Страница:
Кавалер. Оттого, что она, подражая англичанкам, не румянится.
Я. Бледность имеет свою прелесть, и женщины напрасно румянятся.
Красавица обернулась к партеру… Ах! Она была нарумянена! Я сказал неучтивость, прижался боком к стене и молчал. К счастию, оркестр заиграл, и началась опера. Музыка Глукова «Орфея» восхитила меня так, что я забыл и красавицу, зато вспомнил Жан-Жака, который не любил Глука, но, слыша в первый раз «Орфея», пленился, молчал – и когда парижские знатоки при выходе из театра окружили его, спрашивая, какова музыка? – запел тихим голосом: «J'aiperdu mon Eurydice; rien n'egale mon malheur» – обтер слезы свои и, не сказав более ни слова, ушел. Так великие люди признаются в несправедливости мнений своих!
Занавес опустился. Незнакомка сказала мне: «Божественная музыка! А вы, кажется, не аплодировали?»
Я. Я чувствовал, сударыня.
Незнакомка. Глук милее Пиччини.
Кавалер. Об этом в Париже давно перестали спорить. Один славится гармониею, другой – мелодиею; один всегда равно удивителен, другой велик порывами; один никогда не падает, другой встает с земли, чтобы лететь к облакам; в одном более характера, в другом более оттенок. Мы давно согласились.
Незнакомка. Я не умею делать ученых сравнений; а вы, государь мой?
Я. Согласен с вами, сударыня.
Незнакомка. Etes-vous toujours bien, Mr.? (Хорошо вам сейчас, сударь? (франц.). -Ред.)
Я. Parfaitement bien, Madame, aupres de vous (Превосходно, сударыня, рядом с вами (франц.). – Ред.). Тут кавалер св. Лудовика сказал ей что-то на ухо. Она засмеялась, посмотрела на часы; встала, подала ему руку и, сказав мне: «Je vous salue, Monsieur!» (Всего доброго, сударь! (франц.). – Ред.) – ушла вместе с другою дамою. Я изумился… Не дождаться прекрасного балета «Калипсы и Телемака»! Странно!.. Мне стало в ложе просторнее и – скучнее. Я взглядывал на дверь, как будто бы ожидая возвращения прелестной незнакомки. Кто она? Благородная, почтенная или… Какая мысль! Важные парижские дамы не говорят так вольно с незнакомыми; однако ж может быть исключение из правила. Воображение мое не переставало заниматься ею во время балета, находя в разных танцовщицах сходство с белокурою незнакомкою. Я пришел домой – и все еще о ней думал.
«История кончилась», – вы скажете; а может быть, и нет. Что, если я опять где-нибудь встречусь с красавицею, в Елисейских полях, в Булонском лесу; избавлю ее от разбойников, или вытащу из Сены, или спасу от огня?.. Предвижу вашу усмешку. «Роман! Роман!» – повторите вы с кавалером св. Лудовика. Боже мой! Как люди стали ныне недоверчивы! Это отнимает охоту путешествовать и рассказывать анекдоты. Хорошо; я замолчу.
Париж, мая…
Солиман Ага, турецкий посланник при дворе Лудовика XIV в 1669 году, первый ввел в употребление кофе. Некто Паскаль, армянин, вздумал завести кофейный дом; новость полюбилась, и Паскаль собрал довольно денег. Он умер, и мода на кофе прошла, так что к его наследникам никто уже не ходил в гости. Через несколько лет Прокоп Сицилианец открыл новый кофейный дом близ Французского театра, украсил его со вкусом и нашел способ заманивать к себе лучших людей в Париже, особливо авторов. Тут сходились Фонтенель, Жан-Батист Руссо, Сорен, Кребильйон, Пирон, Вольтер; читали прозу и стихи, спорили, шутили, рассказывали новости. Парижане ходили от скуки слушать их. Имя сохранилось доныне, но теперешний Прокопов кофейный дом не имеет уже славы прежнего.
Что может быть счастливее этой выдумки? Выйдете по улице, устали, хотите отдохнуть: вам отворяют дверь в залу, чисто прибранную, где за несколько копеек освежитесь лимонадом, мороженым, прочитаете газеты, слушаете сказки, рассуждения; сами говорите и даже кричите, если угодно, не боясь досадить хозяину. Люди небогатые осенью, зимою находят тут приятное убежище от холода, камин, светлый огонь, перед которым могут сидеть, как дома, не платя ничего, и еще пользоваться удовольствием общества. Vive Pascal, vive Ргосоре! Vive Soliman Aga! (Да здравствует Паскаль! Слава Прокопу! Да здравствует Солиман Ага! (франц.). – Ред.)
Ныне более шестисот кофейных домов в Париже (каждый имеет своего корифея, умника, говоруна), но знаменитых считается десять, из которых пять или шесть в Пале-Рояль: Cafe de Foi, du Cavot, du Valois, de Chartres. («Кафе веры», «Погребок», «Валуа», «Шартрское» (франц.). – Ред.) Первый отменно хорошо прибран, а второй украшен мраморными бюстами музыкальных сочинителей, которые своими операми пленяют слух здешней публики: бюстом Глука, Саккини, Пиччини, Гретри и Филидора. Тут же на мраморном столе написано золотыми буквами: «On ouvrit deux souscriptions sur cette table: la premiere le 28 Juillet, pour repeter l'experience d'Annonay; la deuxieme le 29 Aout, 1783, pour rendre hommage par une medaille a la decouverte de MM. de Montgolfier» (За этим столом были открыты две подписки: первая – 28 июля 1783 года, чтобы повторить опыт Аннонэ, вторая – 29 августа 1783 года, чтобы почтить медалью открытие братьев Монгольфье (франц.). – Ред.). На стене прибит медальон, который изображает обоих братьев Монгольфье. – Жан-Жак Руссо прославил один кофейный дом, le Cafe de la Regence (Кафе «Регентство» (франц.). – Ред.), тем, что всякий день играл там в шашки.
Любопытство видеть великого автора привлекало туда столько зрителей, что полицеймейстер должен был приставить к дверям караул. И ныне еще собираются там ревностные жан-жакисты пить кофе в честь Руссовой памяти. Стул, на котором он сиживал, хранится как драгоценность. Мне сказывали, что один из почитателей философа давал за него пятьсот ливров, но хозяин не хотел продать его.
Смесь
Я желал видеть, как веселится парижская чернь, и был нынешний день в генгетах: так называются загородные трактиры, где по воскресеньям собирается народ обедать за десять су и пить самое дешевое вино. Не можете представить себе, какой шумный и разнообразный спектакль! Превеликие залы наполнены людьми обоего пола; кричат, пляшут, поют. Я видел двух шестидесятилетних стариков, важно танцующих менуэт с двумя старухами; молодые хлопали в ладоши и кричали: «Браво!» Некоторые шатались от действия винных паров, а также хотели танцевать и только что не падали; не узнавали дам своих и вместо извинения говорили: «Diable! Peste!» (Дьявол! Чума (франц.), – Ред.)- C'est l'empire de la grosse gaiete, царство грубого веселья! – Итак, не один русский народ обожает Бахуса! Розница та, что пьяный француз шумит, а не дерется.
У дверей всякой генгеты стоят женщины с цветами, берут вас за руку и говорят: «Господин милый, господин прекрасный! Я дарю вас букетом роз». Надобно непременно взять подарок, отблагодарить шестью копейками (Une piece de 6 sous. (Одну монету в 6 су (франц.). – Ред.)) и еще сказать учтивое слово, un mot de politesse, d'honnetete. Парижские цветочницы одного разбора с рыбными торговками (les poissardes); страшно не понравиться им; они в состоянии заметать вас грязью. Но если вы держите в руке букет цветов, то вам уже не предлагают другого. Однажды на Королевском мосту две цветочницы остановили меня с бароном В* и требовали… поцелуя! Мы смеялись, хотели идти, но жестокие вакханты насильно поцеловали нас в щеку, хохотали во все горло и кричали нам вслед: «Еще, еще один поцелуй!»
Идучи по Дофинскому берегу, увидел я на реке два китайские павильона, узнал, что это бани, сошел вниз, заплатил 24 су и вымылся холодною водою в прекрасном маленьком кабинете. Чистота удивительная. Во всякий кабинет проведена из реки особливая труба, в которой вода течет сквозь песок. Тут же учат плавать; урок стоит 30 су. При мне плавали три человека с отменною легкостию. В Париже есть и теплые бани, в которые часто посылают медики больных своих. Самые лучшие и дорогие называются русскими, bains Russes, de vapeurs ou de fumigations, simples et composes (Русские бани, паровые или с окуриванием, простые и смешанные (франц.). – Ред.). Надобно заплатить рубли два, и вас вымоют, вытрут губками, обкурят ароматами, как у нас в грузинских банях.
Я был в Hotel-Dieu, главной парижской гошпитали, в которую принимают всякой веры, всякой нации, всякого рода больных и где бывает их иногда до 5000, под надзиранием 8 докторов и 100 лекарей. 130 монахинь августинского ордена служат несчастным и пекутся о соблюдении чистоты; 24 священника беспрестанно исповедывают умирающих или отпевают мертвых. Я видел только две залы и не мог идти далее: мне стало дурно, и до самого вечера стон больных отзывался в моих ушах. Несмотря на хороший присмотр, из 1000 всегда умирает 250. Как можно заводить такие больницы в городе? Как можно пить воду из Сены, в которую стекает вся нечистота из Hotel-Dieu? Ужасно вообразить! Счастлив, кто выедет из Парижа здоровый! – Я спешу в театр, чтобы рассеять свою меланхолию и начало лихорадки.
Здешняя Королевская библиотека есть первая в свете; по крайней мере так сказал мне библиотекарь. Шесть превеликих зал наполнены книгами. Мистические авторы занимают пространство в 200 футов длиною и в 20 вышиною, схоластики – 150 футов, юриспруденты – 40 сажен, историки вдвое. Поэтов считается 40000, романистов – 6000, путешественников – 7000. Все вместе составляет около 200000 томов, к которым надобно еще прибавить 60000 рукописных. Порядок редкий. Наименуйте книгу, и через несколько минут она у вас в руках. Мне, как русскому, показывали славянскую библию и «Наказ» императрицы. – Карл V получил в наследство после короля Иоанна 20 книг; любя чтение, умножил их до 900 и был основателем сей библиотеки. Тут же, в кабинете древних и новых медалей, с великим любопытством рассматривал я два щита славнейших из древних полководцев: Аннибала и Сципиона Африканского (Доказывается надписью.). Какими приятными воспоминаниями обязаны мы истории! Мне было восемь или девять лет от роду, когда я в первый раз читал римскую и, воображая себя маленьким Сципионом, высоко поднимал голову. С того времени люблю его как своего героя. Аннибала я ненавидел в счастливые времена славы его, но в решительный день, перед стенами карфагенскими, сердце мое едва ли не ему желало победы. Когда все лавры на голове его увяли и засохли, когда он, укрываясь от злобы мстительных римлян, скитался из земли в землю, тогда я был нежным другом хотя несчастного, но великого Аннибала и врагом жестоких республиканцев. – Еще хранятся в библиотеке две стрелы диких американцев, намазанные таким сильным ядом, что если проколешь ими до крови какое-нибудь животное, то оно через несколько минут, оцепенев, умрет. – В зале нижнего этажа стоят два глобуса чрезмерной величины, так что верхняя часть их выходит, через отверстие потолка, в другой этаж. Они сделаны монахом Коронелли. – Собрание эстампов в библиотеке также достойно примечания.
Здесь много и других общественных и частных библиотек, отворенных в назначенные дни для всякого. Читайте, выписывайте что вам угодно. Нет в свете другого Парижа ни для ученых, ни для любопытных; все готово – только пользуйся.
Королевская обсерватория, обращенная углами к четырем главным пунктам горизонта, построена без дерева и без железа. В большой зале первого этажа проведен меридиан, который идет через всю Францию, на север и на юг, от Колиура до Динкирхена. Там одна комната называется тайною, la salle des Secrets, и представляет любопытный феномен. Если вы приложите губы к пиластру и тихонько скажете несколько слов, то человек, стоящий напротив, у другого пиластра, слышит их, а люди, которые стоят между вами, ничего не слышат. Монах Киркер писал изъяснение сей механической странности. – Кто хочет сойти в подземельный лабиринт обсерватории, служащий для разных метеорологических опытов, тому надобно непременно взять вожатого и факелы: 360 ступеней ведут вас в эту бездну; темнота страшная; густой, сырой воздух почти останавливает дыхание. Мне рассказывали, что два монаха, сошедши туда вместе с другими любопытными, отстали – хотели догнать товарищей, но факел их угас – они искали выхода из темных переходов, но тщетно. Через восемь дней нашли их в лабиринте мертвых.
Лудовик XIV построил самый великолепнейший в Европе Инвалидный дом для изувеченных и престарелых воинов, желая доказать им царскую благодарность, и часто бывал у них в гостях, без всякой стражи, кроме испытанного усердия своих ветеранов. Печальное зрелище для философа, трогательное для всякого чувствительного! Многие инвалиды не могут, ходить; многие не могут даже есть сами: их кормят. Одни молятся перед олтарями; другие сидят под тению густых дерев, разговаривая о победах, купленных их кровию. Как охотно снимаю шляпу перед седым воином, который носит на себе незагладимые знаки храбрости и
печать славы! Война бедственна, но храбрость есть великое свойство души. «Робкий человек может быть добрым: но всякий дурной человек непременно должен быть трусом», – говорит Стернов капрал Трим. – Петр Великий, осматривая парижский Инвалидный дом в то время, как почтенные воины сидели за обедом, налил себе рюмку вина и, сказав: «Ваше здоровье, товарищи!», выпил до капли.
Архитектура и живопись прекрасны.
Париж, мая…
13 мая, в день вознесенья, ходил я в деревеньку Сюрень, лежащую в двух милях от Парижа на берегу Сены. Мне сказали, что там с великою торжественностию будут короновать розами осьмнадцатилетнюю добродетельную девушку; но какая горесть! Нынешний год не было праздника – la fete de la Rosiere1. Отель де Виль, или городской приказ, не заплатил процентов с капитала, положенного каким-то г. Элиотом для награждения сельской невинности, хотя на это требовалось не более 300 ливров. Приходскому священнику надлежало после вечерни объявить имена трех достойнейших сюренских девушек; деревенские старшины выбирали из них одну, украшали цветами, хвалили ее добродетель, водили по деревне и пели хором:
Без награды добродетель
Не бывает никогда;
Ей в подсолнечной свидетель
Бог и совесть завсегда.
Люди также примечают,
Кто похвально жизнь ведет;
За невинность увенчают
Девушку в осьмнадцать лет.
(Праздник королевы роз (франц.) – Ред.)
Парижские дамы всегда любопытствовали видеть невинность так близко от Парижа, брали участие в веселии сюренских поселян и не стыдились танцевать с ними по-деревенски. – Я обедал в трактире с нарядными земледельцами, которые потчевали меня своим красным вином, уверяя, что сюренский виноград и сюренские нравы славны во всем околотке. Один из них, с гордым видом выправляя свои белые длинные манжеты, сказывал мне, что все три дочери его были увенчаны розами и все три нашли себе достойных женихов.
Давно уже сельская простота не веселила меня столько, как нынешний день, – и наслаждаться ею в семи верстах от Парижа! Я не мог наговориться с крестьянами и с крестьянками; последние довольно смелы, но не бесстыдны. «Куда ты идешь с книжкой?» – спросил я у миленькой девушки. – «В церковь, – отвечала она, – молиться богу». – «Жаль, что я не вашего закона; а мне хотелось бы молиться подле тебя, красавица». – «Mais le bon Dieu est de toutes les religions, Monsieur» («Бог един во всех законах»). – Согласитесь, друзья мои, что такая философия в сельской девушке не совсем обыкновенна. Вообще все сюренские жители казались мне умными и счастливыми, может быть от веселого расположения души моей.
Вечер провел я также очень приятно в деревне Исси, в прекрасных садах герцога Инфантадоса и принцессы Шиме. Тут есть несравненная аллея из древних каштановых дерев (лучше самой тюльерийской), и в конце ее превеликий водоем. Вид с террас прелестен: замок Мёдон, Бельвю, Булонский лес, неизмеримая равнина, по которой течет Сена, и на краю горизонта Мон-Валерьен.
Вообще парижские окрестности весьма приятны. Везде прекрасные деревеньки, аллеи, сады; везде рассеяны драгоценности искусств; в каждой сельской церкви найдете хорошие картины, замечания достойные монументы, памятники французской истории. С некоторого времени я всякий день бываю за городом и возвращаюсь иногда очень поздно. Теперь же все цветет, и весна нежными оттенками переливается в лето.
Париж, мая…
Я худо пользуюсь здешними знакомствами и обществом; я скуп на время: мне жаль тратить его в трех или четырех домах, где меня принимают. Холодная учтивость непривлекательна. Госпожа Гло* уверяет, что в доме ее собираются лучшие авторы, но мне не случилось видеть у нее ни одного известного. Говорят отрывками; всё личности, jargon, язык, непонятный для чужестранца; молчишь, зеваешь или скажешь слова два на вопросы: «Как сильны бывают морозы в Петербурге? Сколько месяцев катаются у вас в санях? Ездите ли вы на оленях зимою?» Это невесело; и хотя стол госпожи Гло* очень вкусен, однако ж мне приятнее обедать за деньги у какого-нибудь ресторатора, смотреть на множество людей, вслушиваться иногда в шумные разговоры или про себя думать, сочинять план для остального дня. Госпожа H*, другая моя знакомка, миловидна и любезна, так что я с удовольствием был у нее раз пять. Мы говорили о Швейцарии, о Руссо, о счастьи простой жизни, даже о любви в метафизическом смысле; но вот неудобность: к ней ездит молодой барон Д*, и как скоро он в двери, я делаюсь лишним; это немного оскорбительно для моего самолюбия. Барон же хотя и не есть барон немецкий, однако ж взгляды его на меня очень грубы. Он садится с ногами на диване подле хозяйки, играет ролю рассеянного или сонливого, плюет на английский ковер, кладет голову на подушку – а как его не выгоняют, то надобно думать, что он имеет право выгонять других из кабинета госпожи Н*. Смекнув таким образом, беру шляпу и скрываюсь. Прованская красавица раздумала ехать в Швейцарию и быть жительницей горы Нёшательской (Описанной Жан-Жаком в письме к д'Аланберту.). Барон смеется над такой мыслию и называет ее вдохновением старомодного романизма.
Здесь теперь не много русских: фамилия князя Г*, П*, и более никого, кроме посланника, секретаря М* и г. У*, с которыми вижусь нередко. У* небогат, но умел собрать прекрасную библиотеку и множество редких манускриптов на разных языках. У него есть оригинальные письма Генриха IV, Лудовика XIII, XIV и XV, кардинала Ришельё, английской королевы Елисаветы и проч. Он знаком со всеми здешними библиотекарями и через них достает редкости за безделку, особливо в нынешнее смутное время. В тот день, когда народ разграбил бастильский архив, У* купил за луидор целую кипу бумаг, между прочими несколько трогательных писем какого-то несчастного автора к полицеймейстеру и журнал одного из заключенных во время Лудовика XIV. Он уверен, что его писал тайный арестант, известный под именем Железной Маски, о котором Вольтер говорит следующее: «Через несколько месяцев по смерти кардинала Мазарина случилось происшествие, которое можно назвать беспримерным и которого (что также удивительно) совсем не знали историки. С величайшею тайною послан был на остров святой Маргариты неизвестный арестант, молодой человек, высокий ростом и благородным видом. Он носил маску с железною пружиною, которая не мешала ему есть. Офицер имел повеление убить его, если бы он снял ее. Сей человек содержался на острове до самого того времени, как губернатор пиньерольский Сен-Марс в 1690 году сделан был бастильским начальником и сам перевез его в Бастилию, также в маске. Министр Лувуа был у него на острове св. Маргариты, говорил с ним стоя и с великим почтением. В Бастилии отвели ему самые лучшие комнаты и ни в чем не отказывали. Всего более любил он тонкое белье и кружева, знал музыку, играл на гитаре, имел самый изобильный стол, и губернатор редко перед ним садился. Старый бастильский доктор никогда не видал его лица. Он был, по словам сего медика, чрезвычайно строен, имел трогательный голос, говорил приятно, никогда не жаловался на заключение и таил свое имя. – Сей неизвестный умер в 1703 году и погребен ночью в церкви св. Павла. Никто из людей знаменитых в Европе не пропадал во время его заключения, но он, без сомнения, был важный человек. Вот что случилось в первые дни его пребывания на острове святой Маргариты… Сам губернатор носил ему кушанье и, выходя, запирал комнату. Заключенный начертил однажды несколько слов на серебряной тарелке и бросил ее в окно на лодку, стоявшую внизу, подле самой башни. Рыбак, хозяин лодки, поднял тарелку и принес губернатору, который с великим беспокойством спросил, видел ли он надпись и не показывал ли кому-нибудь тарелки? – «Я только что нашел ее, а сам не умею читать», – отвечал рыбак. Однако ж губернатор удержал рыбака, чтобы увериться в истине его слов. Наконец, отпуская, сказал ему: «Поди и благодари бога, что не умеешь читать». Один из достоверных людей, которым сей случай был известен, жив еще и ныне. Шамилар последний из министров знал тайну заключенного. Фельдмаршал Фёльяд, зять его, сказывал мне, что он на коленях просил тестя своего объявить ему, кто был сей человек, известный только под именем Железной Маски. Шамилар отвечал, что он клялся хранить государственную тайну и не может открыть ее. Одним словом, многие из наших современников свидетельствуют истину мною рассказанного, и я не знаю никакого исторического происшествия, которое было бы удивительнее и вернее оного». – В «Жизни герцога Ришельё», недавно напечатанной, сия любопытная загадка, справедливо или нет, решится. Автор говорит, будто человек с железной маской был сын королевы Анны и близнец Лудовика XIV, скрытый от света кардиналом Ришельё для того, чтобы ему не вздумалось когда-нибудь спорить о короне с братом своим. Гипотеза не совсем вероятная! Равно как и то не совсем вероятно, чтобы журнал заключенного, которым земляк мой дорожит до крайности, был в самом деле писан Железною Маскою. У него одно доказательство: «Заключенный в разных местах упоминает о шоколаде, который к нему по утрам носили; при Лудовике XIV пили шоколад один знатные, а как в это время (сколько известно) никто из важных людей, кроме человека с железною маскою, не содержался в Бастилии, то надобно, чтобы журнал был его!» Впрочем, автор сих дневных записок, Железная Маска или другой кто, не говорит ничего, примечания достойного; одне жалобы на скуку, на жестокость заключения, в несвязных словах, без орфографии – и все тут.
Париж, мая…
Шесть дней сряду, в десять часов утра, хожу я в улицу св. Якова, в кармелитский монастырь… «Зачем?- спросите вы. – Затем ли, чтобы рассматривать тамошнюю церковь, древнейшую в Париже и некогда окруженную густым, мрачным лесом, где св. Дионисий в подземной глубине укрывался от врагов своих, то есть врагов христианства, благочестия и добродетели? Затем ли, чтобы решить спор историков, – из которых одни приписывают строение сего храма язычникам, а другие королю Роберту; одни утверждают, что статуя, видимая вверху, на портале, есть образ богини Цереры, а другие уверяют, что она представляет архангела Михаила? Или затем, чтобы удивляться великолепию олтарей, их бронзе, золоту, барельефам?..» Нет, я хожу в кармелитский монастырь для того, чтобы видеть милую, трогательную Магдалину живописца Лебрюна, таять сердцем и даже плакать!.. О, чудо несравненного искусства! Я вижу не холодные краски и не бездушное полотно, но живую ангельскую красоту, в горести, в слезах, которые из небесных голубых глаз ее льются на грудь мою; чувствую теплоту, жар их и вместе с нею плачу. Она узнала суету мира и злополучие страстей! Сердце ее, для света охладевшее, пылает пред олтарем всевышнего. Не муки адские ужасают Магдалину, но мысль, что она недостойна любви того, кто любим ею столь ревностно и пламенно: любви отца небесного – чувство нежное, одним прекрасным душам известное! «Прости меня», – говорит ее сердце. «Прости меня»,- говорит ее взор… Ах! Не только бог, совершенная благость, но и самые люди, редко не жестокие, каких бы слабостей не простили такому искреннему, святому раскаянию?.. Никогда я не думал, не воображал, чтобы картина могла быть столь красноречива и трогательна. Чем более смотрю на нее, тем глубже вникаю чувством в ее красоты. Все прелестно в Магдалине: лицо, стан, руки, растрепанные волосы, служащие покровом для лилейной груди; всего же прелестнее глаза, от слез покрасневшие… Я видел много славных произведений живописи, хвалил, удивлялся искусству, но эту картину желал бы иметь, был бы счастливее с нею, одним словом, люблю ее! Она стояла бы в моем уединенном кабинете, всегда перед моими глазами…
Но открыть ли вам тайную прелесть ее для моего сердца? Лебрюнь в виде Магдалины изобразил нежную, прекрасную герцогиню Лавальер, которая в Лудовике XIV любила не царя, а человека и всем ему пожертвовала: своим сердцем, невинностию, спокойствием, светом. Я воображаю тихую лунную ночь, когда, гуляя в Версальском парке со своими подругами, милая Лавальер сказала им: «Вы говорите о придворных красавцах, а забываете первого: нашего любезного короля. Не пышность трона ослепляет глаза мои; нет, и в сельской хижине, в платье бедного пастушка предпочла бы я его всем мужчинам на свете». – Король был в двух шагах от прелестной, скрывался за деревом, слышал ее слова, и сердце ему сказало: «Вот та, которую ты любить должен!» Он не знал ее; на другой день старался говорить со всеми придворными дамами, узнал Лавальер по голосу – и несколько лет, будучи обожаем, сам обожал ее; изменил – и несчастная оставила свет, заключилась в кармелитском монастыре, истребила в душе все земные склонности, жила 36 лет единственно для добродетели, для неба, под именем Луизы, сестры милосердия, ревностно исполняя строгие должности ордена и звания своего.
Париж, мая…
Я думаю теперь: какое могло б быть самое любопытнейшее описание Парижа? Исчисление здешних монументов искусства (рассеянных, так сказать, по всем улицам), редких вещей в разных родах, предметов великолепия, вкуса имеет, конечно, свою цену; но десять таких описаний, и самых подробных, отдал бы я за одну краткую характеристику, или за галерею примечания достойных людей в Париже, живущих не в огромных палатах, а по большей части на высоких чердаках, в тесном уголке, в неизвестности. Вот обширное поле, на котором можно собрать тысячу любопытных анекдотов! Здесь-то бедность, недостаток в средствах к пропитанию доводит человека до удивительных хитростей, истощает и разум и воображение! Здесь многие люди, которые всякий день являются на гульбищах, в Пале-Рояль, даже в спектаклях, причесанные волос к волосу, распудренные, с большим кошельком на спине, с длинною шпагою на бедре, в черном кафтане, не имеют копейки верного дохода, а живут, веселятся и, судя по наружному виду, беспечны, как птицы небесные. Средства? Они разнообразны, бесчисленны и нигде, кроме Парижа, неизвестны. Например: человек, изрядно одетый, который сидит в Cafe de Chartres за чашкою баваруаза, говорит не умолкая, с видом благородным, приятным, шутит, рассказывает забавные анекдоты – знаете ли, чем живет? Продажею афиш, или всякого рода печатных объявлений, которыми здесь бывают облеплены стены. Ночью, когда город успокоится и люди по домам разбредутся, он ходит собирать свой корм, из улицы в улицу, сдирает со стен печатные листы, относит их к пирожникам, имеющим нужду в бумаге, получает за то несколько копеек, ливра два или целый экю, ложится на соломенный тюфяк в каком-нибудь гренье (То есть чердаке.) и засыпает покойнее многих крезов. Другой человек, который также всякий день бывает в публике, то есть в Тюльери, Пале-Рояль, и которого вы по кафтану сочтете клерком (Писарем.), есть… откупщик; но прошу угадать, какой? У него на откупе… все булавки, теряемые дамами в итальянском спектакле. Когда занавес опускается и все зрители выходят из залы, он только что является в театр и с дозволения директорского, между тем как гасят свечи, ходит из ложи в ложу подбирать булавки; ни одна не укроется от его мышьих глаз, где бы она ни лежала; и в то мгновение, как слуга хочет гасить последнюю свечу, наш откупщик хватает последнюю булавку, говорит: «Слава богу! Завтра я не умру с голоду!» – и бежит с своим пакетом к лавочнику. – Я был в Мазариновой библиотеке и смотрел на ряды книг без всяких мыслей. Ко мне подошел седой старик в темном кафтане и сказал: «Вы желаете видеть примечания достойные книги и манускрипты?» – «Желал бы, государь мой!» – «Я к вашим услугам». И старик начал мне показывать редкие издания, древние рукописи, беспрестанно говоря, изъясняя. Я думал, что он библиотекарь; совсем нет, но тридцать лет служит там живым каталогом для любителей и читателей книг. Надзиратели Мазариновой коллегии дозволяют старику хозяйствовать в библиотеке и чрез то промышлять себе хлеб. Дайте ему экю или медную копейку, он возьмет их с равною благодарностию, не скажет: «Мало!», не сморщит лба; также и за горсть серебряной монеты не поклонится вам ниже обыкновенного. Парижский нищий хочет иметь наружность благородного человека. Он берет подаяние без стыда, но за грубое слово вызовет вас на поединок: у него есть шпага!
Я. Бледность имеет свою прелесть, и женщины напрасно румянятся.
Красавица обернулась к партеру… Ах! Она была нарумянена! Я сказал неучтивость, прижался боком к стене и молчал. К счастию, оркестр заиграл, и началась опера. Музыка Глукова «Орфея» восхитила меня так, что я забыл и красавицу, зато вспомнил Жан-Жака, который не любил Глука, но, слыша в первый раз «Орфея», пленился, молчал – и когда парижские знатоки при выходе из театра окружили его, спрашивая, какова музыка? – запел тихим голосом: «J'aiperdu mon Eurydice; rien n'egale mon malheur» – обтер слезы свои и, не сказав более ни слова, ушел. Так великие люди признаются в несправедливости мнений своих!
Занавес опустился. Незнакомка сказала мне: «Божественная музыка! А вы, кажется, не аплодировали?»
Я. Я чувствовал, сударыня.
Незнакомка. Глук милее Пиччини.
Кавалер. Об этом в Париже давно перестали спорить. Один славится гармониею, другой – мелодиею; один всегда равно удивителен, другой велик порывами; один никогда не падает, другой встает с земли, чтобы лететь к облакам; в одном более характера, в другом более оттенок. Мы давно согласились.
Незнакомка. Я не умею делать ученых сравнений; а вы, государь мой?
Я. Согласен с вами, сударыня.
Незнакомка. Etes-vous toujours bien, Mr.? (Хорошо вам сейчас, сударь? (франц.). -Ред.)
Я. Parfaitement bien, Madame, aupres de vous (Превосходно, сударыня, рядом с вами (франц.). – Ред.). Тут кавалер св. Лудовика сказал ей что-то на ухо. Она засмеялась, посмотрела на часы; встала, подала ему руку и, сказав мне: «Je vous salue, Monsieur!» (Всего доброго, сударь! (франц.). – Ред.) – ушла вместе с другою дамою. Я изумился… Не дождаться прекрасного балета «Калипсы и Телемака»! Странно!.. Мне стало в ложе просторнее и – скучнее. Я взглядывал на дверь, как будто бы ожидая возвращения прелестной незнакомки. Кто она? Благородная, почтенная или… Какая мысль! Важные парижские дамы не говорят так вольно с незнакомыми; однако ж может быть исключение из правила. Воображение мое не переставало заниматься ею во время балета, находя в разных танцовщицах сходство с белокурою незнакомкою. Я пришел домой – и все еще о ней думал.
«История кончилась», – вы скажете; а может быть, и нет. Что, если я опять где-нибудь встречусь с красавицею, в Елисейских полях, в Булонском лесу; избавлю ее от разбойников, или вытащу из Сены, или спасу от огня?.. Предвижу вашу усмешку. «Роман! Роман!» – повторите вы с кавалером св. Лудовика. Боже мой! Как люди стали ныне недоверчивы! Это отнимает охоту путешествовать и рассказывать анекдоты. Хорошо; я замолчу.
Париж, мая…
Солиман Ага, турецкий посланник при дворе Лудовика XIV в 1669 году, первый ввел в употребление кофе. Некто Паскаль, армянин, вздумал завести кофейный дом; новость полюбилась, и Паскаль собрал довольно денег. Он умер, и мода на кофе прошла, так что к его наследникам никто уже не ходил в гости. Через несколько лет Прокоп Сицилианец открыл новый кофейный дом близ Французского театра, украсил его со вкусом и нашел способ заманивать к себе лучших людей в Париже, особливо авторов. Тут сходились Фонтенель, Жан-Батист Руссо, Сорен, Кребильйон, Пирон, Вольтер; читали прозу и стихи, спорили, шутили, рассказывали новости. Парижане ходили от скуки слушать их. Имя сохранилось доныне, но теперешний Прокопов кофейный дом не имеет уже славы прежнего.
Что может быть счастливее этой выдумки? Выйдете по улице, устали, хотите отдохнуть: вам отворяют дверь в залу, чисто прибранную, где за несколько копеек освежитесь лимонадом, мороженым, прочитаете газеты, слушаете сказки, рассуждения; сами говорите и даже кричите, если угодно, не боясь досадить хозяину. Люди небогатые осенью, зимою находят тут приятное убежище от холода, камин, светлый огонь, перед которым могут сидеть, как дома, не платя ничего, и еще пользоваться удовольствием общества. Vive Pascal, vive Ргосоре! Vive Soliman Aga! (Да здравствует Паскаль! Слава Прокопу! Да здравствует Солиман Ага! (франц.). – Ред.)
Ныне более шестисот кофейных домов в Париже (каждый имеет своего корифея, умника, говоруна), но знаменитых считается десять, из которых пять или шесть в Пале-Рояль: Cafe de Foi, du Cavot, du Valois, de Chartres. («Кафе веры», «Погребок», «Валуа», «Шартрское» (франц.). – Ред.) Первый отменно хорошо прибран, а второй украшен мраморными бюстами музыкальных сочинителей, которые своими операми пленяют слух здешней публики: бюстом Глука, Саккини, Пиччини, Гретри и Филидора. Тут же на мраморном столе написано золотыми буквами: «On ouvrit deux souscriptions sur cette table: la premiere le 28 Juillet, pour repeter l'experience d'Annonay; la deuxieme le 29 Aout, 1783, pour rendre hommage par une medaille a la decouverte de MM. de Montgolfier» (За этим столом были открыты две подписки: первая – 28 июля 1783 года, чтобы повторить опыт Аннонэ, вторая – 29 августа 1783 года, чтобы почтить медалью открытие братьев Монгольфье (франц.). – Ред.). На стене прибит медальон, который изображает обоих братьев Монгольфье. – Жан-Жак Руссо прославил один кофейный дом, le Cafe de la Regence (Кафе «Регентство» (франц.). – Ред.), тем, что всякий день играл там в шашки.
Любопытство видеть великого автора привлекало туда столько зрителей, что полицеймейстер должен был приставить к дверям караул. И ныне еще собираются там ревностные жан-жакисты пить кофе в честь Руссовой памяти. Стул, на котором он сиживал, хранится как драгоценность. Мне сказывали, что один из почитателей философа давал за него пятьсот ливров, но хозяин не хотел продать его.
Смесь
Я желал видеть, как веселится парижская чернь, и был нынешний день в генгетах: так называются загородные трактиры, где по воскресеньям собирается народ обедать за десять су и пить самое дешевое вино. Не можете представить себе, какой шумный и разнообразный спектакль! Превеликие залы наполнены людьми обоего пола; кричат, пляшут, поют. Я видел двух шестидесятилетних стариков, важно танцующих менуэт с двумя старухами; молодые хлопали в ладоши и кричали: «Браво!» Некоторые шатались от действия винных паров, а также хотели танцевать и только что не падали; не узнавали дам своих и вместо извинения говорили: «Diable! Peste!» (Дьявол! Чума (франц.), – Ред.)- C'est l'empire de la grosse gaiete, царство грубого веселья! – Итак, не один русский народ обожает Бахуса! Розница та, что пьяный француз шумит, а не дерется.
У дверей всякой генгеты стоят женщины с цветами, берут вас за руку и говорят: «Господин милый, господин прекрасный! Я дарю вас букетом роз». Надобно непременно взять подарок, отблагодарить шестью копейками (Une piece de 6 sous. (Одну монету в 6 су (франц.). – Ред.)) и еще сказать учтивое слово, un mot de politesse, d'honnetete. Парижские цветочницы одного разбора с рыбными торговками (les poissardes); страшно не понравиться им; они в состоянии заметать вас грязью. Но если вы держите в руке букет цветов, то вам уже не предлагают другого. Однажды на Королевском мосту две цветочницы остановили меня с бароном В* и требовали… поцелуя! Мы смеялись, хотели идти, но жестокие вакханты насильно поцеловали нас в щеку, хохотали во все горло и кричали нам вслед: «Еще, еще один поцелуй!»
Идучи по Дофинскому берегу, увидел я на реке два китайские павильона, узнал, что это бани, сошел вниз, заплатил 24 су и вымылся холодною водою в прекрасном маленьком кабинете. Чистота удивительная. Во всякий кабинет проведена из реки особливая труба, в которой вода течет сквозь песок. Тут же учат плавать; урок стоит 30 су. При мне плавали три человека с отменною легкостию. В Париже есть и теплые бани, в которые часто посылают медики больных своих. Самые лучшие и дорогие называются русскими, bains Russes, de vapeurs ou de fumigations, simples et composes (Русские бани, паровые или с окуриванием, простые и смешанные (франц.). – Ред.). Надобно заплатить рубли два, и вас вымоют, вытрут губками, обкурят ароматами, как у нас в грузинских банях.
Я был в Hotel-Dieu, главной парижской гошпитали, в которую принимают всякой веры, всякой нации, всякого рода больных и где бывает их иногда до 5000, под надзиранием 8 докторов и 100 лекарей. 130 монахинь августинского ордена служат несчастным и пекутся о соблюдении чистоты; 24 священника беспрестанно исповедывают умирающих или отпевают мертвых. Я видел только две залы и не мог идти далее: мне стало дурно, и до самого вечера стон больных отзывался в моих ушах. Несмотря на хороший присмотр, из 1000 всегда умирает 250. Как можно заводить такие больницы в городе? Как можно пить воду из Сены, в которую стекает вся нечистота из Hotel-Dieu? Ужасно вообразить! Счастлив, кто выедет из Парижа здоровый! – Я спешу в театр, чтобы рассеять свою меланхолию и начало лихорадки.
Здешняя Королевская библиотека есть первая в свете; по крайней мере так сказал мне библиотекарь. Шесть превеликих зал наполнены книгами. Мистические авторы занимают пространство в 200 футов длиною и в 20 вышиною, схоластики – 150 футов, юриспруденты – 40 сажен, историки вдвое. Поэтов считается 40000, романистов – 6000, путешественников – 7000. Все вместе составляет около 200000 томов, к которым надобно еще прибавить 60000 рукописных. Порядок редкий. Наименуйте книгу, и через несколько минут она у вас в руках. Мне, как русскому, показывали славянскую библию и «Наказ» императрицы. – Карл V получил в наследство после короля Иоанна 20 книг; любя чтение, умножил их до 900 и был основателем сей библиотеки. Тут же, в кабинете древних и новых медалей, с великим любопытством рассматривал я два щита славнейших из древних полководцев: Аннибала и Сципиона Африканского (Доказывается надписью.). Какими приятными воспоминаниями обязаны мы истории! Мне было восемь или девять лет от роду, когда я в первый раз читал римскую и, воображая себя маленьким Сципионом, высоко поднимал голову. С того времени люблю его как своего героя. Аннибала я ненавидел в счастливые времена славы его, но в решительный день, перед стенами карфагенскими, сердце мое едва ли не ему желало победы. Когда все лавры на голове его увяли и засохли, когда он, укрываясь от злобы мстительных римлян, скитался из земли в землю, тогда я был нежным другом хотя несчастного, но великого Аннибала и врагом жестоких республиканцев. – Еще хранятся в библиотеке две стрелы диких американцев, намазанные таким сильным ядом, что если проколешь ими до крови какое-нибудь животное, то оно через несколько минут, оцепенев, умрет. – В зале нижнего этажа стоят два глобуса чрезмерной величины, так что верхняя часть их выходит, через отверстие потолка, в другой этаж. Они сделаны монахом Коронелли. – Собрание эстампов в библиотеке также достойно примечания.
Здесь много и других общественных и частных библиотек, отворенных в назначенные дни для всякого. Читайте, выписывайте что вам угодно. Нет в свете другого Парижа ни для ученых, ни для любопытных; все готово – только пользуйся.
Королевская обсерватория, обращенная углами к четырем главным пунктам горизонта, построена без дерева и без железа. В большой зале первого этажа проведен меридиан, который идет через всю Францию, на север и на юг, от Колиура до Динкирхена. Там одна комната называется тайною, la salle des Secrets, и представляет любопытный феномен. Если вы приложите губы к пиластру и тихонько скажете несколько слов, то человек, стоящий напротив, у другого пиластра, слышит их, а люди, которые стоят между вами, ничего не слышат. Монах Киркер писал изъяснение сей механической странности. – Кто хочет сойти в подземельный лабиринт обсерватории, служащий для разных метеорологических опытов, тому надобно непременно взять вожатого и факелы: 360 ступеней ведут вас в эту бездну; темнота страшная; густой, сырой воздух почти останавливает дыхание. Мне рассказывали, что два монаха, сошедши туда вместе с другими любопытными, отстали – хотели догнать товарищей, но факел их угас – они искали выхода из темных переходов, но тщетно. Через восемь дней нашли их в лабиринте мертвых.
Лудовик XIV построил самый великолепнейший в Европе Инвалидный дом для изувеченных и престарелых воинов, желая доказать им царскую благодарность, и часто бывал у них в гостях, без всякой стражи, кроме испытанного усердия своих ветеранов. Печальное зрелище для философа, трогательное для всякого чувствительного! Многие инвалиды не могут, ходить; многие не могут даже есть сами: их кормят. Одни молятся перед олтарями; другие сидят под тению густых дерев, разговаривая о победах, купленных их кровию. Как охотно снимаю шляпу перед седым воином, который носит на себе незагладимые знаки храбрости и
печать славы! Война бедственна, но храбрость есть великое свойство души. «Робкий человек может быть добрым: но всякий дурной человек непременно должен быть трусом», – говорит Стернов капрал Трим. – Петр Великий, осматривая парижский Инвалидный дом в то время, как почтенные воины сидели за обедом, налил себе рюмку вина и, сказав: «Ваше здоровье, товарищи!», выпил до капли.
Архитектура и живопись прекрасны.
Париж, мая…
13 мая, в день вознесенья, ходил я в деревеньку Сюрень, лежащую в двух милях от Парижа на берегу Сены. Мне сказали, что там с великою торжественностию будут короновать розами осьмнадцатилетнюю добродетельную девушку; но какая горесть! Нынешний год не было праздника – la fete de la Rosiere1. Отель де Виль, или городской приказ, не заплатил процентов с капитала, положенного каким-то г. Элиотом для награждения сельской невинности, хотя на это требовалось не более 300 ливров. Приходскому священнику надлежало после вечерни объявить имена трех достойнейших сюренских девушек; деревенские старшины выбирали из них одну, украшали цветами, хвалили ее добродетель, водили по деревне и пели хором:
Без награды добродетель
Не бывает никогда;
Ей в подсолнечной свидетель
Бог и совесть завсегда.
Люди также примечают,
Кто похвально жизнь ведет;
За невинность увенчают
Девушку в осьмнадцать лет.
(Праздник королевы роз (франц.) – Ред.)
Парижские дамы всегда любопытствовали видеть невинность так близко от Парижа, брали участие в веселии сюренских поселян и не стыдились танцевать с ними по-деревенски. – Я обедал в трактире с нарядными земледельцами, которые потчевали меня своим красным вином, уверяя, что сюренский виноград и сюренские нравы славны во всем околотке. Один из них, с гордым видом выправляя свои белые длинные манжеты, сказывал мне, что все три дочери его были увенчаны розами и все три нашли себе достойных женихов.
Давно уже сельская простота не веселила меня столько, как нынешний день, – и наслаждаться ею в семи верстах от Парижа! Я не мог наговориться с крестьянами и с крестьянками; последние довольно смелы, но не бесстыдны. «Куда ты идешь с книжкой?» – спросил я у миленькой девушки. – «В церковь, – отвечала она, – молиться богу». – «Жаль, что я не вашего закона; а мне хотелось бы молиться подле тебя, красавица». – «Mais le bon Dieu est de toutes les religions, Monsieur» («Бог един во всех законах»). – Согласитесь, друзья мои, что такая философия в сельской девушке не совсем обыкновенна. Вообще все сюренские жители казались мне умными и счастливыми, может быть от веселого расположения души моей.
Вечер провел я также очень приятно в деревне Исси, в прекрасных садах герцога Инфантадоса и принцессы Шиме. Тут есть несравненная аллея из древних каштановых дерев (лучше самой тюльерийской), и в конце ее превеликий водоем. Вид с террас прелестен: замок Мёдон, Бельвю, Булонский лес, неизмеримая равнина, по которой течет Сена, и на краю горизонта Мон-Валерьен.
Вообще парижские окрестности весьма приятны. Везде прекрасные деревеньки, аллеи, сады; везде рассеяны драгоценности искусств; в каждой сельской церкви найдете хорошие картины, замечания достойные монументы, памятники французской истории. С некоторого времени я всякий день бываю за городом и возвращаюсь иногда очень поздно. Теперь же все цветет, и весна нежными оттенками переливается в лето.
Париж, мая…
Я худо пользуюсь здешними знакомствами и обществом; я скуп на время: мне жаль тратить его в трех или четырех домах, где меня принимают. Холодная учтивость непривлекательна. Госпожа Гло* уверяет, что в доме ее собираются лучшие авторы, но мне не случилось видеть у нее ни одного известного. Говорят отрывками; всё личности, jargon, язык, непонятный для чужестранца; молчишь, зеваешь или скажешь слова два на вопросы: «Как сильны бывают морозы в Петербурге? Сколько месяцев катаются у вас в санях? Ездите ли вы на оленях зимою?» Это невесело; и хотя стол госпожи Гло* очень вкусен, однако ж мне приятнее обедать за деньги у какого-нибудь ресторатора, смотреть на множество людей, вслушиваться иногда в шумные разговоры или про себя думать, сочинять план для остального дня. Госпожа H*, другая моя знакомка, миловидна и любезна, так что я с удовольствием был у нее раз пять. Мы говорили о Швейцарии, о Руссо, о счастьи простой жизни, даже о любви в метафизическом смысле; но вот неудобность: к ней ездит молодой барон Д*, и как скоро он в двери, я делаюсь лишним; это немного оскорбительно для моего самолюбия. Барон же хотя и не есть барон немецкий, однако ж взгляды его на меня очень грубы. Он садится с ногами на диване подле хозяйки, играет ролю рассеянного или сонливого, плюет на английский ковер, кладет голову на подушку – а как его не выгоняют, то надобно думать, что он имеет право выгонять других из кабинета госпожи Н*. Смекнув таким образом, беру шляпу и скрываюсь. Прованская красавица раздумала ехать в Швейцарию и быть жительницей горы Нёшательской (Описанной Жан-Жаком в письме к д'Аланберту.). Барон смеется над такой мыслию и называет ее вдохновением старомодного романизма.
Здесь теперь не много русских: фамилия князя Г*, П*, и более никого, кроме посланника, секретаря М* и г. У*, с которыми вижусь нередко. У* небогат, но умел собрать прекрасную библиотеку и множество редких манускриптов на разных языках. У него есть оригинальные письма Генриха IV, Лудовика XIII, XIV и XV, кардинала Ришельё, английской королевы Елисаветы и проч. Он знаком со всеми здешними библиотекарями и через них достает редкости за безделку, особливо в нынешнее смутное время. В тот день, когда народ разграбил бастильский архив, У* купил за луидор целую кипу бумаг, между прочими несколько трогательных писем какого-то несчастного автора к полицеймейстеру и журнал одного из заключенных во время Лудовика XIV. Он уверен, что его писал тайный арестант, известный под именем Железной Маски, о котором Вольтер говорит следующее: «Через несколько месяцев по смерти кардинала Мазарина случилось происшествие, которое можно назвать беспримерным и которого (что также удивительно) совсем не знали историки. С величайшею тайною послан был на остров святой Маргариты неизвестный арестант, молодой человек, высокий ростом и благородным видом. Он носил маску с железною пружиною, которая не мешала ему есть. Офицер имел повеление убить его, если бы он снял ее. Сей человек содержался на острове до самого того времени, как губернатор пиньерольский Сен-Марс в 1690 году сделан был бастильским начальником и сам перевез его в Бастилию, также в маске. Министр Лувуа был у него на острове св. Маргариты, говорил с ним стоя и с великим почтением. В Бастилии отвели ему самые лучшие комнаты и ни в чем не отказывали. Всего более любил он тонкое белье и кружева, знал музыку, играл на гитаре, имел самый изобильный стол, и губернатор редко перед ним садился. Старый бастильский доктор никогда не видал его лица. Он был, по словам сего медика, чрезвычайно строен, имел трогательный голос, говорил приятно, никогда не жаловался на заключение и таил свое имя. – Сей неизвестный умер в 1703 году и погребен ночью в церкви св. Павла. Никто из людей знаменитых в Европе не пропадал во время его заключения, но он, без сомнения, был важный человек. Вот что случилось в первые дни его пребывания на острове святой Маргариты… Сам губернатор носил ему кушанье и, выходя, запирал комнату. Заключенный начертил однажды несколько слов на серебряной тарелке и бросил ее в окно на лодку, стоявшую внизу, подле самой башни. Рыбак, хозяин лодки, поднял тарелку и принес губернатору, который с великим беспокойством спросил, видел ли он надпись и не показывал ли кому-нибудь тарелки? – «Я только что нашел ее, а сам не умею читать», – отвечал рыбак. Однако ж губернатор удержал рыбака, чтобы увериться в истине его слов. Наконец, отпуская, сказал ему: «Поди и благодари бога, что не умеешь читать». Один из достоверных людей, которым сей случай был известен, жив еще и ныне. Шамилар последний из министров знал тайну заключенного. Фельдмаршал Фёльяд, зять его, сказывал мне, что он на коленях просил тестя своего объявить ему, кто был сей человек, известный только под именем Железной Маски. Шамилар отвечал, что он клялся хранить государственную тайну и не может открыть ее. Одним словом, многие из наших современников свидетельствуют истину мною рассказанного, и я не знаю никакого исторического происшествия, которое было бы удивительнее и вернее оного». – В «Жизни герцога Ришельё», недавно напечатанной, сия любопытная загадка, справедливо или нет, решится. Автор говорит, будто человек с железной маской был сын королевы Анны и близнец Лудовика XIV, скрытый от света кардиналом Ришельё для того, чтобы ему не вздумалось когда-нибудь спорить о короне с братом своим. Гипотеза не совсем вероятная! Равно как и то не совсем вероятно, чтобы журнал заключенного, которым земляк мой дорожит до крайности, был в самом деле писан Железною Маскою. У него одно доказательство: «Заключенный в разных местах упоминает о шоколаде, который к нему по утрам носили; при Лудовике XIV пили шоколад один знатные, а как в это время (сколько известно) никто из важных людей, кроме человека с железною маскою, не содержался в Бастилии, то надобно, чтобы журнал был его!» Впрочем, автор сих дневных записок, Железная Маска или другой кто, не говорит ничего, примечания достойного; одне жалобы на скуку, на жестокость заключения, в несвязных словах, без орфографии – и все тут.
Париж, мая…
Шесть дней сряду, в десять часов утра, хожу я в улицу св. Якова, в кармелитский монастырь… «Зачем?- спросите вы. – Затем ли, чтобы рассматривать тамошнюю церковь, древнейшую в Париже и некогда окруженную густым, мрачным лесом, где св. Дионисий в подземной глубине укрывался от врагов своих, то есть врагов христианства, благочестия и добродетели? Затем ли, чтобы решить спор историков, – из которых одни приписывают строение сего храма язычникам, а другие королю Роберту; одни утверждают, что статуя, видимая вверху, на портале, есть образ богини Цереры, а другие уверяют, что она представляет архангела Михаила? Или затем, чтобы удивляться великолепию олтарей, их бронзе, золоту, барельефам?..» Нет, я хожу в кармелитский монастырь для того, чтобы видеть милую, трогательную Магдалину живописца Лебрюна, таять сердцем и даже плакать!.. О, чудо несравненного искусства! Я вижу не холодные краски и не бездушное полотно, но живую ангельскую красоту, в горести, в слезах, которые из небесных голубых глаз ее льются на грудь мою; чувствую теплоту, жар их и вместе с нею плачу. Она узнала суету мира и злополучие страстей! Сердце ее, для света охладевшее, пылает пред олтарем всевышнего. Не муки адские ужасают Магдалину, но мысль, что она недостойна любви того, кто любим ею столь ревностно и пламенно: любви отца небесного – чувство нежное, одним прекрасным душам известное! «Прости меня», – говорит ее сердце. «Прости меня»,- говорит ее взор… Ах! Не только бог, совершенная благость, но и самые люди, редко не жестокие, каких бы слабостей не простили такому искреннему, святому раскаянию?.. Никогда я не думал, не воображал, чтобы картина могла быть столь красноречива и трогательна. Чем более смотрю на нее, тем глубже вникаю чувством в ее красоты. Все прелестно в Магдалине: лицо, стан, руки, растрепанные волосы, служащие покровом для лилейной груди; всего же прелестнее глаза, от слез покрасневшие… Я видел много славных произведений живописи, хвалил, удивлялся искусству, но эту картину желал бы иметь, был бы счастливее с нею, одним словом, люблю ее! Она стояла бы в моем уединенном кабинете, всегда перед моими глазами…
Но открыть ли вам тайную прелесть ее для моего сердца? Лебрюнь в виде Магдалины изобразил нежную, прекрасную герцогиню Лавальер, которая в Лудовике XIV любила не царя, а человека и всем ему пожертвовала: своим сердцем, невинностию, спокойствием, светом. Я воображаю тихую лунную ночь, когда, гуляя в Версальском парке со своими подругами, милая Лавальер сказала им: «Вы говорите о придворных красавцах, а забываете первого: нашего любезного короля. Не пышность трона ослепляет глаза мои; нет, и в сельской хижине, в платье бедного пастушка предпочла бы я его всем мужчинам на свете». – Король был в двух шагах от прелестной, скрывался за деревом, слышал ее слова, и сердце ему сказало: «Вот та, которую ты любить должен!» Он не знал ее; на другой день старался говорить со всеми придворными дамами, узнал Лавальер по голосу – и несколько лет, будучи обожаем, сам обожал ее; изменил – и несчастная оставила свет, заключилась в кармелитском монастыре, истребила в душе все земные склонности, жила 36 лет единственно для добродетели, для неба, под именем Луизы, сестры милосердия, ревностно исполняя строгие должности ордена и звания своего.
Париж, мая…
Я думаю теперь: какое могло б быть самое любопытнейшее описание Парижа? Исчисление здешних монументов искусства (рассеянных, так сказать, по всем улицам), редких вещей в разных родах, предметов великолепия, вкуса имеет, конечно, свою цену; но десять таких описаний, и самых подробных, отдал бы я за одну краткую характеристику, или за галерею примечания достойных людей в Париже, живущих не в огромных палатах, а по большей части на высоких чердаках, в тесном уголке, в неизвестности. Вот обширное поле, на котором можно собрать тысячу любопытных анекдотов! Здесь-то бедность, недостаток в средствах к пропитанию доводит человека до удивительных хитростей, истощает и разум и воображение! Здесь многие люди, которые всякий день являются на гульбищах, в Пале-Рояль, даже в спектаклях, причесанные волос к волосу, распудренные, с большим кошельком на спине, с длинною шпагою на бедре, в черном кафтане, не имеют копейки верного дохода, а живут, веселятся и, судя по наружному виду, беспечны, как птицы небесные. Средства? Они разнообразны, бесчисленны и нигде, кроме Парижа, неизвестны. Например: человек, изрядно одетый, который сидит в Cafe de Chartres за чашкою баваруаза, говорит не умолкая, с видом благородным, приятным, шутит, рассказывает забавные анекдоты – знаете ли, чем живет? Продажею афиш, или всякого рода печатных объявлений, которыми здесь бывают облеплены стены. Ночью, когда город успокоится и люди по домам разбредутся, он ходит собирать свой корм, из улицы в улицу, сдирает со стен печатные листы, относит их к пирожникам, имеющим нужду в бумаге, получает за то несколько копеек, ливра два или целый экю, ложится на соломенный тюфяк в каком-нибудь гренье (То есть чердаке.) и засыпает покойнее многих крезов. Другой человек, который также всякий день бывает в публике, то есть в Тюльери, Пале-Рояль, и которого вы по кафтану сочтете клерком (Писарем.), есть… откупщик; но прошу угадать, какой? У него на откупе… все булавки, теряемые дамами в итальянском спектакле. Когда занавес опускается и все зрители выходят из залы, он только что является в театр и с дозволения директорского, между тем как гасят свечи, ходит из ложи в ложу подбирать булавки; ни одна не укроется от его мышьих глаз, где бы она ни лежала; и в то мгновение, как слуга хочет гасить последнюю свечу, наш откупщик хватает последнюю булавку, говорит: «Слава богу! Завтра я не умру с голоду!» – и бежит с своим пакетом к лавочнику. – Я был в Мазариновой библиотеке и смотрел на ряды книг без всяких мыслей. Ко мне подошел седой старик в темном кафтане и сказал: «Вы желаете видеть примечания достойные книги и манускрипты?» – «Желал бы, государь мой!» – «Я к вашим услугам». И старик начал мне показывать редкие издания, древние рукописи, беспрестанно говоря, изъясняя. Я думал, что он библиотекарь; совсем нет, но тридцать лет служит там живым каталогом для любителей и читателей книг. Надзиратели Мазариновой коллегии дозволяют старику хозяйствовать в библиотеке и чрез то промышлять себе хлеб. Дайте ему экю или медную копейку, он возьмет их с равною благодарностию, не скажет: «Мало!», не сморщит лба; также и за горсть серебряной монеты не поклонится вам ниже обыкновенного. Парижский нищий хочет иметь наружность благородного человека. Он берет подаяние без стыда, но за грубое слово вызовет вас на поединок: у него есть шпага!