Инаятуллах Канбу
 
Книга о верных и неверных женах

«БЕХАР-Е ДАНЕШ»

ПРЕДИСЛОВИЕ: "Образец «орнаментированной» прозы”

   «Бехар-е данеш» Инаятуллаха Канбу принадлежит к числу многочисленных произведений на персидском языке, которые с одинаковым правом могут быть отнесены к памятникам и персидской, и индийской культуры.
   Огромная литература на персидском языке, созданная в средневековой Индии, тесно связана с литературой Ирана и Средней Азии и представляет общее наследие народов этих стран. Большое влияние, которое оказывала древняя Индия на культуру народов Ирана, хорошо известно, и оживленные связи между обеими странами, отличающие средневековый период их истории, имеют длительную традицию и уходят своими корнями в глубь веков. Однако если в древности народы Ирана выступали обычно в роли восприемников высокоразвитой индийской культуры и наряду с арабами способствовали ее распространению в других странах, то в средние века положение изменилось. Вместе с армиями мусульманских завоевателей в Индию устремились не только иранские чиновники, но и ремесленники, купцы, строители, художники, поэты и литераторы. Иммиграция в Индию из Ирана и Средней Азии особенно усилилась во времена монгольского нашествия в XIII в. и никогда не прекращалась, вплоть до позднего средневековья. Важную роль в проникновении культуры ислама в Индию сыграла также оживленная морская торговля, которую арабы и персы с давних времен вели между портами Персидского залива и западного побережья Индии, В портовых городах Индии возникали довольно обширные персидские кварталы, и, таким образом, Южная Индия также оказалась в сфере экономических и культурных влияний Ирана.
   Наибольшего оживления индийско-иранские связи достигли в эпоху так называемых Великих Моголов (XVI — XVIII вв.). Моголы поддерживали регулярные дипломатические сношения с правителями Ирана и Средней Азии и постоянно обменивались посольствами. Морская и сухопутная торговля между этими странами достигла невиданного доселе размаха. Источники сообщают, например, что в правление Джахангира (1605 — 1628) только в Кандагар ежегодно вывозилось из Индии более 14 тысяч вьюков с товарами, а в портовых городах было немало купцов, капиталы которых исчислялись миллионными суммами.
   Персидский язык был официальным придворным языком, выходцы из Ирана занимали часто наиболее влиятельные должности при дворе и не раз выступали в роли воспитателей наследных принцев. Так, например, у Акбара (1556 — 1605) воспитателем был перс Мир Абд-ал-Латиф Казвини, который привил будущему государю любовь к персидской поэзии и прозе.
   Но не только двор подвергся иранскому влиянию: персидские обычаи и вкусы довольно глубоко проникли и в более широкие слои индийского общества.
   В средние века дворы крупных и мелких феодальных правителей часто превращались в литературные центры, ибо меценатство имело тогда большое значение для развития литературы. Великие Моголы и правители независимых и полузависимых мусульманских княжеств Индии могли тратить огромные средства на поощрение литераторов, которые воспевали их в стихах и прославляли в прозе; источники изобилуют описаниями щедрых даров, которые получали поэты за удачно написанные поэмы, остроумные экспромты и т. п. Вполне понятно, что многие литераторы стремились в поисках заработка, карьеры или славы попасть если не ко двору самого шаха, то хотя бы во дворцы вельмож и влиятельных сановников. Литературные собрания, на которых читались новые произведения, обсуждались достоинства того или иного поэта, разбирались наиболее удачные и свежие образы и т. п., были обычным явлением эпохи, о которой идет речь.
   Литературная деятельность на персидском языке носила очень интенсивный и разнообразный характер, и в этот период в Индии были созданы произведения всех видов и жанров, которые представлены в литературе Ирана. Сотни поэтов, среди которых мы встречаем как выходцев из Ирана и Средней Азии, так и уроженцев Индии, писали стихи всех жанров, и произведения таких авторов, как Файзи, Назири, Урфи и Зухури, получили признание всюду, где персидский язык был распространен. Интерес к персидскому языку и потребности, связанные с его преподаванием в школах (медресе), привели к созданию многочисленных толковых персидских словарей — фархангов. Лучшие из таких фархангов по сей день являются ценными источниками не только для истории персидского языка, но и для изучения поэзии Индии и Ирана, так как в качестве иллюстративного материала в них использованы стихи различных поэтов обеих стран.
   Широкое развитие получила историография, которая оказала большое влияние на язык и стиль произведений художественной прозы. К тому же авторы исторических сочинений нередко сами бывали поэтами, переводчиками и т. п.
   Из сказанного вполне ясно, как велика была тогда роль литературы на персидском языке, здесь нет нужды перечислять все ее жанры. Необходимо, однако, отметить, что в создании этой литературы принимали участие не только выходцы из Ирана и Средней Азии или их потомки, но и коренные индийцы, и сюжеты, мотивы и образы, присущие древней индийской литературе, оказали большое влияние на произведения, написанные по-персидски.
   Переводческая деятельность, которая никогда не замирала в средневековой Индии, в эпоху Великих Моголов приобрела значительный размах, и произведения санскритской литературы, переведенные или адаптированные по-персидски, исчисляются десятками. Среди них мы встречаем и научные книги — по математике, астрономии, медицине, — и религиозные, и эпические сказания, и обширные сборники народных рассказов, притч, сказок и басен. «Махабхарата» была переведена при Акбаре, «Рамаяна» переводилась несколько раз, прозой и стихами. Поэты, писавшие по-персидски, заимствовали из этих произведений не только отдельные образы и мотивы, но и значительные по размерам эпизоды, доставлявшие им темы для творчества. Для примера можно назвать хотя бы знаменитую поэму «Наль и Дамаянти» Файзи, сюжет которой заимствован из «Махабхараты».
   Таким образом, литература, созданная на персидском языке в Индии, воплотила в себе различные влияния и представляет своеобразный синтез, в создании которого индийская культура сыграла значительную роль.
   Приходится с сожалением сказать, что эта литература изучена в еще меньшей степени, чем литература персидская. Ей посвящено довольно много исследований, среди которых есть очень ценные работы, но большинство этих исследований носит все же предварительный характер, и мы до сих пор не располагаем авторитетным, обобщающим трудом, на оценки которого можно было бы положиться. И особенно плохо изучена литература как раз того периода, когда жил и творил автор настоящей книги.
   Предки Инаятуллаха Канбу жили в Лахоре, городе, который, по отзывам европейских путешественников, не уступал тогда ни одному городу Азии или Европы по размерам, богатству и количеству населения. Сам Инаятуллах Канбу родился в Бурханпуре около 1606 г., во время правления Джахангира. Ограниченные сведения о жизни нашего автора, которыми мы располагаем, содержатся в историческом сочинении «Амал-е Салих», написанном в 1659 — 1660 гг. его младшим братом и учеником Мухаммадом Салихом Канбу. Мухаммад Салих сообщает, что Инаятуллах некоторое время занимал официальные должности в правление Шах-Джахана (1628 — 1658), но на склоне дней удалился от дел и вел аскетический образ жизни.
   Биография Инаятуллаха Канбу помещена Мухаммадом Салихом в раздел жизнеописаний наиболее выдающихся мунши периода правления Шах-Джахана, и мы можем предположить, что наш автор какое-то время занимался составлением официальных посланий, состоя при губернаторе Лахора.
   Мухаммад Салих очень высоко оценивает литературные таланты нашего автора и пишет, что Инаятуллах обладал глубокими познаниями в искусстве риторики и считался одним из корифеев среди пишущих так называемым «новым стилем». Из числа произведений Инаятуллаха Канбу Мухаммад Салих упоминает историческое сочинение, посвященное Шах-Джахану и названное автором «Тарих-е делгуша» (сохранилось в одной рукописи, находится в Англии), и «Бехар-е данеш». Мухаммад Салих считает, что оба эти сочинения написаны с большим вкусом, «чистой и мощной», как он выражается, прозой, изобилуют светлыми и новыми образами, проникнуты глубоким смыслом.
   Он добавляет, что в «Бехар-е данеш» содержатся как «древние индийские сказки, переданные персидскими выражениями», так и новые рассказы, созданные самим автором[1].
   Инаятуллах Канбу умер в Дели в 1671 г., в возрасте 65 лет. Вот те немногие сведения, которые дошли до нас.
   «Бехар— е данеш» представляет собрание рассказов, притч и сказок, связанных в одно целое в так называемой «обрамленной» повести о любви принца Джахандар-султана и красавицы Бахравар-бану. Такое «рамочное» построение было широко распространено в повествовательной литературе древней Индии, откуда оно перешло в Иран и другие страны ислама. Советские читатели уже знакомы с этой формой по «Книге тысячи и одной ночи», «Калиле и Димне», «Синдбад-наме», «Шукасаптати» и другим сочинениям, переведенным на русский язык.
   Высокая оценка, которую Мухаммад Салих дал сочинениям своего старшего брата, разделялась его современниками, и «Бехар-е данеш» очень быстро завоевало широкую популярность.
   Значительное число рукописей, а впоследствии литографированных изданий и переизданий этого сочинения говорит о большом спросе, которым пользовалась книга. Но этого мало: «Бехар-е данеш» составляло предмет обязательного изучения в медресе уже в конце XVII в. наряду с «Анвар-е Сухайли» (переделка «Калилы и Димны») и таким шедевром персидской прозы, как «Голестан» Саади. О популярности этого произведения говорит и тот факт, что его неоднократно перерабатывали в XVIII и XIX вв. Так, известен поэтический парафраз «Бехар-е данеш», сделанный в форме месневи неким Хасаном Али Иззатом для знаменитого Типу-султана (1783 — 1799). В начале XIX в. некий Мухаммад Исмаил Мирза Джан-Тапиш, бухарец родом и известный поэт, пересказал «Бехар-е данеш» стихами на хиндустани. Известны и другие обработки этого сочинения.
   Такая популярность произведения, написанного сложной, а с нашей точки зрения, подчас и вычурной прозой, требует объяснения. Прежде всего необходимо помнить, что эстетические нормы и представления индийцев и персов об оригинальности и новизне литературного произведения часто не совпадают о представлениями, утвердившимися за последние века в Европе. Так, например, для читателя или слушателя персидских стихов сюжет часто имеет гораздо меньшее значение, чем так называемая «ма'ни-йе бакр», т. е. свежая, новая, буквально «девственная мысль», которая содержится, как правило, в одном двустишии. Успех и оценка стихотворения зависели часто не столько от его общей формы и сюжета, сколько от таких «девственных мыслей» и новой, до того никем не примененной формы их выражения. Эти требования в какой-то мере прилагались и к прозе, чем отчасти и объясняются бесконечные обработки и переработки одних и тех же сюжетов, столь характерные для персидской литературы.
   Среди многих востоковедов довольно широко распространено убеждение, будто усложненный, «орнаментированный» стиль получил распространение в персидской художественной прозе не ранее XIV в. На самом деле это не так, и уже в XII в. проза такого типа находилась в расцвете. В этом нас убеждают такие произведения, как «Марзбан-наме» Варавини и другая обработка того же сюжета ал-Малати, известная под названием «Раузат ал-укул», «Синдбад-наме» и ряд других, в том числе исторических, сочинений. В XIV в. в Иране появилось историческое сочинение, автор которого развил и усложнил стилевую манеру своих предшественников и довел ее до совершенства. Таково было мнение современников автора и их потомков на протяжении нескольких веков, но европейцы судили иначе. Дело в том, что сочинение, о котором идет речь, написанное поэтом и историком Шихаб ад-Дином Вассафом, представляло собой историю Ирана конца XIII — начала XIV в. и для европейских ученых, познакомившихся с ним в XIX в., этот труд был главным образом историческим источником. Историка интересуют прежде всего факты, и труд Вассафа такие факты содержал, но, по общему мнению историков, был написан в стиле настолько изысканном, что его было трудно понять, и рассказы о событиях тонули «в невразумительной напыщенности». Историки были по-своему правы, но, к сожалению, к этой оценке присоединились и литературоведы, и с тех пор она стала прилагаться к очень многим прозаическим произведениям на персидском языке, порой вовсе без достаточных оснований.
   Как показал талантливый советский иранист-литературовед К. И. Чайкин, труд Вассафа «носит следы усиленной и напряженной работы над языком своего сочинения, с целью добиться единства стиля — создать произведение, которое целиком имело бы характер торжественный, приподнятый, все, с начала до конца являлось бы образцом парадного приподнятого стиля, со всеми его отличительными чертами и особенностями, частично или целиком, но на более мелких формах явленными в сочинениях предшественников и старших современников»[2].
   Труд Вассафа на долгие годы стал объектом для подражания, и последователи старались превзойти своего предшественника, преступая при этом подчас границы хорошего вкуса и меры. Проза такого стиля оказала большое влияние на авторов, писавших в Индии, и получила там большое распространение.
   Персидская повествовательная проза Индии претерпела также влияние эпистолярного стиля, присущего официальной переписке (так называемой инша), которую вели между собой восточные правители. Составители таких посланий назывались мунши; обычно они были литераторами, и должность эта считалась очень ответственной. Язык и стиль их посланий должны были возвеличивать государя, от имени которого они писали, а потому послания составлялись по всем правилам риторики, торжественным слогом, были насыщены намеками, иносказаниями и т. п.
   Особенности, присущие этим двум стилям, отчетливо выступают в прозе Инаятуллаха Канбу, который был и мунши, и историком. Музыкальная виртуозность этой прозы, неисчерпаемый блеск ее образов, игра слов, каламбуры, иносказания и т. п. могут быть по достоинству оценены только в оригинале и с трудом поддаются переводу.
   Переводчик подобных произведений попадает в очень трудное положение: либо он должен рассчитывать на читателей, знакомых с индийско-персидской культурой, либо ему приходится перегружать свой перевод различными примечаниями и комментариями.
   С такой же проблемой, между прочим, сталкивается и переводчик европейских сочинений на персидский язык. Вот что писал известный советский иранист Ю. Н. Марр, который посетил Иран в 20-е годы нашего века: «Моя попытка познакомить небольшой круг подготовленных персов с нашими авторами не увенчалась успехом. Я начал с Пушкина, с его „Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон“… Слова „жертва“, „Аполлон“ были совершенно непонятны; „широкошумные“ дубравы были поняты как аллея или роща, в которой прогуливается много народу, отчего и шум; „берега пустынных вод“ совсем не выходили, потому что в Персии где вода, там и жизнь, и люди, и местность отнюдь не пустынна»[3].
   Все это необходимо учитывать нашим читателям при чтении переводов с восточных языков.
   Первый европейский перевод «Бехар-е данеш» был опубликован в 1768 г. в Лондоне А. Доу, который перевел на английский язык лишь часть произведения, и, по обыкновению многих переводчиков того времени, «улучшил» оригинал вставками собственного сочинения. В 1799 г. в Англии вышел второй перевод «Бехар-е данеш», в котором были опущены шесть вставных рассказов. Этот английский перевод Джонатана Скотта послужил оригиналом для немецкого перевода Хартманна и французского перевода Лескалье, изданных в начале XIX в. Публикуемый перевод — первый перевод «Бехар-е данеш» на русский язык.
   Переводчик старался как можно полнее передать отмеченные выше особенности оригинала. К сожалению, этого не всегда удается достичь, не прибегая к примечаниям. К изданию прилагаются «Примечания», в которых разъяснены отдельные места текста и указаны основные источники встречающихся в «Бехар-е данеш» цитат, и краткий «Словарь непереведенных терминов и слов, собственных имен и географических названий». «Примечания» и «Словарь» рассчитаны на неспециалистов и не исчерпывают всех значений толкуемых в них терминов, понятий и т. п.; они составлены с целью облегчить читателям понимание непривычных и несвойственных русской и европейской литературам образов, которыми изобилует сочинение Инаятуллаха Канбу.
 
   Ю. Борщевский

О том, как была сочинена эта книга, которая для разума благодатна, как дождливая весна для базиликов

   Да будет известно возвышенным мужам, садовникам в саду наук, знаний и слова, что однажды в пору наслаждений и веселия, радостей и утех, когда цветы на земле, подобные звездам на небе, от щедрости творца зеленели, словно небесный свод, когда лужайки обилием роз вызывали зависть Плеяд, я по просьбе своих друзей отправился в степь и увидел, как туча-кравчий по обычаю благородных людей напоила зеленых обитателей земли влагой. А скромница-земля, будто опьяневшая от воды, стала показывать то, что таилось внутри, как это обычно бывает с людьми нежной натуры. Весна-художник разукрасила ветви, талантливый живописец убрал цветники разнообразными узорами, утренний ветерок, подобно машшате, нарядил невест в садах, деревья на лугах испили ночной росы, весенний ветер напоил розы мускусным ароматом, девицы-травы своей чудной красой затмили красавиц Халлуха и Наушада. Среди зеленых лужаек река казалась Млечным Путем, красильщик-весна покрасила гиацинты, тюльпаны и розы в садах киноварью, пташки над изумрудной равниной заливались, словно ученики, нараспев повторяющие свой урок. Соловей, узрев в саду пурпурную одежду розы, запел на тысячу ладов, а кравчий-время щедро разливал вино в погребке весны. От дуновения ветерка молодая трава колыхалась словно волнующееся море, лепестки базиликов и гиацинтов наполнились мускусным ароматом, уста газелей покраснели от лепестков аргувана, а лепестки тюльпанов заалели, будто коралл или клюв попугая.
   Прелесть весенней зелени, сладостные голоса птиц, хмельные воды ручьев, смеющиеся голоса куропаток, пляски газелей с лиловыми копытцами, павлины, блистающие пестрыми хвостами, — все это оказало на меня такое впечатление, что мое сердце, сжавшееся, словно бутон, вдруг расцвело, как роза, и чаша желания переполнилась вином наслаждения. Все сердца были пленены теми райскими розовыми лужайками, и завязалась непринужденная беседа, натянутость, сковывающая обычно людей незнакомых, прошла. Одних моих спутников — поклонников красоты и трелей соловья, пленил аромат роз и гиацинтов. Они то пили упоительный напиток из чаши тюльпана, то наслаждались ланитами жасминов и роз. А другие, которые стремились к познанию смысла жизни, увидев совершенство природы, признали мастерство художника-творца и стали вкушать нектар божественной истины. Подобно суфиям, от трелей певцов лужаек они стали плясать в экстазе [4]. Словом, каждый в меру своей природы был пьян от созерцания красоты тех невест, взращенных весною в неге. Все слушали упоительные мелодии и трели, отринув от себя заботы. Когда кипарисы и лилии пришли в такой восторг, что готовы были бросать вверх шапки, к нам подошел грациозной и легкой походкой, мерно покачиваясь, один юный и прекрасный брахман. Пред алтарем его бровей преклоняли колени кумиры, аскеты готовы были повязать его благоухающие кудри вместо зуннара, в розы его ланит были влюблены ивы с лужайки, лилии всеми десятью языками своими пели славу его локонам, вокруг алых щек его змеями вились кудри, от зависти к ясной луне его лика солнце в изнеможении клонилось к земле, его прекрасные персты, даже окрашенные хной, казались белоснежной рукой Мусы, жемчужные зубы его в рубиновых устах казались Плеядами на утренней заре, а алмаз от зависти к ним терял блеск, чело было озарено светом разума, и лицо излучало мудрость, словно солнце, стан был подобен стройному побегу, а лик его напоминал полную луну, омытую в водах семи ручьев. Легкой походкой он напоминал горную куропатку; распрямляясь, он затмевал кипарис на лужайке.
   Он подсел к нам, и мы все вскрикнули от изумления. Мои друзья, поглощенные созерцанием роз и базиликов, разом побросали кисти, которыми они рисовали стройных красавиц лужайки, и обратили взоры к этому юному побегу в саду любви, и окружили его, словно ореол месяц. А прекрасный и стройный юноша открыл рот, подобный источнику живой воды, и осыпал собеседников жемчужинами глубокомыслия, — то есть по обычаю мудрецов и тех, кто познал тайны, стал говорить приятные слова. Он начал свою речь так:
   — Восхищаться ароматом роз и базиликов, наслаждаться внешней красотой — все это не в обычаях мудрецов, ибо роза не цветет больше недели, красота щек и иная бренная краса подвластна времени. Не подобает разумным мужам отдавать сердце тому, кто непостоянен, и уповать на свидание с тем, что преходяще, ибо такое поведение нельзя назвать похвальным.
   Затем он рассказал эту удивительную повесть, это подобное саду повествование, в котором цветут розы глубоких мыслей, рассыпая слова, будто рубины из рудника, и заключил:
   — На свете не может быть книги-сада пленительнее и прекраснее, чем кущи этого индийского алоэ, сожженного на огне персидского языка, дабы он источал аромат глубоких мыслей и аромат этот распространился в обществе любителей слова. И нет сомнения в том, что десница осени никогда не повредит этому цветнику глубоких мыслей, а губительный самум пустыни не достигнет этой лужайки.
   Когда эти мудрые слова осели в моем сознании, когда эти сладостные речи запечатлелись на скрижали сердца, то я, нижайший раб Инаятуллах, который всего лишь собирает колосья на гумне мастеров слова [5], подбирает остатки с пиршественного стола разума и получает дары за службу мужам науки, по совету того сияющего ясного месяца высыпал из полы сорванные розы и приступил к украшению лужаек в цветнике знания. Красочность выражений и изящность оборотов я заимствовал у розоподобных щек и стройного стана того прекрасного и статного кумира. Ясность мыслей и соразмерность метафор я взял взаймы у его сладостных уст и совершенного тела. Словно машшате, я завил волшебные кудри своих слов и заставил их красоваться перед моими друзьями. И поскольку тюльпаны и столистники мыслей и розы изложения расцвели на лужайке в пленительном и прелестном саду, то я назвал книгу «Бехаре данеш» («Храм познания»), так как это — радующий душу сад и утоляющий духовную жажду родник. Каждая страница ее — лужайка цветника, где в любом уголке распускаются розы глубоких мыслей. Каждая фраза этой книги — розарий, в тени кустов которого покоятся красавицы-слова под благоухающими покрывалами. Когда обладатели совершенного разума и благословенные мужи, искатели истины, взращенные на справедливости и наделенные Аллахом способностью познавать сущность вещей, ступят в этот цветник глубоких мыслей, когда их сердца насладятся лицезрением этих дев — слов, то я надеюсь, что они не будут придираться к недостаткам и обратят внимание на достоинства книги. Если же иногда и заметят ошибку или погрешность, то пусть исправят ее сообразно со своей благородной натурой. И пусть они не порицают меня, подобно низким глупцам и мерзким дуракам, и не нападают на меня, словно барс на серну, пусть они не придираются ко мне. Ведь всем известно, что художник, природа которого соответствует словам: «Человек создан слабым» [6], не в состоянии создать изображение без изъянов при помощи калама — обрезка тростника. Ведь слуги, убирающие стол и скатерть слов и знания, хорошо знают, сколько нужно выстрадать душе и уму, чтобы придать словам соразмерность и смысл. Пока мастер слова не ударит сто раз секирой мысли по сердцу, пока он не просверлит свою печень насквозь алмазом мысли, он не извлечет слово-рубин, которое могло бы понравиться тем, кто любит замысловатое и понимает глубокое. Пока тысячу раз не нырнешь в безбрежное море мысли, в руки не попадет царственный жемчуг, достойный похвалы тех, кто украшает трон разума. Хотя несколько черепков, которые предлагаю я, нахлебник мужей учености и совершенства, недостойны внимания и стольких разглагольствований, тем не менее я дрожу как осиновый лист перед теми, кто враждебен мне и не знает справедливости, кто по бесталанности сделал занятием своим порицание, хотя сам не может отличить игольное ушко от Тира, а Тир — от Утарида [7]. Поэтому я прибегаю к защите и покровительству тех, кто справедлив, кто способен отличать дурное от хорошего, кто измерил шагами мысли долы и высоты разума и изведал глубокие размышления. В предисловии же я решил высказать свою просьбу, исправить замеченные погрешности. Уповаю, что в силу своего благородства и великодушия читатели соизволят обратить на это свое внимание и запомнят вступление, в котором выражена конечная цель книги.