И надо же было моей судьбе так круто измениться! Теперь я стал другим, хотя внешне выгляжу совершенно так же, как и прежде; ничто в моем поведении, в моих словах, в моем распорядке дня не выдает случившейся перемены, да и рискованно, знаете ли, менять привычный уклад: станут еще шушукаться, показывать на тебя пальцами и выдумывать всякие истории. Так не пойдет; вы никогда не отыщете меня в толпе, никогда не узнаете меня в обыкновенном прохожем, никогда не выдам я своей тайны, и уж если и взялся за перо, то лишь затем, чтобы своим примером наставить и утешить тех, кто нуждается в утешении и наставлении. Пусть и бессмысленна эта затея, ведь дар, он и есть дар, с ним надо родиться, однако же совесть моя требует предпринять эту попытку; мало ли что, может один из тысячи, прочитав эти строки, прольет слезу благодарности и сделается счастлив.
Итак, я возвращался со службы в отвратительном настроении. Тому было много причин: уже сама по себе необходимость работать, добывать деньги на пропитание, невыносимо скучна и тягостна, к тому же, ты несешь бремя ответственности, и страх быть наказанным никогда не оставляет тебя, докучает начальство с его бесчисленными придирками, а коллеги строят козни. Но это еще ничего, если бы не ноябрь: в ноябре я определенно болен, это невыносимая пора, когда голые черные деревья заполоняют улицы, мокрые и истощенные, словно их, как осужденных преступников, сбивает в толпу и гонит куда-то толчками свирепый ветер, перемешанный с хлопьями снега, а они тянут кверху тонкие руки, то ли в немой мольбе, то ли защищаясь от невидимого бича; вот-вот - и тебя тоже поволокут вместе с ними, хотя ты не совершил ничего дурного, сорвут приличную одежду и швырнут, как последнему из мерзавцев, полосатый балахон, скуют запястья железом и, даже не дав попрощаться с родными, швырнут в бездну хаоса, где нет ни начала, ни конца, где вся надежда - на скорую смерть, а вся отрада - видеть муки ближнего, еще более злые, нежели твои. Да, ноябрь ужасен... Однако разве можно найти что-либо ужаснее, нежели ожидать трамвая промозглым ноябрьским вечером, когда черное беззвездное небо нависает над головой, а тусклые фонари зловеще подмигивают, показывая издалека скрюченную фигуру неизвестного прохожего, что идет сюда, засунув руки в карманы, - кто знает, что у него на уме? Ведь кругом ни души, и только дождь долдонит о жестяную крышу трамвайной остановки...
Вот так стоял я однажды, одинокий, как может быть одиноким только человек среди людей, - стоял и ждал. Определенно, мне не стоило оставаться на месте так долго, ведь трамвайные провода, как выяснилось позже, оборвались - следовало собраться с духом и идти пешком, однако слишком уж холоден был ветер и слишком силен дождь. Кто знает, думал я, зачем я вообще здесь нахожусь - здесь, а не в каком-нибудь уютном, теплом и безопасном месте, ведь и звери имеют норы, и птицы - гнезда, а сын человеческий мерзнет и мокнет, и устроен он чересчур сложно для того, чтобы испытывать равномерный покой существования, как все прочие живые твари. Неужели, стонал я, Кто-то, задумавший и создавший нас такими, каковы мы есть, сотворил также и этот ноябрь, и этот дождь, и меня самого, продрогшего, и собрал все созданное в единое место и время, - но зачем?
На тягостной, безысходной ноте я докурил последнюю сигарету и швырнул окурок далеко прочь от себя, в темноту. Однако же, он не канул, не растворился в едком сумраке, а улегся, точно и бережно, на сверкающее полотно рельса. Это было так странно, так необычно, что я оторопел: согласно законам физики, никто и никогда не может сделать так, чтобы окурок упал прямо на рельс и остался там, если принимать во внимание силу ветра и ливень. Это определенно противоречило всему, что я знал до сих пор относительно выброшенных окурков: несмотря на все наши усилия, они летят куда попало, в самые неподходящие места. Однажды, например, я стоял у самой мусорной урны, однако же, мой окурок попал в маленького ребенка, игравшего совсем неблизко, в двухтрех метрах поодаль. В другом случае я метил в лужу, огромную лужу, целый океан, промахнуться мимо которой было совершенно невозможно, но что вы думаете? Промахнулся.
Это знакомо всякому курящему человеку: окурки летят Бог весть куда, но этот мой окурок, с ним случилось чудо, и я вдруг чему-то безумно обрадовался. Надо же, выходит, еще не все потеряно, выходит, есть щелочки, сквозь которые можно улизнуть от дьявольского миропорядка, вопреки всем правилам и законам, которые внушены сызмала, к которым привык как к зловещей данности! Вы, конечно, удивитесь: чего это дурак так разошелся из-за своего паршивого окурка? Ведь никто не делает космических выводов, если происходит нечто неожиданное, например, падает на землю полностью исправный самолет или совершенно здоровый человек умирает от закупорки мельчайшего сосуда. Нет, мы терпим и сносим эти случайности без особого трепета, в чем же он увидел повод для радости? Как, простите, вонючий, раскисший под дождем окурок способен повлиять на движение светил?
Признаться, мне трудно ответить на такой вопрос, он слишком туп и прям для исчерпывающего ответа. Но что случилось, то случилось, и не мне судить о причинах и следствиях. Собственно, я окончил тот день быстро и энергично, затем обо всем забыл, и прошла целая неделя, прежде чем вспомнил снова. Была все та же трамвайная остановка, все тот же сырой ноябрь, и последняя сигарета в зубах. Ничего особенного в голове у меня не вертелось, никаких тягостных мыслей, и кругом были люди, и погода установилась относительно теплая. Я бросил окурок даже не посмотрев, куда он, собственно, полетел, мне не было до него никакого дела, тем более, что приближался - на сей раз строго по расписанию - трамвай, однако краем глаза я успел заметить на рельсовом полотне мерцающий огонек. Чудо свершилось дважды!
Однако дар свой я распознал нескоро, ведь разбрасывать окурки отнюдь не самое важное занятие в жизни. Но всякий раз, когда я курил вблизи трамвайного пути, мой окурок приземлялся точно на рельс. Тут уже не могло быть никакой случайности, никакого стечения обстоятельств: источником чуда был я, и только я. Конечно, пришлось провести множество экспериментов, чтобы понять, как именно все происходит. Я даже стал вести дневник наблюдений, куда пунктуально заносил всю необходимую информацию: где именно ставился опыт, в какое время суток и при какой погоде, с какой силой, под каким приблизительно углом я бросал свой окурок и как именно. Спустя месяц я понял, что стал обладателем самого редкостного из человеческих дарований - умением с дистанции до пяти метров укладывать окурок на трамвайный рельс с помощью любого метательного движения. Мне не нужно было сосредотачиваться, я мог находиться в любом состоянии духа; сила и способ броска также никак не сказывались на результате, достаточно было просто подумать о том, чтобы окурок упал на рельс, - и вот он лежит, голубчик! Не имела значения марка сигарет, с фильтром они или без, мои или чужие, докурены наполовину или до фильтра. Сигарета не ложилась на рельс, если была целая и если я бросал ее не в направлении трамвайного полотна. Не удавались также эксперименты с папиросами и сигарами, во всех остальных случаях все происходило по единому сценарию: изящный пируэт завершался неправдоподобно точным приземлением. Притом, я мог повторять это несчетное число раз; однажды я уложил рядышком ровно двенадцать окурков!
Таков он, мой талант. Что скажете? Ну, для начала вы можете мне, конечно, не поверить: как это так, чтобы человек мог безо всякой тренировки, с кондачка вытворять подобные фокусы? Погодите, тут явно нечисто; если даже он говорит правду, в чем никакой уверенности нет, значит, упражнялся многие годы, совершенствовал свое мастерство, а теперь выдает плод многолетнего труда за врожденную способность. Господа, возражу я вам, где это видано, чтобы человек тренировался в метании окурков? Это за границей некоторые вытворяют что угодно, лишь бы попасть в Книгу рекордов Гиннесса, а у нас, при нашей жизни, никто не станет забивать себе голову таким чудачеством, когда есть дела поважнее. Тогда те из читателей, кто умней, поразмыслят и спросят: чем же тут гордиться? Играл бы он на музыкальном инструменте, или умножал и делил в уме шестизначные числа, или, на худой конец, работал бы ногами на пишущей машинке, тогда еще куда ни шло. А так... постыдился бы.
Верно, верно, мне и самому нелегко пришлось. Что с ним делать, с этим даром? Куда приложить? Уж не прикажете ли выступать в цирке? Была пора, когда я и вовсе отчаялся, полагая, что Создатель опозорил и наказал меня. Неужели не мог Он подыскать что-нибудь стоящее? Ведь я, если говорить начистоту, совершенно лишен иных талантов и склонностей, разве что пробовал в школе писать стихи, но сейчас о них и вспомнить совестно, такие они были. Оттого-то я и тосковал, тем и мучился, что представлял из себя одно сплошное порожнее место, голый пустырь, где никакая добрая трава расти не хочет, только сорняки. Ведь как хотелось к звездам, как хотелось ненапрасной, бодрой и жаркой жизни, проведенной в борьбе, падениях и взлетах! И вот - окурки... Что и говорить, незавидная участь.
Однако же, потом я образумился. Ведь у каждого своя стезя, каждый отмечен по-своему, и уж если дана тебе способность, не богохульствуй, радуйся. Пускай кривляется на сцене размалеванная девица, пускай визжит скрипкой лауреат, пускай все они малюют свои картины, прыгают в длину и в высоту, издают книжонки, двигают горы - я останусь на своем месте, неузнанный, неприметный, неся в себе удивительный, понастоящему редкий, ни с чем не сравнимый дар, о котором никто никогда не узнает, дар, который мог бы прославить своего обладателя в веках, поскольку никто и никогда не уложит с пяти метров на рельс двенадцать окурков подряд, тем более, при сильном ветре, этому нельзя научиться, будь ты хоть семи пядей во лбу. Давайте, развлекайте нас, жалкие клоуны, мечите перед нами свой дешевенький бисер - великий Никто, гениальный Аноним не слышит и не видит вас, он счастлив и пребывает в безмолвии.
ДЯДЯ СТЕПА
Уж если кому и приходилось на белом свете туго, то не вам и не мне, и не тем людям за окном, что тащатся в своих автомобилях незнамо куда, но точно не за своим счастьем, а человеку по имени Степан. Ведь кого чем наградил Бог; кое-кто и вовсе не радуется такой награде, а Степан и подавно. Как такому веселиться, если посмотришь на него и только вздохнешь. А ведь, самое главное, было бы из-за чего горевать: подумаешь, вымахал парень с пожарную каланчу, ну и что за беда? Другой вот от горшка два вершка, грудь-спина колесом, ковыляет на своих ножонках-отросточках, а Степан-то - эх, гляди какой! Но разве скажут люди: великан? Куда там, обзовут или шпалой, или оглоблей, или еще придумают чего похуже, и ходи себе как идиот, поплевывай на обидчиков сверху, да ведь на всех и слюны никакой не хватит. Трагедия!
Родился Степан большим мальчиком: четыре с лишним килограмма и полметра росту, так что едва не погубил свою бедную мамочку. Врачи только руками разводили: такая маленькая женщина, по правде говоря, совсем коротышка, и в животе, вроде, разве что хорек поместится, а вот взяла и родила здоровенного богатыря. Легко сказать - родила: пришлось в причинном месте столько раз покромсать, что когда, по числу разрезов, дожил Степан до семнадцати годков, был он уже здоровенным верзилой, хоть показывай в цирке за большие деньги как чудо света. Хотя, говорят, все пошло от воспитания: намучившись родами, мать решила остатки своей небогатой жизни перелить в дитятю, а тому, выяснилось, только волю дай. "Расти, сынок, - все приговаривала мама, - расти большой-пребольшой..."
Вот и началось. Под подушкой - книжки, на тумбочке - витамины, на кухне - дым коромыслом от супов и котлет, по выходным -музеи и театры, летом - Петергоф и Коктебель. Любой на таких харчах подойдет, как тесто, а Степу и просить не надо. То ли он к солнышку тянулся, то ли куда повыше, то ли уход за ним был особый, то ли в генах поломка вышла, но началась у парня веселая жизнь. Еще школу кончить не успел, а уже видел все по-другому, со своей колокольни, потому как поставь его ровненько, водрузи на макушку крест - вылитый Иван Великий, как с открытки. Красотища, конечно, если со стороны глядеть: шагает по улице витязь не витязь, но видно, что непростой человек, и что он там замечает со своей высоты, хрен его знает. Только стал Степан чаще задумываться о разных вещах, радуя маму, и глазами все куда-то в сторону зыркать, поверх крыш - поди разбери, что у такого на уме. Люди этих долговязых не любят, и правильно делают: кому охота смотреть на него снизу вверх? А если не с людьми жить, то с кем же еще? В лесу, что ли, прятаться?
Одним словом, помаялся-помаялся Степан на заре своей юности и взялся расти дальше, поскольку ничего другого делать он не умел. Школу перерос быстро: не такая уж она и гора, эта школа, чтобы долго чикаться, а как пробил головой чердак и жестяную кровлю, тотчас увидел дивный новый мир. То-то у бедняги дух захватило! Пробовали было взять его в оборот добрые люди, раз такой вымахал, унять и на путь наставить, звали и в пожарные, и в милицию, и налоговые органы, и даже в космонавты, да только зря. Разглядел Степан в дивном новом мире таких гулливеров, что куда там любому космонавту, потыкался-потыкался гулливерам носом в жесткие коленки, и принялся за свое, привычное. Сперва он им в пупок дышал, затем долго доставал макушкой до подбородка, и уж совсем выбился из сил, но могучая, скрытая в нем природа взяла свое. Еще и диплом в руки не дали, а глядел уже Степан на дружков-переростков сверху вниз и тяжело вздыхал: вот горе, опять перестарался, опять выгнало меня под самый потолок! Где теперь друзья, где собеседники, где милые девушки? Вот то-то и оно, что затерялись в лопухах, а с электрическими лампочками и пауками водитесь сами, кому охота...
Так, стало быть, вышел Степан в Божий свет и тотчас растерялся. Чтобы дело делать, руки слишком длинные, не спорится в руках дело, а чтобы жизненный смысл повнимательнее разглядеть, нужно в пояснице так переламываться, что впору и не разогнуться. Но мало ли, кому в жизни приходится спину гнуть! Тут бы Степану взяться за ум, присмиреть, наконец, но нет же: пошел от отчаяния в рост, позабыл где-то у щиколоток все жизненные смыслы, и снова треснулся башкой о потолок, теперь уже побольнее, но пробил его, и снова открылся ему дивный новый мир во всем его величии и нездешнем благоухании, и вновь обскакал Степан тамошних ростунов-гренадеров и остался совсем один, как на селе колокольня. Ужас, что за судьба!
А хуже всего то, что рос Степан без конца и краю и достигал уже взором таких далей, которые нормальному человеку и не снились. Да что там! Степан, бедолага, позабыл, как они и выглядят, эти нормальные люди, к которым он, по сути, и не принадлежал никогда, разве что по рождению. Люди же о Степане, хотя и сильно обижали прежде, теперь просто знать не знали. Как знать такого рослого, если ноги у него лежат в своей постели, а голова - голова там, куда не всякий астронавт долетит, только по спецзаданию.
Ну что тут будешь делать?! Торчит себе степина башка посреди чистого космоса, кругом одним светила, и красотища такая, что впору ума решиться, да только кто себе такой участи, скажите, пожелает? И затосковал парень, крепко затосковал, и все спрашивал себя в отчаянии: куда я расту? куда? Почему не могу остановиться? И что это за сила такая поганая тянет меня вверх? То ли болезнь, то ли уродство, то ли дар - не разобрать. А главное, где же этому всему конец? Ведь сколько я всего навидался, пока рос: и того, и этого, и все в подробностях, все в мельчайших деталях, как под микроскопом, и чудес во всех мирах, и великолепия навалом, так чего бы мне не остановиться и не застрять, не успокоиться где-нибудь? То ли я на бесконечности помешался, то ли Создатель меня проклял, то ли просто, на свою беду, разгадал ошибку человеческого предназначения... Поди знай.
А от мыслей, как известно, хорошего не бывает, от них сплошное горе, вот и утешал себя Степан как умел, то есть рос, рос и рос. И все больше он видел, и все больше понимал, и вот уже все устройство нашей пустяковой Вселенной было для него как на ладони, и роились кругом галактики, словно пчелы, и кто только не глядел на него снизу вверх, почесываясь и приговаривая: ну и ухарь! Ишь, куда метит. Как бы пожалеть не пришлось.
Чего только не напридумывал Степан, покуда заполнял собой мироздание! И что он живой мостик между человеком и Богом, и еще много всякого: Вавилонская башня, Левиафан; однажды даже сатаною себя зачемто вообразил - мол, стоит мне здесь как следует кости размять, и полетит все творение к чертям собачьим. То Степан в себя верил, то себя же и боялся, то восхищался собою, то проклинал, а между тем все рос. И однажды вдруг уперся головою во что-то очень твердое, не такое, как раньше, сил не рассчитал и только охнул. Было оно, это твердое, вроде как потолок, только без конца и края; воняло от него сыростью. Эхма, решил было сгоряча Степан, где наша не пропадала, и наподдал в потолок как следует, да не тут-то было! Посыпалась сверху всякая дрянь вроде трухи поплам с песком, а башка так вспухла, что впору уже перевязывать. Бился Степан отважно, сражался с небесной твердью - не поддалась.
"Где же это я оказался? - испуганно спросил он вполголоса. Неужели тут всему конец? А наука, а вера?.." Но никто Степану не ответил. Развел он в отчаяньи руками - и тоже уперся в твердое, и теперь уже отчетливо пахло в спертой духоте сосновыми досками и влажной землей, так отчетливо, что вся бесконечность сразу заполнилась смертным воем и темным ужасом. "Как тесен мир! - выдохнул, исчезая, Степан последнюю живую мысль. - Как тесен мир!"
Наверху кто-то всхлипнул в последний раз, и заскрипели снежком шаги. "Кого хороним?" - спросил чей-то голос. "Дядю Степу, - отвечал ему другой, детский. - Про него еще книжка написана". "Тогда другое дело", - уважительно сказал незнакомый человек и сплюнул.
ИВАН-ДУРАК
- Па-а-а-па, ну расскажи ска-а-а-зку!
- Какую сказку, сынок? Не знаю я никаких сказок. Уже поздно, спать пора, все хорошие дети давно спят. Давай я тебя укрою получше. Спать пора, уснул бычок, лег в кроватку на бочок...
- Нет, хочу настоящую сказку! Сегодня Рождество, а на Рождество всем рассказывают сказки. Если не расскажешь, я не усну, и ко мне не придет Вайнахтсман.
- Ну вот, приплыли... Вайнахтсман приходит ночью, когда все спят. Смотри уже, как поздно, все окошки погасли. Думаешь, он будет ждать, пока ты уснешь? Явится, увидит, что у тебя глазки открыты, и пойдет к другим деткам, послушным. Знаешь, как у него много дел! Так что скоренько на бочок, я свет тушу.
- Все равно хочу сказку! Почему ты мне никогда не рассказываешь сказок? И мама тоже.
- Почему, почему... Взрослым некогда, сынок, они целый день работают, приходят поздно, сильно устают. Какие тут сказки. Вырастешь - сам все поймешь.
- Я плакать буду!
- Ладно, ладно, не надо плакать. Сказка - так сказка. Только чур глазки закрыть и не перебивать. Договор?
- Договор.
- Молодец... Что бы такого рассказать?.. Значит, слушай. В некотором царстве, в некотором государстве жил себе-поживал один бедный человек, и звали его Иван.
- Почему бедный?
- Потому что бедный. Не было у Ивана ни кола, ни двора, ни нормальной работы, ни богатого дядюшки в Америке...
- Даже машины не было?
- О машине Иван и мечтать не мог, сынок.
- Выходит, и правда бедный. Жалко его.
- Жалко, конечно, жальче некуда. Сделал Иван в своей жизни много глупостей, потому и звали его люди: Иван-дурак.
- А каких глупостей, папа?
- Разных, малыш. Не на ту профессию выучился, не на той женщине женился, не с теми людьми дружил. А под конец сделал Иван-дурак самую большую в своей жизни глупость: уехал за границу.
- Как мы с тобой?
- Ага, совсем, как мы. Был он бедный и решил, что там ему станет лучше.
- И ему стало лучше?
- Ты меня уже сто раз перебил. Еще раз перебьешь - не стану рассказывать. Понял?
- Понял, папочка. Я больше не буду.
- Так вот, был Иван-дурак совсем пропащий, хотя и добрый, и даже талантливый. Работу свою бестолковую любил, просиживал на ней допоздна и, в конце концов, большим умельцем стал. Люди его уважали, но вот денег платить никто не хотел, и счастье Ивану-дураку никак не давалось. А если ни денег нет, ни счастья - что это за жизнь? И полюбил он ходить в пивные да в рюмочные, но делалось ему от этого все хуже и хуже... С работы Ивана поперли, друзья-товарищи от него отвернулись, и тогда продал Иван-дурак свою комнату в коммуналке и уехал он на те жалкие денежки за тридевять земель.
- К Кощею?
- К нему самому. Довелось Ивану в тридевятом царстве туго. Голова у него была светлая, а вот на сердце - чернее ночи. Так он и жил, покуда не завыл, наконец, от горя и ужаса, да никто его воя не услыхал и не понял. Люди вокруг жили нормальные, тугоухие и тугосердые, и, поглядев на Ивана внимательно, снова сказали: дурак, счастья своего не знает. Вот так окрестили его по второму разу, теперь уж точно навеки.
- Плохая сказка, папа, не хочу больше! Расскажи другую, хорошую.
- Ты потерпи, сынок, она ведь на то и сказка, чтобы плохо начинаться. Все еще переменится к лучшему. Закрывай глазки и слушай. Остался Иван-дурак совсем один, как на необитаемом острове. Некому было даже пожаловаться, потому что люди, завидя его, сразу бежали прочь, по своим делам. А дел у людей было много: все, кроме Ивана, новую жизнь начинали. Помаялся Иван-помаялся и стал ходить в кнайпе да в имбиссы, чтобы совсем не помереть от тоски.
- Он был алкоголик, да, папа?
- Нет, какой там алкоголик... И не смей меня перебивать, ясно?
- Угу. А здесь алкоголиков мало, не то что у нас.
- Их везде хватает... ладно. В общем, понял Иван-дурак, что пришел ему каюк. И решил он умереть совсем, чтобы больше не мучиться. Если б я тебе, сынок, быль рассказывал, то намылил бы наш Ваня себе петельку, залез в нее и - ау! Но у нас ведь с тобой Рождество на носу, мы Вайнахтсмана ждем-не дождемся, поэтому будет у нас настоящая рождественская сказка. Зашел однажды Иван-дурак с перепою в кирху и решил Богу помолиться...
- А ты веришь в Бога, папа?
- Не верю я ни в какого Бога, отстань.
- Почему?
- Потому. Вырастешь - узнаешь, а пока слушай. Зашел он, значит, в кирху, встал на колени, брякнулся лбом о камень и говорит: умом, дескать, я эту жизнь понимаю и приветствую, а сердцем ненавижу до колик. Сделай со мной что-нибудь, Господи, иначе я руки на себя наложу... Вот так-то.
- А что было дальше?
- Сжалился над ним Бог и сотворил чудо. Был пропащий Иван-дурак стало два разных человека. И зажили они каждый своей жизнью. Иван за ум принялся, выучил хорошенько язык, окончил компьютерные курсы, нашел работу и стал жить припеваючи. Купил себе машину, снял коттедж за городом... Люди его уважали, ценили, никто не смел обидеть, да он и сам, в конце концов, пообтерся, большим человеком стал, кого хочешь обидит - не почешется. В общем, получил Иван все сполна, о чем раньше и мечтать не мог. А Дурак - Дурак домой уехал. Насовсем. Вот тебе, сынок, и вся сказка.
- Нет, не вся! Так сказки не кончаются.
- Ну, что потом-то... Допустим, решил однажды Иван на родину съездить. Надоели ему и Испания, и Канарские острова, и Тунис, а захотелось полюбоваться на родные березки. И себя показать, конечно, каким стал. Идет он, стало быть, по родному городу, улыбается белоснежной металлокерамикой и вдруг видит ту самую пивную, в которой когда-то чуть не каждый день сидел. Дай, думает, зайду. Зашел. А как раз у порога лежит Дурак - пьяный, вонючий... Встретились они с Иваном глазами - и не узнали друг друга. Переступил тот через Дурака и дальше пошел, даже настроение не испортилось. А Дурак только удивился: с чего бы это вдруг такой приличный человек в грязный пивняк забрел? Вот теперь точно сказке конец. Спи.
- Папа, папа, а кто из них настоящий?
- Уф-ф... Этого, сынок, никто не знает. Или оба настоящие, или оба - нет. Да и неважно на самом деле.
- А ты сам Иван или Дурак, папа?
СМОКОВНИЦА
"Все зароки, клятвы, заклятия, запреты, обещания,
что возьмем и примем, и возложим на себя
с этого Судного дня до следующего,
в них мы заранее раскаиваемся,
и все будут с нас сняты и недействительны,
отменены и отречены.
Все как будто и не даны.
Наши обеты не будут обетами,
зароки - зароками,
клятвы - клятвами".
Кол-Нидре
Как я ненавижу эти "вечные города", "пупы земли", уродливые, разросшиеся, пустившие корни сквозь время омфаллосы, с их вселенскими претензиями, убогой стариковской спесью, перемешанной с наглостью малолетки, их пошлые достопримечательности, подмалеванные, как перезрелые проститутки, для неразборчивого клиента, что замирает в корчах благоговения у пыльных камней, щедро, специально для потомков, политых когда-то кровью, как я ненавижу их. Здесь, одурев от запечатленной вечности, которую не смогли одолеть человеческие орды, ты приходишь в себя на какой-нибудь обыкновенной улице, у витрины галантерейного магазина, где выставлены ненужные тебе вещи, вокруг люди и машины, и чужая разноязыкая жизнь, шумная и неистребимая, и под асфальтом, конечно, чьи-нибудь нетленные кости, или раскроенный череп, или следы пожарища... Ты приходишь в себя, если то временное, неубранное, беспокойное и неуютное место, о котором идет речь, можно назвать "собой", ты приходишь в себя, и тебе еще страшнее и тревожнее оттого, что вечность, о которой идет речь, действительно существует. Она здесь, растворена в воздухе, впечатана в стены, и ее общество, как по мне, совершенно несносно. Определенно, если и есть что-то бесчеловечнее самого человека, так это его творения, например, "вечные города".
Итак, я возвращался со службы в отвратительном настроении. Тому было много причин: уже сама по себе необходимость работать, добывать деньги на пропитание, невыносимо скучна и тягостна, к тому же, ты несешь бремя ответственности, и страх быть наказанным никогда не оставляет тебя, докучает начальство с его бесчисленными придирками, а коллеги строят козни. Но это еще ничего, если бы не ноябрь: в ноябре я определенно болен, это невыносимая пора, когда голые черные деревья заполоняют улицы, мокрые и истощенные, словно их, как осужденных преступников, сбивает в толпу и гонит куда-то толчками свирепый ветер, перемешанный с хлопьями снега, а они тянут кверху тонкие руки, то ли в немой мольбе, то ли защищаясь от невидимого бича; вот-вот - и тебя тоже поволокут вместе с ними, хотя ты не совершил ничего дурного, сорвут приличную одежду и швырнут, как последнему из мерзавцев, полосатый балахон, скуют запястья железом и, даже не дав попрощаться с родными, швырнут в бездну хаоса, где нет ни начала, ни конца, где вся надежда - на скорую смерть, а вся отрада - видеть муки ближнего, еще более злые, нежели твои. Да, ноябрь ужасен... Однако разве можно найти что-либо ужаснее, нежели ожидать трамвая промозглым ноябрьским вечером, когда черное беззвездное небо нависает над головой, а тусклые фонари зловеще подмигивают, показывая издалека скрюченную фигуру неизвестного прохожего, что идет сюда, засунув руки в карманы, - кто знает, что у него на уме? Ведь кругом ни души, и только дождь долдонит о жестяную крышу трамвайной остановки...
Вот так стоял я однажды, одинокий, как может быть одиноким только человек среди людей, - стоял и ждал. Определенно, мне не стоило оставаться на месте так долго, ведь трамвайные провода, как выяснилось позже, оборвались - следовало собраться с духом и идти пешком, однако слишком уж холоден был ветер и слишком силен дождь. Кто знает, думал я, зачем я вообще здесь нахожусь - здесь, а не в каком-нибудь уютном, теплом и безопасном месте, ведь и звери имеют норы, и птицы - гнезда, а сын человеческий мерзнет и мокнет, и устроен он чересчур сложно для того, чтобы испытывать равномерный покой существования, как все прочие живые твари. Неужели, стонал я, Кто-то, задумавший и создавший нас такими, каковы мы есть, сотворил также и этот ноябрь, и этот дождь, и меня самого, продрогшего, и собрал все созданное в единое место и время, - но зачем?
На тягостной, безысходной ноте я докурил последнюю сигарету и швырнул окурок далеко прочь от себя, в темноту. Однако же, он не канул, не растворился в едком сумраке, а улегся, точно и бережно, на сверкающее полотно рельса. Это было так странно, так необычно, что я оторопел: согласно законам физики, никто и никогда не может сделать так, чтобы окурок упал прямо на рельс и остался там, если принимать во внимание силу ветра и ливень. Это определенно противоречило всему, что я знал до сих пор относительно выброшенных окурков: несмотря на все наши усилия, они летят куда попало, в самые неподходящие места. Однажды, например, я стоял у самой мусорной урны, однако же, мой окурок попал в маленького ребенка, игравшего совсем неблизко, в двухтрех метрах поодаль. В другом случае я метил в лужу, огромную лужу, целый океан, промахнуться мимо которой было совершенно невозможно, но что вы думаете? Промахнулся.
Это знакомо всякому курящему человеку: окурки летят Бог весть куда, но этот мой окурок, с ним случилось чудо, и я вдруг чему-то безумно обрадовался. Надо же, выходит, еще не все потеряно, выходит, есть щелочки, сквозь которые можно улизнуть от дьявольского миропорядка, вопреки всем правилам и законам, которые внушены сызмала, к которым привык как к зловещей данности! Вы, конечно, удивитесь: чего это дурак так разошелся из-за своего паршивого окурка? Ведь никто не делает космических выводов, если происходит нечто неожиданное, например, падает на землю полностью исправный самолет или совершенно здоровый человек умирает от закупорки мельчайшего сосуда. Нет, мы терпим и сносим эти случайности без особого трепета, в чем же он увидел повод для радости? Как, простите, вонючий, раскисший под дождем окурок способен повлиять на движение светил?
Признаться, мне трудно ответить на такой вопрос, он слишком туп и прям для исчерпывающего ответа. Но что случилось, то случилось, и не мне судить о причинах и следствиях. Собственно, я окончил тот день быстро и энергично, затем обо всем забыл, и прошла целая неделя, прежде чем вспомнил снова. Была все та же трамвайная остановка, все тот же сырой ноябрь, и последняя сигарета в зубах. Ничего особенного в голове у меня не вертелось, никаких тягостных мыслей, и кругом были люди, и погода установилась относительно теплая. Я бросил окурок даже не посмотрев, куда он, собственно, полетел, мне не было до него никакого дела, тем более, что приближался - на сей раз строго по расписанию - трамвай, однако краем глаза я успел заметить на рельсовом полотне мерцающий огонек. Чудо свершилось дважды!
Однако дар свой я распознал нескоро, ведь разбрасывать окурки отнюдь не самое важное занятие в жизни. Но всякий раз, когда я курил вблизи трамвайного пути, мой окурок приземлялся точно на рельс. Тут уже не могло быть никакой случайности, никакого стечения обстоятельств: источником чуда был я, и только я. Конечно, пришлось провести множество экспериментов, чтобы понять, как именно все происходит. Я даже стал вести дневник наблюдений, куда пунктуально заносил всю необходимую информацию: где именно ставился опыт, в какое время суток и при какой погоде, с какой силой, под каким приблизительно углом я бросал свой окурок и как именно. Спустя месяц я понял, что стал обладателем самого редкостного из человеческих дарований - умением с дистанции до пяти метров укладывать окурок на трамвайный рельс с помощью любого метательного движения. Мне не нужно было сосредотачиваться, я мог находиться в любом состоянии духа; сила и способ броска также никак не сказывались на результате, достаточно было просто подумать о том, чтобы окурок упал на рельс, - и вот он лежит, голубчик! Не имела значения марка сигарет, с фильтром они или без, мои или чужие, докурены наполовину или до фильтра. Сигарета не ложилась на рельс, если была целая и если я бросал ее не в направлении трамвайного полотна. Не удавались также эксперименты с папиросами и сигарами, во всех остальных случаях все происходило по единому сценарию: изящный пируэт завершался неправдоподобно точным приземлением. Притом, я мог повторять это несчетное число раз; однажды я уложил рядышком ровно двенадцать окурков!
Таков он, мой талант. Что скажете? Ну, для начала вы можете мне, конечно, не поверить: как это так, чтобы человек мог безо всякой тренировки, с кондачка вытворять подобные фокусы? Погодите, тут явно нечисто; если даже он говорит правду, в чем никакой уверенности нет, значит, упражнялся многие годы, совершенствовал свое мастерство, а теперь выдает плод многолетнего труда за врожденную способность. Господа, возражу я вам, где это видано, чтобы человек тренировался в метании окурков? Это за границей некоторые вытворяют что угодно, лишь бы попасть в Книгу рекордов Гиннесса, а у нас, при нашей жизни, никто не станет забивать себе голову таким чудачеством, когда есть дела поважнее. Тогда те из читателей, кто умней, поразмыслят и спросят: чем же тут гордиться? Играл бы он на музыкальном инструменте, или умножал и делил в уме шестизначные числа, или, на худой конец, работал бы ногами на пишущей машинке, тогда еще куда ни шло. А так... постыдился бы.
Верно, верно, мне и самому нелегко пришлось. Что с ним делать, с этим даром? Куда приложить? Уж не прикажете ли выступать в цирке? Была пора, когда я и вовсе отчаялся, полагая, что Создатель опозорил и наказал меня. Неужели не мог Он подыскать что-нибудь стоящее? Ведь я, если говорить начистоту, совершенно лишен иных талантов и склонностей, разве что пробовал в школе писать стихи, но сейчас о них и вспомнить совестно, такие они были. Оттого-то я и тосковал, тем и мучился, что представлял из себя одно сплошное порожнее место, голый пустырь, где никакая добрая трава расти не хочет, только сорняки. Ведь как хотелось к звездам, как хотелось ненапрасной, бодрой и жаркой жизни, проведенной в борьбе, падениях и взлетах! И вот - окурки... Что и говорить, незавидная участь.
Однако же, потом я образумился. Ведь у каждого своя стезя, каждый отмечен по-своему, и уж если дана тебе способность, не богохульствуй, радуйся. Пускай кривляется на сцене размалеванная девица, пускай визжит скрипкой лауреат, пускай все они малюют свои картины, прыгают в длину и в высоту, издают книжонки, двигают горы - я останусь на своем месте, неузнанный, неприметный, неся в себе удивительный, понастоящему редкий, ни с чем не сравнимый дар, о котором никто никогда не узнает, дар, который мог бы прославить своего обладателя в веках, поскольку никто и никогда не уложит с пяти метров на рельс двенадцать окурков подряд, тем более, при сильном ветре, этому нельзя научиться, будь ты хоть семи пядей во лбу. Давайте, развлекайте нас, жалкие клоуны, мечите перед нами свой дешевенький бисер - великий Никто, гениальный Аноним не слышит и не видит вас, он счастлив и пребывает в безмолвии.
ДЯДЯ СТЕПА
Уж если кому и приходилось на белом свете туго, то не вам и не мне, и не тем людям за окном, что тащатся в своих автомобилях незнамо куда, но точно не за своим счастьем, а человеку по имени Степан. Ведь кого чем наградил Бог; кое-кто и вовсе не радуется такой награде, а Степан и подавно. Как такому веселиться, если посмотришь на него и только вздохнешь. А ведь, самое главное, было бы из-за чего горевать: подумаешь, вымахал парень с пожарную каланчу, ну и что за беда? Другой вот от горшка два вершка, грудь-спина колесом, ковыляет на своих ножонках-отросточках, а Степан-то - эх, гляди какой! Но разве скажут люди: великан? Куда там, обзовут или шпалой, или оглоблей, или еще придумают чего похуже, и ходи себе как идиот, поплевывай на обидчиков сверху, да ведь на всех и слюны никакой не хватит. Трагедия!
Родился Степан большим мальчиком: четыре с лишним килограмма и полметра росту, так что едва не погубил свою бедную мамочку. Врачи только руками разводили: такая маленькая женщина, по правде говоря, совсем коротышка, и в животе, вроде, разве что хорек поместится, а вот взяла и родила здоровенного богатыря. Легко сказать - родила: пришлось в причинном месте столько раз покромсать, что когда, по числу разрезов, дожил Степан до семнадцати годков, был он уже здоровенным верзилой, хоть показывай в цирке за большие деньги как чудо света. Хотя, говорят, все пошло от воспитания: намучившись родами, мать решила остатки своей небогатой жизни перелить в дитятю, а тому, выяснилось, только волю дай. "Расти, сынок, - все приговаривала мама, - расти большой-пребольшой..."
Вот и началось. Под подушкой - книжки, на тумбочке - витамины, на кухне - дым коромыслом от супов и котлет, по выходным -музеи и театры, летом - Петергоф и Коктебель. Любой на таких харчах подойдет, как тесто, а Степу и просить не надо. То ли он к солнышку тянулся, то ли куда повыше, то ли уход за ним был особый, то ли в генах поломка вышла, но началась у парня веселая жизнь. Еще школу кончить не успел, а уже видел все по-другому, со своей колокольни, потому как поставь его ровненько, водрузи на макушку крест - вылитый Иван Великий, как с открытки. Красотища, конечно, если со стороны глядеть: шагает по улице витязь не витязь, но видно, что непростой человек, и что он там замечает со своей высоты, хрен его знает. Только стал Степан чаще задумываться о разных вещах, радуя маму, и глазами все куда-то в сторону зыркать, поверх крыш - поди разбери, что у такого на уме. Люди этих долговязых не любят, и правильно делают: кому охота смотреть на него снизу вверх? А если не с людьми жить, то с кем же еще? В лесу, что ли, прятаться?
Одним словом, помаялся-помаялся Степан на заре своей юности и взялся расти дальше, поскольку ничего другого делать он не умел. Школу перерос быстро: не такая уж она и гора, эта школа, чтобы долго чикаться, а как пробил головой чердак и жестяную кровлю, тотчас увидел дивный новый мир. То-то у бедняги дух захватило! Пробовали было взять его в оборот добрые люди, раз такой вымахал, унять и на путь наставить, звали и в пожарные, и в милицию, и налоговые органы, и даже в космонавты, да только зря. Разглядел Степан в дивном новом мире таких гулливеров, что куда там любому космонавту, потыкался-потыкался гулливерам носом в жесткие коленки, и принялся за свое, привычное. Сперва он им в пупок дышал, затем долго доставал макушкой до подбородка, и уж совсем выбился из сил, но могучая, скрытая в нем природа взяла свое. Еще и диплом в руки не дали, а глядел уже Степан на дружков-переростков сверху вниз и тяжело вздыхал: вот горе, опять перестарался, опять выгнало меня под самый потолок! Где теперь друзья, где собеседники, где милые девушки? Вот то-то и оно, что затерялись в лопухах, а с электрическими лампочками и пауками водитесь сами, кому охота...
Так, стало быть, вышел Степан в Божий свет и тотчас растерялся. Чтобы дело делать, руки слишком длинные, не спорится в руках дело, а чтобы жизненный смысл повнимательнее разглядеть, нужно в пояснице так переламываться, что впору и не разогнуться. Но мало ли, кому в жизни приходится спину гнуть! Тут бы Степану взяться за ум, присмиреть, наконец, но нет же: пошел от отчаяния в рост, позабыл где-то у щиколоток все жизненные смыслы, и снова треснулся башкой о потолок, теперь уже побольнее, но пробил его, и снова открылся ему дивный новый мир во всем его величии и нездешнем благоухании, и вновь обскакал Степан тамошних ростунов-гренадеров и остался совсем один, как на селе колокольня. Ужас, что за судьба!
А хуже всего то, что рос Степан без конца и краю и достигал уже взором таких далей, которые нормальному человеку и не снились. Да что там! Степан, бедолага, позабыл, как они и выглядят, эти нормальные люди, к которым он, по сути, и не принадлежал никогда, разве что по рождению. Люди же о Степане, хотя и сильно обижали прежде, теперь просто знать не знали. Как знать такого рослого, если ноги у него лежат в своей постели, а голова - голова там, куда не всякий астронавт долетит, только по спецзаданию.
Ну что тут будешь делать?! Торчит себе степина башка посреди чистого космоса, кругом одним светила, и красотища такая, что впору ума решиться, да только кто себе такой участи, скажите, пожелает? И затосковал парень, крепко затосковал, и все спрашивал себя в отчаянии: куда я расту? куда? Почему не могу остановиться? И что это за сила такая поганая тянет меня вверх? То ли болезнь, то ли уродство, то ли дар - не разобрать. А главное, где же этому всему конец? Ведь сколько я всего навидался, пока рос: и того, и этого, и все в подробностях, все в мельчайших деталях, как под микроскопом, и чудес во всех мирах, и великолепия навалом, так чего бы мне не остановиться и не застрять, не успокоиться где-нибудь? То ли я на бесконечности помешался, то ли Создатель меня проклял, то ли просто, на свою беду, разгадал ошибку человеческого предназначения... Поди знай.
А от мыслей, как известно, хорошего не бывает, от них сплошное горе, вот и утешал себя Степан как умел, то есть рос, рос и рос. И все больше он видел, и все больше понимал, и вот уже все устройство нашей пустяковой Вселенной было для него как на ладони, и роились кругом галактики, словно пчелы, и кто только не глядел на него снизу вверх, почесываясь и приговаривая: ну и ухарь! Ишь, куда метит. Как бы пожалеть не пришлось.
Чего только не напридумывал Степан, покуда заполнял собой мироздание! И что он живой мостик между человеком и Богом, и еще много всякого: Вавилонская башня, Левиафан; однажды даже сатаною себя зачемто вообразил - мол, стоит мне здесь как следует кости размять, и полетит все творение к чертям собачьим. То Степан в себя верил, то себя же и боялся, то восхищался собою, то проклинал, а между тем все рос. И однажды вдруг уперся головою во что-то очень твердое, не такое, как раньше, сил не рассчитал и только охнул. Было оно, это твердое, вроде как потолок, только без конца и края; воняло от него сыростью. Эхма, решил было сгоряча Степан, где наша не пропадала, и наподдал в потолок как следует, да не тут-то было! Посыпалась сверху всякая дрянь вроде трухи поплам с песком, а башка так вспухла, что впору уже перевязывать. Бился Степан отважно, сражался с небесной твердью - не поддалась.
"Где же это я оказался? - испуганно спросил он вполголоса. Неужели тут всему конец? А наука, а вера?.." Но никто Степану не ответил. Развел он в отчаяньи руками - и тоже уперся в твердое, и теперь уже отчетливо пахло в спертой духоте сосновыми досками и влажной землей, так отчетливо, что вся бесконечность сразу заполнилась смертным воем и темным ужасом. "Как тесен мир! - выдохнул, исчезая, Степан последнюю живую мысль. - Как тесен мир!"
Наверху кто-то всхлипнул в последний раз, и заскрипели снежком шаги. "Кого хороним?" - спросил чей-то голос. "Дядю Степу, - отвечал ему другой, детский. - Про него еще книжка написана". "Тогда другое дело", - уважительно сказал незнакомый человек и сплюнул.
ИВАН-ДУРАК
- Па-а-а-па, ну расскажи ска-а-а-зку!
- Какую сказку, сынок? Не знаю я никаких сказок. Уже поздно, спать пора, все хорошие дети давно спят. Давай я тебя укрою получше. Спать пора, уснул бычок, лег в кроватку на бочок...
- Нет, хочу настоящую сказку! Сегодня Рождество, а на Рождество всем рассказывают сказки. Если не расскажешь, я не усну, и ко мне не придет Вайнахтсман.
- Ну вот, приплыли... Вайнахтсман приходит ночью, когда все спят. Смотри уже, как поздно, все окошки погасли. Думаешь, он будет ждать, пока ты уснешь? Явится, увидит, что у тебя глазки открыты, и пойдет к другим деткам, послушным. Знаешь, как у него много дел! Так что скоренько на бочок, я свет тушу.
- Все равно хочу сказку! Почему ты мне никогда не рассказываешь сказок? И мама тоже.
- Почему, почему... Взрослым некогда, сынок, они целый день работают, приходят поздно, сильно устают. Какие тут сказки. Вырастешь - сам все поймешь.
- Я плакать буду!
- Ладно, ладно, не надо плакать. Сказка - так сказка. Только чур глазки закрыть и не перебивать. Договор?
- Договор.
- Молодец... Что бы такого рассказать?.. Значит, слушай. В некотором царстве, в некотором государстве жил себе-поживал один бедный человек, и звали его Иван.
- Почему бедный?
- Потому что бедный. Не было у Ивана ни кола, ни двора, ни нормальной работы, ни богатого дядюшки в Америке...
- Даже машины не было?
- О машине Иван и мечтать не мог, сынок.
- Выходит, и правда бедный. Жалко его.
- Жалко, конечно, жальче некуда. Сделал Иван в своей жизни много глупостей, потому и звали его люди: Иван-дурак.
- А каких глупостей, папа?
- Разных, малыш. Не на ту профессию выучился, не на той женщине женился, не с теми людьми дружил. А под конец сделал Иван-дурак самую большую в своей жизни глупость: уехал за границу.
- Как мы с тобой?
- Ага, совсем, как мы. Был он бедный и решил, что там ему станет лучше.
- И ему стало лучше?
- Ты меня уже сто раз перебил. Еще раз перебьешь - не стану рассказывать. Понял?
- Понял, папочка. Я больше не буду.
- Так вот, был Иван-дурак совсем пропащий, хотя и добрый, и даже талантливый. Работу свою бестолковую любил, просиживал на ней допоздна и, в конце концов, большим умельцем стал. Люди его уважали, но вот денег платить никто не хотел, и счастье Ивану-дураку никак не давалось. А если ни денег нет, ни счастья - что это за жизнь? И полюбил он ходить в пивные да в рюмочные, но делалось ему от этого все хуже и хуже... С работы Ивана поперли, друзья-товарищи от него отвернулись, и тогда продал Иван-дурак свою комнату в коммуналке и уехал он на те жалкие денежки за тридевять земель.
- К Кощею?
- К нему самому. Довелось Ивану в тридевятом царстве туго. Голова у него была светлая, а вот на сердце - чернее ночи. Так он и жил, покуда не завыл, наконец, от горя и ужаса, да никто его воя не услыхал и не понял. Люди вокруг жили нормальные, тугоухие и тугосердые, и, поглядев на Ивана внимательно, снова сказали: дурак, счастья своего не знает. Вот так окрестили его по второму разу, теперь уж точно навеки.
- Плохая сказка, папа, не хочу больше! Расскажи другую, хорошую.
- Ты потерпи, сынок, она ведь на то и сказка, чтобы плохо начинаться. Все еще переменится к лучшему. Закрывай глазки и слушай. Остался Иван-дурак совсем один, как на необитаемом острове. Некому было даже пожаловаться, потому что люди, завидя его, сразу бежали прочь, по своим делам. А дел у людей было много: все, кроме Ивана, новую жизнь начинали. Помаялся Иван-помаялся и стал ходить в кнайпе да в имбиссы, чтобы совсем не помереть от тоски.
- Он был алкоголик, да, папа?
- Нет, какой там алкоголик... И не смей меня перебивать, ясно?
- Угу. А здесь алкоголиков мало, не то что у нас.
- Их везде хватает... ладно. В общем, понял Иван-дурак, что пришел ему каюк. И решил он умереть совсем, чтобы больше не мучиться. Если б я тебе, сынок, быль рассказывал, то намылил бы наш Ваня себе петельку, залез в нее и - ау! Но у нас ведь с тобой Рождество на носу, мы Вайнахтсмана ждем-не дождемся, поэтому будет у нас настоящая рождественская сказка. Зашел однажды Иван-дурак с перепою в кирху и решил Богу помолиться...
- А ты веришь в Бога, папа?
- Не верю я ни в какого Бога, отстань.
- Почему?
- Потому. Вырастешь - узнаешь, а пока слушай. Зашел он, значит, в кирху, встал на колени, брякнулся лбом о камень и говорит: умом, дескать, я эту жизнь понимаю и приветствую, а сердцем ненавижу до колик. Сделай со мной что-нибудь, Господи, иначе я руки на себя наложу... Вот так-то.
- А что было дальше?
- Сжалился над ним Бог и сотворил чудо. Был пропащий Иван-дурак стало два разных человека. И зажили они каждый своей жизнью. Иван за ум принялся, выучил хорошенько язык, окончил компьютерные курсы, нашел работу и стал жить припеваючи. Купил себе машину, снял коттедж за городом... Люди его уважали, ценили, никто не смел обидеть, да он и сам, в конце концов, пообтерся, большим человеком стал, кого хочешь обидит - не почешется. В общем, получил Иван все сполна, о чем раньше и мечтать не мог. А Дурак - Дурак домой уехал. Насовсем. Вот тебе, сынок, и вся сказка.
- Нет, не вся! Так сказки не кончаются.
- Ну, что потом-то... Допустим, решил однажды Иван на родину съездить. Надоели ему и Испания, и Канарские острова, и Тунис, а захотелось полюбоваться на родные березки. И себя показать, конечно, каким стал. Идет он, стало быть, по родному городу, улыбается белоснежной металлокерамикой и вдруг видит ту самую пивную, в которой когда-то чуть не каждый день сидел. Дай, думает, зайду. Зашел. А как раз у порога лежит Дурак - пьяный, вонючий... Встретились они с Иваном глазами - и не узнали друг друга. Переступил тот через Дурака и дальше пошел, даже настроение не испортилось. А Дурак только удивился: с чего бы это вдруг такой приличный человек в грязный пивняк забрел? Вот теперь точно сказке конец. Спи.
- Папа, папа, а кто из них настоящий?
- Уф-ф... Этого, сынок, никто не знает. Или оба настоящие, или оба - нет. Да и неважно на самом деле.
- А ты сам Иван или Дурак, папа?
СМОКОВНИЦА
"Все зароки, клятвы, заклятия, запреты, обещания,
что возьмем и примем, и возложим на себя
с этого Судного дня до следующего,
в них мы заранее раскаиваемся,
и все будут с нас сняты и недействительны,
отменены и отречены.
Все как будто и не даны.
Наши обеты не будут обетами,
зароки - зароками,
клятвы - клятвами".
Кол-Нидре
Как я ненавижу эти "вечные города", "пупы земли", уродливые, разросшиеся, пустившие корни сквозь время омфаллосы, с их вселенскими претензиями, убогой стариковской спесью, перемешанной с наглостью малолетки, их пошлые достопримечательности, подмалеванные, как перезрелые проститутки, для неразборчивого клиента, что замирает в корчах благоговения у пыльных камней, щедро, специально для потомков, политых когда-то кровью, как я ненавижу их. Здесь, одурев от запечатленной вечности, которую не смогли одолеть человеческие орды, ты приходишь в себя на какой-нибудь обыкновенной улице, у витрины галантерейного магазина, где выставлены ненужные тебе вещи, вокруг люди и машины, и чужая разноязыкая жизнь, шумная и неистребимая, и под асфальтом, конечно, чьи-нибудь нетленные кости, или раскроенный череп, или следы пожарища... Ты приходишь в себя, если то временное, неубранное, беспокойное и неуютное место, о котором идет речь, можно назвать "собой", ты приходишь в себя, и тебе еще страшнее и тревожнее оттого, что вечность, о которой идет речь, действительно существует. Она здесь, растворена в воздухе, впечатана в стены, и ее общество, как по мне, совершенно несносно. Определенно, если и есть что-то бесчеловечнее самого человека, так это его творения, например, "вечные города".