Страница:
Анализируя окружающую его действительность, вглядываясь в современное ему дворянское общество, зрелый Карамзин убедился в том, что основная социально-воспитательная линия русской литературы XVIII века, сатирическая, имеет законные права на существование и в его время, и этим объясняется его обращение к сатире в «Чувствительном и холодном» и в «Моей исповеди». Однако в соответствии с общими эстетическими принципами, сложившимися у него к концу XVIII века, сатира Карамзина сильно отличается от подобных же произведений сатириков предшествующего периода. Поэтому и случилось так, что историки русской литературы не заметили своеобразной сатиры Карамзина, полагая, что сентиментализм вообще не признает сатиры.
Изучая социально-воспитательный опыт русской литературы XVIII столетия, Карамзин не мог не заметить, какое большое значение придавали его предшественники национально-героической тематике. С начала XIX века Карамзин осознал свою роль идейного вождя русского дворянства и понял, каким могучим средством воспитания может быть умело обработанный героико-исторический материал. Именно как объективную и глубоко эмоциональную школу дворянской доблести, дворянского патриотизма стал он в это время понимать историю.
Если сатира Карамзина показывала, каков есть и каким не должен быть дворянин – хозяин огромной страны, то история и беллетристика с национально-героической тематикой должны были учить дворянского читателя тому, какими были его предки и каким должен быть он сам.
Одним из последних художественных произведений в прозе, написанных Карамзиным, была историческая повесть «Марфа Посадница» (1803), написанная задолго до того, как началось в России увлечение романами Вальтера Скотта. Здесь тяготение его к классике, к античности как недосягаемому этическому образцу, определившееся в середине 1790-х годов в «исторической» идиллии-утопии «Афинская жизнь», достигло своей высшей степени. Г. А. Гуковский отчасти верно заметил, что «новгородские герои у Карамзина… это античные герои, в духе классической поэтики. И классические воспоминания явственно тяготеют над повестью. Недаром рядом с «вечем» и «посадниками» у Карамзина фигурируют «легионы». Карамзин, описывая республиканские доблести, восхищается ими в эстетическом плане, отвлеченная красивость героики увлекает его сама по себе» (Г. А. Гуковский. Карамзин. – «История русской литературы», т. V, М.-Л., Изд-во АН СССР, 1941, стр. 79.).
Действительно, борьба новгородцев с Москвой представлена в «Марфе Посаднице» в стилизованно античном виде, точно так же, как другие исторические события в программной статье «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Но это не классицизм Корнеля и Расина, Сумарокова и Ломоносова. «Классицизм» Карамзина в «Марфе Посаднице» – это своеобразная параллель к классицизму трагедий М.-Ж. Шенье, элегий А. Шенье, картин Давида, с той только разницей, что у русского писателя античная пластичность служила не целям революции, а воспитанию его дворянских соотечественников.
В «Марфе Посаднице» решались важнейшие вопросы мировоззрения Карамзина: вопрос о республике и монархии, о вождях а народе, об историческом, «божественном» предопределении и борьбе личности с ним, – словом, все то, чему его учила прошедшая перед его глазами французская революция, завершившаяся превращением консула Бонапарта в императора Наполеона; все то, что он находил в античной истории, в западных литературах, все то, что проявилось, по его понятиям, и в обреченной на неуспех борьбе республиканского Новгорода, за которым стоит моральная правота, с монархической Москвой – воплощением силы и политической хитрости. В то же самое время в этой повести Карамзина с новой силой обнаружилась его старая концепция трагического фатализма, обреченности «лучшего» в этом мире. Тема «Вадима Новгородского», с разных позиций разрабатывавшаяся в русской драматургии конца XVIII века, нашла также свое новое освещение у Карамзина в виде мимоходом изображенного культа Вадима. Характерно и то, что Карамзин жителей Новгорода, новгородцев, часто называет словом «граждане», употребление которого как перевода французского революционного термина «citoyens» было строжайше запрещено при Павле.
Карамзин выдавал себя только за издателя якобы найденной им рукописи какого-то новгородского писателя, тем самым отделяя свою позицию от позиции мнимого автора. Однако это не спасает положения. Симпатии Карамзина явно на стороне Марфы и новгородцев; это выражается не только в великолепном, хотя и не лишенном противоречий образе Марфы Посадницы, но и в намеренной слабости аргументации, которую влагает Карамзин в уста князя Холмского, требующего от новгородцев покорности Москве. Отчетливее всего отношение писателя к монархической Москве и республиканскому Новгороду сформулировано в том месте повести, где он заставляет Михаила Храброго рассказывать о сражении «легионов» Иоанна с войсками Мирослава: «Одни сражались за честь (Возможно, что в рукописи Карамзина было «власть», но он либо под давлением цензуры, либо по собственному решению поставил «честь».), другие за честь и вольность».
В конце повести князь Холмский читает клятвенное обещание Иоанна от своего имени и имени всех своих преемников блюсти пользу народную; если же клятва будет нарушена, говорит Иоанн, «да исчезнет род его»; и тут Карамзин в подстрочном примечании констатирует, что «род Иоаннов пресекся». Может быть, здесь скрыто предостережение исторически мыслившего Карамзина молодому императору Александру – помнить обязанности идеального государя «блюсти пользу народную».
«Марфа Посадница», раскрывая трагедию вольного Новгорода и Марфы Борецкой, обнаруживала противоречия мировоззрения писателя. Историческая правота в его изображении, несомненно, на стороне Новгорода. И в то же время Новгород обречен, мрачные предзнаменования предвещают близкую гибель вольного города, и предсказания действительно оправдываются. Почему? Карамзин не отвечает, не может ответить, как не мог он ответить, почему должна погибнуть бедная Лиза, почему должен покончить самоубийством Алонзо в «Сиерре-Морене», почему должно разразиться несчастье в Борнгольмском замке.
Проза и поэзия Карамзина оказали сильное воздействие на современную ему и последующую русскую литературу. Правда, ближайшие по времени ученики его, за исключением Жуковского и Батюшкова, были малоталантливые, а то и просто бездарные эпигоны, подхватившие чисто внешние приемы раннего периода творчества своего учителя и оказавшиеся не способными понять его сложное, противоречивое, непримиренное в своих противоречиях развитие.
Прежде всего писатели нового поколения учились у Карамзина изящному и богатому литературному языку, и это одна из самых больших его заслуг, хотя вскоре после выступления Пушкина язык его устарел. Однако именно от Карамзина идут в русской литературе XIX века искания средств для точного выражения душевных переживаний, «языка сердца».
Историки русского литературного языка и литературоведы давно и настойчиво говорят о «языковой реформе» Карамзина. Одно время все изменения, происшедшие в русском литературном языке на рубеже XVIII в XIX веков, приписывали целиком Карамзину. В последние десятилетия уже учитывают роль его предшественников – Новикова, Фонвизина и Державина. Чем более внимательно изучается литература последней четверти XVIII века, тем яснее становится, что многие старшие современники и сверстники Карамзина – И. А. Крылов, А. Н. Радищев, М. Н. Муравьев, В. С. Подшивалов, В. Т. Нарежный, И. И. Мартынов и др. – подготовляли почву для его «языковой реформы», работая в одном с ним направлении и в области прозы и в области стиха и что этот общий процесс нашел в Карамзине наиболее яркое и авторитетное воплощение.
Самым ценным и важным в том, что называют «языковой реформой» Карамзина, был отказ от обветшалой славянской лексики, применявшейся по традиции только в письменном литературном языке и постепенно вытесненной из разговорной речи образованных слоев русского общества. Отказ от славянизмов начался у Карамзина еще во время его работы в «Детском чтении». Возможно, этот отказ обусловлен влиянием Новикова, чьи статьи этой поры совершенно свободны от славянизмов лексических и синтаксических. Усвоенная им еще в юности точка зрения стала в дальнейшем сознательно применяемым принципом. Конечно, отказ от славянской лексики требовал от Карамзина создания русских языковых соответствий, которые ему почти всегда удавались.
Не менее важна и деятельность Карамзина как творца значительного числа неологизмов другого порядка, частью создававшихся им по образцу соответствующих иностранных слов, частью представлявших просто русские переводы – кальки, частью являвшихся иностранными словами, которым писатель придавал русское обличье.
Принято считать, что будто бы Карамзин уничтожил установленное Ломоносовым «деление» русского литературного языка на три стиля – «высокий», «посредственный» и «низкий» – и обратился к живому разговорному языку образованных кругов современного ему общества. Это суждение не вполне точно.
Карамзин имел перед глазами не язык Ломоносова, а язык эпигонов автора рассуждения «О пользе книг церковных в российском языке». Эти писатели, неумелые, неправильно понявшие гениальные идеи Ломоносова, вопреки его предупреждениям, стали наводнять литературный язык редкими славянскими словами и оборотами, щеголяли тяжеловесными грамматическими конструкциями, превращали литературные произведения в нечто малодоступное «среднему» читателю. Не против Ломоносова, а против Елагина и других членов Российской Академии выступал Карамзин, из их писаний приводил он цитаты, с ними вел борьбу.
Опровергнуть стилистические принципы Ломоносова Карамзину было не так легко и, главное, вовсе не нужно.
Следуя за античными теоретиками стилистики и применяя к русскому («российскому») языку их учения о трех стилях, Ломоносов в этом отношении не сделал ничего принципиально нового. Глубина и величие, гениальность его открытия состояли в том, что он определил лексические и стилистические соотношения двух стихий «российского», то есть литературного русского языка – книжной церковнославянской и разговорной русской. Античное учение о высоком, среднем и низком стилях Ломоносов связал со своим открытием соотношения славянского и русского языков, и в этом заключалась его великая заслуга перед русской культурой. Такие разные по своему характеру стили существуют и сейчас в языке каждого высококультурного народа, обладающего большой, развитой художественной литературой. И если мы один стиль художественной литературы называли «книжным», а не «высоким», а другой «литературно-разговорным», а не «посредственным» и, наконец, третий «просторечным», а не «низким», то никакой отмены, тем более «уничтожения» ломоносовского учения о трех стилях в этом видеть нельзя. Античные теоретики и Ломоносов были правы: они открыли объективные закономерности стиля, зависящие от тематики, задания и целенаправленности литературного произведения.
Ломоносов вовсе не отдавал предпочтения высокому стилю, как иногда говорят, а вполне резонно и исторически правильно указывал сферу применения каждого стиля в соответствующих жанрах.
В свою очередь, Карамзин не все своп произведения в прозе и в стихах писал одинаковым разговорным языком литературно образованных слоев русского общества. «Марфа Посадница» решительно непохожа на «Бедную Лизу», «Сиерра-Морена» стилистически резко отличается от «Натальи, боярской дочери», «Моей исповеди». И у Карамзина был свой «высокий» стиль – в «Марфе Посаднице», «Историческом похвальном слове императрице Екатерине II», «Истории государства Российского». Однако те жанры – поэтические и прозаические,- которые он культивировал, требовали по всякой стилистике «среднего» стиля. Можно сказать, что у Карамзина не было «низкого» стиля, это правильно; однако «Моя исповедь» написана все же «сниженным» стилем по сравнению с «Бедной Лизой», «Островом Борнгольмом», «Афинской жизнью».
У Карамзина, мастера сюжетной повести, лирического очерка, психологического этюда, автобиографического романа, учились главным образом люди следующего поколения, начиная от А. Бестужева-Марлинского и продолжая Пушкиным, Лермонтовым и другими писателями 1830-х годов.
9
Преодоление идейного кризиса повело и к изменению эстетических убеждений. Карамзин отказывается от своей прежней субъективистской позиции. Опираясь на опыт работы в «Московском журнале», он после многолетнего молчания испытывает в изменившихся обстоятельствах необходимость подробно изложить свои новые взгляды. Так вновь появляется нужда в критике. В 1797 году Карамзин пишет две крупные статьи: «Несколько слов о русской литературе», которую печатает во французском журнале, и предисловие ко второму сборнику «Аонид». В предисловии он не только дает критическую оценку поэтическим произведениям, тяготеющим к классицизму, но и показывает, как отсутствие естественности, верности натуре делает их «надутыми» и холодными. Карамзин стал вновь утверждать, что писатель должен находить поэзию в обыденных предметах, его окружающих и ему хорошо известных: «…истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону». Поэт должен уметь показывать «оттенки, которые укрываются от глаз других людей», помня, что «один бомбаст, один гром слов только что оглушает нас и до сердца не доходит», напротив – «умеренный стих врезывается в память».
Здесь Карамзин уже не ограничивается критикой классицизма, но подвергает критике и писателей-сентименталистов, то есть своих последователей, настойчиво насаждавших в литературе чувствительность. Для Карамзина чувствительность, подчеркнутая сентиментальность так же неестественны и далеки от натуры, как и риторика и «бомбаст» поэзии классицизма. «Не надобно также беспрерывно говорить о слезах, – пишет он, – прибирая к ним разные эпитеты, называя их блестящими и бриллиантовыми, – сей способ трогать очень ненадежен». Уточняя свою позицию, Карамзин формулирует требование психологической правды изображения, необходимости говорить не о чувствах человека вообще, но о чувствах данной личности: «…надобно описать разительную причину их (слез. – Г. М.), означить горесть не только общими чертами, которые, будучи слишком обыкновенны, не могут производить сильного действия на сердце читателя, но особенными, имеющими отношение к характеру и обстоятельствам поэта. Сии-то черты, сии подробности и сия, так сказать, личность уверяют нас в истине описания и часто обманывают, но такой обман есть торжество искусства». Это суждение не случайно для Карамзина конца 1790-х годов. В письме А. И. Вяземскому от 20 октября 1796 года он писал: «Лучше читать Юма, Гельвеция, Мабли, нежели в томных элегиях жаловаться на холодность и непостоянство красавиц. Таким образом, скоро бедная муза моя или пойдет совсем в отставку, или… будет перекладывать в стихи Кантону метафизику с Платоновскою республикою» («Русский архив», 1872, стр. 1324.).
В научной литературе уже давно утвердилось мнение, что в период издания «Вестника Европы» Карамзин отказался от критики. Основанием для подобного мнения служит предисловие к журналу, в котором Карамзин писал: «Но точно ли критика научает писать, не гораздо ли сильнее действуют образцы и примеры». Только по недоразумению можно выдать данные слова Карамзина за отрицание важности и значения критики для литературы. Из всех выступлений Карамзина в новом журнале ясно, что он отказывается не от критики, но от рецензий того типа, которые он писал в «Московском журнале».
Вместо рецензий Карамзин в «Вестнике Европы» стал писать серьезные статьи, посвященные насущным задачам литературы, – о роли и месте литературы в общественной жизни, о причинах, замедляющих ее развитие и появление новых авторов, о языке, о важности национальной самобытности литературы и т. д. Статьи Карамзина в «Вестнике Европы» поднимали критику на новую ступень: от отдельных и частных замечаний но поводу рецензируемых книг критик перешел к изложению строго продуманной, принципиально новой программы развития литературы. Литература, утверждал теперь Карамзин, «должна иметь влияние на нравы и счастие», каждый писатель обязан «помогать нравственному образованию такого великого и сильного народа, как российский, развивать идеи, указывать новые краски в жизни, питать душу моральными удовольствиями и сливать ее в сладких чувствах со благом других людей». Карамзин, как видим, умел чутко улавливать потребности времени, понимать запросы читателя.
Но в то же время еще с конца 90-х годов все чаще стали раздаваться в обществе голоса недовольства деятельностью того Карамзина, большинство сочинений которого, написанных в пору идейного кризиса, составило сборник «Мои безделки». Даже в кругах, близких Карамзину, это недовольство выражалось открыто. С 1801 года в Москве начались собрания «Дружеского литературного общества», которое объединяло совсем молодых литераторов – Андрея и Александра Тургеневых, братьев Кайсаровых, Жуковского, Мерзлякова и других. На собраниях члены общества читали доклады. В докладе о русской литературе Андрей Тургенев, юный просветитель, начинающий литератор и критик, особенно рьяно нападал именно на Карамзина: «Скажу откровенно: он (Карамзин. – Г. М) более вреден, нежели полезен нашей литературе…» («Русский библиофил», 1912, № 1, стр. 29.) Вред Карамзина усматривали в том, что он утверждал интерес к частным темам, к «безделкам», поощрял подражания. «…Пусть бы русские продолжали писать хуже… – говорилось далее, – но писали бы оригинальнее, важнее, не столько применялись к мелочным родам…» (Там же.) Карамзин же, по мнению А. Тургенева, истощает «жар души своей в безделках», противостоит «благу и успеху всего отечественного» (Там же, стр. 30.). А Карамзин уже давно не истощал души в безделках. Пока в различных кругах ругали его произведения, написанные в пору торжества субъективности, он решительно и смело вырабатывал программу развития литературы по пути национальной самобытности, желая сам способствовать «благу и успеху всего отечественного».
В ряде статей «Вестника Европы» Карамзин изложил свою позитивную программу развития литературы. «Великий предмет» словесности – забота о нравственном образовании русского народа. В этом образовании главная роль принадлежит патриотическому воспитанию. «Патриотизм, – говорит Карамзин, – есть любовь ко благу и славе отечества и желание способствовать им во всех отношениях». Патриотов немало на Руси, но патриотизм свойствен не всем; поскольку он «требует рассуждения», постольку «не все люди имеют его». Задача литературы и состоит в том, чтобы воспитать чувство патриотической любви к отечеству у всех граждан. Нельзя забывать, что в понятие патриотизма Карамзин включал и любовь к монарху. Но в то же время к проповеди монархизма патриотизм Карамзина не сводился. Писатель требовал, чтобы литература воспитывала патриотизм, ибо русские люди еще плохо знают себя, свой национальный характер. «Мне кажется, – продолжает Карамзин, – что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, а смирение в политике вредно. Кто себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут». Чем сильнее любовь к своему отечеству, тем яснее путь гражданина к собственному счастью. Отвергнув культ эгоистической уединенной жизни, Карамзин показывает, что только на пути исполнения общественных должностей человек приобретает истинное счастье: «Мы должны любить пользу отечества… любовь к собственному благу производит в нас любовь к отечеству, а личное самолюбие – гордость народную, которая служит опорою патриотизма». Вот почему и «таланту русскому всего ближе и любезнее прославлять русское». «Должно приучить россиян к уважению собственного», – такую задачу может исполнить только национально-самобытная литература.
Каков же путь к этой самобытности? Карамзин пишет статью «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Эта статья должна рассматриваться как своеобразный манифест нового Карамзина. Она открывает последний, чрезвычайно плодотворный, период творчества писателя. Естественно поэтому, что прежние убеждения в ней решительно пересматриваются. Патриотическое воспитание лучше всего может быть осуществлено на конкретных примерах. История России дает великолепный и бесценный материал художнику. Предметом изображения должна являться реальная, объективная действительность, а не «китайские тени собственного воображения», героями – исторически-конкретные русские люди, причем их характеры должны раскрываться в патриотических деяниях. Писатель – это уже не «лжец», умеющий «вымышлять приятно», заставляющий читателя забываться в «чародействе красных вымыслов». Художник, ваятель или писатель является, по Карамзину, «органом патриотизма». Основой деятельности писателя должно быть убеждение, что «труд его не бесполезен для отечества», что он как автор помогает согражданам «лучше мыслить и говорить».
Писатель должен изображать «героические характеры», которые он может с легкостью найти в русской истории. Карамзин тут же предлагает некоторые сюжеты, в которых ярко проявился характер русского человека. Таков Олег, «победитель греков»; Святослав, который «всю жизнь свою провождал в поле, делил нужду и труды с верными товарищами, спал на сырой земле, под открытым небом». Святослав дорог русским еще и тем, что он «родился от славянки». Его легендарная храбрость служит выражением черт русского характера, сформировавшихся еще в глубокой древности. Карамзин рассказывает, как, окруженный со своей дружиной греческими воинами, Святослав не дрогнул и, воодушевляя дружинников на бой, произнес речь, «достойную спартанца или славянина»: «…ляжем зде костьми: мертвые бо срама не имут».
Наряду с описанием героических мужских характеров Карамзин высказывает пожелание создать «галерею россиянок, знаменитых в истории». Одну из таких россиянок – Марфу Посадницу – он сделал героиней одноименной повести. Как бы обобщая свой новый взгляд на человека, Карамзин формулирует одно из важнейших свойств национального русского характера, а именно его способность выходить «из домашней неизвестности на театр народный».
Новые задачи и новые темы, которые выдвигал перед писателями Карамзин, требовали, естественно, и нового языка. Он призывает авторов писать «простыми русскими словами», отказываться от прежней ориентации на салон, на вкусы дам, утверждая, что русский язык по природе своей обладает богатейшими возможностями, которые позволяют автору выразить любые мысли, идеи и чувства: «Оставим нашим любезным светским дамам утверждать, что русский язык груб и неприятен». Писатели, считает Карамзин, «не имеют такого любезного права судить ложно. Язык наш выразителен не только для высокого красноречия, для громкой, живописной поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею), нежели французский, способнее для излияния души в тонах, представляет более аналогических слов, то есть сообразных с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки!»
Программа развития литературы, предложенная Карамзиным-критиком, отвечала насущным потребностям нового времени. С первых лет XIX столетия перед литературой встала проблема национальной самобытности и народности. Она была поднята еще в прошлом веке, у ее колыбели стояла идеология Просвещения.
В XIX веке идеи народности получили дальнейшее и глубокое развитие в творчестве Крылова. Одновременно с Крыловым в литературе действовала группа молодых писателей, связанных с просветительской идеологией прошлого века (Н. И. Гнедич, А. Ф. Мерзляков, В. Т. Нарежный и др.). Во многом отличаясь от баснописца – и степенью демократизма и, главное, масштабом таланта, они, каждый по-своему, решали тот же круг проблем, что и Крылов. Девизом новой эпохи стало требование самобытности литературы,
Призыв Карамзина обратиться к истории и в ней искать ключ к самобытности литературы и искусства был встречен литературной общественностью того времени с воодушевлением. В журнале передового литератора И. Мартынова, связанного с сыновьями Радищева, Гнедичем и Батюшковым, немедленно появился отклик, принадлежавший Александру Тургеневу. Приветствуя статью анонима (как многие другие критические статьи Карамзина, статья «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств» была опубликована без подписи), Тургенев в то же время пытался расширить круг сюжетов, оспорить некоторые из предложенных «Вестником Европы».
В 1818 году Карамзин в связи с принятием его в члены Российской академии произнес речь на торжественном ее заседании; эта речь явилась его последним большим критическим выступлением. В речи много официального, обязательного, даже парадного. Но есть в ней и собственно карамзинские мысли о задачах критики в новых условиях и о некоторых итогах развития литературы по пути самобытности.
Изучая социально-воспитательный опыт русской литературы XVIII столетия, Карамзин не мог не заметить, какое большое значение придавали его предшественники национально-героической тематике. С начала XIX века Карамзин осознал свою роль идейного вождя русского дворянства и понял, каким могучим средством воспитания может быть умело обработанный героико-исторический материал. Именно как объективную и глубоко эмоциональную школу дворянской доблести, дворянского патриотизма стал он в это время понимать историю.
Если сатира Карамзина показывала, каков есть и каким не должен быть дворянин – хозяин огромной страны, то история и беллетристика с национально-героической тематикой должны были учить дворянского читателя тому, какими были его предки и каким должен быть он сам.
Одним из последних художественных произведений в прозе, написанных Карамзиным, была историческая повесть «Марфа Посадница» (1803), написанная задолго до того, как началось в России увлечение романами Вальтера Скотта. Здесь тяготение его к классике, к античности как недосягаемому этическому образцу, определившееся в середине 1790-х годов в «исторической» идиллии-утопии «Афинская жизнь», достигло своей высшей степени. Г. А. Гуковский отчасти верно заметил, что «новгородские герои у Карамзина… это античные герои, в духе классической поэтики. И классические воспоминания явственно тяготеют над повестью. Недаром рядом с «вечем» и «посадниками» у Карамзина фигурируют «легионы». Карамзин, описывая республиканские доблести, восхищается ими в эстетическом плане, отвлеченная красивость героики увлекает его сама по себе» (Г. А. Гуковский. Карамзин. – «История русской литературы», т. V, М.-Л., Изд-во АН СССР, 1941, стр. 79.).
Действительно, борьба новгородцев с Москвой представлена в «Марфе Посаднице» в стилизованно античном виде, точно так же, как другие исторические события в программной статье «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Но это не классицизм Корнеля и Расина, Сумарокова и Ломоносова. «Классицизм» Карамзина в «Марфе Посаднице» – это своеобразная параллель к классицизму трагедий М.-Ж. Шенье, элегий А. Шенье, картин Давида, с той только разницей, что у русского писателя античная пластичность служила не целям революции, а воспитанию его дворянских соотечественников.
В «Марфе Посаднице» решались важнейшие вопросы мировоззрения Карамзина: вопрос о республике и монархии, о вождях а народе, об историческом, «божественном» предопределении и борьбе личности с ним, – словом, все то, чему его учила прошедшая перед его глазами французская революция, завершившаяся превращением консула Бонапарта в императора Наполеона; все то, что он находил в античной истории, в западных литературах, все то, что проявилось, по его понятиям, и в обреченной на неуспех борьбе республиканского Новгорода, за которым стоит моральная правота, с монархической Москвой – воплощением силы и политической хитрости. В то же самое время в этой повести Карамзина с новой силой обнаружилась его старая концепция трагического фатализма, обреченности «лучшего» в этом мире. Тема «Вадима Новгородского», с разных позиций разрабатывавшаяся в русской драматургии конца XVIII века, нашла также свое новое освещение у Карамзина в виде мимоходом изображенного культа Вадима. Характерно и то, что Карамзин жителей Новгорода, новгородцев, часто называет словом «граждане», употребление которого как перевода французского революционного термина «citoyens» было строжайше запрещено при Павле.
Карамзин выдавал себя только за издателя якобы найденной им рукописи какого-то новгородского писателя, тем самым отделяя свою позицию от позиции мнимого автора. Однако это не спасает положения. Симпатии Карамзина явно на стороне Марфы и новгородцев; это выражается не только в великолепном, хотя и не лишенном противоречий образе Марфы Посадницы, но и в намеренной слабости аргументации, которую влагает Карамзин в уста князя Холмского, требующего от новгородцев покорности Москве. Отчетливее всего отношение писателя к монархической Москве и республиканскому Новгороду сформулировано в том месте повести, где он заставляет Михаила Храброго рассказывать о сражении «легионов» Иоанна с войсками Мирослава: «Одни сражались за честь (Возможно, что в рукописи Карамзина было «власть», но он либо под давлением цензуры, либо по собственному решению поставил «честь».), другие за честь и вольность».
В конце повести князь Холмский читает клятвенное обещание Иоанна от своего имени и имени всех своих преемников блюсти пользу народную; если же клятва будет нарушена, говорит Иоанн, «да исчезнет род его»; и тут Карамзин в подстрочном примечании констатирует, что «род Иоаннов пресекся». Может быть, здесь скрыто предостережение исторически мыслившего Карамзина молодому императору Александру – помнить обязанности идеального государя «блюсти пользу народную».
«Марфа Посадница», раскрывая трагедию вольного Новгорода и Марфы Борецкой, обнаруживала противоречия мировоззрения писателя. Историческая правота в его изображении, несомненно, на стороне Новгорода. И в то же время Новгород обречен, мрачные предзнаменования предвещают близкую гибель вольного города, и предсказания действительно оправдываются. Почему? Карамзин не отвечает, не может ответить, как не мог он ответить, почему должна погибнуть бедная Лиза, почему должен покончить самоубийством Алонзо в «Сиерре-Морене», почему должно разразиться несчастье в Борнгольмском замке.
Проза и поэзия Карамзина оказали сильное воздействие на современную ему и последующую русскую литературу. Правда, ближайшие по времени ученики его, за исключением Жуковского и Батюшкова, были малоталантливые, а то и просто бездарные эпигоны, подхватившие чисто внешние приемы раннего периода творчества своего учителя и оказавшиеся не способными понять его сложное, противоречивое, непримиренное в своих противоречиях развитие.
Прежде всего писатели нового поколения учились у Карамзина изящному и богатому литературному языку, и это одна из самых больших его заслуг, хотя вскоре после выступления Пушкина язык его устарел. Однако именно от Карамзина идут в русской литературе XIX века искания средств для точного выражения душевных переживаний, «языка сердца».
Историки русского литературного языка и литературоведы давно и настойчиво говорят о «языковой реформе» Карамзина. Одно время все изменения, происшедшие в русском литературном языке на рубеже XVIII в XIX веков, приписывали целиком Карамзину. В последние десятилетия уже учитывают роль его предшественников – Новикова, Фонвизина и Державина. Чем более внимательно изучается литература последней четверти XVIII века, тем яснее становится, что многие старшие современники и сверстники Карамзина – И. А. Крылов, А. Н. Радищев, М. Н. Муравьев, В. С. Подшивалов, В. Т. Нарежный, И. И. Мартынов и др. – подготовляли почву для его «языковой реформы», работая в одном с ним направлении и в области прозы и в области стиха и что этот общий процесс нашел в Карамзине наиболее яркое и авторитетное воплощение.
Самым ценным и важным в том, что называют «языковой реформой» Карамзина, был отказ от обветшалой славянской лексики, применявшейся по традиции только в письменном литературном языке и постепенно вытесненной из разговорной речи образованных слоев русского общества. Отказ от славянизмов начался у Карамзина еще во время его работы в «Детском чтении». Возможно, этот отказ обусловлен влиянием Новикова, чьи статьи этой поры совершенно свободны от славянизмов лексических и синтаксических. Усвоенная им еще в юности точка зрения стала в дальнейшем сознательно применяемым принципом. Конечно, отказ от славянской лексики требовал от Карамзина создания русских языковых соответствий, которые ему почти всегда удавались.
Не менее важна и деятельность Карамзина как творца значительного числа неологизмов другого порядка, частью создававшихся им по образцу соответствующих иностранных слов, частью представлявших просто русские переводы – кальки, частью являвшихся иностранными словами, которым писатель придавал русское обличье.
Принято считать, что будто бы Карамзин уничтожил установленное Ломоносовым «деление» русского литературного языка на три стиля – «высокий», «посредственный» и «низкий» – и обратился к живому разговорному языку образованных кругов современного ему общества. Это суждение не вполне точно.
Карамзин имел перед глазами не язык Ломоносова, а язык эпигонов автора рассуждения «О пользе книг церковных в российском языке». Эти писатели, неумелые, неправильно понявшие гениальные идеи Ломоносова, вопреки его предупреждениям, стали наводнять литературный язык редкими славянскими словами и оборотами, щеголяли тяжеловесными грамматическими конструкциями, превращали литературные произведения в нечто малодоступное «среднему» читателю. Не против Ломоносова, а против Елагина и других членов Российской Академии выступал Карамзин, из их писаний приводил он цитаты, с ними вел борьбу.
Опровергнуть стилистические принципы Ломоносова Карамзину было не так легко и, главное, вовсе не нужно.
Следуя за античными теоретиками стилистики и применяя к русскому («российскому») языку их учения о трех стилях, Ломоносов в этом отношении не сделал ничего принципиально нового. Глубина и величие, гениальность его открытия состояли в том, что он определил лексические и стилистические соотношения двух стихий «российского», то есть литературного русского языка – книжной церковнославянской и разговорной русской. Античное учение о высоком, среднем и низком стилях Ломоносов связал со своим открытием соотношения славянского и русского языков, и в этом заключалась его великая заслуга перед русской культурой. Такие разные по своему характеру стили существуют и сейчас в языке каждого высококультурного народа, обладающего большой, развитой художественной литературой. И если мы один стиль художественной литературы называли «книжным», а не «высоким», а другой «литературно-разговорным», а не «посредственным» и, наконец, третий «просторечным», а не «низким», то никакой отмены, тем более «уничтожения» ломоносовского учения о трех стилях в этом видеть нельзя. Античные теоретики и Ломоносов были правы: они открыли объективные закономерности стиля, зависящие от тематики, задания и целенаправленности литературного произведения.
Ломоносов вовсе не отдавал предпочтения высокому стилю, как иногда говорят, а вполне резонно и исторически правильно указывал сферу применения каждого стиля в соответствующих жанрах.
В свою очередь, Карамзин не все своп произведения в прозе и в стихах писал одинаковым разговорным языком литературно образованных слоев русского общества. «Марфа Посадница» решительно непохожа на «Бедную Лизу», «Сиерра-Морена» стилистически резко отличается от «Натальи, боярской дочери», «Моей исповеди». И у Карамзина был свой «высокий» стиль – в «Марфе Посаднице», «Историческом похвальном слове императрице Екатерине II», «Истории государства Российского». Однако те жанры – поэтические и прозаические,- которые он культивировал, требовали по всякой стилистике «среднего» стиля. Можно сказать, что у Карамзина не было «низкого» стиля, это правильно; однако «Моя исповедь» написана все же «сниженным» стилем по сравнению с «Бедной Лизой», «Островом Борнгольмом», «Афинской жизнью».
У Карамзина, мастера сюжетной повести, лирического очерка, психологического этюда, автобиографического романа, учились главным образом люди следующего поколения, начиная от А. Бестужева-Марлинского и продолжая Пушкиным, Лермонтовым и другими писателями 1830-х годов.
9
Преодоление идейного кризиса повело и к изменению эстетических убеждений. Карамзин отказывается от своей прежней субъективистской позиции. Опираясь на опыт работы в «Московском журнале», он после многолетнего молчания испытывает в изменившихся обстоятельствах необходимость подробно изложить свои новые взгляды. Так вновь появляется нужда в критике. В 1797 году Карамзин пишет две крупные статьи: «Несколько слов о русской литературе», которую печатает во французском журнале, и предисловие ко второму сборнику «Аонид». В предисловии он не только дает критическую оценку поэтическим произведениям, тяготеющим к классицизму, но и показывает, как отсутствие естественности, верности натуре делает их «надутыми» и холодными. Карамзин стал вновь утверждать, что писатель должен находить поэзию в обыденных предметах, его окружающих и ему хорошо известных: «…истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону». Поэт должен уметь показывать «оттенки, которые укрываются от глаз других людей», помня, что «один бомбаст, один гром слов только что оглушает нас и до сердца не доходит», напротив – «умеренный стих врезывается в память».
Здесь Карамзин уже не ограничивается критикой классицизма, но подвергает критике и писателей-сентименталистов, то есть своих последователей, настойчиво насаждавших в литературе чувствительность. Для Карамзина чувствительность, подчеркнутая сентиментальность так же неестественны и далеки от натуры, как и риторика и «бомбаст» поэзии классицизма. «Не надобно также беспрерывно говорить о слезах, – пишет он, – прибирая к ним разные эпитеты, называя их блестящими и бриллиантовыми, – сей способ трогать очень ненадежен». Уточняя свою позицию, Карамзин формулирует требование психологической правды изображения, необходимости говорить не о чувствах человека вообще, но о чувствах данной личности: «…надобно описать разительную причину их (слез. – Г. М.), означить горесть не только общими чертами, которые, будучи слишком обыкновенны, не могут производить сильного действия на сердце читателя, но особенными, имеющими отношение к характеру и обстоятельствам поэта. Сии-то черты, сии подробности и сия, так сказать, личность уверяют нас в истине описания и часто обманывают, но такой обман есть торжество искусства». Это суждение не случайно для Карамзина конца 1790-х годов. В письме А. И. Вяземскому от 20 октября 1796 года он писал: «Лучше читать Юма, Гельвеция, Мабли, нежели в томных элегиях жаловаться на холодность и непостоянство красавиц. Таким образом, скоро бедная муза моя или пойдет совсем в отставку, или… будет перекладывать в стихи Кантону метафизику с Платоновскою республикою» («Русский архив», 1872, стр. 1324.).
В научной литературе уже давно утвердилось мнение, что в период издания «Вестника Европы» Карамзин отказался от критики. Основанием для подобного мнения служит предисловие к журналу, в котором Карамзин писал: «Но точно ли критика научает писать, не гораздо ли сильнее действуют образцы и примеры». Только по недоразумению можно выдать данные слова Карамзина за отрицание важности и значения критики для литературы. Из всех выступлений Карамзина в новом журнале ясно, что он отказывается не от критики, но от рецензий того типа, которые он писал в «Московском журнале».
Вместо рецензий Карамзин в «Вестнике Европы» стал писать серьезные статьи, посвященные насущным задачам литературы, – о роли и месте литературы в общественной жизни, о причинах, замедляющих ее развитие и появление новых авторов, о языке, о важности национальной самобытности литературы и т. д. Статьи Карамзина в «Вестнике Европы» поднимали критику на новую ступень: от отдельных и частных замечаний но поводу рецензируемых книг критик перешел к изложению строго продуманной, принципиально новой программы развития литературы. Литература, утверждал теперь Карамзин, «должна иметь влияние на нравы и счастие», каждый писатель обязан «помогать нравственному образованию такого великого и сильного народа, как российский, развивать идеи, указывать новые краски в жизни, питать душу моральными удовольствиями и сливать ее в сладких чувствах со благом других людей». Карамзин, как видим, умел чутко улавливать потребности времени, понимать запросы читателя.
Но в то же время еще с конца 90-х годов все чаще стали раздаваться в обществе голоса недовольства деятельностью того Карамзина, большинство сочинений которого, написанных в пору идейного кризиса, составило сборник «Мои безделки». Даже в кругах, близких Карамзину, это недовольство выражалось открыто. С 1801 года в Москве начались собрания «Дружеского литературного общества», которое объединяло совсем молодых литераторов – Андрея и Александра Тургеневых, братьев Кайсаровых, Жуковского, Мерзлякова и других. На собраниях члены общества читали доклады. В докладе о русской литературе Андрей Тургенев, юный просветитель, начинающий литератор и критик, особенно рьяно нападал именно на Карамзина: «Скажу откровенно: он (Карамзин. – Г. М) более вреден, нежели полезен нашей литературе…» («Русский библиофил», 1912, № 1, стр. 29.) Вред Карамзина усматривали в том, что он утверждал интерес к частным темам, к «безделкам», поощрял подражания. «…Пусть бы русские продолжали писать хуже… – говорилось далее, – но писали бы оригинальнее, важнее, не столько применялись к мелочным родам…» (Там же.) Карамзин же, по мнению А. Тургенева, истощает «жар души своей в безделках», противостоит «благу и успеху всего отечественного» (Там же, стр. 30.). А Карамзин уже давно не истощал души в безделках. Пока в различных кругах ругали его произведения, написанные в пору торжества субъективности, он решительно и смело вырабатывал программу развития литературы по пути национальной самобытности, желая сам способствовать «благу и успеху всего отечественного».
В ряде статей «Вестника Европы» Карамзин изложил свою позитивную программу развития литературы. «Великий предмет» словесности – забота о нравственном образовании русского народа. В этом образовании главная роль принадлежит патриотическому воспитанию. «Патриотизм, – говорит Карамзин, – есть любовь ко благу и славе отечества и желание способствовать им во всех отношениях». Патриотов немало на Руси, но патриотизм свойствен не всем; поскольку он «требует рассуждения», постольку «не все люди имеют его». Задача литературы и состоит в том, чтобы воспитать чувство патриотической любви к отечеству у всех граждан. Нельзя забывать, что в понятие патриотизма Карамзин включал и любовь к монарху. Но в то же время к проповеди монархизма патриотизм Карамзина не сводился. Писатель требовал, чтобы литература воспитывала патриотизм, ибо русские люди еще плохо знают себя, свой национальный характер. «Мне кажется, – продолжает Карамзин, – что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, а смирение в политике вредно. Кто себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут». Чем сильнее любовь к своему отечеству, тем яснее путь гражданина к собственному счастью. Отвергнув культ эгоистической уединенной жизни, Карамзин показывает, что только на пути исполнения общественных должностей человек приобретает истинное счастье: «Мы должны любить пользу отечества… любовь к собственному благу производит в нас любовь к отечеству, а личное самолюбие – гордость народную, которая служит опорою патриотизма». Вот почему и «таланту русскому всего ближе и любезнее прославлять русское». «Должно приучить россиян к уважению собственного», – такую задачу может исполнить только национально-самобытная литература.
Каков же путь к этой самобытности? Карамзин пишет статью «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Эта статья должна рассматриваться как своеобразный манифест нового Карамзина. Она открывает последний, чрезвычайно плодотворный, период творчества писателя. Естественно поэтому, что прежние убеждения в ней решительно пересматриваются. Патриотическое воспитание лучше всего может быть осуществлено на конкретных примерах. История России дает великолепный и бесценный материал художнику. Предметом изображения должна являться реальная, объективная действительность, а не «китайские тени собственного воображения», героями – исторически-конкретные русские люди, причем их характеры должны раскрываться в патриотических деяниях. Писатель – это уже не «лжец», умеющий «вымышлять приятно», заставляющий читателя забываться в «чародействе красных вымыслов». Художник, ваятель или писатель является, по Карамзину, «органом патриотизма». Основой деятельности писателя должно быть убеждение, что «труд его не бесполезен для отечества», что он как автор помогает согражданам «лучше мыслить и говорить».
Писатель должен изображать «героические характеры», которые он может с легкостью найти в русской истории. Карамзин тут же предлагает некоторые сюжеты, в которых ярко проявился характер русского человека. Таков Олег, «победитель греков»; Святослав, который «всю жизнь свою провождал в поле, делил нужду и труды с верными товарищами, спал на сырой земле, под открытым небом». Святослав дорог русским еще и тем, что он «родился от славянки». Его легендарная храбрость служит выражением черт русского характера, сформировавшихся еще в глубокой древности. Карамзин рассказывает, как, окруженный со своей дружиной греческими воинами, Святослав не дрогнул и, воодушевляя дружинников на бой, произнес речь, «достойную спартанца или славянина»: «…ляжем зде костьми: мертвые бо срама не имут».
Наряду с описанием героических мужских характеров Карамзин высказывает пожелание создать «галерею россиянок, знаменитых в истории». Одну из таких россиянок – Марфу Посадницу – он сделал героиней одноименной повести. Как бы обобщая свой новый взгляд на человека, Карамзин формулирует одно из важнейших свойств национального русского характера, а именно его способность выходить «из домашней неизвестности на театр народный».
Новые задачи и новые темы, которые выдвигал перед писателями Карамзин, требовали, естественно, и нового языка. Он призывает авторов писать «простыми русскими словами», отказываться от прежней ориентации на салон, на вкусы дам, утверждая, что русский язык по природе своей обладает богатейшими возможностями, которые позволяют автору выразить любые мысли, идеи и чувства: «Оставим нашим любезным светским дамам утверждать, что русский язык груб и неприятен». Писатели, считает Карамзин, «не имеют такого любезного права судить ложно. Язык наш выразителен не только для высокого красноречия, для громкой, живописной поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею), нежели французский, способнее для излияния души в тонах, представляет более аналогических слов, то есть сообразных с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки!»
Программа развития литературы, предложенная Карамзиным-критиком, отвечала насущным потребностям нового времени. С первых лет XIX столетия перед литературой встала проблема национальной самобытности и народности. Она была поднята еще в прошлом веке, у ее колыбели стояла идеология Просвещения.
В XIX веке идеи народности получили дальнейшее и глубокое развитие в творчестве Крылова. Одновременно с Крыловым в литературе действовала группа молодых писателей, связанных с просветительской идеологией прошлого века (Н. И. Гнедич, А. Ф. Мерзляков, В. Т. Нарежный и др.). Во многом отличаясь от баснописца – и степенью демократизма и, главное, масштабом таланта, они, каждый по-своему, решали тот же круг проблем, что и Крылов. Девизом новой эпохи стало требование самобытности литературы,
Призыв Карамзина обратиться к истории и в ней искать ключ к самобытности литературы и искусства был встречен литературной общественностью того времени с воодушевлением. В журнале передового литератора И. Мартынова, связанного с сыновьями Радищева, Гнедичем и Батюшковым, немедленно появился отклик, принадлежавший Александру Тургеневу. Приветствуя статью анонима (как многие другие критические статьи Карамзина, статья «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств» была опубликована без подписи), Тургенев в то же время пытался расширить круг сюжетов, оспорить некоторые из предложенных «Вестником Европы».
В 1818 году Карамзин в связи с принятием его в члены Российской академии произнес речь на торжественном ее заседании; эта речь явилась его последним большим критическим выступлением. В речи много официального, обязательного, даже парадного. Но есть в ней и собственно карамзинские мысли о задачах критики в новых условиях и о некоторых итогах развития литературы по пути самобытности.