Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Борис Изюмский
Ханский ярлык
Град сей славен будет
во всех градах русских,
и взыдут руки его
на плеща врага его.
(Из летописи)
ВОССТАНИЕ В ТВЕРИ
По широкой главной улице Твери в город въезжал с отрядом сильным двоюродный брат хана Узбека — баскак Чолхан Дедентьевич.
Вороной конь его с белым пятном на лбу грыз удила, косил по сторонам.
На Чолхане белый шелковый халат, островерхая шапка из войлока. Злое лицо его с черной бородой, черными редкими усами, сабельным шрамом на смуглой щеке надменно окаменело.
Тверичане, стоя у ворот своих дворов, хмуро глядят на пришельцев: скуласты, недобры их лица, непонятна, ненавистна речь.
О Чолхане, внуке хана Менгу-Темира, слышали — безжалостен: чтобы доказать свою верность Узбеку, убил сына родного. Да и по обличью сразу видно — кроволитец.
Позади Чолхана едут богатые всадники в синих, красных халатах, войлочных белых шапках, а дальше растянулся отряд. На кого ни глянь — рыскают свирепые, как у голодных волков, глаза.
У дворов бормочут:
— Ишь пуза наели на хлебах наших…
— Оголодали, нехристи, русскую землю…
— Щелканья стая…
Востроносенький мальчонка лет восьми — Матвея кольчужника сын, Петянька, — привлеченный яркими халатами, побежал возле отряда. Татарин с урезанным ухом хлестнул малыша плетью через плечо. Петянька залился кровью, упал в пыль. Мать подбежала к нему. Укрывая своим телом, закричала бесстрашно:
— Не смеешь, басурман, дитё бить, не смеешь!
Татарин и ее хлестнул раз, другой. Лицо его перекосилось от злобы:
— На колени, помет собачий! Не сметь на могучего хана глядеть, на колени!
Заставив женщину пригнуться, он поскакал вдогонку отряду. Залаяла вслед собачонка. Всадник на ходу пустил в нее стрелу, пригвоздил к земле.
Почти все тверичане спрятались, притаились, над городом нависла зловещая тишина.
Едет главной улицей Твери отряд Чолхана Дедентьевича.
На краю площади, возле избы, стоят юноша с девушкой, смотрят на татар с любопытством и испугом. Через три дня свадьба назначена. Как же теперь?.. Молодой всадник с широким вдавленным носом, хищно изогнувшись, метнул аркан. Петля захлестнула шею девушки, приглушила ее вскрик. Всадник подтянул по земле девушку к себе, забил кляпом ей рот, поволок за конем. Все это произошло так мгновенно, что жених оцепенел. А придя в себя, бросился на защиту невесты. Но десяток злодеев наскочили на него, стали топтать конями, рубить саблями и, оставив позади себя кровавое месиво, продолжали путь.
…Чолхан въехал на княжеский двор. Бледному тверскому князю Александру процедил сквозь зубы:
— Убирайся с глаз, здесь я сяду.
— У меня ярлык… — начал было Александр, но, увидев побелевшие от ярости глаза Чолхана, торопливо пошел собирать семью.
Еще тревожнее стало в Твери. От избы к избе передавали в смятении:
— Щелкан требует с каждого по шкуре соболя, бобра и лисы.
— Да отколь же нам взять для него, проклятого?
— Кто не даст — детей отбирает…
— Говорят, навсегда князем сел, нашу веру сменить заставит…
— Насмеханье!
— Дракон лютый!
— Тверские города баскакам раздаст…
В городе начался разбой. Татары ходили по избам, брали что приглянется, набивали добром свои переметные сумы.
Чолхан, подбоченясь, сидел на коне посреди городской площади. К нему подводили непокорных, били палками и кнутьем; разжигая докрасна железо, ставили на щеке признак.
Гнали мимо девушек со связанными назад руками. Они шли плечом к плечу, пригнув голову, пыля босыми ногами. Чолхан, подняв плетку, властно остановил пленниц. Оглядел их сузившимися глазами, раздув ноздри, отрывисто приказал сотнику:
— На мой двор!
Сотник завистливо ухмыльнулся. Подойдя к высокой простоволосой девушке, плетью приподнял подбородок:
— Эй, эй! Веселая нада! Вперед…
Чолхан отвернулся. Холодными глазами смотрел на то, что происходило вокруг. На его остроскулом лице написано и торжество, и жестокость, и презрение ко всем этим, кому время от времени надо было напоминать о грозной власти повелителей мира.
Он чувствовал себя властителем урусутов и у каждого из них словно ощупывал мускулы — на что сгодится: убить ли сейчас или тащить на аркане степью. А брату — великому хану Узбеку — он скажет: «Подлые нарушили твою охранную грамоту». Узбек и сам недоволен тверским князем Александром, гневаться на меня не станет. Решил так и успокоился.
Следующий день был праздник успения. Да какой это праздник — глаза бы на свет не глядели!.. Дьяк Дюдько — всей Твери известный кутила — проснулся на зорьке, вспомнил все, что вчера свершилось в городе, и сердце заныло.
Он встал — большой, неуклюжий, — оделся, заглянул в конюшню. Мирно хрустела овсом гладкая соловая [1] кобыла. Выкупать бы ее, да как проведешь к воде, когда всюду басурманы шныряют? Э-э, волков бояться — в лес не ходить!
Дюдько подтянул туже веревку на своем длиннополом кафтане, набросил попону на кобылу и вывел ее на улицу.
Было тихо. Солнце вишнево окрасило небо. Пахло утренней речной водой. Нигде ни души. Купаясь в пыли на дороге, воробьи «варили пиво». Прокричал в дальнем конце улицы петух.
Дюдько начал уже спускаться к Волге, когда навстречу ему показались три верховых татарина без луков. Поравнявшись с дьяком, один из них соскочил с коня на землю и, ухватив за повод Дюдькову кобылу, крикнул гортанно, словно пролаял:
— Моя!
Дюдько потянул повод к себе:
— Брешешь, ворюга, не твоя! — а сам отступил поближе к забору, что шел вниз по спуску.
Татарин налился злой кровью, рванул повода сильнее:
— Моя!
Рукой потянулся за саблей.
Неожиданным рывком Дюдько выхватил из забора дреколье и с такой силой ударил им по голове татарина, что тот повалился замертво. Дюдько вскочил на свою кобылу и, преследуемый двумя татарами, помчался по улице, крича громовым голосом:
— Тверичи, на помочь! Не выдавай, на помочь!
Отовсюду выскакивали люди с топорами, вилами. Татары, злобно озираясь, свернули в переулок — побоялись преследовать дьяка.
Дюдько подскакал к вечевому колоколу. Ухватившись за веревку, повисая на ней всем своим грузным телом, зазвонил что было силы.
Тревожный гул поплыл над городом, вызывая сполох. Город не спал и, казалось, только ждал этого набатного звона.
Ненависть к мучителям была столь велика, так рвалась наружу, что стоило Дюдько позвать на помощь, как город кинулся к нему.
Не было больше сил терпеть издевательства, покорно пригибаться при свисте вражеской плети, безропотно сносить гнет.
А Дюдько, подоткнув за веревку полы кафтана, взлохмаченный, с неистово горящими глазами, все раскачивал било, кричал трубно:
— Буде терпеть! Иль мы боле не воины? Бей окаянных грабителей!
На площадь сбегались все новые и новые тверичи; вооруженные топорами, оглоблями, молотами, толпой валили к княжескому двору. Впереди с пикой в могучих руках, тяжело дыша, бежал кольчужник Матвей. Заглушая шум толпы, кричал зычно:
— Позмельчить грабителей! Позмельчить!
Ворвавшись в терем, тверичане стали сбрасывать татей с чердаков, из окон, добивать в конюшнях и амбарах. Татарин с широким вдавленным носом спрятался в погребе. Матвей выволок его оттуда, связал и потащил к Волге — топить.
Татарин визжал, извивался, как угорь, зубами ухватился за безлистую ветку низкорослого кустарника. Матвей вместе с кустом отодрал татарина от земли, поволок дальше, глухо, гадливо приговаривая:
— Завизжал, как бес перед заутреней. Ранее думал бы!
Освобожденные пленницы с радостным плачем выбежали из ворот княжеского двора.
Чолхан и два его сотника отбивались в широких сенях от наступавших тверичан.
Улучив момент, татары скрылись за дверью, привалив к ней лавки. Из бокового окошка вылетела татарская стрела, наповал убила Матвея.
— Что попусту люд терять! Поджечь терем! — закричал высокий молодой тверич с белыми, как лен, волосами и стремительно бросился вниз по лестнице.
Пламя восстания перебрасывалось и на боярские хоромы.
— Пожгем кровопивцев! — потрясая вилами, бежал по улице худой, с изможденным лицом бочар Спиридон Беспалый. Глаза его полыхали ненавистью, рваная рубаха прилипла к костлявым лопаткам.
Догоняя его, опережая, бежали слободские люди:
— Бей богатеев!
— Одно зверье!
— Боярина Воркова в огонь!
Воркова люто ненавидели за жестокость, за то, что обирал до нитки, измывался над беднотой.
— Осмолить лиходея! Натерпелись!
— В огонь!
Ревущим, неудержимым потоком растекались по улицам, врывались в боярские дома. Гнев клокотал, плавил сердца, и не было на свете силы, которая смогла бы сдержать, затушить его, пока не насытится он справедливой местью.
Ночью над городом стояло зарево от пожара. Догорал проклятый Щелкан, чадили хоромы бояр. Затихли колокола. И опять казалось — вымер город. Но никто не спал. Понимали: теперь жди Узбекова погрома. Стали укладывать пожитки, готовиться к уходу в леса.
Вороной конь его с белым пятном на лбу грыз удила, косил по сторонам.
На Чолхане белый шелковый халат, островерхая шапка из войлока. Злое лицо его с черной бородой, черными редкими усами, сабельным шрамом на смуглой щеке надменно окаменело.
Тверичане, стоя у ворот своих дворов, хмуро глядят на пришельцев: скуласты, недобры их лица, непонятна, ненавистна речь.
О Чолхане, внуке хана Менгу-Темира, слышали — безжалостен: чтобы доказать свою верность Узбеку, убил сына родного. Да и по обличью сразу видно — кроволитец.
Позади Чолхана едут богатые всадники в синих, красных халатах, войлочных белых шапках, а дальше растянулся отряд. На кого ни глянь — рыскают свирепые, как у голодных волков, глаза.
У дворов бормочут:
— Ишь пуза наели на хлебах наших…
— Оголодали, нехристи, русскую землю…
— Щелканья стая…
Востроносенький мальчонка лет восьми — Матвея кольчужника сын, Петянька, — привлеченный яркими халатами, побежал возле отряда. Татарин с урезанным ухом хлестнул малыша плетью через плечо. Петянька залился кровью, упал в пыль. Мать подбежала к нему. Укрывая своим телом, закричала бесстрашно:
— Не смеешь, басурман, дитё бить, не смеешь!
Татарин и ее хлестнул раз, другой. Лицо его перекосилось от злобы:
— На колени, помет собачий! Не сметь на могучего хана глядеть, на колени!
Заставив женщину пригнуться, он поскакал вдогонку отряду. Залаяла вслед собачонка. Всадник на ходу пустил в нее стрелу, пригвоздил к земле.
Почти все тверичане спрятались, притаились, над городом нависла зловещая тишина.
Едет главной улицей Твери отряд Чолхана Дедентьевича.
На краю площади, возле избы, стоят юноша с девушкой, смотрят на татар с любопытством и испугом. Через три дня свадьба назначена. Как же теперь?.. Молодой всадник с широким вдавленным носом, хищно изогнувшись, метнул аркан. Петля захлестнула шею девушки, приглушила ее вскрик. Всадник подтянул по земле девушку к себе, забил кляпом ей рот, поволок за конем. Все это произошло так мгновенно, что жених оцепенел. А придя в себя, бросился на защиту невесты. Но десяток злодеев наскочили на него, стали топтать конями, рубить саблями и, оставив позади себя кровавое месиво, продолжали путь.
…Чолхан въехал на княжеский двор. Бледному тверскому князю Александру процедил сквозь зубы:
— Убирайся с глаз, здесь я сяду.
— У меня ярлык… — начал было Александр, но, увидев побелевшие от ярости глаза Чолхана, торопливо пошел собирать семью.
Еще тревожнее стало в Твери. От избы к избе передавали в смятении:
— Щелкан требует с каждого по шкуре соболя, бобра и лисы.
— Да отколь же нам взять для него, проклятого?
— Кто не даст — детей отбирает…
— Говорят, навсегда князем сел, нашу веру сменить заставит…
— Насмеханье!
— Дракон лютый!
— Тверские города баскакам раздаст…
В городе начался разбой. Татары ходили по избам, брали что приглянется, набивали добром свои переметные сумы.
Чолхан, подбоченясь, сидел на коне посреди городской площади. К нему подводили непокорных, били палками и кнутьем; разжигая докрасна железо, ставили на щеке признак.
Гнали мимо девушек со связанными назад руками. Они шли плечом к плечу, пригнув голову, пыля босыми ногами. Чолхан, подняв плетку, властно остановил пленниц. Оглядел их сузившимися глазами, раздув ноздри, отрывисто приказал сотнику:
— На мой двор!
Сотник завистливо ухмыльнулся. Подойдя к высокой простоволосой девушке, плетью приподнял подбородок:
— Эй, эй! Веселая нада! Вперед…
Чолхан отвернулся. Холодными глазами смотрел на то, что происходило вокруг. На его остроскулом лице написано и торжество, и жестокость, и презрение ко всем этим, кому время от времени надо было напоминать о грозной власти повелителей мира.
Он чувствовал себя властителем урусутов и у каждого из них словно ощупывал мускулы — на что сгодится: убить ли сейчас или тащить на аркане степью. А брату — великому хану Узбеку — он скажет: «Подлые нарушили твою охранную грамоту». Узбек и сам недоволен тверским князем Александром, гневаться на меня не станет. Решил так и успокоился.
Следующий день был праздник успения. Да какой это праздник — глаза бы на свет не глядели!.. Дьяк Дюдько — всей Твери известный кутила — проснулся на зорьке, вспомнил все, что вчера свершилось в городе, и сердце заныло.
Он встал — большой, неуклюжий, — оделся, заглянул в конюшню. Мирно хрустела овсом гладкая соловая [1] кобыла. Выкупать бы ее, да как проведешь к воде, когда всюду басурманы шныряют? Э-э, волков бояться — в лес не ходить!
Дюдько подтянул туже веревку на своем длиннополом кафтане, набросил попону на кобылу и вывел ее на улицу.
Было тихо. Солнце вишнево окрасило небо. Пахло утренней речной водой. Нигде ни души. Купаясь в пыли на дороге, воробьи «варили пиво». Прокричал в дальнем конце улицы петух.
Дюдько начал уже спускаться к Волге, когда навстречу ему показались три верховых татарина без луков. Поравнявшись с дьяком, один из них соскочил с коня на землю и, ухватив за повод Дюдькову кобылу, крикнул гортанно, словно пролаял:
— Моя!
Дюдько потянул повод к себе:
— Брешешь, ворюга, не твоя! — а сам отступил поближе к забору, что шел вниз по спуску.
Татарин налился злой кровью, рванул повода сильнее:
— Моя!
Рукой потянулся за саблей.
Неожиданным рывком Дюдько выхватил из забора дреколье и с такой силой ударил им по голове татарина, что тот повалился замертво. Дюдько вскочил на свою кобылу и, преследуемый двумя татарами, помчался по улице, крича громовым голосом:
— Тверичи, на помочь! Не выдавай, на помочь!
Отовсюду выскакивали люди с топорами, вилами. Татары, злобно озираясь, свернули в переулок — побоялись преследовать дьяка.
Дюдько подскакал к вечевому колоколу. Ухватившись за веревку, повисая на ней всем своим грузным телом, зазвонил что было силы.
Тревожный гул поплыл над городом, вызывая сполох. Город не спал и, казалось, только ждал этого набатного звона.
Ненависть к мучителям была столь велика, так рвалась наружу, что стоило Дюдько позвать на помощь, как город кинулся к нему.
Не было больше сил терпеть издевательства, покорно пригибаться при свисте вражеской плети, безропотно сносить гнет.
А Дюдько, подоткнув за веревку полы кафтана, взлохмаченный, с неистово горящими глазами, все раскачивал било, кричал трубно:
— Буде терпеть! Иль мы боле не воины? Бей окаянных грабителей!
На площадь сбегались все новые и новые тверичи; вооруженные топорами, оглоблями, молотами, толпой валили к княжескому двору. Впереди с пикой в могучих руках, тяжело дыша, бежал кольчужник Матвей. Заглушая шум толпы, кричал зычно:
— Позмельчить грабителей! Позмельчить!
Ворвавшись в терем, тверичане стали сбрасывать татей с чердаков, из окон, добивать в конюшнях и амбарах. Татарин с широким вдавленным носом спрятался в погребе. Матвей выволок его оттуда, связал и потащил к Волге — топить.
Татарин визжал, извивался, как угорь, зубами ухватился за безлистую ветку низкорослого кустарника. Матвей вместе с кустом отодрал татарина от земли, поволок дальше, глухо, гадливо приговаривая:
— Завизжал, как бес перед заутреней. Ранее думал бы!
Освобожденные пленницы с радостным плачем выбежали из ворот княжеского двора.
Чолхан и два его сотника отбивались в широких сенях от наступавших тверичан.
Улучив момент, татары скрылись за дверью, привалив к ней лавки. Из бокового окошка вылетела татарская стрела, наповал убила Матвея.
— Что попусту люд терять! Поджечь терем! — закричал высокий молодой тверич с белыми, как лен, волосами и стремительно бросился вниз по лестнице.
Пламя восстания перебрасывалось и на боярские хоромы.
— Пожгем кровопивцев! — потрясая вилами, бежал по улице худой, с изможденным лицом бочар Спиридон Беспалый. Глаза его полыхали ненавистью, рваная рубаха прилипла к костлявым лопаткам.
Догоняя его, опережая, бежали слободские люди:
— Бей богатеев!
— Одно зверье!
— Боярина Воркова в огонь!
Воркова люто ненавидели за жестокость, за то, что обирал до нитки, измывался над беднотой.
— Осмолить лиходея! Натерпелись!
— В огонь!
Ревущим, неудержимым потоком растекались по улицам, врывались в боярские дома. Гнев клокотал, плавил сердца, и не было на свете силы, которая смогла бы сдержать, затушить его, пока не насытится он справедливой местью.
Ночью над городом стояло зарево от пожара. Догорал проклятый Щелкан, чадили хоромы бояр. Затихли колокола. И опять казалось — вымер город. Но никто не спал. Понимали: теперь жди Узбекова погрома. Стали укладывать пожитки, готовиться к уходу в леса.
МОСКОВСКОЕ УТРО
На широкой вытоптанной площади шумел московский базар.
Крестьяне в рваной одежде продавали с телег овощи, лесные ягоды, муку. Надрывался продавец репы. Девчонка с лукошком яблок зазывала тоненьким голоском:
— Садовые, медовые, наливчатые, рассыпчатые!
Раздували горны литейщики, переругивались мужики, по-детски трогательно кричал козленок, трудолюбиво постукивали молотками сапожники. Блинники посреди площади пекли блины и оладьи.
— Квасу, квасу!
— А вот кому калачей горя-а-чи-их!
Из открытых дверей кузниц раздавался перезвон наковален.
На лотках, вскидываясь, трепыхала рыба. То там, то здесь валялись рогожи — укрывать в дождь себя и товар; преграждали дорогу возы с овощами, горы корзин и горшков.
Слышны были выкрики, говор, неистовый визг поросят, выставивших розовые морды из мешков, хлопанье птичьих крыльев. Пахло свежим сеном, топленым молоком и грибами.
Возле одного из лотков продавал рыбу, мрачно поглядывая из-под нависших, спутанных бровей, огромный черноволосый мужик Степан Бедный. Рядом со Степаном, небрежно скрестив руки на рогатине, стоял его друг охотник Андрей Медвежатник, ладный кудрявый парень с глубоким шрамом над правой смоляной бровью, как бы продолжением ее. Шрам этот, оставшийся от той поры, когда одолел Андрей медведицу, лица не портил, только делал его жестче и мужественнее.
Странной была дружба между Андреем и Степаном. Казалось бы, что могло их связывать? Степану — под пятьдесят, Андрею — вполовину меньше; у Степана большая семья, Андрей только недавно женился на старшей сестре княжеского постельничего Трошки и перебрался в Подсосенки. Степан был хмур, молчалив; Андрей любил громко посмеяться, позубоскалить, славился неуемной силой: таскал зараз по три мешка зерна, устраивал карусель — клал на плечи коромысло или палку, на концы цеплял с дюжину ребят и крутил их, хохоча во все горло. Как-то мост через речку провалился. Так он один поднял его, положил себе на спину и держал, пока телега не проехала. Андрея и тур на рогах метал, и разъяренный медведь на него наваливался, а все бог миловал: выходил целехонек. Степан иного склада: осмотрителен, вброд не пойдет без палки; прежде чем решить что, долго обдумывает — не вышло бы какой беды. Но беда словно подстерегала его: то скот боярина Кочёвы потравит поле, то сборщик снова припишет уже возвращенный долг. После каждой такой неудачи Степан становился еще мрачнее и неразговорчивее.
И все же Степана и Андрея влекло друг к другу. По недомолвкам, осторожным словам чуяли, что мыслят едино.
Базарный шум разрастался.
— Пойду потолкаюсь, — сказал своему другу Андрей Медвежатник. Распрямив плечи, вразвалочку пошел меж возов.
Согбенный слепец гусляр, держась за плечо поводыря, пробирался по гончарному ряду. Верзила с фартуком из рогожи, в дырявых портках широко шагал, ни на кого не глядя, вскинув на плечо кувалду. Слепец уселся на скамеечку посреди площади, пристроил на коленях гусли и, склонив набок белоснежную голову, будто вслушиваясь в рождающиеся звуки, стал проворными пальцами перебирать струны, напевая скороговоркой:
Встань, пробудись, мое дитятко!
Сними со стены сабельки
И все-то мечи булатные.
Ты коли, руби сабельками
Богачей, лиходеев Узбековых.
Ты секи, кроши губителей.
Все мечами да булатными…
Хмурая толпа, окружившая гусляра, слушает молча. В его деревянную чашку сыплются монеты, куски хлеба, огурцы.
Андрей протиснулся ближе к гусляру. «Как люто ненавидят поганых и богатеев, — думает он, глядя на суровые лица. — Обдирают нас богатеи до последнего!»
В прошлом году, пока ходил на охоту, мать надорвалась, работая на землях Кочёвы, умерла тихо и безропотно. А отца еще несколько лет назад придавило бревном при постройке Кремля — лежал теперь без движения, глядел так, будто винился, что в живых остался.
Задумавшись, двинулся Андрей дальше. Остановился на краю площади посмотреть, как играют в «кружок» двое босоногих ребят. Один из них, в холщовой рубашке, бросил на землю шага за три от себя кольцо и пригнулся. Другой, с веснушками, разбежавшись, прыгнул ему на спину и, сидя там, ловко кидал заостренную железку в середину кольца. И, пока попадал он в кольцо, все сидел на спине у друга, а тот покорно подавал железку. Но вот веснушчатый промахнулся и подставил теперь свою спину.
Андрей, подойдя к ним, с напускной серьезностью спросил:
— В каком ухе звенит?
Мальчонка в холщовой рубашке вскинул на него темно-серые глаза, не задумавшись ответил:
— В левом!
— Да ты, чай, слышал? — весело рассмеялся Андрей и поинтересовался: — Звать-то как?
— Лазарь.
— Ну что ж, имя христианское. Ты, Лазарь, не горюй, что долго спину гнул. Теперь, вишь, твой черед кататься. Может, и мы еще кого со спины сбросим…
Мальчики, не понимая, слушали его. Когда отошел, проводили недоуменным взглядом.
Андрей возвратился к рыбному ряду. Степан был чем-то встревожен.
— Ты чего? — спросил Андрей.
— Слышь, говорят, — приглушил голос Степан, — в Твери неладно… Горит…
— Что горит?
— Кажись, орда город жжет… А иные сказывают — их побили да пожгли…
Трудно было понять, кто принес эти вести. Но они распространялись с непостижимой быстротой, обрастая слухами и страхами, и, хотя толком никто не знал, что же произошло в Твери, всех охватила тревога.
В это утро московский князь Иван Данилович проснулся, по обыкновению, рано, когда мутноватый рассвет с трудом пробился сквозь слюдяные окна опочивальни.
Потянувшись до хруста, пробормотал:
— Солнышко-то нас не дожидается. — И негромким, хрипловатым от сна голосом крикнул: — Трошка!
Низкорослый чернявый постельничий Трошка будто из-под земли вырос, уставился на князя с готовностью.
— Убери постель, в мыленку пойдем…
В мыленке пар клубился у потолка. В одном углу иконка стыдливо тафтой завешена, чтоб не видала житейских дел, в другом, рядом с шайками и кадями, — гора веников. На пол натрушена душистая трава, запах ее сладостно раздувает ноздри.
Намывшись, чуть разморенный, князь помолился в прокуренной ладаном крестовой, привычно кладя поклоны на бархатные подушки перед иконостасом во всю стену, бормоча бездумно:
— Боже всесильный, боже милостивый…
В крестовой церковная тишина. Стоят у стены прутья вербы, красным цветком застыл светильник у иконы пресвятой богородицы, писанной самим митрополитом Петром.
Из крестовой Иван Данилович прошел в хоромы к жене.
Княгиня Елена — молодая, некрасивая, с землистым лицом, — сидя на кровати, вяло расчесывала жидкие косы, снимала с деревянного гребешка пучки волос.
— Как здоровье, как почивала? — подходя к жене, заботливо спросил Иван Данилович, и в глазах его появилось выражение участия и жалости.
Княгиня только головой покачала: мол, как всегда, неважно. Приложив руку к груди, с трудом глубоко вздохнула — что-то давило там денно и нощно.
Князь подошел к колыбели, где лежал Андрейко; улыбнулся, глядя на маленькую, беспомощную головенку сына. Кожа на голове была тонкая, чуть прикрыта редким темным пушком.
Подивился хрупкости игрушечной руки, выпростанной из-под одеяла, крошечным ногтям на пальцах. Самодовольно подумал: «Нос-то вроде моего — долгонький!»
— Пойдем, Еленушка, к заутрене, а там и в трапезную пора, — мягко сказал он жене.
Ел князь не спеша, похваливая стряпуху Меланью. Да и впрямь пирог с луком и говядиной получился отменный. Не любил в еде излишеств. Вчера у боярина Шибеева придумали на обед подать лебедя в сметане. К чему это? Лучше попроще, да посытней.
Иван Данилович допил, похрустывая чесноком, брагу, огладил усы и, сказав, словно сожалея: «Сколь ни пировать, а из-за стола вставать… Ну, спаси бог», вышел на высокое крыльцо хором. Вольно распахнув темный суконный кафтан, слегка расставив длинные крепкие ноги, стал всматриваться в даль.
Было князю лет под сорок, но невьющаяся борода, стекающая с худощавого лица неровными мягкими струями, делала его старше на вид. Большие удлиненные глаза казались простодушными, смеющимися, только в глубине их таилась все примечающая хитрость, и, когда Иван Данилович был уверен, что никто этого не замечает, взгляд серых глаз становился острым, даже жестким.
Лицо его часто меняло выражение. Особенно изменяли выражение лица губы. Бледные, тонкие, когда он сосредоточенно думал или властно приказывал, в минуты опасности они совсем исчезали, поджимались, и это сразу делало его старше, суше. Когда же Иван Данилович, как сегодня, бывал настроен благодушно, губы его словно бы становились полнее.
По небу быстро бежала тучка, зеркально поблескивали пруды, со стороны Торга доносился приглушенный шум.
Город грелся в лучах скупого осеннего солнца. Вдоль реки тянулись заливные луга, а дальше, насколько хватал глаз, расстилался дикий, дремучий бор. Он точно панцирем прикрывал город, сверху похожий на ладонь в ломаных линиях — закоулках.
Князь увидел под крыльцом грузного боярина Кочёву.
— Поднимись-ка, тысяцкий, сюда, — позвал он.
Тот поспешно полез наверх и вскоре стоял рядом, низко кланяясь.
— Запыхался? — спросил Иван Данилович, с усмешкой поглядывая на воеводу.
— Чего там… такое дело… самую малость… Туда-сюда…
Красноречием тысяцкий не отличался. Был он прежде сборщиком мыта [2] на путях и базарах, потом верой и правдой выбивал для князя подати с городов и сел, а после болезни престарелого воеводы Протасия занял его место в ратном деле. Правду сказать, ума не ахти какого, да зато верен, как крепкие перила лестницы. У себя во владениях холопов к земле пригнул. Прошлый год осмелились они его ослушаться, так пятерых живьем в подворье закопал, а двух у ворот повесил — с сыном стрелы в них метал: кто в очи богомерзкие ловчее попадет.
Такой не подведет. Не то что Алексей Хвост: метит в тысяцкие, а глаза отведи — продаст.
Охватив тонкими, цепкими пальцами перила, Иван Данилович, глядя на Москву, сказал в раздумье:
— Эк разрослась, родная… А давно ли была поселком малым? Не разом строено, много стараний родом нашим положено. Другие прытко бегают, да часто падают, а надо тишком. Тишком, да наверняка. Аль не так? — обратился он к Кочёве, не ожидая ответа. Любил вести с ним такие разговоры, в них словно бы проверяя себя. — Тишком, да наверняка, — повторил Иван Данилович и умолк, задумавшись.
— …исподволь, неслышными стопами, — продолжал он некоторое время спустя. — Где волчий рот, а где и лисий хвост… У бога дней много — можно успеть и татарина провести, и Москву возвысить… коли обмысленно.
От напряженного внимания у Кочёвы под глазами проступили широкие влажные круги. Он застыл, вбирая в себя каждое слово, желая понять и запомнить все, что скажет князь.
— Меня вот жадностью попрекают, Калитой прозвали. Что головой замотал — думаешь, не знаю? А и пусть, коли не отличают расчет от корысти, бережливость от жадности. Может, в том прозвище почет мой…
Князь усмехнулся, и светлые усы его насмешливо зашевелились. Потрогал, словно погладил, объемистую сумку-калиту, неизменно висящую у пояса, и она отозвалась ласковым говорком монет.
Кожаную сумку эту, с вышитыми серебром причудливыми птицами и зверьми, получил в подарок от хана Орды.
— Помяни слово, Василь Васильич, — негромким голосом, с силой сказал князь, — самого дьявола в калиту посажу — и не заметит.
Он умолк: стоило ли мысли раскрывать? Закончил про себя: «Хана обведу, посажу!.. Будет делать то, что Руси надобно. Пора придет — и честь мою принесет. А спешить нечего: где спех, там и смех».
Со стороны бора повеяло сыростью; где-то пронзительно прокричала птица, и снова наступила тишина. Калита в раздумье ногтем почесал прямой длинный нос, спросил испытующе:
— Ты, Василь Васильич, соседскому князю денег взаймы дал бы?
— Да зачем… что там, — начал было тянуть Кочёва и вдруг отрубил: — Не к чему, много охотников найдется!
— А вот и есть к чему, — весело возразил Калита, лукаво сверкнув глазами. — Скажем, занять соседу малость? Ради бога! Только… красны займы отдачею, а особливо с придачею. Глядишь, а деньга деньгу за ручку ведет, в кошеле позвякивает. Ну, дал рогожу, а взял кожу — то не в зачет! — прищурил он глаза, и губы его слегка дрогнули. — А как влезет сосед в долги — ручным станет, и не к чему его земли силой брать: сами в руки идут. Да и прикупить село-другое можно. Так-то! А коли я с пылу хватал бы, не наелся б, только ожегся.
Он снова любовно потрогал калиту, перекрестился и, отпустив Кочёву, пошел по крепкой лестнице вниз, во двор.
Хозяйским глазом оглядев широкий чистый двор, Калита подумал: «Надобно посад обнести дубовой стеной». Сейчас двор окружен высокой сосновой изгородью, выложен камнем, посыпан песком. На воротах гнездятся кресты, иконы под навесами, писанные прямо на досках.
У конюшен впрягали лошадей в возила. Торопливо вышел из казнохранилища управляющий хозяйством, дворский Жито — дородный боярин с серьгой в ухе. Кланяясь на ходу князю, скрылся в тереме.
По двору промелькнули загорелые ноги Фетиньи, дочери недавно умершей прачки Щеглихи. Озорница не видела князя. Подбежала к медушке, открыла в нее дверь и, немного присев, стала дразнить Сеньку-наливальщика:
Рудый красного спросил:
«Чем ты бороду красил?»
Она шаловливо таращила глаза, из которых, казалось, брызгали зеленые искры, и оттопыривала губы точь-в-точь как Сенька. Краснорожий, сердитый Сенька показался на пороге медушки. Фетиньи сразу след простыл, только мелькнул за амбаром цветной сарафан.
Сенька крикнул:
— Погоди, попадешься мне! — и снова исчез в медушке.
А Фетинья уже мчалась дальше.
«Ишь огонь-девка! — глядя ей вслед, добродушно подумал Иван Данилович. — Надо постельницей к княгине приставить».
Истошный, хриплый крик вырвался из конюшни.
— Кто вопит? — недовольно спросил князь у стоящего рядом ключника.
— Мужик-неплательщик.
— Скажи, чтоб рот кляпом заткнули! — резко приказал князь и крикнул вдогонку: — Да лозы не жалеть!
Он побывал в сушильне, проверил у казначея книги с записями и вместе со слугой Бориской вышел из ворот Кремля на улицу.
Крестьяне в рваной одежде продавали с телег овощи, лесные ягоды, муку. Надрывался продавец репы. Девчонка с лукошком яблок зазывала тоненьким голоском:
— Садовые, медовые, наливчатые, рассыпчатые!
Раздували горны литейщики, переругивались мужики, по-детски трогательно кричал козленок, трудолюбиво постукивали молотками сапожники. Блинники посреди площади пекли блины и оладьи.
— Квасу, квасу!
— А вот кому калачей горя-а-чи-их!
Из открытых дверей кузниц раздавался перезвон наковален.
На лотках, вскидываясь, трепыхала рыба. То там, то здесь валялись рогожи — укрывать в дождь себя и товар; преграждали дорогу возы с овощами, горы корзин и горшков.
Слышны были выкрики, говор, неистовый визг поросят, выставивших розовые морды из мешков, хлопанье птичьих крыльев. Пахло свежим сеном, топленым молоком и грибами.
Возле одного из лотков продавал рыбу, мрачно поглядывая из-под нависших, спутанных бровей, огромный черноволосый мужик Степан Бедный. Рядом со Степаном, небрежно скрестив руки на рогатине, стоял его друг охотник Андрей Медвежатник, ладный кудрявый парень с глубоким шрамом над правой смоляной бровью, как бы продолжением ее. Шрам этот, оставшийся от той поры, когда одолел Андрей медведицу, лица не портил, только делал его жестче и мужественнее.
Странной была дружба между Андреем и Степаном. Казалось бы, что могло их связывать? Степану — под пятьдесят, Андрею — вполовину меньше; у Степана большая семья, Андрей только недавно женился на старшей сестре княжеского постельничего Трошки и перебрался в Подсосенки. Степан был хмур, молчалив; Андрей любил громко посмеяться, позубоскалить, славился неуемной силой: таскал зараз по три мешка зерна, устраивал карусель — клал на плечи коромысло или палку, на концы цеплял с дюжину ребят и крутил их, хохоча во все горло. Как-то мост через речку провалился. Так он один поднял его, положил себе на спину и держал, пока телега не проехала. Андрея и тур на рогах метал, и разъяренный медведь на него наваливался, а все бог миловал: выходил целехонек. Степан иного склада: осмотрителен, вброд не пойдет без палки; прежде чем решить что, долго обдумывает — не вышло бы какой беды. Но беда словно подстерегала его: то скот боярина Кочёвы потравит поле, то сборщик снова припишет уже возвращенный долг. После каждой такой неудачи Степан становился еще мрачнее и неразговорчивее.
И все же Степана и Андрея влекло друг к другу. По недомолвкам, осторожным словам чуяли, что мыслят едино.
Базарный шум разрастался.
— Пойду потолкаюсь, — сказал своему другу Андрей Медвежатник. Распрямив плечи, вразвалочку пошел меж возов.
Согбенный слепец гусляр, держась за плечо поводыря, пробирался по гончарному ряду. Верзила с фартуком из рогожи, в дырявых портках широко шагал, ни на кого не глядя, вскинув на плечо кувалду. Слепец уселся на скамеечку посреди площади, пристроил на коленях гусли и, склонив набок белоснежную голову, будто вслушиваясь в рождающиеся звуки, стал проворными пальцами перебирать струны, напевая скороговоркой:
Встань, пробудись, мое дитятко!
Сними со стены сабельки
И все-то мечи булатные.
Ты коли, руби сабельками
Богачей, лиходеев Узбековых.
Ты секи, кроши губителей.
Все мечами да булатными…
Хмурая толпа, окружившая гусляра, слушает молча. В его деревянную чашку сыплются монеты, куски хлеба, огурцы.
Андрей протиснулся ближе к гусляру. «Как люто ненавидят поганых и богатеев, — думает он, глядя на суровые лица. — Обдирают нас богатеи до последнего!»
В прошлом году, пока ходил на охоту, мать надорвалась, работая на землях Кочёвы, умерла тихо и безропотно. А отца еще несколько лет назад придавило бревном при постройке Кремля — лежал теперь без движения, глядел так, будто винился, что в живых остался.
Задумавшись, двинулся Андрей дальше. Остановился на краю площади посмотреть, как играют в «кружок» двое босоногих ребят. Один из них, в холщовой рубашке, бросил на землю шага за три от себя кольцо и пригнулся. Другой, с веснушками, разбежавшись, прыгнул ему на спину и, сидя там, ловко кидал заостренную железку в середину кольца. И, пока попадал он в кольцо, все сидел на спине у друга, а тот покорно подавал железку. Но вот веснушчатый промахнулся и подставил теперь свою спину.
Андрей, подойдя к ним, с напускной серьезностью спросил:
— В каком ухе звенит?
Мальчонка в холщовой рубашке вскинул на него темно-серые глаза, не задумавшись ответил:
— В левом!
— Да ты, чай, слышал? — весело рассмеялся Андрей и поинтересовался: — Звать-то как?
— Лазарь.
— Ну что ж, имя христианское. Ты, Лазарь, не горюй, что долго спину гнул. Теперь, вишь, твой черед кататься. Может, и мы еще кого со спины сбросим…
Мальчики, не понимая, слушали его. Когда отошел, проводили недоуменным взглядом.
Андрей возвратился к рыбному ряду. Степан был чем-то встревожен.
— Ты чего? — спросил Андрей.
— Слышь, говорят, — приглушил голос Степан, — в Твери неладно… Горит…
— Что горит?
— Кажись, орда город жжет… А иные сказывают — их побили да пожгли…
Трудно было понять, кто принес эти вести. Но они распространялись с непостижимой быстротой, обрастая слухами и страхами, и, хотя толком никто не знал, что же произошло в Твери, всех охватила тревога.
В это утро московский князь Иван Данилович проснулся, по обыкновению, рано, когда мутноватый рассвет с трудом пробился сквозь слюдяные окна опочивальни.
Потянувшись до хруста, пробормотал:
— Солнышко-то нас не дожидается. — И негромким, хрипловатым от сна голосом крикнул: — Трошка!
Низкорослый чернявый постельничий Трошка будто из-под земли вырос, уставился на князя с готовностью.
— Убери постель, в мыленку пойдем…
В мыленке пар клубился у потолка. В одном углу иконка стыдливо тафтой завешена, чтоб не видала житейских дел, в другом, рядом с шайками и кадями, — гора веников. На пол натрушена душистая трава, запах ее сладостно раздувает ноздри.
Намывшись, чуть разморенный, князь помолился в прокуренной ладаном крестовой, привычно кладя поклоны на бархатные подушки перед иконостасом во всю стену, бормоча бездумно:
— Боже всесильный, боже милостивый…
В крестовой церковная тишина. Стоят у стены прутья вербы, красным цветком застыл светильник у иконы пресвятой богородицы, писанной самим митрополитом Петром.
Из крестовой Иван Данилович прошел в хоромы к жене.
Княгиня Елена — молодая, некрасивая, с землистым лицом, — сидя на кровати, вяло расчесывала жидкие косы, снимала с деревянного гребешка пучки волос.
— Как здоровье, как почивала? — подходя к жене, заботливо спросил Иван Данилович, и в глазах его появилось выражение участия и жалости.
Княгиня только головой покачала: мол, как всегда, неважно. Приложив руку к груди, с трудом глубоко вздохнула — что-то давило там денно и нощно.
Князь подошел к колыбели, где лежал Андрейко; улыбнулся, глядя на маленькую, беспомощную головенку сына. Кожа на голове была тонкая, чуть прикрыта редким темным пушком.
Подивился хрупкости игрушечной руки, выпростанной из-под одеяла, крошечным ногтям на пальцах. Самодовольно подумал: «Нос-то вроде моего — долгонький!»
— Пойдем, Еленушка, к заутрене, а там и в трапезную пора, — мягко сказал он жене.
Ел князь не спеша, похваливая стряпуху Меланью. Да и впрямь пирог с луком и говядиной получился отменный. Не любил в еде излишеств. Вчера у боярина Шибеева придумали на обед подать лебедя в сметане. К чему это? Лучше попроще, да посытней.
Иван Данилович допил, похрустывая чесноком, брагу, огладил усы и, сказав, словно сожалея: «Сколь ни пировать, а из-за стола вставать… Ну, спаси бог», вышел на высокое крыльцо хором. Вольно распахнув темный суконный кафтан, слегка расставив длинные крепкие ноги, стал всматриваться в даль.
Было князю лет под сорок, но невьющаяся борода, стекающая с худощавого лица неровными мягкими струями, делала его старше на вид. Большие удлиненные глаза казались простодушными, смеющимися, только в глубине их таилась все примечающая хитрость, и, когда Иван Данилович был уверен, что никто этого не замечает, взгляд серых глаз становился острым, даже жестким.
Лицо его часто меняло выражение. Особенно изменяли выражение лица губы. Бледные, тонкие, когда он сосредоточенно думал или властно приказывал, в минуты опасности они совсем исчезали, поджимались, и это сразу делало его старше, суше. Когда же Иван Данилович, как сегодня, бывал настроен благодушно, губы его словно бы становились полнее.
По небу быстро бежала тучка, зеркально поблескивали пруды, со стороны Торга доносился приглушенный шум.
Город грелся в лучах скупого осеннего солнца. Вдоль реки тянулись заливные луга, а дальше, насколько хватал глаз, расстилался дикий, дремучий бор. Он точно панцирем прикрывал город, сверху похожий на ладонь в ломаных линиях — закоулках.
Князь увидел под крыльцом грузного боярина Кочёву.
— Поднимись-ка, тысяцкий, сюда, — позвал он.
Тот поспешно полез наверх и вскоре стоял рядом, низко кланяясь.
— Запыхался? — спросил Иван Данилович, с усмешкой поглядывая на воеводу.
— Чего там… такое дело… самую малость… Туда-сюда…
Красноречием тысяцкий не отличался. Был он прежде сборщиком мыта [2] на путях и базарах, потом верой и правдой выбивал для князя подати с городов и сел, а после болезни престарелого воеводы Протасия занял его место в ратном деле. Правду сказать, ума не ахти какого, да зато верен, как крепкие перила лестницы. У себя во владениях холопов к земле пригнул. Прошлый год осмелились они его ослушаться, так пятерых живьем в подворье закопал, а двух у ворот повесил — с сыном стрелы в них метал: кто в очи богомерзкие ловчее попадет.
Такой не подведет. Не то что Алексей Хвост: метит в тысяцкие, а глаза отведи — продаст.
Охватив тонкими, цепкими пальцами перила, Иван Данилович, глядя на Москву, сказал в раздумье:
— Эк разрослась, родная… А давно ли была поселком малым? Не разом строено, много стараний родом нашим положено. Другие прытко бегают, да часто падают, а надо тишком. Тишком, да наверняка. Аль не так? — обратился он к Кочёве, не ожидая ответа. Любил вести с ним такие разговоры, в них словно бы проверяя себя. — Тишком, да наверняка, — повторил Иван Данилович и умолк, задумавшись.
— …исподволь, неслышными стопами, — продолжал он некоторое время спустя. — Где волчий рот, а где и лисий хвост… У бога дней много — можно успеть и татарина провести, и Москву возвысить… коли обмысленно.
От напряженного внимания у Кочёвы под глазами проступили широкие влажные круги. Он застыл, вбирая в себя каждое слово, желая понять и запомнить все, что скажет князь.
— Меня вот жадностью попрекают, Калитой прозвали. Что головой замотал — думаешь, не знаю? А и пусть, коли не отличают расчет от корысти, бережливость от жадности. Может, в том прозвище почет мой…
Князь усмехнулся, и светлые усы его насмешливо зашевелились. Потрогал, словно погладил, объемистую сумку-калиту, неизменно висящую у пояса, и она отозвалась ласковым говорком монет.
Кожаную сумку эту, с вышитыми серебром причудливыми птицами и зверьми, получил в подарок от хана Орды.
— Помяни слово, Василь Васильич, — негромким голосом, с силой сказал князь, — самого дьявола в калиту посажу — и не заметит.
Он умолк: стоило ли мысли раскрывать? Закончил про себя: «Хана обведу, посажу!.. Будет делать то, что Руси надобно. Пора придет — и честь мою принесет. А спешить нечего: где спех, там и смех».
Со стороны бора повеяло сыростью; где-то пронзительно прокричала птица, и снова наступила тишина. Калита в раздумье ногтем почесал прямой длинный нос, спросил испытующе:
— Ты, Василь Васильич, соседскому князю денег взаймы дал бы?
— Да зачем… что там, — начал было тянуть Кочёва и вдруг отрубил: — Не к чему, много охотников найдется!
— А вот и есть к чему, — весело возразил Калита, лукаво сверкнув глазами. — Скажем, занять соседу малость? Ради бога! Только… красны займы отдачею, а особливо с придачею. Глядишь, а деньга деньгу за ручку ведет, в кошеле позвякивает. Ну, дал рогожу, а взял кожу — то не в зачет! — прищурил он глаза, и губы его слегка дрогнули. — А как влезет сосед в долги — ручным станет, и не к чему его земли силой брать: сами в руки идут. Да и прикупить село-другое можно. Так-то! А коли я с пылу хватал бы, не наелся б, только ожегся.
Он снова любовно потрогал калиту, перекрестился и, отпустив Кочёву, пошел по крепкой лестнице вниз, во двор.
Хозяйским глазом оглядев широкий чистый двор, Калита подумал: «Надобно посад обнести дубовой стеной». Сейчас двор окружен высокой сосновой изгородью, выложен камнем, посыпан песком. На воротах гнездятся кресты, иконы под навесами, писанные прямо на досках.
У конюшен впрягали лошадей в возила. Торопливо вышел из казнохранилища управляющий хозяйством, дворский Жито — дородный боярин с серьгой в ухе. Кланяясь на ходу князю, скрылся в тереме.
По двору промелькнули загорелые ноги Фетиньи, дочери недавно умершей прачки Щеглихи. Озорница не видела князя. Подбежала к медушке, открыла в нее дверь и, немного присев, стала дразнить Сеньку-наливальщика:
Рудый красного спросил:
«Чем ты бороду красил?»
Она шаловливо таращила глаза, из которых, казалось, брызгали зеленые искры, и оттопыривала губы точь-в-точь как Сенька. Краснорожий, сердитый Сенька показался на пороге медушки. Фетиньи сразу след простыл, только мелькнул за амбаром цветной сарафан.
Сенька крикнул:
— Погоди, попадешься мне! — и снова исчез в медушке.
А Фетинья уже мчалась дальше.
«Ишь огонь-девка! — глядя ей вслед, добродушно подумал Иван Данилович. — Надо постельницей к княгине приставить».
Истошный, хриплый крик вырвался из конюшни.
— Кто вопит? — недовольно спросил князь у стоящего рядом ключника.
— Мужик-неплательщик.
— Скажи, чтоб рот кляпом заткнули! — резко приказал князь и крикнул вдогонку: — Да лозы не жалеть!
Он побывал в сушильне, проверил у казначея книги с записями и вместе со слугой Бориской вышел из ворот Кремля на улицу.
БОРИСКА
Нелегкое детство выпало на долю Бориски. Отец, гончар, погиб при татарском набеге; мать вскоре умерла от заражения крови: порезала ногу на огороде, в рану попала земля. Остался десятилетний Бориска под присмотром тетки Гаши — сестры матери, женщины крикливой, вспыльчивой, тяжелой на руку. У нее своих детей был полон короб, и к Бориске она отнеслась как к неизбежной и неприятной обузе. Он был предоставлен самому себе и улице, а от тетки Гаши получал больше подзатыльников, чем кусков хлеба.
Жили они на краю города, возле колокольного мастера Луки. И к нему-то чаще всего забегал Бориска.
Лука не только лил колокола, но делал и кое-какую мелкую работу. И Бориска с острым любопытством рассматривал каменные формы, тигельки для плавки и разливания металла, сыродутный горн во дворе и уже отлитые бронзовые украшения.
Лука был могучим стариком с широкой, как плита, спиной и такой грудью, что, казалось, на нее набиты обручи. Он был несловоохотлив, но добр и сразу привязался к смышленому взлохмаченному мальчонке с носом-репкой и синими шустрыми глазами.
Вечерами, после тяжкого труда, сидя на завалинке с «приблудным внуком», как называл он Бориску, Лука не то что рассказывал — рассказывать он не умел, — а глухо, отрывисто бормотал:
— Сила земли в умных руках… трудолюбцы красят ее. Вырастешь — поймешь… Не вечно татарам сидеть на шее нашей. Наступит час…
Бориска и впрямь не все понимал в этом бормотании, но ему приятно было сидеть вот так, прижавшись к теплому боку дедушки, прищурившись глядеть на далекие звезды над бором, слушать всплески речной волны. Дедушка пропах дымом, и запах этот тоже был приятен.
Поднимаясь, Лука неизменно говорил:
— Смотри, Бориска, до конца борись-ка… — и отправлялся спать.
Пуще всего любил Бориска военные игры, когда с однолетками, разбившись на «московитян» и «орду», они карабкались по оврагам, устраивали засады и набеги.
Жили они на краю города, возле колокольного мастера Луки. И к нему-то чаще всего забегал Бориска.
Лука не только лил колокола, но делал и кое-какую мелкую работу. И Бориска с острым любопытством рассматривал каменные формы, тигельки для плавки и разливания металла, сыродутный горн во дворе и уже отлитые бронзовые украшения.
Лука был могучим стариком с широкой, как плита, спиной и такой грудью, что, казалось, на нее набиты обручи. Он был несловоохотлив, но добр и сразу привязался к смышленому взлохмаченному мальчонке с носом-репкой и синими шустрыми глазами.
Вечерами, после тяжкого труда, сидя на завалинке с «приблудным внуком», как называл он Бориску, Лука не то что рассказывал — рассказывать он не умел, — а глухо, отрывисто бормотал:
— Сила земли в умных руках… трудолюбцы красят ее. Вырастешь — поймешь… Не вечно татарам сидеть на шее нашей. Наступит час…
Бориска и впрямь не все понимал в этом бормотании, но ему приятно было сидеть вот так, прижавшись к теплому боку дедушки, прищурившись глядеть на далекие звезды над бором, слушать всплески речной волны. Дедушка пропах дымом, и запах этот тоже был приятен.
Поднимаясь, Лука неизменно говорил:
— Смотри, Бориска, до конца борись-ка… — и отправлялся спать.
Пуще всего любил Бориска военные игры, когда с однолетками, разбившись на «московитян» и «орду», они карабкались по оврагам, устраивали засады и набеги.