– Послушай, а если завтра утром мы встретимся на остановке? Раз ты живешь неподалеку, мы могли бы поехать в академию вместе, а?
   И из далеких галактик я на полной скорости полетел вниз, сгорая в плотных слоях ее атмосферы, и, обезумев от жара, я выпалил ей: да, без четвери семь на остановке «59-б». И она, улыбаясь, закрыла дверь, не заметив, что в моих глазах переливался слабый неоновый свет созвездий.
   Последующие четыре километра для меня, влюбленного, пролетели мимолетно, но, добравшись до своего дома, я понял, в какую затруднительную ситуацию попал: чтобы прийти вовремя без четверти семь, я должен был встать по крайней мере в полшестого; принять душ, сходить за хлебом и позавтракать менее чем за полчаса, выскользнуть на улицу в шесть утра и топать со скоростью десять километров в час. И все это время, несомненно, не потеть и по приходу притвориться, что шел по улице всего лишь несколько секунд. Хотя Лиси не была из тех девчонок, что судили о парнях по их телосложению, мне бы доставило удовольствие, если бы она оценила, ну, в крайнем случае, мою спортивную форму, ведь я уверен, что никто и никогда так не бежал и не ускорялся, как это делал я, движимый единственной целью завоевать ее. Ведь в то утро мне пришлось как угорелому нестись за автобусом, а она криками подбадривала меня из окна. «Ну ты и соня!» – ласково упрекнула она меня, когда я все-таки догнал автобус, оставив позади три квартала.
   Мне нравилось ехать вместе с ней в автобусе, нравилось солнечным днем болтать с ней на переменах и провожать ее от остановки домой. Но больше всего мне было по душе повторять с ней темы вступительных экзаменов, и в каждой грамматической категории, в каждом историческом эпизоде или элементе рельефа я маскировал свои робкие признания в любви. Каждый вечер после освежающего душа я садился на свой старенький велосипед и крутил педали, прокручивая в голове факты, формулы и новые стратегии, которые я собирался донести до нее. И лишь тогда я выходил из себя, когда мы повторяли точные науки, ведь я всегда был горе-математиком и ни разу не сразил ее наповал блистательным решением какой-нибудь логарифмической загадки. Для меня единственная желаемая геометрия таилась в ее лодыжках, и не существовало другой, кроме ее мыслей, неизвестной величины, которую мне бы хотелось найти.
   «Как ты поступил в университет, не умея извлекать квадратного корня?» – спрашивала она меня раздраженным и одновременно просящим тоном. И тогда я сам на себя накладывал тягостную обязанность читать неудобоваримые математические трактаты с совершенно странной надеждой, что какой-нибудь хромой бес раскроет мне тайны [65] алгебры в обмен на мою бессмертную душу. Поэтому я настаивал, чтобы она не отвечала больше чем на десять вопросов экзамена по математике, убеждая ее в том, что именно так я сам и поступил, когда сдавал приемные тесты. Кроме того, я признался ей, что приклеил на молочный шоколад этикетку с надписью «Арифметика», на флакон с витамином «С» – другую: «Геометрия», а на коробочке со злаками очень яркая с большими цветными буквами этикетка предписывала мне порции «Алгебры». «С таким завтраком, как этот, экзамен ты сдашь», – приободрил я ее. И она приняла подобные уловки с жизнерадостным недоверием, неотразимо морща носик.
   В один из таких вечеров, пока я в бессилии бился с бассейном, который опустошался из расчета не знаю сколько литров в секунду, Лиси очень серьезно спросила меня, какое у меня самое сильное желание. «Чтобы ты сдала вступительные экзамены в университет», – ответил я, желая, чтобы она втрескалась в меня по самое не могу. Помню, как она нежно улыбнулась и сказала, что я «очень хороший», но на самом деле она больше всего на свете хотела стать великой балериной, выиграть национальный конкурс в Трухильо [66] и получить работу в какой-нибудь европейской труппе.
   «Представляешь, – воскликнула она, взмахнув руками, – я танцую в Париже „Лебединое озеро" или в Вене „Спящую красавицу"?»
   Если бы я знал хоть что-нибудь из классического танца, я смог бы себе это представить, но единственное, что мне вспомнилось, был эпизод из диснеевской «Фантазии», где гиппопотамы и страусы скакали козлами под звуки Чайковского. Так что я улыбнулся, чтобы скрыть свое невежество, и продолжил битву с бассейном, который какой-то чурбан пытался наполнить с открытым стоком. Однако, конечно же, не моя тупость мешала решить мне задачу: для Лиси я был только «очень хорошим», а это было почти так же грустно, как если бы она меня назвала «хорошим парнем». Я никогда и не надеялся, что она захочет быть со мной. Она даже не мечтала о каком-нибудь парне, который бы любил ее всю жизнь. На самом деле до этого момента меня вполне удовлетворяло ее желание поступать в университет, ведь тогда у меня, по меньшей мере, оставалась хоть какая-то надежда быть рядом с ней. И сейчас настроение у меня испортилось, ведь если она уедет танцевать в Европу, то у меня не останется никаких шансов.
   Тем вечером я вернулся домой с твердой решимостью погрузиться в «Британику» и поглотить все, что только есть в ней о балете; я заперся в своей комнате, обставив себя чашечками кофе, обложившись тетрадями и словарями, и приготовился работать с лихорадочной настойчивостью мечтателей, фанатиков и влюбленных.
   Мир классического танца оказался миром очень притягательным, миром, обуреваемым страстями, сотрясаемым ненавистью и приправленным интригами. Развитие самого балета как грациозного танца, искусно исполняемого на пуантах, началось с соперничества Фанни Элслер [67] и Марии Тальони [68], которые в середине XIX века развивали две несовместимые манеры танцевать: по земле и по воздуху. «Качуча» Фанни Элслер была повержена «Сильфидой» Марии Тальони, и с тех пор классические балерины стали сильфидами: – существами воздуха, тончайшими и недостижимыми. Возможно поэтому самые знаменитые балетные постановки были посвящены балеринам, которых хореографы безответно любили: Перро [69] поставил «Жизель» для Карлотты Гризи [70], Мариус Петипа [71] посвятил «Марш невинных» Марии Суровщиковой [72], а Михаил Фокин [73] не нашел ничего лучше, как выразить свою любовь к Павловой [74] через «Лебединое озеро». Что чувствовали эти мужчины, видя, как любимые ими женщины танцуют партии, которые они сочинили для них? И в то утро меня, лихорадочно придумывающего для Лиси балетные партии любви, рассвет застал врасплох.
   Пока я страдал по ней, бегая по улицам, покрытым росой, я смирился с тем, что никогда даром не буду нужен Лиси. Но по крайней мере мне хотелось, чтобы она вспоминала меня как друга, который сделал все возможное, чтобы помочь ей стать профессиональной балериной, а не как ужас какой-нибудь, который терзал ее этим чертовым вступительным экзаменом. Я представлял ее танцующей «Ундину» [75], «Эсмеральду» [76] и «Дочь фараона» [77] и чувствовал себя немного «Видением розы» [78].
   Всю дорогу в академию я уговаривал ее поехать на Национальный конкурс в Трухильо, я предупредил ее о том несчастье, которое может случиться, если она откажется от балета, и призвал ее навсегда забыть об университете. Лиси слушала меня с выражением немого удивления, которое охватывает пришедших к психоаналитику девственниц, и она жалко пролепетала, что академия стоит дорого, а вступительные экзамены уже оплачены и как, мол, она может поступить так со своими родителями. Столь нелепые оправдания убедили меня, что наконец-то я проник в деликатные области ее души, и тут я решил дать залп из всех своих орудий.
   Я начал укорять ее, что она не думает о том, что делает с собой, и ведь именно ее родители должны были поддерживать дочь в ее решении. Я говорил о тех двух годах, что она отдала балету, и заставил ее ответить на вопрос: согласна ли она все свои мечты принести в жертву мрачному кабинету адвоката. Когда мы вышли из автобуса, я пожелал, чтобы сохранилась в ней ее нежная чувственность, несмотря на ждущие ее иски, несмотря на дежурных судей и опознание трупов.
   До сих пор только я искал ее на переменах, но в тот день именно она нашла меня, желая признаться, что она в отчаянии, что не хочет поступать в университет и что не знает, как сказать родителям о своем желании стать балериной (она не понимала, что балериной будет всегда, потому что жила танцуя). Неожиданно я понял, что мне впервые предоставилась важная роль в полнометражном фильме ее жизни, и я постарался сыграть ее так, как будто сам шел на «Оскар» за лучшую роль второго плана своей жизни.
   Прежде всего я принизил важность вступительных экзаменов, заверив ее, что через несколько лет она станет смеяться над сегодняшними тревогами. Если ее цель – танцевать в какой-нибудь европейской труппе, университет должен был стать временной остановкой. Даже не трамплином, а простой ступенькой. «А если я не сдам?» – хотела она знать. Вот ведь дерьмо! (порой не найдешь иного слова), ведь такой незначительный случай не изменил бы ничего в намеченных ею планах. Никогда прежде звонок с перемены не казался мне столь неуместным, и, прощаясь, я видел, как она ласкает меж пальцев круглую и звонкую монетку моего убеждения.
   До сего дня я только и делал, что усеивал глупостями все автобусы маршрута «59-б», но на этот раз, когда мы возвращались домой, я заговорил с ней со спокойствием, на которое способны только ветераны-сердцееды и отвергнутые влюбленные. Так, к примеру, я смело порол чушь, что, мол, было время, я развлекался среди величественных тополей аристократического гольф-клуба, проводил время в томной сонливости олив Сан-Исидро [79] и прогуливался под темными, отлакированными вечерним сумраком фикусами авениды Пардо [80]. Раньше, когда я еще не знал, любит ли она меня или нет, подобный разговор показался бы мне торжественной глупостью, но теперь, когда я узнал, что никогда не стану пределом ее мечтаний, глупости, которые я нес, достигли неимоверной торжественности.
   Пока мы шли от остановки к ее дому, я рассмешил ее карикатурным изображением перуанцев в исполнении Леонида Мясина [81] в «Gaоt? Parisienne»; я заметил некий отблеск нежности в ее глазах, рассказав историю любви Марго Фонтейн [82] и панамского посла в Лондоне, и ранил ее грустью, поведав о последних годах жизни Нижинского [83], выброшенного, словно кит на берег, в белое одиночество психиатрических лечебниц.
   И уже у самой двери с глазами, полными застенчивых слез, она прошептала, что она вегетарианка, и спросила меня, люблю ли я салаты. И я понял, что наконец-то я приглашен на ужин, правда, все выходило совершенно не так, как мыслилось мне, – не в главной столовой и не под увеличительным стеклом расспросов родителей и всей ее родни. Напротив, я увидел себя согнувшимся над скатеркой в клетку, постеленной на кухонном столе, и уже почувствовал себя еще одним квадратиком в жизни Алисии, и я ответил ей, что да, салаты я обожаю. Словом, разве я не променял любовь ее горячей плоти на пресную зелень ее дружбы?
   Тем вечером я объяснил ей, что вся литература, искусство и мировая история укладывались в постановки классического танца. Я влюбленно повел речь о вражде Фанни Элслер и Марии Тальони и рассказал ей, что благодаря «Сильфиде» установился канон балета, который, по словам Карло Бласиса [84], можно было созерцать в статуе «Меркурия» Джамболоньи [85]. Иногда я думаю, что те минуты были настоящим волшебством и тут-то как раз и была у меня возможность поцеловать мечту, но силы оставили меня, и я предпочел говорить ей о безответной любви, породившей «Жизель», «Лебединое озеро» или «Ромео и Джульетту», ту самую Джульетту станцевала красавица Уланова, не зная того, что Прокофьев был Ромео. Знала ли Лиси, что она была Джульеттой?
   В другую эпоху или в другое время, возможно, я осмелился бы сказать ей, как сильно ее люблю, но кто бы тогда посмотрел на меня столь нежно и столь преданно, как это делала Алисия в тот вечер, когда решила стать балериной. Никогда я не видел ее более счастливой. Ни тогда, когда она поступила в университет, ни когда нашла себе жениха, ни когда выиграла Национальный конкурс в Трухильо, ни тогда, когда уехала в Европу танцевать в голландской труппе. И поэтому для меня не имеет значения, что она выпорхнула из моей жизни, как перо на ветру, как облачко, как сильфида.

камилла

   Сильней, неотвязней всех прочих привычен – любовь;
   что женщины будут всегда горячить твою кровь,
   к тому, начинаючи жить, ты себя приготовь.
   Вот так получилось, что вскоре влюбился я вновь.
Книга благой любви, 167

 
   Злые языки в академии говорили, что Камилла хотела стать монахиней. Монахиня с французским именем? – смеялись мои сотоварищи. Говоря по совести, с трудом верилось, что посреди такого сплошного распутства с именами Бриджитта, Джульетта или Магдалина можно было найти девушек безвиннейших, которые никак бы не походили на девочек беспутнейших. Дело в том, что всякое французоподобие в Перу 1979 года если не было революционизировано, то было проституировано.
   Итак, пока интеллектуалы, рискуя жизнью, читали Фуко [86], пожирали каждый номер журнала «Анналы» и грезили диалектическими и супружескими подвигами Альтхуссера [87], похотливые креолы удовлетворяли плоть низкопробными vedettes [88]в «Пигали» [89], снимали на пару часов комнаты в gar?oni?res [90] в «Синко-и-Медио» [91] или попросту шли в «Трокадеро» – самый известный бордель в Кальяо [92]. Французоподобие существовало в двух смыслах (философском и фаллософском), так, например, министром Революционного правительства вооруженных сил [93] служил один генерал, который упоминал в своей речи, не различая, Жан-Поля Сада и Маркиза Де Сартра [94]. Одно не исключало другого, и в то время французоподобием страдали как творцы 68-го, так и творцы 69-го [95]. Но Камилла была другая.
   Ее взгляд был полон беспокойного спокойствия, она двигала руками, как если бы множила ими рыбу [96], а голос ее звучал так же кротко, как и монастырские молитвы во славу Девы Марии. Глядя на нее, я представлял святую Женевьеву Парижскую [97], святую Клотильду [98] – королеву франков, и святую Бернадетту [99], и все они молились Лурдской Деве о том, чтобы Камилла оставалась такой, какой она есть, потому что она была духовным резервом Франции, Лимы, Кальяо и здешних курортных мест.
   После мартовских экзаменов не поступившие в Католический университет ученики пришли в «Трену», чтобы подготовиться для поступления в университет Лимы. Мне пришлось снова прочитать курс по истории Перу тем же самым ученикам, но, несмотря на это, Камилла улыбалась и снова радовалась шуткам и остротам, которые она уже слышала на протяжении всего лета. И как я не заметил ее тогда! Мои фантазии о Камилле помогали мне забывать разочарования, о которых мне не хотелось больше вспоминать. Неужели она и в самом деле хотела стать монахиней?
   Одним красновато-желтым майским вечером я отбросил все сомнения и заговорил с ней, желая пригласить ее в выходной на ужин. Она посмотрела на меня, как на ангела благовещения, принесшего какую-то не ту благую весть, и, взяв паузу, которая распухла до размеров вечности, спросила меня, будем ли мы там только вдвоем. Я едва не брякнул, что Бог-то, он всегда будет с нами, но сказал – только исключительно из ревности, – что лишь мы вдвоем.
   Камилла снова внимательно посмотрела на меня с ласковым укором во взоре, с тем самым, с каким смотрят сестры-миссионерки, удивляющиеся виду африканских негритят, пожирающих на обед негритенка из соседнего племени, и когда канула в Лету еще одна бесконечность, она попросила меня извинить ее, ведь, быть может, ее высокомерие покажется мне чересчур огромным (она так и сказала это – ОГРОМНЫМИ буквами), но она боялась, что я почувствую влечение к ней, а было бы лучше, если бы я прямо сейчас узнал, что ее путь – служение Богу. И нет, даже не надо настаивать, пожалуйста! И чтобы я не смотрел на нее иным взглядом, нежели взглядом друга и брата.
   Любой другой человек на моем месте, быть может, опустил бы руки, но любовные неудачи закалили меня, и таким ответом меня не запугаешь. – Это не то, что ты думаешь, – пробормотал я, не глядя ей в глаза. – Я переживаю кризис веры, и я подумал, что только ты сможешь помочь мне вновь обрести ее. Камилла, а если у меня призвание? А если Бог и меня призывает на службу, а я не внемлю ему? Не отказывай мне в помощи, Камилла.
   Содрогаясь от слез, Камилла с бесконечной нежностью обняла меня, и пока она по-братски целовала меня, я, упиваясь мыслью о fraternit? [100], почувствовал, что вляпался в самое что ни на есть французоподобие. В конце концов, если уж мне суждено быть еще раз отвергнутым, то начало было не такое и плохое. И я, трепеща, лихорадочно все сжимал и сжимал ее в объятиях.
   К субботе я тщательно разработал стратегический план действий: сначала я заеду за ней на папиной машине, потом мы поедем в «Рокси» съесть нежную pastaciutta[101], десерт музыкально оформится между песнями «Битлз» в «Сержанте Пеппере», и закончим мы вечер, в нервном нетерпении попивая коктейль в «Челси». Часы перед свиданием были всегда самыми приятными, потому что тогда у меня получалось исключительно все, что потом мне не хватало храбрости повторить.
   Родители Камиллы вели себя со мной просто восхитительно. Они задали мне дежурные вопросы о моих занятиях, моей работе и моей семье и даже захотели знать, был ли я родственником их врачу – совпадение, которое я расценил как счастливое предзнаменование. Мы пообещали вернуться еще до полуночи и бегом выскочили из дому, возможно желая обмануть стрелки часов.
   Во время ужина я узнал-таки, почему Камилла, если у нее было желание стать монахиней, поступала в университет; она рассказала мне, что если бы она сдала вступительные экзамены, то потом могла бы легко подтвердить их в Соединенных Штатах, где находилась школа конгрегации, в которой она решила преподавать. Так что я понял: она решила поступать в Коллеж Непорочного Зачатия, главное пристанище монахинь Коллежа Вилья Мария, где она и училась сейчас.
   – Почему, Камилла? Неужели так сильно твое призвание? Разве ты никогда не влюблялась?
   Камиллу не смутили такие вопросы, как если бы ей и до знакомства со мной приходилось не раз отвечать на них.
   – В нашем возрасте никто не влюбляется, – возразила она очень серьезно. – Любить – значит отрекаться от всего, а в нашем возрасте никто ни от чего не хочет отрекаться. Однажды у меня был возлюбленный, сверхэгоист, он, не ведая о том, укрепил меня в моем призвании. Ни один парень не может любить так, чтобы ради меня перестать быть самим собой.
   И я, который пытался замешать себя в любой соус в зависимости от того, какие равиоли мне были по вкусу, успокоился – это был не последний наш ужин.
   – А можно узнать, отчего у тебя наступил кризис веры? – заботливо спросила она.
   – Со мной происходит то же, что и с тобой, – ответил я. – Мне не встречается человек, который был бы способен полюбить меня так, как я бы полюбил его.
   И тогда Камилла взяла мою руку и, прерывая свои вздохи, воскликнула: чего же хотел Бог, соединив нас этим вечером. И сказала она это с такой страстью, что я тут же попросил счет, пожелав немедленно это выяснить. Каждому человеку выпадает в жизни хотя бы один волшебный вечер, и в моем случае этот вечер начинался. Еще больше я убедился в этом, когда Камилла сказала, что лучше нам не ехать в «Сержант Пеппер», а поехать в какое-нибудь иное укромное и спокойное местечко, где мы могли бы побыть вместе в моей машине. – Если хочешь, поедем на пляжную косу. Туда приезжают парочки. Ну как? – ограничил я выбор. И вдавил педаль едва тащившегося автомобиля, потому что Камилла, казалось, была уже почти готова, как равиоли, плескавшиеся в кипящей святой воде.
   Пляжная коса была настоящим театром романтических маневров, плеск волн и ароматы даров моря здесь благоприятствовали ласкам, поцелуям, обжиманиям и паре-тройке рейдов по ворсистым рифам желания. «И как же это было возможно, чтобы Камилла сама намекнула поехать именно в такое место?» – растерянно и в то же время благодарно спрашивал я себя. Полная луна маячила в мутных, темных волнах, напоминая грязную и ядовитую облатку.
   Оказавшись в окружении парочек, которые в потемках искали друг друга, я посмотрел на Камиллу, желая все-таки не потерять ее с последним лучом заходящего солнца. Я уже хотел поцеловать ее, только не знал, когда мне одарить ее многозначительным молчанием – до или после поцелуя, как вдруг она вытащила из школьной сумки какой-то сверток, поцеловала его, словно совершая миропомазание, и очень серьезно сказала:
   – Давай помолимся на четках. Чтобы ты вновь обрел веру и чтобы люди в этих машинах не поддались искушению.
   Я уже забыл, сказал ли я «аминь», но прекрасно помню, что после такого предложения с великим трудом обрел себя вновь, а обретя, признался Камилле, что не умею молиться на четках.
   С евангелической кротостью она объяснила мне, что в святом розарии [102] существуют три таинства, которые в свою очередь делятся на пять, и что на каждые десять «Аве Марий» читается один «Отче наш», но я со своим гуманитарным уклоном сбился со счету, и Камилла предложила мне молиться вместе с ней. Это был вечер субботы, и я прикоснулся к таинству славы, одной из молитв католической литургии.