Ему так захотелось положить свою голову сейчас на колени Фетинье и смотреть, смотреть на нее без конца, смотреть на детские губы, на милую улыбку…
   А девица с коромыслом уже скрылась в другом дворе. Запела голосом нежным и тихим, словно бы укоряла, или звала, или ждала: не ответит ли песней?..
   Бориска возвратился в избу. Фрол уже встал, перебирал бредни.
   — Пойдем рыбу ловить? — предложил он густым, хриплым голосом.
   — Пойдем.
   Они остановились на берегу. Сквозь синие с золотой гривой тучи, как из колодца, проглянуло солнце, и на реке возникло золотое озерцо. Оно росло, приближалось к берегу, и вот мелкие волны заблестели так, будто близко к поверхности проходил огромный косяк золотых рыбешек…
   Часом позже, когда проснулись воины отряда Калиты, на берегу, на белой каемке песка, горел костер. Над котелком струился дымок, и Бориска, веселый, с портами, подкатанными до колен, кричал издали чумазому вертлявому Трошке, призывно размахивая руками:
   — Айда уху пробовать! Трошка, айда! Навались!
   Речной ветерок ласкал его золотистую бородку, перебирал выгоревшие на солнце волосы.
   Трошка подбежал, радуясь, что увидел Бориску, что они вместе у реки, что светит утреннее солнце. На отроке была крестом вышитая легкая рубаха, из-под ворота виднелась тонкая шея.
   — Рубаха-то у тебя ладная, — мягко улыбаясь, сказал Бориска, зная, что похвала эта приятна Трошке.
   Они с таким нетерпеливым ожиданием склонились вместе над котелком, так жадно вдыхали запах свежей разваренной рыбы и лука, что даже угрюмый Фрол пошутил:
   — Ну, други, доставайте ложки поболе! — И по его мрачному бородатому лицу непривычно скользнула скупая улыбка.

У КУРГАНА

   На двадцать седьмой день водного пути, объезжая камень-одинец, вокруг которого яро бурлила вода, ладьи близко подошли к берегу и попали под обстрел бродячей орды. Несколько стрел впились в щиты, а одна — в щеку широкоплечего, медлительного Демьяна. Он сейчас мучился, лежа с перевязанным лицом на носу ладьи.
   В самый солнцепек решили сделать привал. Когда до берега оставалось локтей [9] пять, Бориска первый выпрыгнул из ладьи, подтянул ее по песку и взбежал на бугор.
   Перед ним расстилалась могучая степь: шелковистыми волнами ходил сизый ковыль, подступал к высокому кургану; весело порхали бабочки-пестрокрыльницы; дымчатый рябчик нырнул и скрылся в густой траве; пронзительно, жалобливо прокричала неподалеку желтоглазая, на высоких ножках авдотка и улетела прочь, а вслед за ней низко над землей замелькала зеленоватой грудью и темными полосами на крыльях сизоворонка.
   — Красота-то какая! — восхищенно прошептал Бориска и замер, положив руки на бронзовую пряжку пояса, привычным задорным движением откинув русую голову назад.
   Степь была знойной, бескрайной — просилась в песню. Кругом тишина. Только посвистывал суслик, высунувшись из норы, да высоко в небе парил беркут. Он наметил добычу и, сужая круги, камнем стал падать на землю. Выхватив из колчана перёную стрелу, Бориска в мгновение выпустил ее, и беркут с хриплым клекотом упал на траву, несколько раз пытался взлететь со стрелой в груди, но, обессиленный, мертво застыл у кургана.
   — Ловко ты это, ловко! — появляясь рядом с Бориской, восхищенно воскликнул Трошка.
   Он снял шелом, ладонью вытер взмокшие волосы.
   — Я за ним сбегаю, — с готовностью предложил Трошка и, оставив шелом у ног Бориски, по-мальчишески подпрыгивая, побежал к кургану.
   Трошка успел добежать до него и поднять беркута, когда вдруг из-за кургана выскочили до двух десятков татар на низкорослых лохматых конях. Они вмиг окружили Трошку:
   — Закон осквернил!
   — Убить его!
   — Осквернил! — бесновато кричали татары на своем языке и, выхватив сабли, начали рубить Трошку.
   Бориска бросился на выручку:
   — Стой, дьяволы, стой!
   Его вмешательство было таким неожиданным и бесстрашным, что поразило даже татар. Они окружили Бориску.
   — Ты кто? — прохрипел татарин в рысьей шапке, с арканом в руке, склонив над юношей свирепое лицо.
   Бориска смело посмотрел в злобные щели его глаз, гордо сказал:
   — Мы — московитяне…
   От берега бежал воин, кричал татарам:
   — У князя проезжая грамота! Эй, пайцза хана!
   Татары поскакали к берегу. Иван Данилович, сидя в ладье, протянул пайцзу — на золотой пластинке дрались два тигра. Пайцза приказывала во всех землях выдавать ее владельцу лошадей, корм, провожатых.
   Не дешево, ох, не дешево досталась эта пайцза Калите! Всадник, возвращая ее, покровительственно улыбнулся:
   — Зачем птицу молодую твой воин убил? Не надо. Закон нарушил…
   Татары повернули коней и так же быстро, как появились, исчезли. Снова наступило безмолвие. Только стрекотали кузнечики да у кургана в луже крови лежал истерзанный Трошка.
   Его похоронили здесь же, вырыв могилу мечами, и, молчаливые, угрюмые, поехали дальше.
   «Вот и нет Трошки… « — думал Бориска, опустив руку за борт, в воду. Пережитое им самим отошло прочь: ему до слез жаль было юнца. Остались у Трошки в Москве старуха мать, сестренка лет семнадцати да старшая — в Подсосенках. «То-то убиваться станут, — горестно думал Бориска. — Сколько наших уже погибло так… «
   По берегам виднелись сожженные города, поросшие леском; селения с вырубленными садами, обуглившимися балками строений.
   На мгновение представилась Бориске вся неоглядная Русь. Истоптанная копытами вражеской конницы, иссеченная плетьми, опутанная вервиями, лежала она, кровоточа, с трудом сдерживая стон, готовый вырваться из могучей груди.
   Русь возлюбленная! Как уменьшить муки твои? Как омыть раны, освободить от впившихся в тело пут?
   Кабы знал, ничего не пожалел для этого, ничего не устрашился бы, только б тебе принести облегчение!..
   Бориска тяжело вздохнул.
   Чем ближе к Орде, тем явственнее виднелись следы татарских набегов. Но и среди этого разора, меж пепелищ, неистребимо копошились люди, и Бориска вспомнил слова деда Юхима: «А мы-то живы, живы!»
   Насупившись, сидел в ладье князь.
   «Ну, что сейчас сделаешь? Вот так налетят, сомнут… Умный муж бывает не только на рати храбр, а и в замыслах крепок. Дед Александр великим стратигом был. И мне его дело продлить надобно. Пока русская земля не готова к схватке, не уйти от тяжкого соглашения. Может, только в том и заслуга моя, что разгадал я время и понимаю, как надобно действовать».
   Эта мысль поразила его самого.
   «Да, да, разгадать время! Вершить то, что подсказывает жизнь. Под спудом зреют силы неодолимые, но измождена Русь несогласьями. Спасение ее — в укреплении власти единой. В подлой Орде смирением надо скрыть, что меч куем…»
   Могучая река катила волны, бережно несла на плечах своих московский караван.

ФЕТИНЬИНА ТОСКА

   Фетинья в холстинном платье «без стана» стремглав миновала переходы, просторные сени и, выбежав во двор, устремилась к конюшням — только замелькали алые ленты в девичьих косах. За Фетиньей едва поспевала ее подружка Ульяна, девка-недоросток, тяжело сопя, переваливалась на чурбашках ног.
   Подружки пересекли задний двор Кремля, оставили позади хлева, птичники, сушильни, откуда доносился запах вяленой рыбы и соленой говядины, и очутились у конюшни.
   Фетинья быстрым движением поправила кольца, нашитые у висков на шапочке, и приоткрыла дверь конюшни. В полутьме пахло конским потом, слышен был перебор копыт. Глаза привыкли к темноте, и Фетинья разглядела в углу конюха Митицу: он перевешивал хомуты.
   — Дяденька Митица, — сладеньким голосом пропела Фетинья, — дозволь конем поворожить.
   Митица, добродушный нескладный мужик с длинными, словно грабли, руками, оторвался от работы, повернул к девушке лохматую голову.
   — Это ж как ворожить будешь? — отечески улыбнулся он, добро глядя на Фетинью.
   — Через бревно проведу! — быстро ответила девушка, но не сказала, что задумала: если конь за бревно ногой не заденет, будет Бориска мужем хорошим.
   — Да бери любого, — разрешил конюх любимице.
   Фетинья жарко прошептала подружке:
   — Какого выводить?
   Ульяна захлебнулась от волнения:
   — Буланого, что с краю!
   Фетинья подскочила к коню, потащила его к выходу. Рядом с конем она и вовсе стрекоза стрекозой, только в глазах зеленые искры. Тут же, у конюшни, и бревно лежало. Фетинья торопливо перекрестилась и повела коня через бревно. Он неохотно шагнул, зацепился задней ногой.
   Ульяна ахнула, захихикала:
   — Муж злой будет!
   Фетинья рассердилась, даже ноздри раздулись.
   — Бабьи брехни! — решительно сказала она и повела коня в конюшню.
   Подружка рядом семенила, удивлялась:
   — Да ты ж сама сказывала…
   У Фетиньи злость прошла. Озорно подмигнула Ульяне, облизнула языком губы, уже весело сказала:
   — Ясно ж — брехни, — и пошла в хоромы.
   Здесь скучища. Женщины белят, красят лица, выдергивают, сурьмят брови, лепят на лицо мушки. К чему это пустое дело?
   Фетинье не по сердцу праздность. В прачечной лучше было, чем теперь, когда стала постельницей.
   У княгини в ларце хранились — Фетинья украдкой разглядела однажды — белильница, румяиница, склянки-ароматницы, бусы из хрустальных зерен.
   Красотой считали уши длинные. Чего-чего только не делали, чтобы вытянуть их!
   А вот она не хотела — пусть маленькие будут. Бориске и такие любы!
   Села рукодельничать: вышивала тайно рубаху Бориске красной пряжей по косому вороту, подолу и на зарукавьях. Думала: «И цветной опоясок сделаю». Но не работалось. Скучно, тоска томит. Нет веселья и покоя… Сенька, козлоногий, все пристает да пристает. Зачем он надобен? Вчера, чтобы подразнить, назначила к вечеру свидание: «Жди под окном — выйду». А сама сверху опрыскала дуралея водой из ковша. Веселее не стало. Туго на сердце, тяжко. Где Бориска, что с ним сейчас?..
   На верху терема, в клетушке рядом с горницей, тихо. Фетинья, распахнув створку окна, села с ногами на подоконник.
   Смеркалось. Сонно проворковали голуби под стрехой. Темнела в вечернем небе звонница ближней церкви. Со двора доносились голоса еще не угомонившихся ребятишек. Стая грачей с громким криком поднялась над высоким деревом в гнездах и снова опустилась, удобнее устраиваясь на ночлег.
   Фетинья задумчиво смотрела вдаль, вспоминала, как видела в последний раз Бориску: ехал неподалеку от князя, увозил ее покой. А сейчас он за тридевять земель, в царстве злого Азбяки. Что делает? Думает ли, скучает ли по ней? Может, поганые уже убили его, и кости Бориски точат вороны, и мягкие кудри истлели?..
   Слезы застлали глаза. Она тихо запела, прислонив голову к раме:
   Я в те поры
   Мила друга забуду,
   Когда подломятся
   Мои стары ноги,
   Когда опустятся
   Мои белы руки,
   Засыплются глаза мои
   Песками…
   Еще сиротливей стало на душе. Горемыка она, горе-горькое! Нет у нее ни отца, ни матери, есть только любимый Бориска. Да и тот вернется ли к ней снова?..
   И она запела громче, сетуя:
   Без тебя я -
   Тонкая береза,
   Белая, кудрявая -
   Сиротка!
   Меня солнышко
   И месяц не греют,
   Частые звезды
   Не осыпают.
   Только крупные
   Дожди поливают
   Да ломят
   Буйные ветры.
   Внизу, мимо окон светлицы — Фетинья не видела его, — увальнем прошел рудый Сенька. Один и другой раз. Услышав песню, так растянул рот, что широко открылись красные десны. Но и у него на сердце стало тоскливо. «Чем я ей не жених?» — с недоумением прошептал он, еще повертелся под окном и поплелся пить пьяный мед.
   Фетинья сидела долго, пока совсем не стемнело. Загорелись на небе большие, яркие звезды. Она почувствовала себя такой маленькой в этом неуютном мире, что, не выдержав, соскочила с подоконника, юркнула на лавку под укрывало. Свернувшись калачиком, сказала себе: «А теперь стану только о любом думать!»
   Память ничего не погасила — все сохранила… Вот Фетинья с Бориской вышли к солнечной поляне, поросшей густой травой. Они сели на два пенька рядом, молча глядели на синюю стену бора, видневшуюся меж стволов ближних осин…
   И эта яркая изумрудная трава, и птичьи голоса, доносящиеся издалека, и всплески весел в озерке за бугром — все это было частью их тихой радости. В их глазах можно было прочитать: «Как щедра к нам жизнь! Как мы счастливы!»
   Они поднялись и пошли дальше.
   Их привлекла к себе открытая дверь кладбищенской изгороди. Словно чувствуя неловкость за свое счастье перед теми, кто лежал под тяжелыми погребальными плитами, они шли узкой тропой меж могил. Солнце скрылось. Багряные гроздья рябины стали почти черными. Приветливо подмигивали, пролетая от куста к кусту, светлячки. Проскрипели за оградой колеса воза. И случайно или нет — Фетинья до сих пор не знала этого — губы юноши коснулись ее щеки.
   Они долго стояли рядом у могильного камня, повернувшись к нему спиной, глядели на темнеющий вдали Кремль, не смея больше прикоснуться друг к другу — и все-таки очень близкие…
   Фетинья еще туже свернулась калачиком. «Кирпа моя, кирпуля!» — ласково прошептала она в темноте. Так называла она Бориску. Слово это завез в Москву гость из Киева, и значило оно — курносый.
   «Не согласится князь на замужество наше — уйду за Бориской куда глаза глядят! — думала она. — Я ведь вольная. Никто не сумеет нарушить любовь нашу. Лучше в лаптях ходить, а не в сафьяне, только с тобой, Борисонька! В дерюге, а не в багрянце, да с тобой, желанный! Воду, а не мед пить, да в твоем дому… Сама тебя выбрала, как сердце подсказало, и никто мне здесь не указчик. Буду тебе верной подругой, не замуравит дорожка к сердцу твоему… Тяжко мне, ох, тяжко без тебя! Сенька краснорожий пристает, княжич Симеон тенью ходит, издали все поглядывает — туда же, птенец желторотый! Сегодня, как ушел, след его веником замела, чтобы не приходил боле… Знай, Борисонька, дождусь тебя!»
   Она взяла в зубы край укрывала, натянула его и так уснула.

САРАЙ-БЕРКЕ

   Иван Данилович въехал в ханскую столицу Сарай-Берке в полдень.
   Долгий изнурительный путь утомил князя и его небольшой отряд, но город не сулил отдыха. Земля накалилась, походила на запекшиеся, потрескавшиеся губы.
   Изредка по ясно-голубому небу проползала, не отбрасывая тени, прозрачная тучка, и снова ослепительно чистое небо источало зной.
   Татары в городе встречались редко — были на кочевъе. Зато на каждом шагу попадались византийцы, черкесы, сирийцы, монголы.
   — Из Таны в Астрахань я ехал на волах двадцать пять дней… — немного заикаясь, говорил, переходя улицу, худосочный, с редкой бородкой фряжский купец стройному, высокому арабу в чалме.
   — Зачем посылать за шелком в Китай, если можно закупить его здесь? — с недоумением спрашивал его араб, неторопливо передвигая длинные, как у цапли, ноги.
   Калита, прислушиваясь к фряжской речи, усмехнулся: «Учуяли наживу! Надобно их к нам привадить!»
   От реки на повозках и арбах верблюды тащили в город воду в глиняных кувшинах. Вдогонку кобылице побежал с тревожным ржаньем тонконогий жеребенок.
   За несколько лет, что не был московский князь в Сарай-Берке, город неузнаваемо вырос, обстроился дворцами, мечетями, складами.
   Стены домов сделаны были из голубого камня. В этой голубизне сказочно цвели красно-желтые цветы, выложенные из камня же искусными руками пленных мастеров. Ханский дворец — с золотым серпом на верхушке — пустовал. Узбек со всем двором выехал за город, в Золотой шатер.
   Шесть десятков лет назад основал хан Берке этот город, и вот каким он стал. «Москва через столько лет краше будет», — успокаивая себя, думал Иван Данилович, шагая с Бориской широкой улицей.
   Они миновали монетный двор, ханские мастерские, прошли вдоль городского вала со рвом, переправились через канал и вышли к базару.
   Лениво обмахивались ветвями греки в скупой тени редких деревьев. Густая пыль обволакивала медленно тянувшийся караван кипчаков; нехотя скрипели телеги, утомленно звенели бубенчики, гортанно покрикивал погонщик, похожий на обуглившуюся головешку. Понурив голову, плелись огромные бараны, с трудом тащили свои тяжелые курдюки.
   На площади, покрытой рундуками, возле еще не погруженных тюков с товарами для дальних стран, лежали бурыми грудами косматые двугорбые верблюды.
   Оглушительно ревели быки, ржали кони, приготовленные для отсылки в Индию. Пахло пряностями и дубленой кожей.
   Восемь лошадей тащили на широкой, по-особому сбитой телеге большой медный колокол. Бориска увидел его, и глаза разгорелись: «Ух, хорош! Такие дедушка Лука лил… « Сразу пахнуло детством. Показалось, ступил на порог мастерской, ощутил запах дыма.
   — Кто сработал? — спросил Бориска, идя рядом с телегой, у погонщика в широкополой шляпе.
   — Римский великий маэстро Бартанелло, — процедил надменно сквозь зубы погонщик.
   Бориска даже не обратил внимания на то, как ответил спесивец, — неотрывно глядел на колокол: наверно, отлит был для православной церкви в Сарае.
   — Я бы уже такие лил! — невольно вырвалось у Бориски, когда он возвратился к Калите.
   — Затосковал кулик по своему болоту, — пошутил князь.
   Телега с колоколом, натужно скрипя, медленно проползла дальше.
   Побывал Калита у купцов сирийских, переговорил, чтоб товар в Москву подвезли, потолковал в торговых рядах.
   На высоких стойках выстроились серовато-зеленые чаши, покрытые глазурью, с птицами и звездами на дне; хитрые замки; изделия из бронзы. Калита взял один замок, дужка с пружинами мелодично звякнула. «Московской работы, — с гордостью подумал он, — попробуй отопри! Недаром еще Теофил писал: „Руссия славится ремеслами… « Выкупить мастеров, что здесь. Особливо ювелира Парамшу“.
   Мимо проплыла знатная татарка, шелестя шелками, величаво покачивая павлиньими перьями на головном уборе, — двумя руками тот убор не обхватишь. Татарка скрылась в дверях, обитых цветным войлоком. Калита только причмокнул вслед, насмешливо подмигнул Бориске: «Ишь щепетливая [10]».
   Невольно вспомнился Алексей Хвост. «Тоже щеголь: на плечи под одежду деревяшки подкладывает, чтобы выше казаться. Чем у человека ум занят!»
   Калита пошел дальше, привычно оценивая глазами ткани, ощупывая кожу, выстукивая посуду. Любил этот неторопливый, хозяйский осмотр. Над ухом прокричал купец-сириец:
   — Есть московский товар! Кольчуги, панцири! Где такой тонкий работа найдешь?
   Калита довольно прищурил глаза: «Старается!» Задержался у прилавка с царьградскими товарами — больно пригляделось узорочье: львиная голова по золотому полю. Долго гладил материю ладонью, пробовал прочность. Будто советуясь, спросил Бориску невинным тоном:
   — Может, стрекозе возьмешь? Должно, подойдет.
   Бориска вспыхнул: знает! Молча, взглядом одобрил товар. С нежностью подумал о Фетинье:
   «Что моя зоренька сейчас делает?»
   Калита еще помял материю.
   — Почем? — обратился он наконец к маленькому черному греку.
   — Пить рупль… Пить, — поясняя, растопырил пальцы грек.
   Калита положил на прилавок товар, даже торговаться не стал. Сердито поджал губы:
   — Не по нас… не по нас, Бориска. Удача у хана будет — не оставлю и тебя без подарка, — пообещал он.
   Отходя от грека, добавил шутливо:
   — Захотели два калики [11] село купить, стали складчину считать: у одного корка сухая, у другого гороха горсть… — Но вдруг резко оборвал: — Языком двою!.. Деньги есть, да на другое, поважнее, надобны!
   При выходе с базара князь и Бориска натолкнулись на трех подвыпивших монголов. Один из них, плотный, с кривыми толстыми ногами и одутловатыми, словно от осиных укусов, щеками, оставил своих товарищей и, размахивая руками, злобно кривя рот, двинулся на князя. Подойдя вплотную, закричал:
   — Урусут, собака, дорогу монголу!
   И, выпятив грудь, положив ладонь на изогнутую рукоять меча, начал наступать на Ивана Даниловича.
   Князь, забыв о том, где он, зачем приехал, схватил оскорбителя сильными пальцами за глотку, сдавил так, что тот захрипел, роняя слюну.
   Блеснул нож в руке Бориски.
   Шарахнулись в сторону два других монгола, визгливо заголосили:
   — Урусуты монголов бьют!
   Вокруг князя и Бориски сразу возникла стена недобрых скуластых лиц. Князь отбросил от себя монгола, и тот, вереща, покатился по земле. Князь затравленно огляделся. Мелькнула мысль: «Вот и завещание пригодится!»
   Бориска спиной прислонился к спине Ивана Даниловича, сжал в руке клинок. Глаза сверкнули отчаянной решимостью. Сказал мысленно: «Прощай, Фетиньюшка!» На мгновение возникло морщинистое лицо деда Юхима: смотрел, ободряя.
   В это время позади толпы остановился проезжавший мимо возок. Из него выглянул тучный знатный ордынец. Калита узнал в нем знакомого тысячника Байдtру, что часто приезжал в Москву, получал богатые подарки от московского князя.
   Узнал и тысячник Ивана, гортанно крикнул, поднимаясь с сиденья:
   — Что случилось, конязь?
   — Хмельные напали, — спокойно ответил Иван Данилович и еще более выпрямил спину.
   Тысячник, рассекая возком присмиревшую толпу, подъехал ближе, приказал повелительно татарам:
   — Прочь! Эй, прочь!
   Толпа глухо ворча, недовольно отхлынула. Тысячник, обращаясь к Ивану Даниловичу, спросил любезно:
   — Давно из Москвы? К нам зачем приехал? — А в голосе слышалось: «На подарок надеюсь».
   Бориска бросил клинок в ножны, вытер рукавом пот со лба. Ярость затухла в его глазах.
   …Под вечер к московскому князю зашел молодой купец Сашко. Глаза у гостя зоркие, быстрые, держался он смело, но скромно и всем обликом своим очень походил на Бориску, только был выше его и старше. При людях Калита говорил с молодым купцом о торговых делах, а оставшись наедине, начал расспрашивать о житье в чужой стороне.
   Жил Сашко здесь вот уже шесть лет, торговал московским товаром. Тосковал по родной стороне, по снегам русским, синему бору за Москвой, тосковал так, что порой выть хотелось. Бросил бы все и бежал! А нельзя — дело ширилось, крепло.
   — Торговля идет ладно, а на рожи татарские не глядел бы, — бесхитростно признался он. — Сил нет, тянет на Москву уйти, по речи нашей соскучился!
   — Да и понятно то, — задумчиво произнес Иван Данилович, и глаза его подернулись грустью. — Даже птица; как улетает на зиму в чужие края, не поет там, птенцов не выводит… — Помолчав, твердо сказал: — А торговать здесь надобно. Всему княжеству польза, не токмо тебе.
   — Да я что, — печально ответил Сашко, — знамо, надо…
   Расспросив о семье, о том, как думает дальше вести дело, Калита наконец подошел к главному:
   — Не слыхал, смуты при дворе Узбека нет ли?
   Сашко, сожалея, сказал:
   — Крепок еще… Задружил с папой Венедиктом Двенадцатым. Тот недавно в Орду приезжал. Узбек хвастал перед ним: стрелы свистящие показывал. При полете устрашают… Жениться собирается на дочери византийского императора Андроника.
   — Здоров ли? Весел?
   Сашко простодушно удивился: с чего вдруг князь о таком спрашивает?
   — Здоров, как бык, да жиром заплыл. И ум заплыл. Самомнитель возносливый! Каждое слово свое считает великой мудростью. В праздности да в роскоши живет…
   Калита приспустил веки, слушал, будто не придавал всему этому значения, а сам же отмечал: «Сие нам на руку. От праздности леность да скудость ума приходит. Видно, победы в плетениях хитроумных вскружили Узбеку голову. А самоуверенность к гибели приводит».
   Сашко продолжал:
   — А нахвальщик! «Я великий, я то свершу, я се…»
   Калита усмехнулся:
   — Хвастать — не косить: спина не заболит. — И, словно продолжая пустую застольную беседу, полюбопытствовал: — А ханша как? Здорова ли? Что любит?
   Калита знал, какую большую силу имеет ханша в Орде.
   — Тайдула? — с презрением спросил купец. — Жрунья! До того чревоугодна — лопнет скоро. На лесть падка. Любит, чтоб величали многоречиво и подарки подносили.
   «Надо ей руки наполнить. Сам принесу меха», — решил Калита.
   — Из дворцовых кто в силе? — спросил он.
   — Киндяк! — воскликнул молодой купец. — А и лукав сей Киндяк! Но полезен… И посол египетский полезен, в почете у хана, при дворе бывает…
   …К ордынскому вельможе Киндяку Калита пошел на следующий вечер. Киндяк оказался мужем полным, почти квадратным, с лицом широким, как блюдо. Люди сказывали: чтоб сердце не разорвалось, лечился — бил ему на руке жилу сокол, выпускал лишнюю кровь.
   Щедрые подарки Калиты Киндяк принял милостиво. Потирая пухлые руки, повторял скороговоркой: «Осень приятна, осень приятна» — и щурил пройдошливые, закисшие глаза.
   — А сие, будь ласков, передай царевичу Чанибеку, — попросил Калита, протягивая тяжелый золотой кувшин в виде петуха.
   — Передам, передам! Осень приятна, мы твоя други… — и хлопал Ивана Даниловича обещающе по плечу.
   Калита глядел на него простодушно, а сам думал: «Экий красавец! Под носом румянец, во всю щеку лишай», и почтительно кланялся.
   Собираясь к Тайдуле, князь достал дорогой кафтан из тафты; сзади, у затылка, пристегнул козырь — высокий парчовый воротник, расшитый жемчугом.