По правде сказать, я на славу насмотрелся на таинственное раскачивание усеивающих пляж машин, дрожащих, словно те бусинки, которые Камилла двигала в религиозном экстазе. Быть может, более искушенный соблазнитель уже сжимал бы ее в своих объятиях, но я по своей неопытности полагал, что если девчонка просит революцию, надо дать ей революцию, а если она просит молитву, то надо дать ей молитву. И вот здесь-то мне в голову и пришла мысль: Камилла никогда не обратит на меня достойного внимания, если я буду только ее почитателем. Если вера сотрясает горы, тогда я должен потрясти Камиллу, мою обожаемую гору. Так же как Христос изгнал из храма торговцев, так и я решил изгнать французоподобие с пляжа.
   Я посмотрел на часы и, возлюбя Камиллу, сотворил еще одну молитву – за упокой, так, на всякий случай. И после этого я сглотнул слюну и с криком, словно одержимый безрассудной нетерпимостью мучеников, выскочил из машины:
   – Покайтесь, грешные! («Смотри, киска моя, сумасшедший».) Неужели вы думаете, что Бог не смотрит на вас, а? («Не подходи к машине, кретин, или я тебя прибью!») Смягчи, Господь, свой гнев, свою месть и свою злобу! («Дай мне одежду, быстро!») Сколько несовершеннолетних здесь, ради всего святого? («Отпусти меня, Ванесса, я ему сейчас втащу как следует!») Сейчас всем придется встретиться со своими родителями, они уже в пути! («Уй! Дергаем отсюда, дергаем, толстяк!»)
   И в треске моторов, стоя в центре песчаной бури, я почувствовал, что кто-то схватил меня за плечо. Самым скверным было не то, что мне влепят по щеке, а то, что ради Бога и Камиллы мне придется подставить еще и другую. Но вместо бесноватой рожи одержимого дьяволом я увидел ангельский лик Камиллы, которая с седьмого неба в полусумасшедшем состоянии впилась в меня взглядом мадонны с иконы.
   – Я еще не знала такого человека, как ты, – прошептала она в трансе. – Ты бесподобен.
   И она обняла меня с жаром, и луна отражалась в зеркале ее глаз, словно освященная облатка. Это был сон, чудо, знак. Она еще не любила меня, но уже была близка к этому.
   На обратном пути она рассказала мне о пророке Данииле, о вавилонских львах, о деяниях апостолов и святой Марии Горетти [103]. Мой героический поступок чрезвычайно подействовал на нее, но вместо того чтобы разглядеть во мне обагренного сарацинской кровью тамплиера, Камилла, ни на секунду не усомнившись, всем своим восторженным видом показала мне, что место моим деяниям в мартирологе.
   – Завтра ты должен пойти со мной на двенадцатичасовую мессу в церковь на улицу Маркони, – приказала она мне, и ее непрекращающийся восторг начал уже настораживать меня. – Отец Гарольд должен познакомиться с тобой.
   И я согласился, ведь что бы Камилла ни говорила, все для меня становилось мессой.
   Несясь под светофорами на всей скорости, я припомнил, что мои родители обвенчались в той же самой приходской церкви на улице Маркони. Еще один божественный знак, Камилла? Она оставила мне свои четки, чтобы я не переставал молиться, и прежде всего я помолился за то, чтобы четки не принадлежали ее матери, поскольку я и не думал возвращать их обратно. Я вдавил педаль акселератора, продолжая не замечать красные сигналы светофоров, ведь впервые мое будущее было освещено зеленым, словно пятно на экране, светом. «Клаксоны звучат, – подумал я, – сигнал, что нам пора вперед». И я снова надавил на железку, потому что тем вечером над моим плечом летел ангел-хранитель.
   Неизбежность грядущей мессы не дала мне уснуть, и в полусне я вспомнил свое первое причастие: волнение предыдущего дня, мягкий запах ириса в церкви в Мирафлорес [104], опустошение, которое я ощутил, завершив оформлять свой альбом первого причастия, и больничную палату, в которую превратился коллеж, полный детей, разодетых в белые одежды. Вдруг проявилось скорбное лицо Камиллы, и мной овладел стыд, душевное терзание от осознания собственного стыда. Я никогда не осознавал этого. И до сих пор не осознаю.
   На следующий день без четверти двенадцать я, все еще смущенный и влюбленный, прибыл в церковь на улице Маркони. Камилла ждала меня вместе с отцом Гарольдом, раздававшим благословение малышам, которые клевали его руки, словно прилипчивые голуби. Сие богоявление весьма походило на сцену из «Иисуса Христа Суперзвезды» [105], ведь хор приходской церкви встретил меня звуками псалмов и «Песней юности», а Камилла приветствовала меня с тем же отвратительно деланным восторгом, что и ее сотоварищи. К моему несказанному удивлению, отец Гарольд лично распростер руки и сжал меня в объятиях, как будто я был Лазарем, только что излеченным от проказы, и вот так мы и вошли в церковь, все в аллилуйях и осаннах. Я не знал, чувствовать ли себя ослом вербного воскресенья [106] или ослом в легенде о свирели [107], но в любом случае – ослом.
   Проповедь отца Гарольда была боевой речью: плотских грехов часы сочтены, потому что под властью нового Папы, избранного несколько месяцев назад, похоть будет искоренена во всем мире. Господь Всемогущий внушит храбрость непорочным правоверным христианам, и уже даже в этом скромном уголке христианского мира, а именно в Перу, нашелся христов воин, вступивший в битву с развратниками и великой блудницей Апокалипсиса. Немало перепугавшись, я понял, отчего эти блаженные облизывали меня с таким ошалелым восхищением, и я взмолился Отцу Нашему Господу Богу, чтобы миновала меня чаша сия, хотя это и было не в его, а только в моей власти.
   И только Камилла, оставаясь спокойной, глядела на меня невидящим взором, и ее губы, иссушенные поцелуями, были приоткрыты, как если бы она разговаривала с невидимыми душами, быть может, грезя о святости. Моя милая Камилла, не понимающая, что святость возможна только после того, как ты познал искушения [108].
   – Почему ты не причастился? – захотела она знать, когда окончилась месса.
   – Я не готов, – соврал я. – Предпочитаю не делать этого до тех пор, пока не развею свои сомнения, не проясню свои чувства.
   Дело в том, что сомнений у меня никаких не было, ведь я желал лишь одного: чтобы Камилла грохнулась в обморок от невероятно блистательного проявления моих чувств. Вот отчего я каждое воскресенье начал играть на гитаре в приходской церкви на улице Маркони, праздновать загадочные религиозные праздники, усердно исполнять домашние обязанности, пугать прохожих миссионерской кружкой для подаяния и наговаривать монологи против мастурбации (помню, говорил: она плохо влияет на память и на что-то еще, а на что, уже забыл). Больше трех месяцев я пытался соблазнить Камиллу францисканским терпением, бенедиктинской лестью и иезуитскими уловками, но она, благочестивая, улавливала из этих словосочетаний только имя прилагательное и никак не хотела понимать имя существительное. «В какую конгрегацию тебе хотелось бы вступить?» – спрашивала она меня, увенчанная нимбом невинности.
   Время шло, и я убеждался в бесполезности моего апостольского служения, ведь чем более виртуозен я становился в своей вере, тем более она отдалялась от меня. Странно, добрые католики желают обратить в веру ближнего своего, но не готовы быть обращенными во что-нибудь иное своими ближними. Непостижимый парадокс, который находил отклик и в моих сражениях с Камиллой: я жил мечтой вытащить ее из монастыря, а она спала и видела меня миссионером в Камбодже. («Дело в том, что там ты быстрее станешь мучеником», – с завистью, достойной святого капуцина, говорила она мне.) Быть может, она и любила меня, но мне нужна была иная любовь, более эгоистичная и нехристианская, как весенняя соната.
   Когда она сдала вступительные экзамены и сообщила мне, что теперь готова отправиться в Коллеж Непорочного Зачатия, я пришел к выводу, что у меня остался последний козырь: искренность. Я всегда считал: если соврать не получилось, еще остается возможность все исправить, сказав правду; потому что правда освобождает нас, но нужно понимать, что она и порабощает тех, кому не остается ничего иного, как жить с нами. Камилла должна была стать рабыней моей правды.
   Субботний вечер тянулся медленно и печально, как роды, при которых дети рождаются мертвыми. Не раз я спрашивал себя, верное ли принял решение, и всякий раз приходил к выводу, что у меня нет альтернативы. Хилый предрассветный лучик застал меня склонившимся над страницами альбома первого причастия, измученным бессонницей и приступами раскаяния в своем бесхитростном вероломстве.
   Во время двенадцатичасовой мессы я сыграл на гитаре, проговорил один из своих монологов и вознес молитву с тайным умыслом: за самых грешных, чтобы всегда нашелся кто-то, кто бы помолился за них. («Попросим Господа нашего», – ответила воинственно Камилла.) Потом я, бледный от страха, подошел к ней и прошептал ей на ухо, что желал бы причаститься. Нежданное счастье, озарившее ее лицо, заставило было меня отречься от своего тайного обещания, но, почувствовав, как ее рука ищет мою, я собрался с духом.
   – Камилла, – пробормотал я, – я не достоин того, чтобы ты вошла в мой дом, но одного только твоего слова будет достаточно, чтобы я женился.
   И мы причастились, словно жених и невеста, лишенные надежды.
   Я никогда не забуду, как мы шли рука об руку по авениде Второго Мая и как я испытывал неземное счастье, пока нас обволакивал голубой аромат хакаранды [109]. Уже на углу ее дома я остановился и, набравшись спокойствия, сказал ей, что я ее люблю. «И я тебя люблю», – ответила она. Не очень убежденно я сказал ей, что нет, скорее это я ее люблю; но она ответила именно так, как я больше всего и боялся: «Я тебя тоже люблю, как саму себя. Как нас учит Господь». Тогда я обнял ее – нежно, безумно, страстно – и, как и следовало ожидать, покрыл себя бесславным французоподобием. Ее тело напряглось словно гитарная струна, щеки полыхнули красным, а девственная шея бессильно задрожала от оскверняющего прикосновения моих губ. – Почему ты сделал это? – воскликнула она в ужасе.
   – Потому что я тебя люблю, – ответил я, сознавая последствия. – И поскольку я не могу помешать тебе стать монахиней, то по крайней мере ты запомнишь меня больше как грешника, а не как последнего лицемера.
   – Никогда я не вспомню о тебе! Ты перестал для меня существовать! Ты – никто!
   – Как?! Разве ты не помолишься за самых грешных? – цинично возразил я.
   – Самые грешные те, кто сознательно отталкивают от себя Бога. А не те, кто с легкостью увязываются за первой встречной девчонкой, – теософски сразила она меня.
   – Тогда прими это, – сказал я ей, протягивая альбом первого причастия. – Тебе лучше знать, что с ним делать. Быть может, прочитав его, ты взглянешь на меня другими глазами. – И я вырвал ее из моей жизни, чтобы навечно впечатать себя в ее жизнь.
   Тем же вечером молчаливый посланник оставил у меня дома пакет. Когда я открыл его, то обнаружил то, что и ждал, – мой альбом и краткую записку: «Если Христос не извергнул тебя изо рта, то кто я такая, чтобы делать это? Молись со мной за себя. Камилла».
   Мгновение я созерцал у себя в руках белый переплет, потом вспомнил, с каким благочестием я собирал и заготавливал все эти эстампы, поминальные карточки, приглашения, открытки и пергаменты, связанные с моим причастием, включая кусочки лент и капли воска со свечек моих товарищей. Я старался, чтобы мой альбом был лучше альбома моего старшего брата, но Камилла была неспособна понять этого. Впрочем, уже и не важно. Ее испуг и отвращение были той самой ценой, которую я должен был заплатить, чтобы она, когда начинала молиться, всякий раз вспоминала обо мне – об отчаявшемся и злобном влюбленном.
   Вот так, страница за страницей, я добрался до конца этого ларца евхаристических останков, после чего подумал: записку от Камиллы я должен оставить здесь же, именно на этой самой странице, которая вызвала ее христианское сострадание. И я приклеил ее рядом с облаткой первого причастия.

алехандра

   Когда, где и как о любви ей поведать я мог?
   Нахлынуло множество страхов, волнений, тревог,
   от коих совсем я извелся, вконец изнемог,
   зачах, побледнел, под собою не чувствую ног.
Книга благой любви, 654

 
   Меня нисколько не смущало быть брюнетом, когда в моде были блондины, не смущало быть коротышкой, когда высокие давали им десять очков вперед, не смущало быть плюгавым уродом, когда даже низкорослые красавцы брюнеты не упускали свой шанс. Нисколько. Но вот что меня размазало, причем в буквальном смысле, по асфальту, – так это любить, не умея кататься на роликах.
   Честно говоря, если ты способен ловко и изящно выполнить любое изощренное условие, предлагаемое капризным ритуалом ухаживания, то не надо быть высоким и неотразимым блондином, чтобы добиться любви высокой и неотразимой блондинки. Помню, я оставил без внимания моду на мотокроссы, потому что страдал от головокружения, притворился, будто мне дела нет до гавайской доски, потому что панически боялся моря, и закосил под Дурачка, когда все вокруг повально стали кидаться очертя голову в воду с высоченных трамплинов. Пробегали дни, девчонки заигрывали с поклонниками, те бросались ради них с высот с каждым разом все более чудовищных, и подобное питающее юношеские надежды кокетство было боевой наградой любителям нырять «солдатиком». «И ты бы бросился вниз из-за какой-нибудь шлюшки?» – поинтересовалась как-то у меня моя задушевная подружка, не зная, что, поставь меня на трамплин, – я ни на кого и никуда не буду способен броситься.
   Однако в 1980 году до Лимы дошел один из тех музыкальных дискофильмов, который осчастливил многие парочки и обогатил бессчетное количество травматологов: «Роллер-буги» [110]. Траволта [111] и «Би-Джиз» приказали долго жить, и полчища салисиообразных девчонок и неморосоподобных парней [112] рассекали на роликах под звуки песен «Супер-тремпа». А так как сценарий подобной истории был обычным, то и последствия оказались самыми что ни на есть заурядными: роликовая лихорадка перетекла в лихорадку субботнего вечера [113]. И кто был не на роликах, тот был не на коне.
   На самом деле я никогда не думал, что что-то заставит меня проехаться на колесах, но рано или поздно я надеялся сделать пару шагов на роликах с минимально достойным изяществом, впрочем достаточным, чтобы вписать благопристойную страницу в мой любовный ridiculumvitae [114]. Я уже пару месяцев ни в кого не влюблялся, и мне нужно было быть настороже, как боксеру, предпочитающему терять очки, чтобы избежать нокаута.
   Итак, вдруг ни с того ни с сего вся Лима наполнилась роллерами, которые усердно тренировались в коллежах, университетах, на площадях и набережных с единственной целью – пофлиртовать на выходных в парке Барранко и возле эстрады-ракушки в Мирафлорес – красивой сцены, выстроенной над сонливыми карнизами скалистых берегов. Там можно было повстречаться с самыми красивыми и очаровательными девушками, которые, несомненно, родились с роликами на ногах. Волнительно было видеть, как они, такие быстрые, сияющие и стремительные, носились на роликовых коньках. Всякий раз, когда я видел их, вспыхивающих словно падающие звезды, я загадывал желание, которое никогда не исполнялось. Девчонки могли быть разными, но желание у меня было всегда одно.
   В одну из таких суббот в парке Барранко Данте, Палома и Моника представили меня Алехандре, девчонке, желавшей поступить в университет Лимы и потому зачислившейся на курсы в «Трену». Данте был заместителем директора академии, Палома – его женой. Моника была сестрой Паломы, а Алехандра – ее лучшей подругой. И так как влюбиться мне раз плюнуть, я тут же и влюбился в Алехандру, мою восхитительную Дульсинею. И тогда-то, глядя, как она закладывает вираж среди бурлящей толпы, я понял, что кроме церковных приходов мне придется также освоить еще и ролики.
   В детстве у меня была одна штуковина на колесиках, которой я владел далеко не в совершенстве, но с годами роликовые коньки стали куда более сложными и аэродинамическими. Строго говоря, они уже никак не походили на «пластину, которая пристраивается к подошве обуви и имеет лезвие или две пары колес», как то настойчиво утверждает «Академический словарь». Ролики в 1980 году были протезами на двух парах колес, снабженными тормозами, светящимися нашлепками и прочими финтифлюшками, которых я в детстве и представить себе не мог. Впрочем, падал ты на них ничуть не реже, чем и на допотопных, но чувства приобщенности к современности было не отнять.
   Каждая эпоха богата на свои романтические подвиги и на своих неистовых и патетических героев, меня же угораздило родиться в век спорта, где, кроме соревнований, неудачники проигрывали любовь, достоинство и некоторое количество денег. Эти чертовы ролики дорого мне стали, потому что мне пришлось заказывать их в Майами, и пока они шли, шли и не приходили, каждый час проката был эквивалентен пластинке «Битлз» или паре книг карманного формата моего любимого издательства. Например, только за первую неделю тренировок я потратил столько денег, что мог бы спокойно купить семь томов «В поисках утраченного времени», – название, показавшееся мне пророческим, если учесть мои синяки, ссадины и разные ушибы.
   В какой-то из выходных я вернулся в парк Барранко, лелея надежду на нечаянную встречу; я взял напрокат пару роликов с уверенностью, что все дело кончится мордой об асфальт. На терраццо [115] нашего гаража мне удалось устоять на ногах почти десять минут и продвинуться вперед на несколько метров, держа вертикаль, словно пьяный эквилибрист, но в Барранко совсем другое дело, сотни стремительных роллеров там будут носиться мимо меня, не понимая, какой опасности они себя подвергают. Зашнуровывая эти сапоги-скороходы, я вспомнил детскую сказку про красные тапочки, не переставшие танцевать даже тогда, когда лесоруб отрубил обе ноги непослушному герою. И, страшась встречи с Алехандрой, я вышел ее искать, чтобы от нее спрятаться.
   Творения Гомера и средневековые саги всплывали в моей памяти, оживляя отважных паладинов, овеянных даже в поражении благородством и печалью, поскольку прекрасные ахейки и милые девственницы вознаграждали заботой и нежностью несчастья и страдания своих влюбленных жертв. Но если бы я в моей весьма грустной реальности споткнулся и упал по вине разъезжающихся ног, это вызвало бы смех, презрение и даже враждебность. Потому я решил не усложнять себе жизнь и передвигаться как четвероногое, вдруг осознавшее, что оно двуногое да еще поставленное на ролики. То есть потихонечку-полегонечку, от фонаря к фонарю, от вазона к вазону, от урны к урне. И я двигался так до тех пор, пока какой-то толстячок на дороге не указал мне на мое предназначение – катиться, катиться и еще раз катиться.
   Так как катание в парке Барранко было свободной церемонией ухаживания и соблазнения, то местная публика интересовалась скорее теми, кто скользил по небу, нежели теми, кто тащился по земле, являясь непредвиденным фактором, один из которых и вызвал многолюдное столкновение, покрыв позором честь моей матери. И среди болезненных «ой» и «ай» я увидел ее: привлеченные шумом и толпой любопытных, Моника и Алехандра, как и все вокруг, подъехали разузнать: «какой кретин все это устроил».
   В ситуациях необычных, быть может, я и стал бы козлом отпущения, но поскольку идти по жизни вечно влюбленным было для меня делом обычным, то я уже давно не видел никакого резона являть себя моим возлюбленным в чересчур позорном виде. И в тот момент я припомнил: перед тем как прятать в библиотеке «Книгу песчинок», Борхес вспомнил, что лучшим местом, где можно было скрыть лист дерева, был лес, и не раздумывая я стал пихаться во все стороны, отталкиваясь от одного роллера, чтобы столкнуться с другим, и усеивая Барранко бесчисленными виновниками происшествия, которые валились на землю точно так же, как падают марионетки с оборванных нитей.
   Домой я вернулся с сознанием того, что причинил колоссальный ущерб, нанес чудовищное оскорбление, потворствовал безнаказанному произволу, учинил страшное беззаконие и усугубил грехи, но тем не менее счастливый от успешного начала освоения роликов: это был мой первый выезд в качестве колесного рыцаря, и ради любви моей дамы я обезлошадил всех моих врагов. И заново переживая свои донкихотские подвиги, я заснул, убаюканный болеутоляющими и противовоспалительными пилюлями.
   На следующий день в университете говорили только о том, что бойня в Барранко была делом рук профессионального преступника и профессионального роллера, психопата, извращенца, терзаемого обидой. Одни свидетели заявили, что возмутитель спокойствия носил капюшон, другие уверяли, что он был вооружен бейсбольной битой, а обладатели самого богатого воображения описывали его как высокого и неотразимого блондина. И поскольку все сходились на том, что речь идет о величайшем асе роликов, версия высокого и неотразимого блондина была принята единодушно. Даже я во всей этой истории уже не узнавал себя.
   В тот день я подошел на перемене к Алехандре, пытаясь скрыть хромоту и шрамы после моего вчерашнего приключения. Увидев, что я так сильно потрепан, она радостно спросила меня, был ли я в Барранко и видел ли я его вблизи.
   – Кого?
   – Ну, этого гринго, виновника всего. Разве ты не знал? Учиться надо меньше.
   И я, очарованный, с волнением услышал, что один из актеров фильма «Роллер-буги» находится в Лиме, что он живет с раной в сердце, поскольку в фильме исполнял роль плохого парня, и что он напал на мальчишек и девчонок в Барранко, потому что мы напомнили ему сцену из фильма.
   – Мы напомнили ему? – смущенно спросил я.
   – Да, я была там, и все было в точности как в фильме. Огни, музыка и он… Ах, это было потрясно! – заключила Алехандра вздыхая.
   Однажды я прочитал, что все в жизни есть не так, как оно происходит на самом деле, а так, как мы вспоминаем об этом [116], и Алехандра доказывала мне, что все могло быть и так, как мы себе насочиняем. По правде сказать, россказни о гринго были желанием всеобщим, ведь хвастуны таким образом оправдывали свои дурацкие падения. А девчонки могли помечтать о том, как они возвращают бедняжке гринго веру в самого себя, ведь женщин ничто так не привлекает, как высокие и неотразимые блондины, да еще и с проблемами. У меня, по крайней мере, проблемы были, но не было, как я догадывался, кое-чего еще, без чего нельзя девчонок свести с ума.
   Алехандра сводила меня с ума своими бесконечно длинными патлами, из-за приходящего мне в голову кондитерского сходства так и хочется сказать «патлокой». Я был очарован и ее тонюсенькими, почти невидимыми лодыжками, которые держали, однако, весьма массивные части тела, заставлявшие меня восхищаться ими не менее, чем и тонкими. И наконец, меня приводил в трепет обильный макияж на ее щеках, оставлявший, когда мы прощались, на моих губах терзающее душу ощущение девочки-вампирки и восхитительный вкус благословенной пудры. Ничего больше добавить не могу, потому что не знаю, было ли что-то общее у нас, да и знать не хочу. По правде говоря, мне вполне хватало наслаждаться фантазиями о той невероятной жизни, какую только может навеять нам общество женщины, почитаемой нами как недостижимая мечта.
   Мне не стоило чрезмерных усилий выносить состояние умиротворенной двойственности, ведь безответно влюбленные всегда бродят где-то между миром реальным и миром воображаемым. И в моем случае единственным отличием от этого было то, что благодаря Алехандре я жил одной ногой на облаках, а другой – на роликах.
   Месяцы для меня тянулись лениво и болезненно, разбавленные катанием на роликах как по области чувственной, так и по заасфальтированной. Мои родители не понимали, как я мог заниматься спортом, который страшил меня, которому я не способен был обучиться и который к тому же был для меня каторжным трудом. «Когда же ты наконец влюбишься и перестанешь играть, словно дитя малое», – корила меня мама, а я смотрел на нее с печальной растерянностью неприкаянных привидений.