Страница:
Пора такого выгнать из России!
Давно пора, — видать, начальству лень!"
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег — прорва, по ночам кую.
Я всё отдам — берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою.
Но, оставшись на исходе жизни в психологическом одиночестве, он не озлобился, а осознал свою ситуацию как философскую, как пребывание на грани бытия и небытия:
И еще одно итоговое стихотворение написал он на исходе семьдесят девятого года. В какой-то мере прообразом послужила лермонтовская «Дума»: «Печально я гляжу на наше поколенье...» Здесь тоже разговор только начинается с "я", а потом переходит на «мы». Да и с самого начала в авторском "я" присутствует обобщенность: не просто «я, Владимир Высоцкий», а молодой человек конца пятидесятых — шестидесятых годов двадцатого века:
А что еще тут скажешь? По сути дела идет война, а мы смиренно слушаем, как нам впаривают что-то про «интернациональный долг». И гордимся всенародным успехом нашего высокохудожественного фильма о подвигах советской милиции. А потом, когда поубивают множество людей, своих и чужих, мы начнем осторожненько намекать на это в остроумных песнях и эффектных спектаклях... Нет, жить и писать по-прежнему уже не хочется. И муза все упорнее диктует речи прямые и недвусмысленные.
Давно пора, — видать, начальству лень!"
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег — прорва, по ночам кую.
Я всё отдам — берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою.
Но, оставшись на исходе жизни в психологическом одиночестве, он не озлобился, а осознал свою ситуацию как философскую, как пребывание на грани бытия и небытия:
Вот и успел объясниться со всеми и с самим собой. И в себе в очередной раз разобраться. Другого пути не было, и жалеть совершенно не о чем. Окончательно ясно: писать «проходимые» вещи не смог бы, и «красивые» словеса разводить у него не получилось бы. Уж такой язык — грубоватый, царапающий душу — дан был ему свыше, и свою правду мог он рассказать только такими словами.
Я от суда скрываться не намерен,
Коль призовут — отвечу на вопрос.
Я до секунд всю жизнь свою измерил
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, -
Я понял это все-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята, -
Мне выбора, по счастью, не дано.
И еще одно итоговое стихотворение написал он на исходе семьдесят девятого года. В какой-то мере прообразом послужила лермонтовская «Дума»: «Печально я гляжу на наше поколенье...» Здесь тоже разговор только начинается с "я", а потом переходит на «мы». Да и с самого начала в авторском "я" присутствует обобщенность: не просто «я, Владимир Высоцкий», а молодой человек конца пятидесятых — шестидесятых годов двадцатого века:
Не слишком ли жестко сказано о неверии в миражи? Все-таки, нося пионерские галстуки на шеях, они не видели для себя иного будущего, кроме светлого и коммунистического. Все-таки с тупостью вполне искренней оплакивали смерть Сталина, некоторые даже в стихах... Нет, детскую наивность верой считать нельзя, а в возрасте совершеннолетнем они все уже были в состоянии понять что к чему. Мешало только умственное невежество и эгоистическое равнодушие. Все прошли школу приспособленчества и закончили ее довольно успешно.
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана, -
Учителей сожрало море лжи -
И выплюнуло возле Магадана.
И я не отличался от невежд,
А если отличался, очень мало,
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
Но ведь Высоцкий-то вроде не держал душу на засове, выпускал ее на волю и от опасности не укрывался. Зачем ему брать на себя чужие грехи и слабости? А затем, что с историей можно говорить только на «мы», принимая на себя ответственность за все свое поколение:
А мы шумели в жизни и на сцене -
Мы путаники, мальчики пока, -
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто ? Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность
И души запирала на засов.
Правдивая исповедь невозможна без максималистской беспощадности к себе, и беспощадность эта излишней не бывает. Пока мы живем, погруженные в свои творческие замыслы и свершения, стараясь не думать о политике, политика сама берется за нас. На исходе семьдесят девятого года, двадцать шестого декабря, СССР вводит свои войска («ограниченный контингент», как говорится в официальных документах) на территорию Афганистана. Услышав об этом, Высоцкий спешит обсудить новость с Вадимом Тумановым. Придя к нему, прямо с порога бросает: «Совсем, б... ь, о...ели!»
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, -
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.
А что еще тут скажешь? По сути дела идет война, а мы смиренно слушаем, как нам впаривают что-то про «интернациональный долг». И гордимся всенародным успехом нашего высокохудожественного фильма о подвигах советской милиции. А потом, когда поубивают множество людей, своих и чужих, мы начнем осторожненько намекать на это в остроумных песнях и эффектных спектаклях... Нет, жить и писать по-прежнему уже не хочется. И муза все упорнее диктует речи прямые и недвусмысленные.
Последний Новый год
Как встретишь год — так его и проведешь.
Есть такая народная примета, которая часто сбывалась — или не сбывалась. Как любые приметы, которые предсказывают все на свете с вероятностью пятьдесят процентов. Предвкушение Нового года — ощущение противоречивое, сотканное из детской доверчивости и суеверной взрослой тревоги. С одной стороны, хочется что-то особенное извлечь из этого мига, когда ты вместе со всеми слушаешь звон курантов и чокаешься шампанским, а сам тайком желаешь себе того, о чем окружающая компания и не догадывается. А есть и такое желание — перемахнуть поскорее очередной хронологический барьер и мчаться дальше, не думая ни о каких датах.
Худо, ох как худо... Самый подходящий момент для ухода. Чтобы людей не беспокоить и самого себя не терзать. Отпразднуют, потом хватятся — а тебя уже и след простыл, и труп остыл. Тьфу, что за дрянь лезет в больную голову...
Марина прилетела в Москву — верит, что всё еще может пойти по-прежнему. Кто же против? Но вытянем ли эту ношу в четыре руки?
Оксане он недавно подарил телевизор. Тридцать первого декабря по дороге на дачу заехал к ней, она его кормила пельменями, пуговицу к рубашке пришивала.
— А телевизор ты куда поставила?
— Володя, да ты же его смотришь! Да, дошел до точки.
Ну, пора. На всякий случай позвал Оксану с собой, она, естественно, отказалась.
Его уже ждут у Володарского. Надо еще как-то оправдать свою задержку, изобразить большие хлопоты. С Севой и Валерой Янкловичем взяли в магазине огромный кусок мяса, он едет с ним в Пахру, а они туда прибудут чуть позже, с девушками знакомыми.
Там Вася Аксенов, Юрий Валентинович Трифонов. Жаль, Вадима не будет: Римма у них заболела.
Шум, суета... Он явно не в своей тарелке. Какое-то раздвоение личности — или даже «растроение». Как будто сюда приехал некто, имитирующий Высоцкого, а сам он — где-то в другом месте. Не то с Оксаной, не то... А, лучше не думать.
Гитара с ним была. Но так они оба с ней и промолчали всю ночь — никто не попросил спеть — всем словно передалось его оцепенение.
Но в общем, людям было хорошо. Перешли в дом Высоцкого и Марины, смотрели по телевизору захаровского «Мюнхаузена» (очень оригинальное решение: барон не смешон, не врун и вообще Олег Янковский), гуляли. Вечером Сева и Валера собрались в Москву — он тут же вызвался подвезти. Марина настаивала, чтобы он их подбросил только до трассы. Сева сел рядом, Валера с девушками сзади...
«Мерседес» нервно юлил по темному шоссе, потом набрал скорость и полетел. Ленинский проспект. Гололед, припорошенный снежком... Смерть совсем рядом. Вот этот троллейбус уже никак не объехать. Да, но он же не один!
— Ложитесь! Погибаем! — прокричал, а Севину голову обхватил и прижал к подголовнику: хотя бы ее, беднягу, уберечь от новой травмы!
Рассудок после встряски в момент возвращается на место. Надо позвонить Володе Шехтману, чтобы приехал. Вызвать «скорую». А гаишники уже тут как тут — они прямо за нами ехали, хладнокровно прогнозируя исход: «Наверняка разобьется».
Место аварии — напротив Первой Градской больницы. В это демократическое медицинское учреждение и попадают Абдулов — с переломом руки, Янклович — с сотрясением мозга.
Третьего января Высоцкий играет Лопахина. Лицо у него изрядно поцарапано. На спектакль он пригласил сына, Аркадия. Забот теперь множество: надо искать запчасти для маленького «мерседеса», поторопить станцию техобслуживания, где уже черт знает сколько времени ждет ремонта «мерседес» большой.
А тут еще Кравец — ижевский следователь по особо важным делам, продолжающий копать прошлогоднюю хреновину с концертами и билетами. Приперся прямо в больницу — нашел, сукин сын, время и место. Сева позвонил, и Высоцкий с Тумановым примчались мгновенно. Вот палата, где уже час Кравец пытает Валеру. И главное, даже разрешения на допрос у него нет. Но, говорит, я его получу, а заодно и вас допрошу, Владимир Семенович. Ну, тут уже осталось только послать его к соответствующей матери. Перепугал Высоцкий своим ревом всю больницу. И самого трясло потом еще долго.
Пришлось поехать к большому человеку в следственном управлении МВД — тому, что консультантом был в «Месте встречи». Большой человек позвонил в больницу, где следователь уже работал в паре с каким-то московским полковником. Обоих вызвали на ковер и пропесочили, но дело пока не закрыто. Эти два полкаша сильно вдохновились идеей засадить за решетку всенародного любимца капитана Жеглова. Разрабатывают версию, будто Высоцкий нарочно учинил аварию, чтобы свидетеля Янкловича упрятать в больницу.
Быть — или не быть... С Мариной, в театре, а теперь еще — и на свободе. Такие вот дилеммы накопились у нашего Гамлета к одноименному представлению шестого января, накануне Рождества Христова.
А седьмого происходит своего рода цивилизованный развод с Любимовым. Высоцкий адресует ему заявление с просьбой о творческом отпуске на один год с целью работы над фильмом «Зеленый фургон» на Одесской киностудии. Год в его нынешнем положении и состоянии — это очень много. Если что-то в жизни в целом переменится к лучшему, то в театр возврата не будет. А если к худшему — тем более.
Идет какая-то чеховская драма с глубоким подтекстом. Говорится одно, а подразумевается совсем другое. Поначалу Высоцкий даже писал заявление о полном уходе из театра. Сказал шефу: вы начали в сорок лет и сделали театр, а я начну в сорок два. Любимов первого варианта не принял, а на годовой отпуск согласился сравнительно легко. Мол, решайте сами, только прошу играть Гамлета.
Это на поверхности. А душа Высоцкого не хочет никакой Одесской киностудии. Никуда не уедешь на «Зеленом фургоне», как его ни перекрашивай, как ни мучай шевцовский сценарий своими переделками. Все равно «Фургон» этот — советская карета прошлого. Ох, не будет кина... А Таганка — как сердитая, сто раз обманутая жена, какая ни на есть, а своя. Может быть, зарыдает опять, вцепится и не отпустит?
Любимов же, подписав заявление, сказал тем самым, что новых ролей у Высоцкого в этом театре больше никогда не будет, а вся ответственность за будущее Гамлета, Лопахина и Свидригайлова полностью ложится на исполнителя. В сущности во всех трех случаях возможны замены. Отчитывая в очередной раз Золотухина, Любимов в сердцах бросает. «Один уже дохамился — Высоцкий. Вторым хотите быть?»
Приказ о творческом отпуске артиста В. Высоцкого вывешивается на таганской доске объявлений в канун Старого Нового года — тринадцатого января.
А Марина отъехала в Париж, крайне недовольная всем, что здесь происходит.
Есть такая народная примета, которая часто сбывалась — или не сбывалась. Как любые приметы, которые предсказывают все на свете с вероятностью пятьдесят процентов. Предвкушение Нового года — ощущение противоречивое, сотканное из детской доверчивости и суеверной взрослой тревоги. С одной стороны, хочется что-то особенное извлечь из этого мига, когда ты вместе со всеми слушаешь звон курантов и чокаешься шампанским, а сам тайком желаешь себе того, о чем окружающая компания и не догадывается. А есть и такое желание — перемахнуть поскорее очередной хронологический барьер и мчаться дальше, не думая ни о каких датах.
Худо, ох как худо... Самый подходящий момент для ухода. Чтобы людей не беспокоить и самого себя не терзать. Отпразднуют, потом хватятся — а тебя уже и след простыл, и труп остыл. Тьфу, что за дрянь лезет в больную голову...
Марина прилетела в Москву — верит, что всё еще может пойти по-прежнему. Кто же против? Но вытянем ли эту ношу в четыре руки?
Оксане он недавно подарил телевизор. Тридцать первого декабря по дороге на дачу заехал к ней, она его кормила пельменями, пуговицу к рубашке пришивала.
— А телевизор ты куда поставила?
— Володя, да ты же его смотришь! Да, дошел до точки.
Ну, пора. На всякий случай позвал Оксану с собой, она, естественно, отказалась.
Его уже ждут у Володарского. Надо еще как-то оправдать свою задержку, изобразить большие хлопоты. С Севой и Валерой Янкловичем взяли в магазине огромный кусок мяса, он едет с ним в Пахру, а они туда прибудут чуть позже, с девушками знакомыми.
Там Вася Аксенов, Юрий Валентинович Трифонов. Жаль, Вадима не будет: Римма у них заболела.
Шум, суета... Он явно не в своей тарелке. Какое-то раздвоение личности — или даже «растроение». Как будто сюда приехал некто, имитирующий Высоцкого, а сам он — где-то в другом месте. Не то с Оксаной, не то... А, лучше не думать.
Гитара с ним была. Но так они оба с ней и промолчали всю ночь — никто не попросил спеть — всем словно передалось его оцепенение.
Но в общем, людям было хорошо. Перешли в дом Высоцкого и Марины, смотрели по телевизору захаровского «Мюнхаузена» (очень оригинальное решение: барон не смешон, не врун и вообще Олег Янковский), гуляли. Вечером Сева и Валера собрались в Москву — он тут же вызвался подвезти. Марина настаивала, чтобы он их подбросил только до трассы. Сева сел рядом, Валера с девушками сзади...
«Мерседес» нервно юлил по темному шоссе, потом набрал скорость и полетел. Ленинский проспект. Гололед, припорошенный снежком... Смерть совсем рядом. Вот этот троллейбус уже никак не объехать. Да, но он же не один!
— Ложитесь! Погибаем! — прокричал, а Севину голову обхватил и прижал к подголовнику: хотя бы ее, беднягу, уберечь от новой травмы!
Рассудок после встряски в момент возвращается на место. Надо позвонить Володе Шехтману, чтобы приехал. Вызвать «скорую». А гаишники уже тут как тут — они прямо за нами ехали, хладнокровно прогнозируя исход: «Наверняка разобьется».
Место аварии — напротив Первой Градской больницы. В это демократическое медицинское учреждение и попадают Абдулов — с переломом руки, Янклович — с сотрясением мозга.
Третьего января Высоцкий играет Лопахина. Лицо у него изрядно поцарапано. На спектакль он пригласил сына, Аркадия. Забот теперь множество: надо искать запчасти для маленького «мерседеса», поторопить станцию техобслуживания, где уже черт знает сколько времени ждет ремонта «мерседес» большой.
А тут еще Кравец — ижевский следователь по особо важным делам, продолжающий копать прошлогоднюю хреновину с концертами и билетами. Приперся прямо в больницу — нашел, сукин сын, время и место. Сева позвонил, и Высоцкий с Тумановым примчались мгновенно. Вот палата, где уже час Кравец пытает Валеру. И главное, даже разрешения на допрос у него нет. Но, говорит, я его получу, а заодно и вас допрошу, Владимир Семенович. Ну, тут уже осталось только послать его к соответствующей матери. Перепугал Высоцкий своим ревом всю больницу. И самого трясло потом еще долго.
Пришлось поехать к большому человеку в следственном управлении МВД — тому, что консультантом был в «Месте встречи». Большой человек позвонил в больницу, где следователь уже работал в паре с каким-то московским полковником. Обоих вызвали на ковер и пропесочили, но дело пока не закрыто. Эти два полкаша сильно вдохновились идеей засадить за решетку всенародного любимца капитана Жеглова. Разрабатывают версию, будто Высоцкий нарочно учинил аварию, чтобы свидетеля Янкловича упрятать в больницу.
Быть — или не быть... С Мариной, в театре, а теперь еще — и на свободе. Такие вот дилеммы накопились у нашего Гамлета к одноименному представлению шестого января, накануне Рождества Христова.
А седьмого происходит своего рода цивилизованный развод с Любимовым. Высоцкий адресует ему заявление с просьбой о творческом отпуске на один год с целью работы над фильмом «Зеленый фургон» на Одесской киностудии. Год в его нынешнем положении и состоянии — это очень много. Если что-то в жизни в целом переменится к лучшему, то в театр возврата не будет. А если к худшему — тем более.
Идет какая-то чеховская драма с глубоким подтекстом. Говорится одно, а подразумевается совсем другое. Поначалу Высоцкий даже писал заявление о полном уходе из театра. Сказал шефу: вы начали в сорок лет и сделали театр, а я начну в сорок два. Любимов первого варианта не принял, а на годовой отпуск согласился сравнительно легко. Мол, решайте сами, только прошу играть Гамлета.
Это на поверхности. А душа Высоцкого не хочет никакой Одесской киностудии. Никуда не уедешь на «Зеленом фургоне», как его ни перекрашивай, как ни мучай шевцовский сценарий своими переделками. Все равно «Фургон» этот — советская карета прошлого. Ох, не будет кина... А Таганка — как сердитая, сто раз обманутая жена, какая ни на есть, а своя. Может быть, зарыдает опять, вцепится и не отпустит?
Любимов же, подписав заявление, сказал тем самым, что новых ролей у Высоцкого в этом театре больше никогда не будет, а вся ответственность за будущее Гамлета, Лопахина и Свидригайлова полностью ложится на исполнителя. В сущности во всех трех случаях возможны замены. Отчитывая в очередной раз Золотухина, Любимов в сердцах бросает. «Один уже дохамился — Высоцкий. Вторым хотите быть?»
Приказ о творческом отпуске артиста В. Высоцкого вывешивается на таганской доске объявлений в канун Старого Нового года — тринадцатого января.
А Марина отъехала в Париж, крайне недовольная всем, что здесь происходит.
Последний день рождения
Сценарий «Зеленого фургона» получается пока хреноватый. Бедного Шевцова он уже не раз обматерил, но тот, конечно, ни в чем не виноват: материал изначально гнилой. Есть, правда, только что сочиненная для этого фильма казачья песня, которая не так себе сбоку должна звучать, а весь ритм зрелищный настраивать:
Страшно противен стал ему в последнее время Дом литераторов. Его сокращенное название — ЦДЛ он даже хотел как-то срифмовать со словом «цитадель», когда собирался на вечер Вайнеров двадцатого января. Остановился, однако, на следующем варианте:
Начинается роман с Центральным телевидением, увы, запоздалый. Конечно, все на почве того же Жеглова — в «Кинопанораме» Ксения Маринина готовит сюжет о «Месте встречи». Снять-то снимут. А вот покажут ли? Чувствуешь себя как пленник, привязанный к двум наклоненным деревьям: отпустят их палачи — и разорвет тебя напополам. Взрослым умом понимаешь: некого тут ловить. А детская надежда всё не умирает: чем черт не шутит, у нас ведь что угодно может дуриком пройти.
Составил программу, продумав ее стратегически и тактически. Надо, чтобы каждая тема, каждый цикл был представлен двумя-тремя песнями. Одну зарежут -другая пройдет, и в итоге все-таки будет более или менее цельная картина. Берем «Песню о Земле» и «Мы вращаем Землю» — они как бы на пару в разведку пойдут. «В желтой жаркой Африке...» — вместе с аборигенами, которые съели Кука..."Я не люблю" — вместе с «Парусом». «Утреннюю гимнастику» поддержит «Дорогая передача». Такая будет у нас диспозиция на линии фронта...
Продумал и одежду, с Оксаной советовался. Кожаная куртка, которую можно снять перед работой. Серая рубашка с зеленоватым оттенком, тонкий зеленый свитер с треугольным вырезом. Все-таки премьера.
Перед ребятами обнаруживать волнение не хотелось. Мол, пустяки, только потому еду, что Славе обещал. Когда подъехали к останкинскому зданию, сказал сопровождавшему его Шехтману, что выйдет через полчаса.
В этом здании трудно кого-нибудь чем-нибудь удивить, но и женщина в бюро пропусков, и милиционер на контроле онемели при появлении Высоцкого. То же в лифте, где попутчики явно не поверили глазам своим: похож, но он ли? Зато в павильоне уже стоял негромкий, дисциплинированный гул. Все, кто мог, побросали работу и пришли на историческую запись.
И вот на беду — энергетический обвал. Перед глазами — красно-зеленый абстракционизм, тело расползается на части, и никак его не скрепить. Ну, и нога, черт бы ее взял, — нашла время загноиться.
Сейчас, сейчас... Но разговор с публикой идет явно не в том тоне: вместо привычного веселого рывка какие-то ненужные объяснения, комментарии. Это точно в корзину пойдет... Ну ладно, попробуем начать песней.
«От границы мы Землю вертели назад...» Стоп! Не то... Давайте снова. «От границы мы Землю вертели назад, было дело — сначала. Но обратно ее закрутил наш комбат...» Подождите, еще раз...
С пятой, не то с шестой попытки въехал. И то — средненько. Возврата энергии — никакого. Не помогла и экстренная мера. Чертовски обидно. Получит теперь народ Высоцкого не первой свежести и второго сорта. Но все-таки «Баллада о Любви», кажется, прозвучала не так уж провально, а?
Посмотрел в аппаратной видеозапись. Сказал, что хорошо. Мы это сделали, и он рад, что останется на пленке. А сложные чувства сохранил при себе.
Следующий день Высоцкого проходит под знаком саморазрушения. Зачем-то он приходит к главному редактору «Экрана» Трошеву, который сценария еще не читал, да к тому же обхамил: «Владимир Семенович, я вас прошу больше в таком виде...» В каком таком виде? Да он сам, наверное, пьяный. И к черту этот «Фургон» — пусть катится куда угодно... И там же, в Останкине, по поводу вчерашней записи кое-кто из самых лучших намерений ему посоветовал организовать звонок Суслову. Ну, если такое вмешательство требуется — значит, дохлый номер мы исполнили...
Не остался на запись «Кинопанорамы» — ну их всех к той матери! Опять надо им Жеглова изображать, а песен как не было в фильме, так и в передаче не будет — это ежу понятно. Крутанул баранку — и домой.
Лечиться тебе надо... Так обычно говорят чужому человеку, чтобы послать его подальше. А ему это в канун дня рождения повторяют друзья.
И Вадим, и Сева сошлись на этой позиции с Янкловичем. Мол, если так дальше пойдет, «они», власти то есть советские, тебя скрутят в два счета, купят за дозу наркотика... Милые вы мои, как же вы переоцениваете — и меня, и их. Мне нечего продавать, а им незачем покупать. Сделка заведомо невозможна, ставок больше нет. Политический коридор давно позади, дело В. С. Высоцкого уже передано в самую высокую инстанцию.
Может быть, оттуда дано указание лечиться... Тогда давайте, я не против.
Сорокадвухлетие встретил под капельницей — Федотов снимал абстиненцию. Дома у него Янклович, Шехтман. Оксана привезла подарок — сшила смешную бабу на чайник. Что ж, будем, значит, жить-поживать и чаек попивать.
Над сюжетом же надо бы еще повозиться, а времени уже в обрез. Ладно, покажем телевизионному начальству в таком виде, а потом будем еще улучшать — не по их замечаниям, а по своему разумению.
Проскакали всю страну
Да пристали кони — буде!
Я во синем во Дону
Намочил ладони, люди.
Страшно противен стал ему в последнее время Дом литераторов. Его сокращенное название — ЦДЛ он даже хотел как-то срифмовать со словом «цитадель», когда собирался на вечер Вайнеров двадцатого января. Остановился, однако, на следующем варианте:
Неприятное предчувствие подтвердилось. Когда он сидел в комнате за сценой, готовясь к выступлению, Вадима Туманова с сыном Вадиком затормозили у входа в писательскую цитадель. Мол, билет у них «на одно лицо». Вадим, естественно, сослался на Высоцкого, но это не показалось убедительным дежурившему у входа администратору. Инцидент уладился, но нервы Высоцкому порвали. Спев песню «Жора и Аркадий Вайнер...» и зачитав заготовленный «экспромт», он проследовал за сцену и удалился прочь. А, надоели вообще все эти оговорочки: исполнитель роли Жеглова, автор песен..."Поэт" — не скажут никогда. Поэтами у них называются толстяки, стоящие на страже цитадели и не пропускающие посторонних...
Не сочтите за крик выступленье моё,
Не сочтите его и капризом.
Все, братьЯми моими содеянноЁ,
Предлагаю назвать «вайнеризмом».
Начинается роман с Центральным телевидением, увы, запоздалый. Конечно, все на почве того же Жеглова — в «Кинопанораме» Ксения Маринина готовит сюжет о «Месте встречи». Снять-то снимут. А вот покажут ли? Чувствуешь себя как пленник, привязанный к двум наклоненным деревьям: отпустят их палачи — и разорвет тебя напополам. Взрослым умом понимаешь: некого тут ловить. А детская надежда всё не умирает: чем черт не шутит, у нас ведь что угодно может дуриком пройти.
Составил программу, продумав ее стратегически и тактически. Надо, чтобы каждая тема, каждый цикл был представлен двумя-тремя песнями. Одну зарежут -другая пройдет, и в итоге все-таки будет более или менее цельная картина. Берем «Песню о Земле» и «Мы вращаем Землю» — они как бы на пару в разведку пойдут. «В желтой жаркой Африке...» — вместе с аборигенами, которые съели Кука..."Я не люблю" — вместе с «Парусом». «Утреннюю гимнастику» поддержит «Дорогая передача». Такая будет у нас диспозиция на линии фронта...
Продумал и одежду, с Оксаной советовался. Кожаная куртка, которую можно снять перед работой. Серая рубашка с зеленоватым оттенком, тонкий зеленый свитер с треугольным вырезом. Все-таки премьера.
Перед ребятами обнаруживать волнение не хотелось. Мол, пустяки, только потому еду, что Славе обещал. Когда подъехали к останкинскому зданию, сказал сопровождавшему его Шехтману, что выйдет через полчаса.
В этом здании трудно кого-нибудь чем-нибудь удивить, но и женщина в бюро пропусков, и милиционер на контроле онемели при появлении Высоцкого. То же в лифте, где попутчики явно не поверили глазам своим: похож, но он ли? Зато в павильоне уже стоял негромкий, дисциплинированный гул. Все, кто мог, побросали работу и пришли на историческую запись.
И вот на беду — энергетический обвал. Перед глазами — красно-зеленый абстракционизм, тело расползается на части, и никак его не скрепить. Ну, и нога, черт бы ее взял, — нашла время загноиться.
Сейчас, сейчас... Но разговор с публикой идет явно не в том тоне: вместо привычного веселого рывка какие-то ненужные объяснения, комментарии. Это точно в корзину пойдет... Ну ладно, попробуем начать песней.
«От границы мы Землю вертели назад...» Стоп! Не то... Давайте снова. «От границы мы Землю вертели назад, было дело — сначала. Но обратно ее закрутил наш комбат...» Подождите, еще раз...
С пятой, не то с шестой попытки въехал. И то — средненько. Возврата энергии — никакого. Не помогла и экстренная мера. Чертовски обидно. Получит теперь народ Высоцкого не первой свежести и второго сорта. Но все-таки «Баллада о Любви», кажется, прозвучала не так уж провально, а?
Посмотрел в аппаратной видеозапись. Сказал, что хорошо. Мы это сделали, и он рад, что останется на пленке. А сложные чувства сохранил при себе.
Следующий день Высоцкого проходит под знаком саморазрушения. Зачем-то он приходит к главному редактору «Экрана» Трошеву, который сценария еще не читал, да к тому же обхамил: «Владимир Семенович, я вас прошу больше в таком виде...» В каком таком виде? Да он сам, наверное, пьяный. И к черту этот «Фургон» — пусть катится куда угодно... И там же, в Останкине, по поводу вчерашней записи кое-кто из самых лучших намерений ему посоветовал организовать звонок Суслову. Ну, если такое вмешательство требуется — значит, дохлый номер мы исполнили...
Не остался на запись «Кинопанорамы» — ну их всех к той матери! Опять надо им Жеглова изображать, а песен как не было в фильме, так и в передаче не будет — это ежу понятно. Крутанул баранку — и домой.
Лечиться тебе надо... Так обычно говорят чужому человеку, чтобы послать его подальше. А ему это в канун дня рождения повторяют друзья.
И Вадим, и Сева сошлись на этой позиции с Янкловичем. Мол, если так дальше пойдет, «они», власти то есть советские, тебя скрутят в два счета, купят за дозу наркотика... Милые вы мои, как же вы переоцениваете — и меня, и их. Мне нечего продавать, а им незачем покупать. Сделка заведомо невозможна, ставок больше нет. Политический коридор давно позади, дело В. С. Высоцкого уже передано в самую высокую инстанцию.
Может быть, оттуда дано указание лечиться... Тогда давайте, я не против.
Сорокадвухлетие встретил под капельницей — Федотов снимал абстиненцию. Дома у него Янклович, Шехтман. Оксана привезла подарок — сшила смешную бабу на чайник. Что ж, будем, значит, жить-поживать и чаек попивать.
Предполагаем жить
Поразбежались все от Высоцкого — или сам он всех поразогнал, пораспрощался без слов. Мама как-то спрашивает:
— Кто сейчас твои друзья?
Он секунду подумал и такой выдал перечень (по Москве, подразумевая, конечно, и парижского дружка Шемякина):
— Туманов, Абдулов, Бортник, Янклович...
На последнем пункте Нина Максимовна невольно так брови вскинула...
— Мам, он мне нужен...
А когда-то хвалился, что у него друзей — тысяча и один человек.
В феврале мама вышла на пенсию, чаще стала бывать на Малой Грузинской.
— Привези мне в следующий раз фотографию мою, детскую, ту, что с кудрями. Ладно?
— Зачем, Володя?
— А так — поставлю и буду смотреть.
Не без труда, не без усилия заглянул в жизнь свою, пробежал этот марафон длиной в сорок два года. Многое перепрыгнул не глядя, что-то только боковым зрением зафиксировал, но этапы большого пути ощутил. Интересный материал — и теперь задача его не провалить, втащить в начатый роман. Роман вберет в себя жизнь прошедшую и станет жизнью настоящей.
Век поэта короток, а прозаика все-таки подлиннее будет. Настоящий поэт как бы умирает после каждого удавшегося стихотворения: спел — и ушел. А романист намечает себе далекий финиш, заключает с судьбой контракт, в котором обязуется не умирать до завершения всего объема работ. Не только Толстой с его могучим здоровьем, но и Достоевский, мучившийся от эпилепсии, благодаря такому контракту жизнь себе продлил — дотянул все-таки почти до шестидесяти. А Солженицына даже от рака излечила литературотерапия. Сейчас он, говорят, в Америке пишет громадный цикл романов: всю историю двадцатого столетия хочет отразить и осмыслить. Взял на себя роль человека-века — такого попробуй угробь! Он просто обязан дожить до двухтысячного года.
Опять вспомнилась беседа с Трифоновым. Он тогда говорил: «Если хотите писать настоящую прозу, имейте в виду: она требует молчания. Сколько намолчишь, столько потом и напишешь».
А что если действительно — выключить голос на неопределенный срок? Уйти, спрятаться и ждать, когда стремительно запишется отложенный роман, а потом с разбегу — второй, третий. Достоевский когда-то «Игрока» за двадцать шесть дней настрочил. Темперамент и страстность у Высоцкого вполне «Достоевского» накала — играя Свидригайлова, он это остро почувствовал, да и фактура текста очень ему близка. Прорвать плотину страха, выпустить наружу все свои жуткие мысли, чувства и предчувствия...
Надо понемногу сворачивать концертную деятельность. Не резко, не вдруг, а постепенно сокращая нагрузки, — как уходят из спорта штангисты.
Да и с долгами надо подрассчитаться. А с осени засядем с Музой на новой даче...
Пока же нужно работать физически. Стоять, ходить, в «Гамлете» становиться на колени. А ногу разнесло черт знает как. К казенным эскулапам не хочется обращаться. Шехтман привозит на Малую Грузинскую своего отца, хирурга. Тот вскрывает нарыв, явно догадываясь о его происхождении.
И «Гамлет» двадцать шестого февраля, и все концерты на исходе месяца (Олимпийская больница, физики два раза, да еще институт каких-то там капитальных проблем) отчетливо подтверждают вызревшее в душе убеждение. Работа пошла на износ, вечный двигатель за пятнадцать лет вышел из строя: зрительный зал уже не в состоянии вернуть ему затраченную энергию. Опять в ход пошло другое топливо...
Двадцать девятого февраля в Доме кино показывают «Маленькие трагедии» — Высоцкого нет на премьере, два концерта у него в этот день. Первого марта «Кинопанорама», с фрагментами из «Места встречи», Рязанов беседует с Говорухиным и Конкиным. Нет Высоцкого на экране, и среди телезрителей тоже — нет у него ни сил, ни охоты на это глядеть.
— Кто сейчас твои друзья?
Он секунду подумал и такой выдал перечень (по Москве, подразумевая, конечно, и парижского дружка Шемякина):
— Туманов, Абдулов, Бортник, Янклович...
На последнем пункте Нина Максимовна невольно так брови вскинула...
— Мам, он мне нужен...
А когда-то хвалился, что у него друзей — тысяча и один человек.
В феврале мама вышла на пенсию, чаще стала бывать на Малой Грузинской.
— Привези мне в следующий раз фотографию мою, детскую, ту, что с кудрями. Ладно?
— Зачем, Володя?
— А так — поставлю и буду смотреть.
Не без труда, не без усилия заглянул в жизнь свою, пробежал этот марафон длиной в сорок два года. Многое перепрыгнул не глядя, что-то только боковым зрением зафиксировал, но этапы большого пути ощутил. Интересный материал — и теперь задача его не провалить, втащить в начатый роман. Роман вберет в себя жизнь прошедшую и станет жизнью настоящей.
Век поэта короток, а прозаика все-таки подлиннее будет. Настоящий поэт как бы умирает после каждого удавшегося стихотворения: спел — и ушел. А романист намечает себе далекий финиш, заключает с судьбой контракт, в котором обязуется не умирать до завершения всего объема работ. Не только Толстой с его могучим здоровьем, но и Достоевский, мучившийся от эпилепсии, благодаря такому контракту жизнь себе продлил — дотянул все-таки почти до шестидесяти. А Солженицына даже от рака излечила литературотерапия. Сейчас он, говорят, в Америке пишет громадный цикл романов: всю историю двадцатого столетия хочет отразить и осмыслить. Взял на себя роль человека-века — такого попробуй угробь! Он просто обязан дожить до двухтысячного года.
Опять вспомнилась беседа с Трифоновым. Он тогда говорил: «Если хотите писать настоящую прозу, имейте в виду: она требует молчания. Сколько намолчишь, столько потом и напишешь».
А что если действительно — выключить голос на неопределенный срок? Уйти, спрятаться и ждать, когда стремительно запишется отложенный роман, а потом с разбегу — второй, третий. Достоевский когда-то «Игрока» за двадцать шесть дней настрочил. Темперамент и страстность у Высоцкого вполне «Достоевского» накала — играя Свидригайлова, он это остро почувствовал, да и фактура текста очень ему близка. Прорвать плотину страха, выпустить наружу все свои жуткие мысли, чувства и предчувствия...
Надо понемногу сворачивать концертную деятельность. Не резко, не вдруг, а постепенно сокращая нагрузки, — как уходят из спорта штангисты.
Да и с долгами надо подрассчитаться. А с осени засядем с Музой на новой даче...
Пока же нужно работать физически. Стоять, ходить, в «Гамлете» становиться на колени. А ногу разнесло черт знает как. К казенным эскулапам не хочется обращаться. Шехтман привозит на Малую Грузинскую своего отца, хирурга. Тот вскрывает нарыв, явно догадываясь о его происхождении.
И «Гамлет» двадцать шестого февраля, и все концерты на исходе месяца (Олимпийская больница, физики два раза, да еще институт каких-то там капитальных проблем) отчетливо подтверждают вызревшее в душе убеждение. Работа пошла на износ, вечный двигатель за пятнадцать лет вышел из строя: зрительный зал уже не в состоянии вернуть ему затраченную энергию. Опять в ход пошло другое топливо...
Двадцать девятого февраля в Доме кино показывают «Маленькие трагедии» — Высоцкого нет на премьере, два концерта у него в этот день. Первого марта «Кинопанорама», с фрагментами из «Места встречи», Рязанов беседует с Говорухиным и Конкиным. Нет Высоцкого на экране, и среди телезрителей тоже — нет у него ни сил, ни охоты на это глядеть.
Последняя весна
В начале марта Оксана уезжает на практику в Ленинград, а Высоцкому надо собираться в Италию. На прощанье он снимает с шеи свой талисман с золотым Водолеем и дарит ей — она тоже Водолей. (А Марина у нас — Телец, знак властный и строгий. ) После чего он вылетает в Париж (с большими таможенными неприятностями в Шереметьеве), оттуда в Венецию.
Кто из наших не мечтал побывать в сем сказочном граде! Достойный венец в судьбе русского путешественника! «Холодный ветер у лагуны, гондол безмолвные гроба...» «Размокшей каменной баранкой в воде Венеция плыла...» «Заметает ветерок соленый черных лодок узкие следы...» «Тяжелы твои, Венеция, уборы, в кипарисных рамах зеркала...» Не худо бы и Высоцкому вписать в этот могучий текст свои строки, и даже мысль зашевелилась, когда они с Мариной проплывали мимо кладбища с могилами знаменитых артистов: мол, местечко неплохое в смысле вечного покоя. Но тут же себя одернул: хватит, о смерти уже написано достаточно.
С Мариной был тяжелый диалог на темы «лекарства». Она не на шутку перепугана: просто не думала, что может дойти до такого... Да еще она об этом говорит открытым текстом — не то что русские, которым произнести слово «наркотик» — хуже чем выматериться, поэтому московское окружение Высоцкого всё выражает через намеки, недомолвки, многозначительные взгляды. Марине даны все возможные обещания исправления, излечения, приезда в Париж на полгода для серьезной литературной работы. Марина готова всё начать сначала, он — тоже, только с некоторыми разночтениями.
«Забыл повеситься — Лечу — Америку» — этот телеграфный стих любит цитировать Вознесенский. Чьи строки? Крученых, что ли? А, неважно — главное, они под настроение подходят и перекликаются со свидригайловской «Америкой», только версия более оптимистическая. Настроение у Высоцкого — хоть вешайся, а можно про всё забыть и где-нибудь в Америке засесть за письменные дела, время от времени концертируя да контактируя с кинематографическими кругами. Есть там где развернуться русскому человеку! Вот и Мишка Шемякин собирается на фиг послать Париж этот стареющий — и в молодую страну, «за Атлант!», как говорил Игорь Северянин, очень недурственный, хотя и презираемый снобами поэт.
Янклович должен расстараться. Он тут подружился с симпатичной американской аспиранткой польского происхождения Барбарой Немчик. Есть идея им расписаться и тем самым укрепить связь России с Америкой, изрядно нарушенную дуроломными советскими политиками.
А пока Высоцкого с Валерой приглашают в Ижевск — «для дачи свидетельских показаний». Тамразов уже там побывал в этом качестве, и на него судья орал как на обвиняемого. Посоветовались с одной знакомой судьей дамского пола — она говорит: не дергайтесь, по закону суд сам к вам в Москву должен приехать. Но, будем надеяться, до такого не дойдет, а там, глядишь, адвокат наш Генрих как-нибудь вытащит...
Двадцать седьмого марта получил очередное разрешение на поездку во Францию, в этот же день — вечер в Доме культуры имени Парижской коммуны. Собирался показать ребятам-каэспэшникам, организовавшим это выступление, те песни, которые никогда не пел раньше на концертах. Но не получилось: прокрутил обычную программу, на записки отвечал нервно и раздраженно. Двадцать девятого — единственный за месяц таганский спектакль — «Преступление и наказание». Телефонные разговоры с Мариной по вечерам все больше похожи на работу, на обязанность.
В апреле — дюжина концертов в Москве. Программа стабильная. Первыми идут, как правило, «Братские могилы», вторым номером — «Тот, который не стрелял». Предпоследняя песня обычно — «Лекция о международном положении», а под занавес — «Парус», реже — «Я не люблю» Где-то в середине поются «Товарищи ученые...», с которыми, кстати, любопытная история приключилась. Девятого апреля в «Литературной газете» публикуется рассказ сатирика Измайлова под названием «Синхрофазатрон». Колхозники едут в Москву в подшефный институт и за две недели чинят там этот самый синхрофазотрон. А теперь, мол, ждем атомных физиков к себе на уборку. Ребята, вам это ничего не напоминает? Вот именно. Что делают, а?
Такие вспышки ревности, впрочем, быстро гаснут, и им на смену приходит спокойное соображение: значит, можем придумывать сюжеты, лепить характеры. Есть чем писать, о ком и для кого.
В жизни всегда есть перспектива. Вот казалось, что съемка для «Кинопанорамы» — последняя. Так нет же! Предпоследняя она оказалась. Последняя будет в Ленинграде. Режиссер Вячеслав Виноградов пригласил Высоцкого сделать сюжет в телефильме «Я помню чудное мгновенье».
Что ж, хоть мгновенье еще...
Шестнадцатого апреля в малом зале Большого драматического театра на набережной Фонтанки, под кинокамеру, в присутствии тихой интеллигентной аудитории Высоцкий поет «Охоту», «Купола» и, наконец, «Коней». Эту песню он переписал от руки набело и предложил как бы в качестве премьеры. Ему в ответ: да ее вся страна знает. Ладно, раз не получается первого исполнения, будет вам последнее. Только с этой психологической установкой, в таких предлагаемых обстоятельствах сумел вытянуть. И все думал: а знаете ли вы, дорогие мои, хорошие, что вдоль обрыва-то да по-над пропастью больше нам с вами никогда... И дожить не успел, мне допеть не успеть...
Кто из наших не мечтал побывать в сем сказочном граде! Достойный венец в судьбе русского путешественника! «Холодный ветер у лагуны, гондол безмолвные гроба...» «Размокшей каменной баранкой в воде Венеция плыла...» «Заметает ветерок соленый черных лодок узкие следы...» «Тяжелы твои, Венеция, уборы, в кипарисных рамах зеркала...» Не худо бы и Высоцкому вписать в этот могучий текст свои строки, и даже мысль зашевелилась, когда они с Мариной проплывали мимо кладбища с могилами знаменитых артистов: мол, местечко неплохое в смысле вечного покоя. Но тут же себя одернул: хватит, о смерти уже написано достаточно.
С Мариной был тяжелый диалог на темы «лекарства». Она не на шутку перепугана: просто не думала, что может дойти до такого... Да еще она об этом говорит открытым текстом — не то что русские, которым произнести слово «наркотик» — хуже чем выматериться, поэтому московское окружение Высоцкого всё выражает через намеки, недомолвки, многозначительные взгляды. Марине даны все возможные обещания исправления, излечения, приезда в Париж на полгода для серьезной литературной работы. Марина готова всё начать сначала, он — тоже, только с некоторыми разночтениями.
«Забыл повеситься — Лечу — Америку» — этот телеграфный стих любит цитировать Вознесенский. Чьи строки? Крученых, что ли? А, неважно — главное, они под настроение подходят и перекликаются со свидригайловской «Америкой», только версия более оптимистическая. Настроение у Высоцкого — хоть вешайся, а можно про всё забыть и где-нибудь в Америке засесть за письменные дела, время от времени концертируя да контактируя с кинематографическими кругами. Есть там где развернуться русскому человеку! Вот и Мишка Шемякин собирается на фиг послать Париж этот стареющий — и в молодую страну, «за Атлант!», как говорил Игорь Северянин, очень недурственный, хотя и презираемый снобами поэт.
Янклович должен расстараться. Он тут подружился с симпатичной американской аспиранткой польского происхождения Барбарой Немчик. Есть идея им расписаться и тем самым укрепить связь России с Америкой, изрядно нарушенную дуроломными советскими политиками.
А пока Высоцкого с Валерой приглашают в Ижевск — «для дачи свидетельских показаний». Тамразов уже там побывал в этом качестве, и на него судья орал как на обвиняемого. Посоветовались с одной знакомой судьей дамского пола — она говорит: не дергайтесь, по закону суд сам к вам в Москву должен приехать. Но, будем надеяться, до такого не дойдет, а там, глядишь, адвокат наш Генрих как-нибудь вытащит...
Двадцать седьмого марта получил очередное разрешение на поездку во Францию, в этот же день — вечер в Доме культуры имени Парижской коммуны. Собирался показать ребятам-каэспэшникам, организовавшим это выступление, те песни, которые никогда не пел раньше на концертах. Но не получилось: прокрутил обычную программу, на записки отвечал нервно и раздраженно. Двадцать девятого — единственный за месяц таганский спектакль — «Преступление и наказание». Телефонные разговоры с Мариной по вечерам все больше похожи на работу, на обязанность.
В апреле — дюжина концертов в Москве. Программа стабильная. Первыми идут, как правило, «Братские могилы», вторым номером — «Тот, который не стрелял». Предпоследняя песня обычно — «Лекция о международном положении», а под занавес — «Парус», реже — «Я не люблю» Где-то в середине поются «Товарищи ученые...», с которыми, кстати, любопытная история приключилась. Девятого апреля в «Литературной газете» публикуется рассказ сатирика Измайлова под названием «Синхрофазатрон». Колхозники едут в Москву в подшефный институт и за две недели чинят там этот самый синхрофазотрон. А теперь, мол, ждем атомных физиков к себе на уборку. Ребята, вам это ничего не напоминает? Вот именно. Что делают, а?
Такие вспышки ревности, впрочем, быстро гаснут, и им на смену приходит спокойное соображение: значит, можем придумывать сюжеты, лепить характеры. Есть чем писать, о ком и для кого.
В жизни всегда есть перспектива. Вот казалось, что съемка для «Кинопанорамы» — последняя. Так нет же! Предпоследняя она оказалась. Последняя будет в Ленинграде. Режиссер Вячеслав Виноградов пригласил Высоцкого сделать сюжет в телефильме «Я помню чудное мгновенье».
Что ж, хоть мгновенье еще...
Шестнадцатого апреля в малом зале Большого драматического театра на набережной Фонтанки, под кинокамеру, в присутствии тихой интеллигентной аудитории Высоцкий поет «Охоту», «Купола» и, наконец, «Коней». Эту песню он переписал от руки набело и предложил как бы в качестве премьеры. Ему в ответ: да ее вся страна знает. Ладно, раз не получается первого исполнения, будет вам последнее. Только с этой психологической установкой, в таких предлагаемых обстоятельствах сумел вытянуть. И все думал: а знаете ли вы, дорогие мои, хорошие, что вдоль обрыва-то да по-над пропастью больше нам с вами никогда... И дожить не успел, мне допеть не успеть...