высоцкий!» И в самолете — прием слишком задушевный, стали коньяком его потчевать, не сообразуясь с состоянием здоровья...
Погрузившись в забытье, он почувствовал неожиданный душевный уют: всё, нет с него теперь никакого спросу! Из аэропорта имени Шарля де Голля в Париж поехал на такси, благополучно забыв, кто он, куда, к кому и зачем едет. Непродолжительный диалог с шофером вывел на название русского ресторана, куда русский пассажир и был доставлен. Там он прилег отдохнуть на банкетку, обитую красным плюшем, где его и обнаружила Марина, примчавшаяся туда с сыном Петей.
«Лечиться тебе надо»... Теперь таково к нему отношение не только в Москве, но и в Париже. Приветствую тебя, пустынный уголок по имени Шарантон. Пять лет назад навещали здесь с Мариной ее сына Игоря, а теперь вот ей и супруга своего пришлось сюда определить.
Лежа на койке в пижаме малинового цвета, он постепенно приходит в себя, чему убедительное свидетельство — желание писать. Руки просятся к шариковой японской ручке, а та в свою очередь — к белой бумаге в голубую линейку:
— Мишка, я так людей подвел...
И про какие-то автомобильные запчасти, которые кому-то в Москве обещал. Слезы полились. Потом чувство ужаса охватило:
— Мишка, тебе надо уходить! Это же настоящая психиатричка — и тебя сейчас тоже повяжут!
Но все-таки поговорили, поняли друг друга. Не одинок пока Высоцкий в Париже, и уже пошли строчки повеселее:
Он звонит в Москву, телефон Оксаны не отвечает, и Янклович о ней не знает ничего. Зато проблемы театральные возникли. Таганка едет в Польшу, семнадцатого мая начинаются гастроли. «Гамлета», намеченного на девятнадцатое, пока заменили «Добрым человеком», но как дальше? Звонок Любимова не оставляет времени для раздумий.
Срываться из клиники — опасное решение, состояние-то предынфарктное. Отказаться от «Гамлета» (по сути — навсегда, больше таких вещей никто не потерпит!) — решение крайне рискованное. Марина уступает. Его отпускают в Москву. Во Вроцлав уже не успеть, но на три последних спектакля в Варшаву — да.
Прощание с Шемякиным в его мастерской рядом с Лувром. Мишка что-то там про цветущие деревья, про то, что не надо доставлять радость тем, кто нам смерти желает. Давай, мол, выживем им назло... Ладно, Мишенька, попробуем.
В Москве пробыл один день. В его отсутствие у Оксаны случилась большая беда: отец покончил с собой — что-то ведь подобное предчувствовал он там, в Шарантоне. Хотя смерть в его сознании стала такой обыденной вещью — свою собственную он ожидает ежедневно и даже стал окружающих этим раздражать.
В Варшаве — молчание, концентрация последних сил. К черту разговоры! Любимов во Вроцлаве уже опять искушал Золотухина Гамлетом. В который раз? Разберетесь после... После того самого.
На «Добром человеке» Высоцкий, к всеобщему удивлению, оживает и очень усиливает общий энергетический потенциал зрелища. Откуда что берется? Явился актер с того света, восстал из пепла, как тот Феникс. Может быть, это всё преувеличение насчет близкого конца?
Может быть. Для его нынешнего состояния нет медицинского объяснения, да и вообще — материализм в случае с Высоцким терпит полный крах. Душа уже вступила в свои высшие права и вытворяет невероятные штуки с телом, которое по всем объективным законам уже непригодно для употребления. На чем там проверяется истинная вера? На воскрешении Лазаря, кажется (Порфирий Петрович у Раскольникова именно насчет этого евангельского эпизода осведомлялся). Так вот мы сейчас уверуем — и воскреснем.
Ольбрыхский, который здесь присутствует, говорил ему как-то, что «Быть или не быть?» только где-то в девятнадцатом веке стали считать смысловой кульминацией «Гамлета».
Не в этом монологе суть. И не в решительном «Быть!», которое утвердилось на таганской сцене.
«Я есть!» — с таким настроем играет Высоцкий свою коронную роль двадцать седьмого мая. Он существует как абсолютная реальность, вне пространства и времени. Как-то отчужденно звучат в ушах речи партнеров, и видятся они все, как в тумане. У них — игра, у него — уже совсем другое.
Такой же «Гамлет» на следующий день. От повторения возникает эффект эха, и ему кажется, что это всё он либо вспоминает там, либо просто видит оттуда. Причем тут какие-то наркотики — они лишь химический способ перехода. И всегда можно вернуться.
Зал аплодирует стоя. Зрители подходят к нему один за другим, протягивают руки, пытаются коснуться. Тоже что-то такое почувствовали, и это не прощание — нет! Сейчас только всё и начинается. Притяжение земных желаний полностью преодолено. Оказывается, еще вчера он был молодым человеком, желавшим славы, любившим одних и ненавидевшим других, пытавшимся что-то доказать миру. А сейчас он сам этим миром стал, вобрал в себя всех и каждого...
Петь песни на прощальном банкете тридцатого мая он и не мог, и не хотел. Он теперь будет молчать, и долго. Правда, он завелся вдруг по поводу сценария «Венские каникулы», оживленно рассказывал об этой невозможной затее, слыша себя со стороны и не понимая, кому, зачем говорит... Посмотрел на часы, вскочил и убежал. За ним Ольбрыхский, который отвез его в гостиницу. Наутро он вылетел в Париж.
Жалко, Шемякин в отъезде. А он тут сочинил роскошное стихотворение «Две просьбы» с подзаголовком «М. Шемякину — другу и брату посвящен сей полуэкспромт». Формулировка скромненькая, а работа виртуозная: две тугие строфы по тринадцать строк и в каждой использовано всего по две рифмы:
Есть ощущение, что теперь пойдут не песни — стихи. Ему казалось, что он о себе уже всё сказал, а столько еще осталось! Всё было правдой, писалось из себя, но — для других. Теперь условием жизни стало — подумать о себе. Получится ли — после стольких лет безоглядного самосожжения?
Жизнь отделила его буквально от всех. Все рвутся его мучить, терзать под видом «лечения». Но никто внутрь его не залезет, не поймет, что для него спасительно. Все уже имеют в виду определенную дату смерти и предлагают различные варианты припарок для мертвого. Изменить эту дату может только... понятно кто. Но они же все в Него не верят, будь то крещеные или некрещеные. А Высоцкий с Ним уже беседует тет-а-тет, и это не бред, не безумие.
Если бы у них у всех хватило мудрости его не «спасать», а оставить в покое, дать всему естественный ход, — может быть, и выскочил бы он с Божьей помощью.
А Марина везет его на французский юг, где им обоим невыносимо. У нее своя правда, у него — своя. Разрыв неизбежен, но он может быть неокончательным. Их жизни сплетены корнями, и неважно, что ствол сожгла молния. Не надо ничего выяснять, не надо ставить никаких точек над i. Уже сочинены последние стихи, обращенные к Марине, стихи, которые означают и прощание, и возможное возвращение.
Одиннадцатого июня Высоцкий выезжает из Парижа в Бонн. Там кое-какие дела с Романом Фрумзоном, закупка подарков — и поезд «Дюссельдорф — Москва».
В Бресте хорошо угостил таможенников, ну и сам за компанию... Такие добрые оказались ребята, весь вагон освободили от досмотра, да еще вызвались сами позвонить в Москву, чтобы Высоцкому достойную встречу устроили на Белорусском вокзале — как Горькому в тридцать втором году. Сева и Янклович с Шехтманом приехали какие-то озабоченные, сосредоточенные... Чудные они — в первый раз, что ли, видят его такого? И потом — гора чемоданов, как бы он сам с ней справился?
По приезде домой упросил Оксану пару платьев сразу примерить. Потом пошла хаотическая раздача подарков, в том числе и случайно зашедшим людям. Куда всё подевалось вмиг? Или таможенники успели разворовать? Пошли все к черту, мне надо в Склиф! Нет уже сил терпеть...
Стае Щербаков встречает его и Янкловича строго: в преддверии Олимпиады все гайки закручивают, врачей из Склифосовского постоянно «пасут» по поводу наркотиков. Нет, мол, и всё! Выручила бригада, вступилась за родного Высоцкого, оказала ему первую и последнюю помощь.
Проводил Барбару Немчик в Европу, перед отъездом она в американском посольстве достала редкий антибиотик для Любимова, лежавшего дома в одиночестве с температурой под сорок. За пару дней ожил Юрий Петрович. И для Высоцкого есть где-то лекарство — только вот какое? Никто этого не знает пока...
Раньше как-то мог поддержать силы даже небольшой успех в «важнейшем из искусств». А тут — сообщает Шевцов, что Высоцкого объединение «Экран» официально утвердило режиссером-постановщиком «Зеленого фургона» — это ж какой прецедент создается! Но, увы, не влияет это известие ни на температуру, ни на пульс! Поздно...
Пять дней гастролей в Калининграде — том, прибалтийском, что назывался раньше Кенигсбергом. Гольдман организовал концертов двадцать — не меньше, а может, и больше. Финансовый результат — шесть тысяч «тугриков». Приходилось, конечно, прибегать к стимуляторам, в разумных пределах. Но, как говорится: а вы могли бы? Попробуйте так поработать — вы на второй день съедите дома все таблетки, выпьете все жидкости и пойдете громить ближайшую аптеку. А я вас буду дразнить: наркоманы!
В трехкомнатном гостиничном «люксе» Высоцкий живет с «Тамразочкой» — Николаем Тамразовым, человеком контактным и остроумным. Это он любит говорить, как легко достичь успеха и сорвать самые бурные аплодисменты: «Я просто выхожу и говорю три слова: поет... Владимир... Высоцкий!»
Как-то раз для забавы он начинает рассказывать Тамразову про какого-то «чудака», который его посещает: вот он, здесь. Такая невинная игра в «раздвоение личности». Иногда он и с другими такой фокус проделывает. Надо же поддерживать репутацию человека «не от мира сего»... Чтобы потом мемуаристам было о чем рассказать...
Но перед последним концертом приключается неприятность вполне реальная. Пропадает голос. Высоцкий обещает народу приехать еще раз и дать концерт по всем «оторванным билетам». А пока он расскажет про театр, про творческие планы в кино... Не обошлось, конечно, без криков типа: «Пой, Володя!», без хамских записок. Но в целом — поверили его последним словам — не спетым, а проговоренным: «Я, конечно, вернусь...»
Двадцать третьего июня в Москву звонит Марина, в слезах: умерла сестра Татьяна — по сценическому имени Одиль Версуа. Болела раком восемь лет, Марина за ней ухаживала до последнего дня. Только однажды оставила ее на неделю в начале июня, когда пришлось спасать русского мужа и возить его на юг. Эта беда была давно ожидаемой, и тем не менее в таких ситуациях многое проясняется и что-то может повернуться, измениться...
В ОВИРе уже лежало заявление Высоцкого на выезд с первого августа. Он идет, предъявляет траурную телеграмму, переписывает дату на первое июля. И четвертого числа получает разрешение. Но лететь и не собирается, уходя от разговоров и объяснений. Нет, в Париж он сейчас не может. Попозже — может быть, но не теперь.
А теперь бы ему — к Вадиму, в Печору, на природу, туда, где ни люди, ни звери не знают ничего о его диагнозе. Где он задышит по-новому, подзарядится такой энергией, которой ему ни здесь, ни в Париже не может уже дать никто. Зачем он здесь всем сказал, что вот-вот умрет? Они и поверили, слишком поверили.
После двух концертов третьего июля в Подмосковье он собирается на следующий день лететь к Вадиму, вместе с Игорем Годяевым. Не получается, силы собрать не смог. То же, повторяется седьмого.
Двенадцатого июля он играет Свидригайлова, тринадцатого — Гамлета.
С коллегами-таганцами он теперь на дистанции — может быть, такой дистанции стоило держаться с самого начала, не подвергая профессиональное сотрудничество испытанию ненужной дружбой и сердечностью? Меньше эмоций... Но для соблюдения этих, наконец осознанных абсолютных правил поведения нужны еще один театр и еще одна жизнь...
В эти дни Таганка похоронила Олега Колокольникова, актера, вместе с которым Любимов ставил самого первого «Доброго человека» — еще студийного. На кладбище кто-то сказал, что следующий — Высоцкий. Но это не пожелание, конечно, и даже не прогноз, а желание как бы «сглазить» смерть, отогнать ее... Есть еще общая почва, и не могильная притом. Веня Смехов в журнале «Аврора» напечатал свой очерк о Высоцком. Приятно было прочесть его перед сном, видя фамилию свою не в латинском шрифте...
Ижевское дело вышло на финишную прямую — присудили взыскать с Высоцкого две с половиной тысячи. Не заработал он эти деньги, а получил в результате хитрых махинаций. Спасибо, родная советская Фемида! Спасибо, что не засадила народного любимца за решетку! Там ему самое место: он ведь у нас уже изнасиловал кого-то и дорожно-транспортное происшествие организовал, чтобы дружков своих погубить. Давайте, вы уж подсоберите матерьял сразу на расстрельную статью! Пора, мой друг, пора — расстрела сердце просит... Суки... Бляди... Бляди... Суки...
Четырнадцатого июля он выступает в НИИ эпидемиологии и микробиологии. Первый раз показывает песню «Грусть моя, тоска моя». Назвал ее «вариациями на цыганские темы», хотя совсем не цыганский, а сугубо русский эмоциональный букет здесь представлен — отвращение к жизни, к женщине, к самому себе. Все вместе — зеленая тоска...
Милые мои материалисты! Отнюдь не все жизненно важные органы нарисованы в ваших учебниках и атласах. Даже когда алкоголь и наркотик съели значительную часть тела, душа у вашего пациента может быть ничуть не меньше и не слабее, чем у окружающих здоровяков. Да, что-то с ней нужно сделать, и она заведется, вытащит все остальное. Душа, труп на себе таскающая, — так определил человеческую сущность один философ. Что же может сейчас душу привести в движение?
Надо обвенчаться с Оксаной. Ну и что, что он женат! А мы церковным браком. Пусть Оксана отправит Марине стихи его прощальные — как знак окончательного расставания. И кольца уже куплены.
Шестнадцатого июля выступление в Калининграде — другом, подмосковном, том, что рядом со станцией Подлипки. Нормальный, полноценный концерт, толковая, интеллигентная аудитория. Вот прозвучала последняя песня, последняя строка: «Я это никогда не полюблю!» Последние аплодисменты...
— Мне работалось здесь очень удобно, я разошелся и сейчас меня еле остановили... А сейчас я вас благодарю. Всего вам доброго.
Восемнадцатое июля, пятница. Вечером предстоит «Гамлет». Утром был Шевцов, откровенно потолковали о «Зеленом фургоне», договорились пока концов не рубить, но в целом дело ясное... Потом приехал Генрих Падва, с которым надо было договориться по поводу ижевского процесса: подавать ли на кассацию и прочее. Вот тут обвал всех сил приключился, и состоялся разговор.
Но спектакль есть спектакль, и приходится воскресать. Может быть, все-таки не надо так решительно разводиться с Мельпоменой? Когда назначено очередное свидание с этой стервой, как-никак, а собираешь себя из обломков. Вот он, до боли знакомый тупичок, трижды проклятый служебный вход, ставший — ничего не поделаешь — частью кровообращения.
— Здравствуйте!
В ответ — тишина. Что за бред? Уж с простым народом-то у Высоцкого противоречий никогда не было. А тут молчат скромные труженики закулисья, в упор не видя исполнителя главной роли. Списали уже? Не желают даже здравствовать кандидату в покойники?
Пора выходить. Где Федотов? Мне плохо.
И все-таки это спасение. Не будь сегодня «Гамлета», может быть, всё уже и кончилось бы. По сцене ноги еще носят кое-как... Но в такую жару в шерстяной униформе..."Ой, плохо! Ой, не могу", — повторяет он за кулисами, выпрашивая у партнеров, как милостыню, частичку энергии. Ну дайте копеечку, что вам стоит? У самих нету?
Появляется Толян со спасительным шприцем. Глоток энергии из своего же собственного будущего, из собственных последних ресурсов. Не в уколах дело. Он так всю жизнь свою проработал, забирая силы у себя пятидесятилетнего, шестидесятилетнего, расходуя неприкосновенный стратегический запас.
Погрузившись в забытье, он почувствовал неожиданный душевный уют: всё, нет с него теперь никакого спросу! Из аэропорта имени Шарля де Голля в Париж поехал на такси, благополучно забыв, кто он, куда, к кому и зачем едет. Непродолжительный диалог с шофером вывел на название русского ресторана, куда русский пассажир и был доставлен. Там он прилег отдохнуть на банкетку, обитую красным плюшем, где его и обнаружила Марина, примчавшаяся туда с сыном Петей.
«Лечиться тебе надо»... Теперь таково к нему отношение не только в Москве, но и в Париже. Приветствую тебя, пустынный уголок по имени Шарантон. Пять лет назад навещали здесь с Мариной ее сына Игоря, а теперь вот ей и супруга своего пришлось сюда определить.
Лежа на койке в пижаме малинового цвета, он постепенно приходит в себя, чему убедительное свидетельство — желание писать. Руки просятся к шариковой японской ручке, а та в свою очередь — к белой бумаге в голубую линейку:
Навестил его Шемякин, сам только что вышедший из запоя, в соответствующем настроении. Присели в палате. Разговор полубезумный:
Общаюсь с тишиной я.
Боюсь глаза поднять,
Про самое смешное
Стараюсь вспоминать.
Жизнь — алфавит: я где-то
Уже в «це-че-ше-ще», -
Уйду я в это лето
В малиновом плаще.
Но придержусь рукою я
В конце за букву "я"...
— Мишка, я так людей подвел...
И про какие-то автомобильные запчасти, которые кому-то в Москве обещал. Слезы полились. Потом чувство ужаса охватило:
— Мишка, тебе надо уходить! Это же настоящая психиатричка — и тебя сейчас тоже повяжут!
Но все-таки поговорили, поняли друг друга. Не одинок пока Высоцкий в Париже, и уже пошли строчки повеселее:
С Мариной отношения так и не прояснились, да и невозможен диалог в сложившейся ситуации. В классике такие дела давно расписаны. Как там Тригорин уговаривал Аркадину? «Ты способна на жертвы... Будь моим другом. Отпусти меня...» Нет, не Высоцкого это роль. Посложнее у нас коллизия, есть еще одна участница с косой, того гляди пересилит обеих женщин, стоящих — каждая по-своему — на стороне ускользающей из рук жизни.
Как зайдешь в бистро-столовку,
По пивку ударишь -
Вспоминай всегда про Вовку:
Где, мол, друг-товарищ!
И конец такой оптимистический:
Мишка! Милый! Брат мой Мишка!
Разрази нас гром! -
Поживем еще, братишка...
Он звонит в Москву, телефон Оксаны не отвечает, и Янклович о ней не знает ничего. Зато проблемы театральные возникли. Таганка едет в Польшу, семнадцатого мая начинаются гастроли. «Гамлета», намеченного на девятнадцатое, пока заменили «Добрым человеком», но как дальше? Звонок Любимова не оставляет времени для раздумий.
Срываться из клиники — опасное решение, состояние-то предынфарктное. Отказаться от «Гамлета» (по сути — навсегда, больше таких вещей никто не потерпит!) — решение крайне рискованное. Марина уступает. Его отпускают в Москву. Во Вроцлав уже не успеть, но на три последних спектакля в Варшаву — да.
Прощание с Шемякиным в его мастерской рядом с Лувром. Мишка что-то там про цветущие деревья, про то, что не надо доставлять радость тем, кто нам смерти желает. Давай, мол, выживем им назло... Ладно, Мишенька, попробуем.
В Москве пробыл один день. В его отсутствие у Оксаны случилась большая беда: отец покончил с собой — что-то ведь подобное предчувствовал он там, в Шарантоне. Хотя смерть в его сознании стала такой обыденной вещью — свою собственную он ожидает ежедневно и даже стал окружающих этим раздражать.
В Варшаве — молчание, концентрация последних сил. К черту разговоры! Любимов во Вроцлаве уже опять искушал Золотухина Гамлетом. В который раз? Разберетесь после... После того самого.
На «Добром человеке» Высоцкий, к всеобщему удивлению, оживает и очень усиливает общий энергетический потенциал зрелища. Откуда что берется? Явился актер с того света, восстал из пепла, как тот Феникс. Может быть, это всё преувеличение насчет близкого конца?
Может быть. Для его нынешнего состояния нет медицинского объяснения, да и вообще — материализм в случае с Высоцким терпит полный крах. Душа уже вступила в свои высшие права и вытворяет невероятные штуки с телом, которое по всем объективным законам уже непригодно для употребления. На чем там проверяется истинная вера? На воскрешении Лазаря, кажется (Порфирий Петрович у Раскольникова именно насчет этого евангельского эпизода осведомлялся). Так вот мы сейчас уверуем — и воскреснем.
Ольбрыхский, который здесь присутствует, говорил ему как-то, что «Быть или не быть?» только где-то в девятнадцатом веке стали считать смысловой кульминацией «Гамлета».
Не в этом монологе суть. И не в решительном «Быть!», которое утвердилось на таганской сцене.
«Я есть!» — с таким настроем играет Высоцкий свою коронную роль двадцать седьмого мая. Он существует как абсолютная реальность, вне пространства и времени. Как-то отчужденно звучат в ушах речи партнеров, и видятся они все, как в тумане. У них — игра, у него — уже совсем другое.
Такой же «Гамлет» на следующий день. От повторения возникает эффект эха, и ему кажется, что это всё он либо вспоминает там, либо просто видит оттуда. Причем тут какие-то наркотики — они лишь химический способ перехода. И всегда можно вернуться.
Зал аплодирует стоя. Зрители подходят к нему один за другим, протягивают руки, пытаются коснуться. Тоже что-то такое почувствовали, и это не прощание — нет! Сейчас только всё и начинается. Притяжение земных желаний полностью преодолено. Оказывается, еще вчера он был молодым человеком, желавшим славы, любившим одних и ненавидевшим других, пытавшимся что-то доказать миру. А сейчас он сам этим миром стал, вобрал в себя всех и каждого...
Петь песни на прощальном банкете тридцатого мая он и не мог, и не хотел. Он теперь будет молчать, и долго. Правда, он завелся вдруг по поводу сценария «Венские каникулы», оживленно рассказывал об этой невозможной затее, слыша себя со стороны и не понимая, кому, зачем говорит... Посмотрел на часы, вскочил и убежал. За ним Ольбрыхский, который отвез его в гостиницу. Наутро он вылетел в Париж.
Жалко, Шемякин в отъезде. А он тут сочинил роскошное стихотворение «Две просьбы» с подзаголовком «М. Шемякину — другу и брату посвящен сей полуэкспромт». Формулировка скромненькая, а работа виртуозная: две тугие строфы по тринадцать строк и в каждой использовано всего по две рифмы:
В конце забыл поставить точку — или восклицательный знак. Зато слева внизу педантично обозначил: «Париж 1 июня 80 года», а справа поместил свое фирменное «Высоцк». Почувствовал вкус к каллиграфии, к знакам препинания, особенно полюбил тире. В песнях старых надо будет их расставить — это ведь как нотный знак, точно фиксирует паузы, интонационные барьеры.
Мне снятся крысы, хоботы и черти. Я
Гоню их прочь, стеная и браня.
Но вместо них я вижу виночерпия,
Он шепчет: "Выход есть, — к исходу дня
Вина! И прекратится толкотня,
Виденья схлынут, сердце и предсердие
Отпустит и расплавится броня!"
Я — снова — Я, и вы теперь мне верьте, я
Немногого прошу взамен бессмертия, -
Широкий тракт, холст, друга да коня
Прошу покорно, голову склоня
Побойтесь Бога, если не меня, -
Не плачьте вслед, во имя Милосердия!
П.
Чту Фауста ли, Дориана Грея ли,
Но чтобы душу — дьяволу — ни-ни!
Зачем цыганки мне гадать затеяли?
День смерти уточнили мне они...
Ты эту дату, Боже, сохрани, -
Не отмечай в своем календаре, или
В последний миг возьми и измени,
Чтоб я не ждал, чтоб вороны не реяли
И чтобы агнцы жалобно не блеяли,
Чтоб люди не хихикали в тени.
От них от всех, о Боже, охрани,
Скорее, ибо душу мне они
Сомненьями и страхами засеяли
Есть ощущение, что теперь пойдут не песни — стихи. Ему казалось, что он о себе уже всё сказал, а столько еще осталось! Всё было правдой, писалось из себя, но — для других. Теперь условием жизни стало — подумать о себе. Получится ли — после стольких лет безоглядного самосожжения?
Жизнь отделила его буквально от всех. Все рвутся его мучить, терзать под видом «лечения». Но никто внутрь его не залезет, не поймет, что для него спасительно. Все уже имеют в виду определенную дату смерти и предлагают различные варианты припарок для мертвого. Изменить эту дату может только... понятно кто. Но они же все в Него не верят, будь то крещеные или некрещеные. А Высоцкий с Ним уже беседует тет-а-тет, и это не бред, не безумие.
Если бы у них у всех хватило мудрости его не «спасать», а оставить в покое, дать всему естественный ход, — может быть, и выскочил бы он с Божьей помощью.
А Марина везет его на французский юг, где им обоим невыносимо. У нее своя правда, у него — своя. Разрыв неизбежен, но он может быть неокончательным. Их жизни сплетены корнями, и неважно, что ствол сожгла молния. Не надо ничего выяснять, не надо ставить никаких точек над i. Уже сочинены последние стихи, обращенные к Марине, стихи, которые означают и прощание, и возможное возвращение.
Надо еще доработать, приладить эти «двенадцать лет» к общему ритму, но последние две строки — окончательные. Это единственное, что бесспорно.
И снизу лед и сверху — маюсь между, -
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно — всплыть и не терять надежду,
А там — за дело в ожиданье виз.
Лед надо мною, надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Всё помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека — сорок с лишним.
Я жив, 12 лет тобой и господом храним.
Мне есть, что спеть, представ перед всевышним,
Мне есть, чем оправдаться перед ним.
Одиннадцатого июня Высоцкий выезжает из Парижа в Бонн. Там кое-какие дела с Романом Фрумзоном, закупка подарков — и поезд «Дюссельдорф — Москва».
В Бресте хорошо угостил таможенников, ну и сам за компанию... Такие добрые оказались ребята, весь вагон освободили от досмотра, да еще вызвались сами позвонить в Москву, чтобы Высоцкому достойную встречу устроили на Белорусском вокзале — как Горькому в тридцать втором году. Сева и Янклович с Шехтманом приехали какие-то озабоченные, сосредоточенные... Чудные они — в первый раз, что ли, видят его такого? И потом — гора чемоданов, как бы он сам с ней справился?
По приезде домой упросил Оксану пару платьев сразу примерить. Потом пошла хаотическая раздача подарков, в том числе и случайно зашедшим людям. Куда всё подевалось вмиг? Или таможенники успели разворовать? Пошли все к черту, мне надо в Склиф! Нет уже сил терпеть...
Стае Щербаков встречает его и Янкловича строго: в преддверии Олимпиады все гайки закручивают, врачей из Склифосовского постоянно «пасут» по поводу наркотиков. Нет, мол, и всё! Выручила бригада, вступилась за родного Высоцкого, оказала ему первую и последнюю помощь.
Проводил Барбару Немчик в Европу, перед отъездом она в американском посольстве достала редкий антибиотик для Любимова, лежавшего дома в одиночестве с температурой под сорок. За пару дней ожил Юрий Петрович. И для Высоцкого есть где-то лекарство — только вот какое? Никто этого не знает пока...
Раньше как-то мог поддержать силы даже небольшой успех в «важнейшем из искусств». А тут — сообщает Шевцов, что Высоцкого объединение «Экран» официально утвердило режиссером-постановщиком «Зеленого фургона» — это ж какой прецедент создается! Но, увы, не влияет это известие ни на температуру, ни на пульс! Поздно...
Пять дней гастролей в Калининграде — том, прибалтийском, что назывался раньше Кенигсбергом. Гольдман организовал концертов двадцать — не меньше, а может, и больше. Финансовый результат — шесть тысяч «тугриков». Приходилось, конечно, прибегать к стимуляторам, в разумных пределах. Но, как говорится: а вы могли бы? Попробуйте так поработать — вы на второй день съедите дома все таблетки, выпьете все жидкости и пойдете громить ближайшую аптеку. А я вас буду дразнить: наркоманы!
В трехкомнатном гостиничном «люксе» Высоцкий живет с «Тамразочкой» — Николаем Тамразовым, человеком контактным и остроумным. Это он любит говорить, как легко достичь успеха и сорвать самые бурные аплодисменты: «Я просто выхожу и говорю три слова: поет... Владимир... Высоцкий!»
Как-то раз для забавы он начинает рассказывать Тамразову про какого-то «чудака», который его посещает: вот он, здесь. Такая невинная игра в «раздвоение личности». Иногда он и с другими такой фокус проделывает. Надо же поддерживать репутацию человека «не от мира сего»... Чтобы потом мемуаристам было о чем рассказать...
Но перед последним концертом приключается неприятность вполне реальная. Пропадает голос. Высоцкий обещает народу приехать еще раз и дать концерт по всем «оторванным билетам». А пока он расскажет про театр, про творческие планы в кино... Не обошлось, конечно, без криков типа: «Пой, Володя!», без хамских записок. Но в целом — поверили его последним словам — не спетым, а проговоренным: «Я, конечно, вернусь...»
Двадцать третьего июня в Москву звонит Марина, в слезах: умерла сестра Татьяна — по сценическому имени Одиль Версуа. Болела раком восемь лет, Марина за ней ухаживала до последнего дня. Только однажды оставила ее на неделю в начале июня, когда пришлось спасать русского мужа и возить его на юг. Эта беда была давно ожидаемой, и тем не менее в таких ситуациях многое проясняется и что-то может повернуться, измениться...
В ОВИРе уже лежало заявление Высоцкого на выезд с первого августа. Он идет, предъявляет траурную телеграмму, переписывает дату на первое июля. И четвертого числа получает разрешение. Но лететь и не собирается, уходя от разговоров и объяснений. Нет, в Париж он сейчас не может. Попозже — может быть, но не теперь.
А теперь бы ему — к Вадиму, в Печору, на природу, туда, где ни люди, ни звери не знают ничего о его диагнозе. Где он задышит по-новому, подзарядится такой энергией, которой ему ни здесь, ни в Париже не может уже дать никто. Зачем он здесь всем сказал, что вот-вот умрет? Они и поверили, слишком поверили.
После двух концертов третьего июля в Подмосковье он собирается на следующий день лететь к Вадиму, вместе с Игорем Годяевым. Не получается, силы собрать не смог. То же, повторяется седьмого.
Двенадцатого июля он играет Свидригайлова, тринадцатого — Гамлета.
С коллегами-таганцами он теперь на дистанции — может быть, такой дистанции стоило держаться с самого начала, не подвергая профессиональное сотрудничество испытанию ненужной дружбой и сердечностью? Меньше эмоций... Но для соблюдения этих, наконец осознанных абсолютных правил поведения нужны еще один театр и еще одна жизнь...
В эти дни Таганка похоронила Олега Колокольникова, актера, вместе с которым Любимов ставил самого первого «Доброго человека» — еще студийного. На кладбище кто-то сказал, что следующий — Высоцкий. Но это не пожелание, конечно, и даже не прогноз, а желание как бы «сглазить» смерть, отогнать ее... Есть еще общая почва, и не могильная притом. Веня Смехов в журнале «Аврора» напечатал свой очерк о Высоцком. Приятно было прочесть его перед сном, видя фамилию свою не в латинском шрифте...
Ижевское дело вышло на финишную прямую — присудили взыскать с Высоцкого две с половиной тысячи. Не заработал он эти деньги, а получил в результате хитрых махинаций. Спасибо, родная советская Фемида! Спасибо, что не засадила народного любимца за решетку! Там ему самое место: он ведь у нас уже изнасиловал кого-то и дорожно-транспортное происшествие организовал, чтобы дружков своих погубить. Давайте, вы уж подсоберите матерьял сразу на расстрельную статью! Пора, мой друг, пора — расстрела сердце просит... Суки... Бляди... Бляди... Суки...
Четырнадцатого июля он выступает в НИИ эпидемиологии и микробиологии. Первый раз показывает песню «Грусть моя, тоска моя». Назвал ее «вариациями на цыганские темы», хотя совсем не цыганский, а сугубо русский эмоциональный букет здесь представлен — отвращение к жизни, к женщине, к самому себе. Все вместе — зеленая тоска...
До и после концерта по инерции исповедовался пригласившим его медикам по части недугов. Они с ходу ставят диагнозы, дают рекомендации. Трогательная забота, конечно. Но чего-то они все-таки не понимают в устройстве Высоцкого. Сколько уже врачей в глаза и за глаза авторитетно утверждали: с таким здоровьем не только выступать, но и жить невозможно!
Одари, судьба, или за деньги отоварь! -
Буду дань платить тебе до гроба.
Грусть моя, тоска моя — чахоточная тварь, -
До чего ж живучая хвороба!
Поутру не пикнет — как бичами ни бичуй,
Ночью — бац! — со мной на боковую.
С кем-нибудь другим хотя бы ночь переночуй, -
Гадом буду, я не приревную!
Милые мои материалисты! Отнюдь не все жизненно важные органы нарисованы в ваших учебниках и атласах. Даже когда алкоголь и наркотик съели значительную часть тела, душа у вашего пациента может быть ничуть не меньше и не слабее, чем у окружающих здоровяков. Да, что-то с ней нужно сделать, и она заведется, вытащит все остальное. Душа, труп на себе таскающая, — так определил человеческую сущность один философ. Что же может сейчас душу привести в движение?
Надо обвенчаться с Оксаной. Ну и что, что он женат! А мы церковным браком. Пусть Оксана отправит Марине стихи его прощальные — как знак окончательного расставания. И кольца уже куплены.
Шестнадцатого июля выступление в Калининграде — другом, подмосковном, том, что рядом со станцией Подлипки. Нормальный, полноценный концерт, толковая, интеллигентная аудитория. Вот прозвучала последняя песня, последняя строка: «Я это никогда не полюблю!» Последние аплодисменты...
— Мне работалось здесь очень удобно, я разошелся и сейчас меня еле остановили... А сейчас я вас благодарю. Всего вам доброго.
Восемнадцатое июля, пятница. Вечером предстоит «Гамлет». Утром был Шевцов, откровенно потолковали о «Зеленом фургоне», договорились пока концов не рубить, но в целом дело ясное... Потом приехал Генрих Падва, с которым надо было договориться по поводу ижевского процесса: подавать ли на кассацию и прочее. Вот тут обвал всех сил приключился, и состоялся разговор.
Но спектакль есть спектакль, и приходится воскресать. Может быть, все-таки не надо так решительно разводиться с Мельпоменой? Когда назначено очередное свидание с этой стервой, как-никак, а собираешь себя из обломков. Вот он, до боли знакомый тупичок, трижды проклятый служебный вход, ставший — ничего не поделаешь — частью кровообращения.
— Здравствуйте!
В ответ — тишина. Что за бред? Уж с простым народом-то у Высоцкого противоречий никогда не было. А тут молчат скромные труженики закулисья, в упор не видя исполнителя главной роли. Списали уже? Не желают даже здравствовать кандидату в покойники?
Пора выходить. Где Федотов? Мне плохо.
И все-таки это спасение. Не будь сегодня «Гамлета», может быть, всё уже и кончилось бы. По сцене ноги еще носят кое-как... Но в такую жару в шерстяной униформе..."Ой, плохо! Ой, не могу", — повторяет он за кулисами, выпрашивая у партнеров, как милостыню, частичку энергии. Ну дайте копеечку, что вам стоит? У самих нету?
Появляется Толян со спасительным шприцем. Глоток энергии из своего же собственного будущего, из собственных последних ресурсов. Не в уколах дело. Он так всю жизнь свою проработал, забирая силы у себя пятидесятилетнего, шестидесятилетнего, расходуя неприкосновенный стратегический запас.