- Пить! - вдруг стукнуло в голове, как камнем в окошко, и виски посыпались мелкими стеклышками. - Пить хочу!
   Внутри надулся пузырь и покатился кверху, плеснув на асфальт с таким звуком, как будто кого-то хлестнули по щеке. В ужасе отшатнувшись от сделанной им вонючей лужи, где копошились кусочки еды, писатель побежал вдоль по улице, отталкиваясь каблуками от равнодушной земли. На углу, сияя, как ангел, стоял автомат "Кока-Колы", залив булыжник нездешним белым полыханием.
   - Ах ты, светлый! - крикнул ему писатель и ударил ногой в толстое стекло, за которым трусливо прятались холодные жестяные банки. - Ах ты, чистый!
   Стекло треснуло, но не поддалось, тогда он принялся бить еще и еще, ругался, разгонялся, прыгал и снова бил до тех пор, покуда из автомата не вырвалось с шипением приземистое, похожее на клубок ангорской шерсти существо неопределенного цвета, - вырвалось и стало кружить, тяжело подскакивая. "Ничего себе паранойя, - смущенно признался писатель и метнулся прочь, бурча под нос скороговоркой: - Подумаешь, русский человек сходит с ума на чужой земле, эка невидаль". Существо устремилось следом прытко и весело, бежало и приговаривало: "Ich bin, du bist, er ist..."
   - Грамматика построена на широко известных герметических принципах, - молвил глухой голос из-под земли. - В частности, грамматически правильно поставленный вопрос содержит в себе до девяноста процентов грамматически правильного ответа. А искусство ставить вопросы издавна считается высшим из герметических искусств.
   Писатель остановился, пораженный мудростью.
   - Эй! - окликнуло его существо. - Чего застрял? Беги, давай, дальше. Я мерзну без движения.
   - Ну уж нет, - твердо ответил писатель. - Ничего подобного. Я спросить хочу, я сейчас спрошу.
   - Пошел ты, - сказало существо, сразу уменьшившись в размерах. Зануда. Никто из вас не любит играть, - и исчезло.
   - Спрошу, спрошу, спрошу, спрошу! - все твердил, стуча зубами, писатель. - Всю жизнь хотел спросить, да не у кого было. Хотя, у кого же спрашивать-то, Господи, если грамматика построена на герметических принципах, и отвечаешь себе ты сам?..
   - Солидное мнение, - подтвердил глухой голос из-под земли. - А ну, обернись-ка на секунду.
   Улица напоминала длинный, черный и влажный тоннель, уводящий в никуда, и в конце этого тоннеля, там, у трамвайной остановки, где особенно сгущалась чернота, полыхал ослепительный огонь. Этот огонь приближался со страшным вытьем, заполняя собой трубу тоннеля, а двигался он быстрее, чем писатель успевал о нем думать.
   - Wie spat ist es? - громко и членораздельно спросил он, глядя в самую сердцевину пламени и сохраняя спокойное сердце. Спросил, и тотчас себе ответил: - Es ist zu spat... zu spat... zu spat...
   Затем нахлынул сплошной смертоносный мрак, которого писатель уже не видел. Полицейская машина остановилась, погасив фары, двое легко подхватили его под руки и бросили внутрь. Многочисленные голоса хохотали.
   Врачей было двое, на вид - мужчина и женщина, и походили они на двух старых желчных птиц. Когда его спрашивали о чем-то, писатель делал круглые глаза и отвечал с горечью: "Это - фарш, а это - арш. Как сказано в Библии". Тогда сразу оставляли в покое. Единственное, что он понял в определении своей дальнейшей судьбы, было слово "делириум", которое точно выражает обычное состояние подвижного человеческого ума, потому писатель не волновался. Каждый раз, когда ему казалось, что наступал вечер, он пытался объяснить своему соседу по палате, молодому, античного сложения, нарциссу-кататонику природу всех вещей, убеждая его никогда не менять выбранной позы, хотя кататоник уже несколько раз порывался это сделать.
   Однажды, напившись перед сном горячего чаю, писатель вдруг сказал:
   - Знаешь, брат, как умер Гоголь? Как он ёрзал на спине, лежа в гробу и тяжело дыша, и все старался разорвать ногтями нежную атласную обивку, загоняя себе в пальцы грубые древесные занозы? Как он моргал и всхлипывал, посасывая кровоточащие нарывы и осторожно пробуя отросшую щетину на лице? Забывался иногда, пытаясь встать, как обычно по утрам, и ударял лоб о крышку; шишка на лбу все росла и росла, покуда, наконец, не лопнула и не пустила корни в остывающий жидкий мозг, а оттуда потянулась к свету, произведя за много лет могучее древо русской литературы. Ах, сколько на нем побегов, отростков и ростков! Тебя никогда не тянуло, брат, подрубить это древо у самого корня?
   Кататоник задумался и едва не переменил позу. Писатель зычно прикрикнул на него и продолжал:
   - Все мы вышли из шишки Гоголя, и главный герой, около которого мы все пляшем, это Хома Брут. - Он очертил кататоника меловым кругом и сказал зачем-то: - Вот она, наша русская силушка...
   Тотчас же следом за тем страшно загремело, загукало, и посыпалось в палату сквозь решетку сатанинское отродье, так что наутро нашли только несчастного кататоника, да и тот был не в себе.
   Вода в канале стояла живая и мутная, она клубилась испарениями в холодной предрассветной мгле, с отвращением принимая отражение горбатого чугунного моста и скрюченной человеческой фигурки у перил. Это наступал последний час безумной ночи, когда над шпилями соборов еще золотятся низкие мерцающие звезды, а через три границы осторожно прочищают глотки первые петухи. Писатель вздохнул и очнулся, наконец, весь. О вспомнил, что вначале они долго спорили о чем-то с Сыроедовым, пили мандельштамовское Chablis, подозрительно дешевое и с газом, затем потянулись взять еще; взяли; Сыроедов исчез, а через несколько часов исчез и весь видимый мир, пустив вместо себя нечто трудновообразимое. Даже само время, на которое писатель и раньше не очень-то полагался, выкинуло ненормальный фортель и обежало петлю сквозь несколько лет за стенами некоей лечебницы, чтобы вернуться затем в изначальную точку и затянуться на горле человека, глядящего в темную воду. Но смерть не пришла. Сырое и твердое снова взяло верх и теперь торжествовало, подбадривая себя далекими автомобильными гудками. Оно проступало отовсюду, со всех сторон сразу, так, словно никуда и не уходило, словно существовало всегда и не знало вместо себя ничего иного. Эти утренние катастрофы хорошо знакомы всякому, кто хотя бы немного жив, но и они, эти живые, еще спали, тяжело выдыхая в своих постелях уголекислоту. Сырое и твердое забирало писателя в кольцо, как на волчьей охоте, и красные флажки уже маячили отовсюду, хлопая на колючем ветру. Сырое и твердое смеялось, зная о правоте своих законов, зная о неотвратимости своих решений, зная о себе. Оно обещало все, что можно обещать, кроме свободы, поскольку свободу у него отобрала смерть. И писатель занес уже было ногу над чугунными перилами, стараясь успеть, покуда над каналом не выбросили красную тряпку, покуда не погасла последняя низкая звезда над шпилями соборов.
   - Zum Beispiel, - произнес кто-то у него за спиной высоким тенорком и цепко ухватил повыше локтя. - Возьмем две одинаковые спички и подожжем их одновременно. Как вы считаете, которая раньше сгорит, левая или правая?
   - Чур меня, чур! - вскрикнул писатель и рванулся через перила, но рука не пускала.
   - Известно ли вам, - продолжал между тем незнакомец, - что любая жизнь есть беспрерывный диалог с Создателем? Поди знай, почему нас не устраивают Его ежеминутные ответы.
   - Известно, известно, - прохрипел писатель, холодея. - Оттого и лезу в воду. Пустите же!
   - Смотри ты, как человек противится аду, - хихикнул незнакомец. Однако у нас мало времени. Слазьте скорее с перил, светает.
   Писатель опустил ногу и обернулся. Перед ним стоял невысокий худощавый господин в потертом старомодном сюртуке и театральном цилиндре, немного похожий на загулявшего актера, да к тому же с тонкой тросточкой, которой он игриво постукивал по булыжнику. Рукоять у тросточки была выполнена в форме пёсьей головы. Длинный любопытный нос, ехидные светлые глазки, аккуратная щеточка усов над верхней губой и закрывающие уши масляно-черные волосы не оставляли сомнений. К тому же, выражение лица у незнакомца было такое, как будто он что подсмотрел или подслушал в церкви, и теперь любовно вертит на языке исключительной оригинальности анекдотец. Писатель даже на мгновение подумал, что известный постамент в его родном городе сейчас пуст, а пахло от незнакомца не серой, но почему-то медным пятаком.
   - Ба-а-а! - вырвался из писателя сдавленный вопль ужаса.
   - Зовите меня Николаем Васильевичем, если угодно, - доверительно представился визави и покрепче перехватил под мышкой толстую рукопись, туго стянутую бечевкой.
   - Бродячий сюжет, - пролепетал, стуча зубами, писатель, - бродячий сюжет. Заслужил...
   - Да-с, это вам не членский билет Союза, милостивый мой государь, все так же подхихикивая, сказал Николай Васильевич и резво начертал в воздухе концом трости фосфоресцирующую фигуру, которая мигом пропала. - Хотя можно и членский билет, конечно. Или Букеровскую премию. Не изволите ли Букера пожелать?
   - Ды-ды-ды! - ответил писатель, часто и тяжело дыша.
   - Скучно, конечно, повторяться, - вздохнул Николай Васильевич, тихонько оскалившись в воротник. - Тем более, кто из нас не читал классики? Может, у вас есть какая-нибудь оригинальная идея?
   - Есть, есть! - внезапно выпалил писатель и, обхватив сатану руками, принялся кричать горячим шепотом в самое его ухо: - Забери ее от меня, забери, я тебя умоляю! Ты же за нею пришел, окаянный, она тебе нужна - так бери, бери скорее, только не медли и не передумай, а взамен мне ничего не надо, ей-Богу, ничего, это для меня и будет самое лучшее, лучше вечной молодости, лучше Букера, лучше всего на свете. Она у меня как гнойник, как язва, как волдырь на заднице, как какаянибудь киста или метастаза, или еще хуже. Она мой палач, она мучит и топчет, она бессмертна и переживет меня, и бросит червям, и останется безнаказанной. Она заставляет меня, обманывает, сулит, водит за нос, никогда не спит, у нее всегда наготове ложка дегтя. Неугомонная, прожорливая, всегда начеку, скользкая - не ухватишься, настырная, цепкая, всюду лезет, всюду сует свой нос, всего ей мало, всегда недовольна, шипит, как змея, и не дает покоя. Не хочу ее, не хочу, не хочу!! Как ребенка или больного преследуют кошмары, так она гоняется за мной. Сидит на цепи, как злая собака; знает - а ничего не скажет, имеет, да не поделится. Она - чтобы давить, мешать и держать в узде. Она - хуже тебя!..
   Писатель укусил себя за палец и поднес его к самому длинному носу Николая Васильевича:
   - Видишь: кровь! Давай сюда свою бумагу, давай скорее, не мешкай!
   Николай Васильевич холодно и в некоторой растерянности выпростался из объятий писателя, начертал тростью новую светящуюся фигуру и исчез, оставив после себя аромат теплого грибного дождя пополам с плесенью старой библиотеки. И тут же все пошло вспышками, вспышками какими-то, и через три границы отсюда прокричали, наконец, петухи.
   ...................................................................... ...................................................................... ...........
   До чего же здесь хорошо!
   Пологие, нежно-зеленого бархатного оттенка холмы, наскоро разбросанные по плоской равнине под высоким прозрачным небом в облачной дымке; вдалеке, у непрерывно убегающей кромки горизонта, лесополоса, да золотистая маковка церкви, да шоссейная дорога, по которой проносятся почти невидимые редкие автомашины. Лаконичный пейзаж средних широт: ничего лишнего, как на японской гравюре, где из сгущения пустоты проступают неплотные формы, осторожно намеченные пугливыми штрихами. Здесь предмет всегда соседствует с воздухом и держится за свое место, вжимаясь боками в его неподатливое тело, а сам воздух то напряженный и упругий, как мяч, то густой и сытный, словно бабушкин творог, свежий и дерзкий с утра и неподъемный к вечеру, допьяна упившись разнотравьем. Природа сторонится ярких красок и сильных впечатлений, как молодая невольная монахиня: убран сумасшедший кобальт, от которого раскалывается голова, и соскоблена жестокая зелень изумруда - до черных проплешин, где галки выклевывают из земли червей. Куда ни глянь, не на чем остановить зрачок; взгляд, а следом за ним мысль привыкают к беззаботному скольжению, теряясь в травах и возвращаясь из-за далеких холмов налегке.
   Раньше весь мир был для тебя мгновенно чередующимися кусками целлулоидной пленки, склеенными невпопад и прокрученными в темной дощатой будке исподволь, без должной цели, ради случайного заработка забредшим сюда киномехаником; теперь можно различать цвета и запахи, и прикосновения теперь исполнены большим смыслом, чем вереницы прочитанных книг. Приблизив лицо к траве, различишь несколько сот оттенков зеленого: и купорос старой бронзы, и глянцевый бок незрелого помидора, и прозрачный халцедон виноградины, и злая кромка отбитого бутылочного горлышка, и нити водорослей, и живая молния ящерицы... Эти тонкие зеленые стрелы, они одинаковы только на первый взгляд: отдай им должное, и узнаешь их тайну. Наслаиваясь на легкое усилие, терпение приходит само собой, и чем больше ты узнаешь, тем вольнее дышится в этой уютной вселенной, что раньше проносилась за грязным окном электрички, неузнанная, пытаясь догнать тебя протяжным криком птицы или запахом костра, который разводят рыбаки на вечерней зорьке. Этот мир словно бы промыт свежей ключевой водой, он ясен и свеж, мерцает и слепит великолепием, полный тайн и предчувствий, он - сама загадка, и он же - простота; куда ни пойди, там ждет тебя сокровище, которому нет цены, но приобретение не тяготит, открывая все новые двери; отовсюду раздаются голоса, объясняющие неподвластные истины, и этой игре нет конца...
   Писатель отнимает свою тяжелую, увенчанную крутыми рогами, голову от сочной травы, и торжествующий рев его исполнен наслаждения, понимания и силы. В отличие от других, слишком занятых собой на бескрайних пастбищах подлунного мира, он хорошо знает, что ждет его совсем скоро, но принимает свою участь с гордым смирением свободного существа.
   ЛИЗА МАЯКИНА
   Лиза аккуратно засовывает толстый пакет между ног, чтобы не мешал, и нашаривает в кармане ключи. На лестничной клетке темно, свет не долетает с верхнего этажа. Можно рассмотреть силуэт своих туфлей, но обычно они сливаются с полом. Лиза вытряхивает связку ключей и ощупью пытается определить нужный. Не выходит. Она примеривает ключи, каждый по очереди, к замочной скважине, отчаивается, достает зажигалку. Тут что-то происходит, непредвиденное, пакет падает со шлепком, омерзительно чавкает внутри. Ч-черт! Колесико зажигалки заедает, отказывается вращаться. Лиза нагибается, чтобы поднять пакет, и тут, в довершение всего, куда-то в темноту проваливаются ключи... Зажигалка, наконец, поддается. Лиза опускается на колени и шарит мигающим пятачком света по холодному бетону. Свет брызжет в лужу, растекающуюся вокруг пакета, где стоят оба ее колена.
   Она открывает дверь квартиры, включает электричество, устало вваливается домой. Держа злополучный пакет на весу (ладонь исподнизу лодочкой - собирать капли) быстро бежит на кухню швырнуть в раковину полиэтиленовое месиво. Открывает воду, полощет руки и идет, наконец, разуваться. Из овального зеркала в прихожей на нее таращится знакомое неприятное лицо. Лиза морщится, снимает плащ и бессильно садится на маленькую детскую табуретку желтого цвета с зайцами. Долго сидит, прислушиваясь к бормотанию радио. Сбрасывает туфли, уныло смотрит на некрасивые длинные стопы. Такое впечатление, что эти ноги не знали иной обуви, кроме "испанского сапога". Она обычно обращает внимание на женские ноги: форму ступни, пальцы. У большинства ноги искалечены: большой палец идет от косточки не прямо, а наперекосяк, под углом, а сама косточка противно выпирает, пальцы скрюченные, как зародыши, вросшие ногти и омерзительный слепой мизинец. Лиза давно догадалась, что именно ноги, а не глаза - зеркало души. Вот эти самые, которые она разглядывает уже почти четверть часа: пальцы ровные, прямые, но прижались друг к другу, как дети под бомбежкой. Высокий подъем, дурацкая шутка природы: одна обувь болтается, другая - трет. Что можно сказать о такой ноге? А-аа...
   Лиза, в домашних тапках, снова плетется в кухню, она озирается, словно герой, попавший в подземелье: засыхающее растение в горшке, мокрый пакет в раковине, давно не стиранное синее полотенце в белый горох, небьющаяся пепельница с окурками, наконец, холодильник и его запах. Нечто невесомое касается лица: прямо перед глазами паукальпинист неторопливо спускается с потолка по своей нити. Лиза взмахивает руками, и альпиниста уносит прочь.
   Часы показывают девять вечера. Холодильник пуст, как ограбленный еще в половецкие времена саркофаг. Алюминиевая кастрюля гремит; она достает кастрюлю, набирает воды, включает газ. Сонно идут по столу длинные усатые тараканы, стоят в стороне, наблюдают за ней. Лиза берет трехлитровую банку гречневой крупы, отмеряет стакан, сыплет на стол гречку, тараканы негодуют. Стуча, подпрыгивают трехгранные зерна. Лиза отделяет плевелы: узкие, заостренные с обеих сторон, - ячмень, толстенькие, рыжие, как тараканьи яйца, - пшеница, самые забавные семена неизвестных трав и бурьяна. Вот волосатый бублик, вот дрянь, покрытая загнутыми коготками, которые пристают к коже, вот блестящее черное зерно, напоминающее морской голыш. Их все Лиза отправляет в сторону, она перебрасывает крупу из одной кучки в другую, монотонно водя пальцем туда-сюда, туда-сюда.
   Вода кипит. Падают в воду гречневые зерна, их подхватывают волны кипятка и смешивают в данс-макабре. Некоторые сразу идут ко дну, другие сопротивляются, стремясь выплыть, но закрывается крышка, и дальнейшую их борьбу скрывает горячий мрак. Плевелы Ира аккуратно собирает в горсть и швыряет в мусорное ведро - такова новая перемена для всех волосатых, с когтями и без, бесполезных, но избежавших варева.
   Черед картошки. Грязные клубни, исполненные очей, "их едят - они глядят". Слепой Аргус, рожденный под землей, внезапно прозревает и смотрит на своего мучителя во все глаза. Лиза выковыривает черные зенки, отчего картошка покрывается круглыми неглубокими ранами. Вьется спиралью содранная черная кожа. Падают ослепленные в холодную воду. Их ждет расчленение, и чем мельче, тем лучше для супа. Еще немного, и они уже там, разделив участь алых, ободранных фаллосов моркови.
   Луковица бьется как может, но ее запасы слезоточивого газа не спасут белую хрупкую плоть. В светлом полотне ножа убитые видят свое последнее отражение. Из шкворчащей сковороды выпрыгивают горячие канцерогены, уворачиваясь от масляных пузырей и их шрапнельных брызг.
   Теперь это нужно есть.
   Четыре стены, при всей свободе выбора, не оставляют заключенной в них девушке никаких особенных шансов.
   Вечер сворачивается за окном, уступая место отрезку времени, положенному для снов. Иногда сны выплескиваются за свои пределы, и это похоже на кристалл марганцовки, изменяющий цвет и вкус целого стакана воды. Реальность не сопротивляется закону диффузии, броуновскому движению чужеродных ей частиц. Выпей свою розовую воду.
   Лиза увлечена наблюдением: она обнаруживает, что простое движение руки, подносящей ложку ко рту, может быть разбито на несколько десятков застывших элементов. Движется кисть, сообщая ложке необходимый черпательный импульс, его подхватывают пальцы, у каждого из них своя задача, и с нею тоже надо справиться. Следующий импульс начинается у ключицы, передается предплечью и запястью, и целый сложный механизм, машина, приходит в действие. А еще нужно открыть рот, придать соответствующую форму губам, втянуть жидкость из ложки... На самом деле, очень много работы, очень.
   Затянувшееся одиночество пробуждает склонность к воображению.
   Жизнь - это суп, сваренный для себя самой, считает Лиза. Чтобы не было так скучно, начинаешь придумывать разные истории. А вообще, аппетит пропадает еще до того, как закипит вода. Гоги, любишь помидоры? Кушать люблю, а так - нет.
   Поев, Лиза плетется в комнату и включает телевизор. Наглый тип в расстегнутой цветастой рубахе и с микрофоном стоит посреди толпы. Уверенно проходят рогастые коровы. Тип делает широкий жест в их сторону:
   - Мы ведем свой репортаж из города Бангалора, нашу съемочную группу пригласили на замечательный праздник Кумбха-мела, ежегодно отмечаемого всеми правоверными индуистами...
   Индия, предполагает Лиза.
   Она сонно тянется к тумбочке и берет растрепанный "Астрологический календарь": Солнце в 24-м градусе Овна: "Оконная занавеска, развеваемая ветром, принимает форму рога изобилия", - открытость втеканию духовных энергий..." Лиза вяло представляет, как и куда именно втекают в нее духовные энергии. Венера в близнецах (12 апр. - 8 мая) - предполагает всегда хорошее настроение, честность в отношениях, любовь к истине. Чувства носят возвышенный характер, общение разносторонне и дружелюбно. В делах - увеличение контактов и предприимчивости.
   Странно: Катерина в "Грозе" говорит Борису: "Ах! Ах!" Два раза подряд: ах, ах. Как это у Булгакова в "Белой гвардии": фальшування. Что-то там такое, фальшування денежных знаков карается...
   - ...а вот мавзолей известного святого Сахаджа-бабы. Паломники толпятся здесь день и ночь в ожидании чудесного исцеления или знака, говорит Лизе телевизор. - Женщины приносят цветы и шарики, особым образом приготовленные из растолченного риса, молока, масла и специй...
   Если этот святой питается такими харчами, нечего завидовать его печени.
   - Местные жители связывают с именем Сахаджи-баба удивительно трогательную легенду... (камера: мордастый полицейский в чалме; на дальней стенке храма грубо намалеваны серп и молот) Его супруга и любимая ученица Чандра-Кумари принесла Бабе обет вечной верности... (Бабе? - Ира с трудом разлепляет глаза, или это уже во сне. Лесбиянка, наверное...) Вы, конечно, слыхали о древнем обычае сати, когда жена восходит на погребальный костер мужа. Так поступила и верная Чандра Кумари. Но когда пламя охватило несчастную девушку, произошло чудо. Над полыхающим огнем (рекламный плакат с изображением черножопого дядьки, пожирающего гамбургер; подпись на хинди) над полыхающим огнем возник бестелесный образ Сахаджа-бабы, и громовой голос его пообещал Чандра-Кумари, что будет сопровождать и защищать ее во всех последующих перерождениях... А после рекламной паузы мы с вами перенесемся в древнюю Прагу...
   Телевизор кричит страшно, Лиза просыпается с календарем в руках: 28-я стоянка - Эль-Риша (альфа Рыб), тотем - Слон: полная гармония, включение в мистерию Абсолюта. На телеэкране - тоже слон, на нем сидят любители чая "Липтон". Потом женщина с ножом готовится рубить кочан капусты. "Что у нас на обед?" - по-доброму спрашивают ее из-за кадра. "Голубцы", - отвечает женщина решительно и грозно, занося над лизиной макушкой свой ножик.
   Оказывается, Лиза уже стоит посреди улицы в одной ночной сорочке, прямо на берегу огромной лужи с радужными краями. Настала зима, но Лизе совсем не холодно, и на нее не реагируют прохожие. Она аккуратно обходит лужу и садится в троллейбус. Пожилой серьезный инвалид с культяпками вместо обеих рук торопливо уступает ей место. Подошедший котролер зачем-то требует у инвалида билет, а Лизу обходит стороной и глядит с опаской. Инвалид кричит, отталкивает котролера обеими культяпками. Начинается дикая свара и свалка, но Лиза уже входит в метро.
   Откуда-то воняет, она поднимает глаза. Запах исходит от старикабродяги, устроившегося на ступеньках. Лиза слышит протяжный и скрипучий полувозглас-полувздох: "Дайте копеечку". Где-то в животе Лиза чувствует, что старик обращается не в абстрактную пустоту, а непосредственно к ней, даже лично, как к старой знакомой или того хуже, родственнице. Она достает медные деньги и, приблизившись к грязной кепке, небрежно брошенной на мраморные плиты, опускает деньги туда. Бродяга безо всякого намека на благодарность мерит Лизу ехидным взглядом и спокойно, непрофессиональным тоном вдруг произносит: "...и скажите, который час". "Без десяти девять, - не задумываясь отвечает Лиза и тут же ей приходит в голову: "Мамочки, где это я? Что со мной такое? Кто я?"
   Бродяга осторожно берет ее за руку.
   - Разве не знаешь? - ласково спрашивает он. - Ты - Лиза Маякина.
   - Нет, нет! - вырывается Лиза. - Ни за что.
   - Ты уверена? - бродяга заглядывает ей в глаза.
   - Будь что будет, - шепчет Лиза.
   Бродяга снимает с шеи четки и осторожно, как гремучую змею, вешает на Лизу.
   - Ой! - шарахается она.
   - А теперь как? - улыбаясь, спрашивает он.
   - Жжет, жжет! - кричит Лиза. - Не хочу-у!
   Прохожие начинают оборачиваться, за углом виден милиционер.
   - У нас мало времени, - быстро говорит бродяга.
   - Перестаньте! - из последних сил выдавливает Лиза.
   - Пора, - отвечает бродяга.
   Кругом бушует пламя, и ничего нельзя разобрать. Прямо перед глазами она видит черные обгорелые ступни. Кожа на них вспухает волдырями и лопается, обдавая Лизу сгустками кипящих брызг.
   - Помогите, - шепчет она.
   Вокруг собирается народ. Кто-то тянет песню на непонятном языке, а еще один ритмично ударяет в маленький барабан. "Ом намах Шивайя", охает какая-то баба в платке. Чернявый карапуз пищит у нее на руках. Милиционер складывает руки на груди и застенчиво кланяется Лизе.
   - Проснулась? - спрашивает бродяга. Его счастливое лицо светится однородным белым сиянием. - Ну держись! Недолго осталось.
   Толпа быстро приобретает очень призрачный вид и понемногу рассеивается в ясном свете, который источает лицо бродяги. Постепенно исчезает и Лиза Маякина, уступая место другой женщине, которая уже несколько тысяч кальп задает себе один и тот же вопрос, в каждой кальпе по-разному. Собственно этот вопрос, обращенный сам себе, и есть единственный ответ и объект в бесконечном сиянии, да и то, не зная, куда себя девать, понемногу теряется из виду.