Страница:
Вы читали «Тристрама» и помните историю нежных любовников; помните Амандуса, который, будучи разлучен с своею Амандою, странствовал по свету, попался в плен морским разбойникам и двадцать лет просидел в подземной темнице, для того что он не хотел изменить своей Аманде и не отвечал любовью на любовь марокской принцессы; помните Аманду, которая исходила всю Европу, Азию, Африку, босая и с распущенными волосами, спрашивая во всяком городе, у всяких ворот о своем Амандусе и заставляя эхо мрачных лесов, эхо гор кремнистых твердить имя его – «Амандус! Амандус!» – помните, как сии любовники сошлись наконец в Лионе, отечественном их городе, увидели друг друга, обнялись и – упали мертвые… Души их на крыльях радости улетели на небо! – Помните, что нежный Стерн, приближаясь к тому месту, где, по описанию, надлежало быть их могиле, и чувствуя в сердце своем огнь и пламя, воскликнул:
«Нежные, верные тени! Давно, давно хотел я пролить сии слезы на вашем гробе; приимите их от чувствительного сердца!» – но вы помните и то, что Стерну не на что было пролить слез своих, ибо он не нашел гроба любовников. Увы! И я не мог найти его!.. Спрашивал – но французы думают ныне о своей революции, а не о памятниках любви и нежности! -
Кто, будучи здесь, не вспомнит еще о других, несчастнейших любовниках, которые за двадцать лет перед сим умертвили себя в Лионе?
Италиянец, именем Фальдони, прекрасный, добрый юноша, обогащенный лучшими дарами природы, любил Терезу и был любим ею. Уже приближился тот счастливый день, в который, с общего согласия родителей, надлежало им соединиться браком, но жестокий рок не хотел их счастья. Молодой италиянец каким-то случаем повредил себе главную пульсовую жилу, отчего произошла неизлечимая болезнь. Отец Терезии, боясь выдать дочь свою за такого человека, который может умереть в самый день брака, решился отказать несчастному Фальдони, но сей отказ еще более воспламенил любовников, и, потеряв надежду соединиться в объятиях законной любви, они положили соединиться в хладных объятиях смерти. Недалеко от Лиона, в каштановой роще, построен сельский храм, богу милосердия посвященный и рукою греческого искусства украшенный; туда пришел бледный Фальдони и ожидал Терезы. Скоро явилась она во всем сиянии красоты своей, в белом кисейном платье, которое шито было к свадьбе, и с розовым венком на темно-русых волосах. Любовники упали перед олтарем на колени и – приставили к сердцам свои пистолеты, обвитые алыми лентами; взглянули друг на друга – поцеловались – и сей огненный поцелуй был знаком смерти – выстрел раздался – они упали, обнимая друг друга, и кровь их смешалась на мраморном помосте.
Признаюсь вам, друзья мои, что сие происшествие более ужасает, нежели трогает мое сердце. Я никогда не буду проклинать слабостей человечества, но одне заставляют меня плакать, другие возмущают дух мой. Если бы Тереза не любила или перестала любить Фальдони или если бы смерть похитила у него милую подругу, ту, которая составляла все счастье, всю прелесть жизни его, тогда бы мог он возненавидеть жизнь, тогда бы собственное сердце мое изъяснило мне сей печальный феномен человечества, я вошел бы в чувства несчастного и с приятными слезами нежного сожаления взглянул бы на небо без роптания, в тихой меланхолии. Но Фальдони и Тереза любили друг друга; итак, ям надлежало почитать себя счастливыми. Они жили в одном мире, под одним небом, озарялись лучами одного солнца, одной луны – чего более? (Кто хочет, рассмеется.) Истинная любовь может наслаждаться без чувственных наслаждений, даже и тогда, когда предмет ее за отдаленными морями скрывается. Мысль: «Меня любят!» должна быть счастием нежного любовника – и как приятно, как сладко думать ему, что ветерок, который в сию минуту прохлаждает жар лица его, веял, может быть, и на прелестях любезной; что птичка, в глазах его под небом парящая, за несколько дней перед тем сидела, может быть, на том дереве, под которым красавица размышляла о своем друге! Одним словом, удовольствия любви бесчисленны; ни тиранство родителей, ни тиранство самого пока не может отнять их у нежного сердца – и кому сии удовольствия неизвестны, тот не называй себя чувствительным! – Фальдони и Тереза! Вы служите для меня примером одного исступления, помешательства разума, заблуждения, а не примером истинной любви!
«Смотри! смотри!» – закричал мой Беккер. Я бросился к окну и увидел, что вокруг ратуши толпится шумящий народ. «Что это значит?» – спросили мы у слуги, который прибирал мою комнату. «Какое-нибудь новое дурачество», – отвечал он. Но я любопытен был знать это дурачество и вместе с Беккером пошел на улицу. У пяти или шести человек спрашивали мы о причине шума, но все отвечали нам: «Qu'en sais-je?» («Почему мне знать?») Наконец дело объяснилось.
Какая-то старушка подралась на улице с каким-то стариком; пономарь вступился за женщину; старик выхватил из кармана пистолет и хотел застрелить пономаря, но люди, шедшие по улице, бросились на. него, обезоружили и повели его… a la lanterne (на виселицу); отряд национальной гвардии встретился с сею толпою людей, отнял у них старика и привел в ратушу – вот что было причиною волнения! Народ, который сделался во Франции страшнейшим деспотом, требовал, чтобы ему выдали виновного, и кричал: «A la lanterne!» Пономарь кричал: «A la lanterne! A la lanterne!» Бабы-торговки кричали: «A la lanterne! A la lanterne!» Te, которые наиболее шумели и возбуждали других к мятежу, были нищие и празднолюбцы, не хотящие работать с эпохи так называемой Французской свободы. – Изрядно одетый незнакомец подошел ко мне и к Беккеру и с дружественным видом сказал нам: «Около получаса ходит за вами подозрительный человек; будьте осторожны – вы, конечно, иностранцы – sauvez-vous, messieurs!» («Спасайтесь!»). Я посмотрел ему в глаза и уверился, что он хотел только испугать нас; а Беккер, не знаю отчего, покраснел и схватил мою руку; взор его говорил мне: «Мы друг друга не оставим!» Но он и я благополучно возвратились в «Hotel de Milan». Народ ввечеру рассеялся, и мы пошли гулять на свободе по берегу Роны.
Мы обедали ныне у господина Т*, богатого купца, вместе с некоторыми из здешних ученых, а ввечеру были на гуляньи за городом. И богатые и бедные, и старые и малые толпились на зеленых лугах, поздравляли друг друга с весною и наслаждались теплым вечером. В городе не оставалось, думаю, ни четвертой части жителей, и всякий был в лучшем своем платье. Иные сидели на траве и пили чай; другие ели бисквиты, сладкие пироги и потчевали своих знакомых. Я ходил между тысячами, как в лесу, не зная никого и не будучи никому известен. Однако ж, видя вокруг себя радостные лица, веселился в сердце своем. Наконец ушел ото всех людей, сел под зеленым кусточком, увидел фиалку и сорвал ее, но мне показалось, что она не так хорошо пахнет, как наши фиалки, – может быть, оттого, что я не мог отдать сего цветочка любезнейшей из женщин и вернейшему из друзей моих!
Лион… 1790
Нет, друзья мои! Я не увижу плодоносных стран Южной Франции, которыми прельщалось мое воображение!.. Беккер не получил здесь векселя и, оставшись только с шестью луидорами, решился ехать прямо в Париж. Мне надлежало с ним расстаться или пожертвовать для него своим любопытством, своими мечтами, Лангедоком и Провансом.
Несколько минут я сражался с самим собою, сидя в задумчивости перед камином. Любезный датчанин разбирал между тем свой чемодан, в котором лежали некоторые из моих вещей. «Вот твои книги, – говорил он, – твои письма – твои платки – возьми их! Может быть, мы уже не увидимся». – «Нет, – сказал я, встал со стула и обняв с чувствительностию Беккера, – мы едем вместе!»
Гробница нежной Лауры, прославленной Петрарком! Воклюзская пустыня, жилище страстных любовников! (В двенадцати верстах от Авиньйона.) Шумный, пенистый ключ, утолявший их жажду! Я вас не увижу!.. Луга провансские, где тимон с розмарином благоухают! Не ступит нога моя на вашу цветущую зелень!.. Нимский храм Дианы, огромный амфитеатр, драгоценные остатки древности! Я вас не увижу! (В Ниме много римских древностей.) – Не увижу и тебя, отчизна Пилата Понтийского! (Город Вьень.) Не взойду на ту высокую гору, на ту высокую башню, где сей несчастный сидел в заключении; не загляну в ту ужасную пропасть, в которую он бросился из отчаяния! (Так говорит предание. Сию башню и сию пропасть показывают близ Вьеня.) – Простите, места, любопытные для чувствительного путешественника!
Не без слез расставались мы с Маттисоном. Он подарил мне на память некоторые из новейших своих сочинений и сказал: «Где буду впредь, не знаю; но никакой климат не переменит моего сердца – я всегда с удовольствием стану вспоминать о нашем знакомстве-не забудьте Маттисона!» Прочих лионских знакомцев оставляю без сожаления.
Завтра в пять часов утра сядем в почтовую лодку и поедем в Шалон. С учтивою хозяйкою мы уже расплатились. Каждый день стоил нам здесь около луидора.
Теперь ночь – Беккер спит – я не могу – сижу за столиком и лечу мыслями в мое отечество, – к вам, моим любезным!
Река Сона
Солнце восходит – туман разделился – лодка наша катится по струистой лазури, освещаемой золотыми лучами, – подле меня сидит один добрый старик из Нима; молодая, приятная женщина спит крепким сном, положив голову на плечо его; он одевает красавицу плащом своим, боясь, чтобы она не простудилась, – молодой англичанин в углу лодки играет с своею собакою, – другой англичанин с важным видом болтает в реке воду длинного своею тростью и напоминает мне тех духов в «Багват-Гете» (Индейская книга.), которые сим способом целый океан превратили в масло, – высокий немец, стоя подле мачты, курит трубку, – Беккер, пожимаясь от утреннего холодного воздуха, разговаривает с кормчим, – я пишу карандашом на пергаментном листочке.
На обеих сторонах реки простираются зеленые равнины; изредка видны пригорки и холмики; везде прекрасные деревеньки, каких не находил я ни в Германии, ни в Швейцарии; сады, летние домики богатых купцов, дворянские замки с высокими башнями; везде земля обработана наилучшим образом; везде видно трудолюбие и богатые плоды его.
Я воображаю себе первобытное состояние сих цветущих берегов… Здесь журчала Сона в дичи и мраке, темные леса шумели над ее водами; люди жили, как звери, укрываясь в глубоких пещерах или под ветвями столетних дубов, – какое превращение!.. Сколько веков потребно было на то, чтобы сгладить с натуры все знаки первобытной дикости!
Но, может быть, друзья мои, может быть, в течение времени сии места опять запустеют и одичают; может быть, через несколько веков (вместо сих прекрасных девушек, которые теперь перед моими глазами сидят на берегу реки и чешут гребнями белых коз своих) явятся здесь хищные звери и заревут, как в пустыне африканской!.. Горестная мысль!
Наблюдайте движения природы, читайте историю народов, поезжайте в Сирию, в Египет, в Грецию – и скажите, чего ожидать не возможно? Все возвышается или упадает; народы земные подобны цветам весенним; они увядают в свое время – придет странник, который удивлялся некогда красоте их; придет на то место, где цвели они… и печальный мох представится глазам его! – Оссиан! Ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!
Кто поручится, чтобы вся Франция – сие прекраснейшее в свете государство, прекраснейшее по своему климату, своим произведениям, своим жителям, своим искусствам и художествам – рано или поздно не уподобилась нынешнему Египту?
Одно утешает меня – то, что с падением пародов не упадает весь род человеческий: одни уступают свое место другим, и если запустеет Европа, то в средине Африки или в Канаде процветут новые политические общества, процветут науки, искусства и художества.
Там, где жили Гомеры и Платоны, живут ныне невежды и варвары, но зато в северной Европе существует певец «Мессиады», которому сам Гомер отдал бы лавровый венец свой; зато у подошвы Юры видим Боннета, а в Кенигсберге – Канта, перед которыми Платон в рассуждении философии есть младенец.
Макон в Бургонии, полночь
Путешествие наше очень приятно. День был прекрасный, вечер теплый, солнце тихо и великолепно скатилось с голубого неба, и давно не видал я такой розовой зари, какую видел ныне.
В полдень пристали мы к берегу против одного небольшого местечка. Тут встретили нас пятнадцать или двадцать трактирщиц, из которых каждая звала к себе в гости любезных путешественников, уверяя, что у нее прекрасный суп, прекрасные соусы, прекрасный десерт и самое лучшее вино. Я, Б*, молодой французский офицер и двое англичан обедали вместе и с великою благодарностию заплатили хозяйке по тридцать су, для того что она в самом деле очень хорошо нас угостила. – После обеда гуляли мы по берегу реки, заходили в разные крестьянские домики и видели, что поселяне живут чисто и опрятно. Офицер, Б* и я говорили с ними о хозяйстве, о земледелии и шутили с молодыми крестьянками, которые умеют еще краснеться. Одно семейство застали мы за обедом: на большом столе, покрытом довольно чистою скатертью, стояла чаша с супом, блюдо шпинату и кринка молока. – Но весьма не полюбились мне деревянные башмаки французских поселян, и я не понимаю, как они не натирают ими ног своих. -
Около вечера мы проплыли мимо города Треву, лежащего на правой стороне Соны; более всего известен он по «Memoires de Trevoux» (По «Тревуским памятным запискам» (франц.). – Ред.), антифилософическому иезуитскому журналу, который, подобно черной молниеносной туче, метал страшные перуны на Вольтеров и д'Аланбертов и грозил попалить священным огнем все произведения ума человеческого.
В девять часов вышли мы на берег в городе Маконе, ужинали в первом здешнем трактире и пили самое лучшее бургонское вино. Оно густое, темного цвета и совсем непохоже на то, что у нас в России называется бургонским.
Здесь почуем и в четыре часа поплывем в Шалон, где надеемся быть завтра после обеда.
Фонтенебло, 9 часов утра
Третьего дни ночью выехали мы из Шалона, в легкой коляске, вместе с одним парижским купцом, который, взяв с нас двоих триста ливров, сказал, чтобы мы спрятали до Парижа свои кошельки: он платит прогоны, за обед, за ужин, за чай и кофе. Может быть, останется у него несколько талеров или экю, но зато мы совершенно покойны.
Французская почта не дороже и притом несравненно лучше немецкой. Лошади везде через пять минут готовы; дороги прекрасные; постиллионы не ленивы – города и деревни беспрестанно мелькают в глазах путешественника.
В 30 часов переехали мы 65 французских миль; везде видели приятные места и на каждой станции – были окружены нищими! Товарищ наш француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей и потому недостойны сожаления, но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окном сии бледные лица, сии раздранные рубища!
Фонтенебло есть маленький городок, окруженный лесами, в которых французские короли издревле забавлялись звериною ловлею. Святой Лудовик подписывал на указах: «Donne en nos deserts de Fontainebleau» («Дано в нашей пустыне Фонтенебло»). Тогда не было здесь почти ничего, кроме двух или трех церквей и монастыря; но Франциск I построил в пустыне огромный дворец и украсил его лучшими произведениями италиянского художества. Я хотел видеть внутренность сего величественного здания и за два экю видел все достойное примечания: прекрасную церковь, галерею Франциска I с ее славными картинами, королевские и королевины комнаты, также украшенные превосходною живописью, и проч. В одной большой галерее сего дворца показывают то место, где жестокая Христина в 1659 году страшнейшим образом умертвила своего штальмейстера и любовника, маркиза Мональдески. – В маскарадной зале, расписанной живописцем Николо, многие картины стерты, для того что они были слишком соблазнительны для набожных людей. Соваль, адвокат парижского парламента, описывая «Любовные похождения королей французских», говорит, что век Франциска I был самый развращенный и что все произведения тогдашних поэтов и живописцев дышали сладострастием. «Ступай в Фонтенебло! – восклицает благочестивый адвокат, скончавший жизнь свою в 1670 году, – и везде на стенах увидишь ты богов и богинь, мужчин и женщин, которые посрамляют натуру и утопают в море распутства. Добродетельная супруга Генриха IV истребила многие из сих картин, но чтобы истребить все погибельное, все развратное, надлежит предать пламени весь Фонтенебло». – Некто Сюбле де Ное, будучи губернатором в Фонтенебло, сжег Микель-Анджелову картину, за которую Франциск I заплатил превеликую сумму. Изображалась нагая Леда – и так живо, в таком сладострастном положении, что губернатор не мог видеть ее без соблазна. – Сии анекдоты взял я из Дюлора.
Мы завтракали – постиллион хлопает бичом – простите – простите до Парижа!
Париж, 27 марта 1790
Мы приближались к Парижу, и я беспрестанно спрашивал, скоро ли увидим его? Наконец открылась обширная равнина, а на равнине, во всю длину ее, Париж!.. Жадные взоры наши устремились на сию необозримую громаду зданий – и терялись в ее густых тенях. Сердце мое билось. «Вот он, – думал я, – вот город, который в течение многих веков был образцом всей Европы, источником вкуса, мод, – которого имя произносится с благоговением учеными и неучеными, философами и щеголями, художниками и невеждами, в Европе и в Азии, в Америке и в Африке, – которого имя стало мне известно почти вместе с моим именем; о котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!.. Вот он!.. Я его вижу и буду в нем!..» – Ах, друзья мои! Сия минута была одною из приятнейших минут моего путешествия! Ни к какому городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, с таким нетерпением! – Товарищ наш француз, указывая на Париж своею тростью, говорил нам: «Здесь, на правой стороне, видите вы предместье Монмартр и дю Танпль; против нас святого Антония, а на левой стороне за Сеною предместие Ст. Марсель, Мишель и Жермень. Эта высокая готическая башня есть древняя церковь богоматери; сей новый великолепный храм, которого архитектуре вы, конечно, удивляетесь, есть храм святой Женевьевы, покровительницы Парижа; там, вдали, возвышается с блестящим куполом l'Hotel Royal des Invalides (Королевский Дом инвалидов (франц.). – Ред.) – одно из огромнейших парижских зданий, где короли и отечество покоят заслуженных и престарелых воинов».
Скоро въехали мы в предместье святого Антония; но что же увидели? Узкие, нечистые, грязные улицы, худые домы и людей в раздранных рубищах. «И это Париж, – думал я, – город, который издали казался столь великолепным?» – Но декорация совершенно переменилась, когда мы выехали на берег Сены; тут представились нам красивые здания, домы в шесть этажей, богатые лавки. Какое многолюдство! Какая пестрота! Какой шум! Карета скачет за каретою; беспрестанно кричат: «Gare! Gare!» (Берегись, берегись! (франц.). – Ред.), и народ волнуется, как море.
Сей неописуемый шум, сие чудное разнообразно предметов, сие чрезвычайное многолюдство, сия необыкновенная живость в народе привели меня в некоторое изумление. – Мне казалось, что я, как маленькая песчинка, попал в ужасную пучину и кружусь в водном вихре.
Переехав через Сену, в улице Генего, остановились мы подле «Hotel Britannique». Там, в третьем этаже, нашлись для нас две комнаты, светлые и чисто прибранные, за которые должно платить по два луидора в месяц. Хозяйка осыпала нас учтивостями, бегала, суетилась, назначала место для наших кроватей, сундука, чемодана и при всяком слове говорила: «Aimables etrangers» – любезные иностранцы, почтенные иностранцы! Купец, сопутник наш, пожелал нам всевозможных удовольствий в Париже и уехал к себе домой, а мы в полчаса успели отобедать, причесаться, одеться – заперли свои комнаты, вышли на улицу и смешались с толпами народными, которые, как морские волны, вынесли нас к славному Новому мосту, Pont neuf, где стоит прекрасный монумент любезнейшего из королей французских, Генрика IV. Можно ли было пройти мимо его? Нет! Ноги мои сами собою остановились, взор мой сам собою устремился на образ героя и несколько минут не мог с него совратиться.
Оставя Беккера у подножия Генриковой статуи, я пошел к г. Брегету, который живет недалеко от Нового мосту на Quai des Morfondus. Жена его приняла меня перед камином и, услышав мое имя, тотчас вынесла мне письмо – письмо от моих любезных!.. Вообразите радость вашего друга!.. Вы здоровы и благополучны!.. Все беспокойства в одну минуту забылись: я стал весел, как беспечный младенец, – читал десять раз письмо – забыл госпожу Брегет и не говорил с нею ни слова – душа моя в сию минуту занималась одними отдаленными друзьями. – «Кажется, что вы очень обрадовались,- сказала хозяйка,-это приятно видеть».- Тут я опомнился, начал перед нею извиняться, но очень нескладно, хотел рассказывать ей о Женеве, где она родилась, – но не мог и наконец ушел. Беккер увидел меня бегущего, увидел письмо в руке моей, увидел мое лицо – и обрадовался сердечно, – потому что он любит меня. Мы обнялись на Новом мосту, подле монумента, – и мне казалось, что сам медный Генрик, смотря на нас, улыбался. Pont neuf! Я никогда тебя не забуду!
Сердце мое было довольно и весело – я ходил с Беккером по неизвестному городу, из улицы в улицу, без проводника, без намерения и без цели – и все, что встречалось глазам нашим, занимало меня приятным образом.
«Нежные, верные тени! Давно, давно хотел я пролить сии слезы на вашем гробе; приимите их от чувствительного сердца!» – но вы помните и то, что Стерну не на что было пролить слез своих, ибо он не нашел гроба любовников. Увы! И я не мог найти его!.. Спрашивал – но французы думают ныне о своей революции, а не о памятниках любви и нежности! -
Кто, будучи здесь, не вспомнит еще о других, несчастнейших любовниках, которые за двадцать лет перед сим умертвили себя в Лионе?
Италиянец, именем Фальдони, прекрасный, добрый юноша, обогащенный лучшими дарами природы, любил Терезу и был любим ею. Уже приближился тот счастливый день, в который, с общего согласия родителей, надлежало им соединиться браком, но жестокий рок не хотел их счастья. Молодой италиянец каким-то случаем повредил себе главную пульсовую жилу, отчего произошла неизлечимая болезнь. Отец Терезии, боясь выдать дочь свою за такого человека, который может умереть в самый день брака, решился отказать несчастному Фальдони, но сей отказ еще более воспламенил любовников, и, потеряв надежду соединиться в объятиях законной любви, они положили соединиться в хладных объятиях смерти. Недалеко от Лиона, в каштановой роще, построен сельский храм, богу милосердия посвященный и рукою греческого искусства украшенный; туда пришел бледный Фальдони и ожидал Терезы. Скоро явилась она во всем сиянии красоты своей, в белом кисейном платье, которое шито было к свадьбе, и с розовым венком на темно-русых волосах. Любовники упали перед олтарем на колени и – приставили к сердцам свои пистолеты, обвитые алыми лентами; взглянули друг на друга – поцеловались – и сей огненный поцелуй был знаком смерти – выстрел раздался – они упали, обнимая друг друга, и кровь их смешалась на мраморном помосте.
Признаюсь вам, друзья мои, что сие происшествие более ужасает, нежели трогает мое сердце. Я никогда не буду проклинать слабостей человечества, но одне заставляют меня плакать, другие возмущают дух мой. Если бы Тереза не любила или перестала любить Фальдони или если бы смерть похитила у него милую подругу, ту, которая составляла все счастье, всю прелесть жизни его, тогда бы мог он возненавидеть жизнь, тогда бы собственное сердце мое изъяснило мне сей печальный феномен человечества, я вошел бы в чувства несчастного и с приятными слезами нежного сожаления взглянул бы на небо без роптания, в тихой меланхолии. Но Фальдони и Тереза любили друг друга; итак, ям надлежало почитать себя счастливыми. Они жили в одном мире, под одним небом, озарялись лучами одного солнца, одной луны – чего более? (Кто хочет, рассмеется.) Истинная любовь может наслаждаться без чувственных наслаждений, даже и тогда, когда предмет ее за отдаленными морями скрывается. Мысль: «Меня любят!» должна быть счастием нежного любовника – и как приятно, как сладко думать ему, что ветерок, который в сию минуту прохлаждает жар лица его, веял, может быть, и на прелестях любезной; что птичка, в глазах его под небом парящая, за несколько дней перед тем сидела, может быть, на том дереве, под которым красавица размышляла о своем друге! Одним словом, удовольствия любви бесчисленны; ни тиранство родителей, ни тиранство самого пока не может отнять их у нежного сердца – и кому сии удовольствия неизвестны, тот не называй себя чувствительным! – Фальдони и Тереза! Вы служите для меня примером одного исступления, помешательства разума, заблуждения, а не примером истинной любви!
«Смотри! смотри!» – закричал мой Беккер. Я бросился к окну и увидел, что вокруг ратуши толпится шумящий народ. «Что это значит?» – спросили мы у слуги, который прибирал мою комнату. «Какое-нибудь новое дурачество», – отвечал он. Но я любопытен был знать это дурачество и вместе с Беккером пошел на улицу. У пяти или шести человек спрашивали мы о причине шума, но все отвечали нам: «Qu'en sais-je?» («Почему мне знать?») Наконец дело объяснилось.
Какая-то старушка подралась на улице с каким-то стариком; пономарь вступился за женщину; старик выхватил из кармана пистолет и хотел застрелить пономаря, но люди, шедшие по улице, бросились на. него, обезоружили и повели его… a la lanterne (на виселицу); отряд национальной гвардии встретился с сею толпою людей, отнял у них старика и привел в ратушу – вот что было причиною волнения! Народ, который сделался во Франции страшнейшим деспотом, требовал, чтобы ему выдали виновного, и кричал: «A la lanterne!» Пономарь кричал: «A la lanterne! A la lanterne!» Бабы-торговки кричали: «A la lanterne! A la lanterne!» Te, которые наиболее шумели и возбуждали других к мятежу, были нищие и празднолюбцы, не хотящие работать с эпохи так называемой Французской свободы. – Изрядно одетый незнакомец подошел ко мне и к Беккеру и с дружественным видом сказал нам: «Около получаса ходит за вами подозрительный человек; будьте осторожны – вы, конечно, иностранцы – sauvez-vous, messieurs!» («Спасайтесь!»). Я посмотрел ему в глаза и уверился, что он хотел только испугать нас; а Беккер, не знаю отчего, покраснел и схватил мою руку; взор его говорил мне: «Мы друг друга не оставим!» Но он и я благополучно возвратились в «Hotel de Milan». Народ ввечеру рассеялся, и мы пошли гулять на свободе по берегу Роны.
Мы обедали ныне у господина Т*, богатого купца, вместе с некоторыми из здешних ученых, а ввечеру были на гуляньи за городом. И богатые и бедные, и старые и малые толпились на зеленых лугах, поздравляли друг друга с весною и наслаждались теплым вечером. В городе не оставалось, думаю, ни четвертой части жителей, и всякий был в лучшем своем платье. Иные сидели на траве и пили чай; другие ели бисквиты, сладкие пироги и потчевали своих знакомых. Я ходил между тысячами, как в лесу, не зная никого и не будучи никому известен. Однако ж, видя вокруг себя радостные лица, веселился в сердце своем. Наконец ушел ото всех людей, сел под зеленым кусточком, увидел фиалку и сорвал ее, но мне показалось, что она не так хорошо пахнет, как наши фиалки, – может быть, оттого, что я не мог отдать сего цветочка любезнейшей из женщин и вернейшему из друзей моих!
Лион… 1790
Нет, друзья мои! Я не увижу плодоносных стран Южной Франции, которыми прельщалось мое воображение!.. Беккер не получил здесь векселя и, оставшись только с шестью луидорами, решился ехать прямо в Париж. Мне надлежало с ним расстаться или пожертвовать для него своим любопытством, своими мечтами, Лангедоком и Провансом.
Несколько минут я сражался с самим собою, сидя в задумчивости перед камином. Любезный датчанин разбирал между тем свой чемодан, в котором лежали некоторые из моих вещей. «Вот твои книги, – говорил он, – твои письма – твои платки – возьми их! Может быть, мы уже не увидимся». – «Нет, – сказал я, встал со стула и обняв с чувствительностию Беккера, – мы едем вместе!»
Гробница нежной Лауры, прославленной Петрарком! Воклюзская пустыня, жилище страстных любовников! (В двенадцати верстах от Авиньйона.) Шумный, пенистый ключ, утолявший их жажду! Я вас не увижу!.. Луга провансские, где тимон с розмарином благоухают! Не ступит нога моя на вашу цветущую зелень!.. Нимский храм Дианы, огромный амфитеатр, драгоценные остатки древности! Я вас не увижу! (В Ниме много римских древностей.) – Не увижу и тебя, отчизна Пилата Понтийского! (Город Вьень.) Не взойду на ту высокую гору, на ту высокую башню, где сей несчастный сидел в заключении; не загляну в ту ужасную пропасть, в которую он бросился из отчаяния! (Так говорит предание. Сию башню и сию пропасть показывают близ Вьеня.) – Простите, места, любопытные для чувствительного путешественника!
Не без слез расставались мы с Маттисоном. Он подарил мне на память некоторые из новейших своих сочинений и сказал: «Где буду впредь, не знаю; но никакой климат не переменит моего сердца – я всегда с удовольствием стану вспоминать о нашем знакомстве-не забудьте Маттисона!» Прочих лионских знакомцев оставляю без сожаления.
Завтра в пять часов утра сядем в почтовую лодку и поедем в Шалон. С учтивою хозяйкою мы уже расплатились. Каждый день стоил нам здесь около луидора.
Теперь ночь – Беккер спит – я не могу – сижу за столиком и лечу мыслями в мое отечество, – к вам, моим любезным!
Река Сона
Солнце восходит – туман разделился – лодка наша катится по струистой лазури, освещаемой золотыми лучами, – подле меня сидит один добрый старик из Нима; молодая, приятная женщина спит крепким сном, положив голову на плечо его; он одевает красавицу плащом своим, боясь, чтобы она не простудилась, – молодой англичанин в углу лодки играет с своею собакою, – другой англичанин с важным видом болтает в реке воду длинного своею тростью и напоминает мне тех духов в «Багват-Гете» (Индейская книга.), которые сим способом целый океан превратили в масло, – высокий немец, стоя подле мачты, курит трубку, – Беккер, пожимаясь от утреннего холодного воздуха, разговаривает с кормчим, – я пишу карандашом на пергаментном листочке.
На обеих сторонах реки простираются зеленые равнины; изредка видны пригорки и холмики; везде прекрасные деревеньки, каких не находил я ни в Германии, ни в Швейцарии; сады, летние домики богатых купцов, дворянские замки с высокими башнями; везде земля обработана наилучшим образом; везде видно трудолюбие и богатые плоды его.
Я воображаю себе первобытное состояние сих цветущих берегов… Здесь журчала Сона в дичи и мраке, темные леса шумели над ее водами; люди жили, как звери, укрываясь в глубоких пещерах или под ветвями столетних дубов, – какое превращение!.. Сколько веков потребно было на то, чтобы сгладить с натуры все знаки первобытной дикости!
Но, может быть, друзья мои, может быть, в течение времени сии места опять запустеют и одичают; может быть, через несколько веков (вместо сих прекрасных девушек, которые теперь перед моими глазами сидят на берегу реки и чешут гребнями белых коз своих) явятся здесь хищные звери и заревут, как в пустыне африканской!.. Горестная мысль!
Наблюдайте движения природы, читайте историю народов, поезжайте в Сирию, в Египет, в Грецию – и скажите, чего ожидать не возможно? Все возвышается или упадает; народы земные подобны цветам весенним; они увядают в свое время – придет странник, который удивлялся некогда красоте их; придет на то место, где цвели они… и печальный мох представится глазам его! – Оссиан! Ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!
Кто поручится, чтобы вся Франция – сие прекраснейшее в свете государство, прекраснейшее по своему климату, своим произведениям, своим жителям, своим искусствам и художествам – рано или поздно не уподобилась нынешнему Египту?
Одно утешает меня – то, что с падением пародов не упадает весь род человеческий: одни уступают свое место другим, и если запустеет Европа, то в средине Африки или в Канаде процветут новые политические общества, процветут науки, искусства и художества.
Там, где жили Гомеры и Платоны, живут ныне невежды и варвары, но зато в северной Европе существует певец «Мессиады», которому сам Гомер отдал бы лавровый венец свой; зато у подошвы Юры видим Боннета, а в Кенигсберге – Канта, перед которыми Платон в рассуждении философии есть младенец.
Макон в Бургонии, полночь
Путешествие наше очень приятно. День был прекрасный, вечер теплый, солнце тихо и великолепно скатилось с голубого неба, и давно не видал я такой розовой зари, какую видел ныне.
В полдень пристали мы к берегу против одного небольшого местечка. Тут встретили нас пятнадцать или двадцать трактирщиц, из которых каждая звала к себе в гости любезных путешественников, уверяя, что у нее прекрасный суп, прекрасные соусы, прекрасный десерт и самое лучшее вино. Я, Б*, молодой французский офицер и двое англичан обедали вместе и с великою благодарностию заплатили хозяйке по тридцать су, для того что она в самом деле очень хорошо нас угостила. – После обеда гуляли мы по берегу реки, заходили в разные крестьянские домики и видели, что поселяне живут чисто и опрятно. Офицер, Б* и я говорили с ними о хозяйстве, о земледелии и шутили с молодыми крестьянками, которые умеют еще краснеться. Одно семейство застали мы за обедом: на большом столе, покрытом довольно чистою скатертью, стояла чаша с супом, блюдо шпинату и кринка молока. – Но весьма не полюбились мне деревянные башмаки французских поселян, и я не понимаю, как они не натирают ими ног своих. -
Около вечера мы проплыли мимо города Треву, лежащего на правой стороне Соны; более всего известен он по «Memoires de Trevoux» (По «Тревуским памятным запискам» (франц.). – Ред.), антифилософическому иезуитскому журналу, который, подобно черной молниеносной туче, метал страшные перуны на Вольтеров и д'Аланбертов и грозил попалить священным огнем все произведения ума человеческого.
В девять часов вышли мы на берег в городе Маконе, ужинали в первом здешнем трактире и пили самое лучшее бургонское вино. Оно густое, темного цвета и совсем непохоже на то, что у нас в России называется бургонским.
Здесь почуем и в четыре часа поплывем в Шалон, где надеемся быть завтра после обеда.
Фонтенебло, 9 часов утра
Третьего дни ночью выехали мы из Шалона, в легкой коляске, вместе с одним парижским купцом, который, взяв с нас двоих триста ливров, сказал, чтобы мы спрятали до Парижа свои кошельки: он платит прогоны, за обед, за ужин, за чай и кофе. Может быть, останется у него несколько талеров или экю, но зато мы совершенно покойны.
Французская почта не дороже и притом несравненно лучше немецкой. Лошади везде через пять минут готовы; дороги прекрасные; постиллионы не ленивы – города и деревни беспрестанно мелькают в глазах путешественника.
В 30 часов переехали мы 65 французских миль; везде видели приятные места и на каждой станции – были окружены нищими! Товарищ наш француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей и потому недостойны сожаления, но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окном сии бледные лица, сии раздранные рубища!
Фонтенебло есть маленький городок, окруженный лесами, в которых французские короли издревле забавлялись звериною ловлею. Святой Лудовик подписывал на указах: «Donne en nos deserts de Fontainebleau» («Дано в нашей пустыне Фонтенебло»). Тогда не было здесь почти ничего, кроме двух или трех церквей и монастыря; но Франциск I построил в пустыне огромный дворец и украсил его лучшими произведениями италиянского художества. Я хотел видеть внутренность сего величественного здания и за два экю видел все достойное примечания: прекрасную церковь, галерею Франциска I с ее славными картинами, королевские и королевины комнаты, также украшенные превосходною живописью, и проч. В одной большой галерее сего дворца показывают то место, где жестокая Христина в 1659 году страшнейшим образом умертвила своего штальмейстера и любовника, маркиза Мональдески. – В маскарадной зале, расписанной живописцем Николо, многие картины стерты, для того что они были слишком соблазнительны для набожных людей. Соваль, адвокат парижского парламента, описывая «Любовные похождения королей французских», говорит, что век Франциска I был самый развращенный и что все произведения тогдашних поэтов и живописцев дышали сладострастием. «Ступай в Фонтенебло! – восклицает благочестивый адвокат, скончавший жизнь свою в 1670 году, – и везде на стенах увидишь ты богов и богинь, мужчин и женщин, которые посрамляют натуру и утопают в море распутства. Добродетельная супруга Генриха IV истребила многие из сих картин, но чтобы истребить все погибельное, все развратное, надлежит предать пламени весь Фонтенебло». – Некто Сюбле де Ное, будучи губернатором в Фонтенебло, сжег Микель-Анджелову картину, за которую Франциск I заплатил превеликую сумму. Изображалась нагая Леда – и так живо, в таком сладострастном положении, что губернатор не мог видеть ее без соблазна. – Сии анекдоты взял я из Дюлора.
Мы завтракали – постиллион хлопает бичом – простите – простите до Парижа!
Париж, 27 марта 1790
Мы приближались к Парижу, и я беспрестанно спрашивал, скоро ли увидим его? Наконец открылась обширная равнина, а на равнине, во всю длину ее, Париж!.. Жадные взоры наши устремились на сию необозримую громаду зданий – и терялись в ее густых тенях. Сердце мое билось. «Вот он, – думал я, – вот город, который в течение многих веков был образцом всей Европы, источником вкуса, мод, – которого имя произносится с благоговением учеными и неучеными, философами и щеголями, художниками и невеждами, в Европе и в Азии, в Америке и в Африке, – которого имя стало мне известно почти вместе с моим именем; о котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!.. Вот он!.. Я его вижу и буду в нем!..» – Ах, друзья мои! Сия минута была одною из приятнейших минут моего путешествия! Ни к какому городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, с таким нетерпением! – Товарищ наш француз, указывая на Париж своею тростью, говорил нам: «Здесь, на правой стороне, видите вы предместье Монмартр и дю Танпль; против нас святого Антония, а на левой стороне за Сеною предместие Ст. Марсель, Мишель и Жермень. Эта высокая готическая башня есть древняя церковь богоматери; сей новый великолепный храм, которого архитектуре вы, конечно, удивляетесь, есть храм святой Женевьевы, покровительницы Парижа; там, вдали, возвышается с блестящим куполом l'Hotel Royal des Invalides (Королевский Дом инвалидов (франц.). – Ред.) – одно из огромнейших парижских зданий, где короли и отечество покоят заслуженных и престарелых воинов».
Скоро въехали мы в предместье святого Антония; но что же увидели? Узкие, нечистые, грязные улицы, худые домы и людей в раздранных рубищах. «И это Париж, – думал я, – город, который издали казался столь великолепным?» – Но декорация совершенно переменилась, когда мы выехали на берег Сены; тут представились нам красивые здания, домы в шесть этажей, богатые лавки. Какое многолюдство! Какая пестрота! Какой шум! Карета скачет за каретою; беспрестанно кричат: «Gare! Gare!» (Берегись, берегись! (франц.). – Ред.), и народ волнуется, как море.
Сей неописуемый шум, сие чудное разнообразно предметов, сие чрезвычайное многолюдство, сия необыкновенная живость в народе привели меня в некоторое изумление. – Мне казалось, что я, как маленькая песчинка, попал в ужасную пучину и кружусь в водном вихре.
Переехав через Сену, в улице Генего, остановились мы подле «Hotel Britannique». Там, в третьем этаже, нашлись для нас две комнаты, светлые и чисто прибранные, за которые должно платить по два луидора в месяц. Хозяйка осыпала нас учтивостями, бегала, суетилась, назначала место для наших кроватей, сундука, чемодана и при всяком слове говорила: «Aimables etrangers» – любезные иностранцы, почтенные иностранцы! Купец, сопутник наш, пожелал нам всевозможных удовольствий в Париже и уехал к себе домой, а мы в полчаса успели отобедать, причесаться, одеться – заперли свои комнаты, вышли на улицу и смешались с толпами народными, которые, как морские волны, вынесли нас к славному Новому мосту, Pont neuf, где стоит прекрасный монумент любезнейшего из королей французских, Генрика IV. Можно ли было пройти мимо его? Нет! Ноги мои сами собою остановились, взор мой сам собою устремился на образ героя и несколько минут не мог с него совратиться.
Оставя Беккера у подножия Генриковой статуи, я пошел к г. Брегету, который живет недалеко от Нового мосту на Quai des Morfondus. Жена его приняла меня перед камином и, услышав мое имя, тотчас вынесла мне письмо – письмо от моих любезных!.. Вообразите радость вашего друга!.. Вы здоровы и благополучны!.. Все беспокойства в одну минуту забылись: я стал весел, как беспечный младенец, – читал десять раз письмо – забыл госпожу Брегет и не говорил с нею ни слова – душа моя в сию минуту занималась одними отдаленными друзьями. – «Кажется, что вы очень обрадовались,- сказала хозяйка,-это приятно видеть».- Тут я опомнился, начал перед нею извиняться, но очень нескладно, хотел рассказывать ей о Женеве, где она родилась, – но не мог и наконец ушел. Беккер увидел меня бегущего, увидел письмо в руке моей, увидел мое лицо – и обрадовался сердечно, – потому что он любит меня. Мы обнялись на Новом мосту, подле монумента, – и мне казалось, что сам медный Генрик, смотря на нас, улыбался. Pont neuf! Я никогда тебя не забуду!
Сердце мое было довольно и весело – я ходил с Беккером по неизвестному городу, из улицы в улицу, без проводника, без намерения и без цели – и все, что встречалось глазам нашим, занимало меня приятным образом.