Страница:
Пугачеву, уже известную певицу, вызвали в райком партии перед гастролями в Финляндии.
Политическую зрелость деятелей искусства проверяла комиссия ветеранов КПСС; за это им выдавали продуктовые пайки.
— Ну, кто у нас… в Финляндии Президентом будет? — спросил Пугачеву толстый дедушка с орденской колодкой на груди.
— Понятия не имею, — сказала Пугачева.
— Ну как же так, Алла Борисовна, — дедушка покачал головой, — известная певица и вдруг — такая неграмотность…
— А вы знаете?
— Я — знаю…
— Вот поезжайте и пойте!..
Но почему все-таки Россия входит в мир как-то по-рабски, бочком, будто стесняется сама себя? Неужели Лермонтов прав, в России есть господа, есть рабы и, кроме господ и рабов — никого?
Нет! Тысячу раз нет! Сергей Сергеевич Прокофьев не был господином и не был рабом, даже когда вымучивал из себя «Повесть о настоящем человеке». Его насильно заставили писать эту музыку, и он в ответ откровенно издевался над режимом и, может быть, над самим собой, сочиняя знаменитую арию Медведя («Я не съем тебя, Мересьев, ты советский, человек…») или сцену консилиума врачей («Отрежем, отрежем Мересьеву ноги… — Не надо, не надо, я буду летать…»). По этой же причине, кстати говоря, он так и не пожелал встретиться с самим Алексеем Петровичем Маресьевым, — зачем? Зачем о чем-то говорить, если говорить не о чем?.. И Всеволод Мейерхольд, которого так обожал Борис Александрович, всегда был Всеволодом Мейерхольдом. Сталин мстил ему за спектакли, посвященные Троцкому, но даже если Мейерхольд, сломленный Ежовым, действительно умирал как раб (есть его фотографии в тюрьме, на них больно смотреть), его жизнь, сам масштаб жизни подарили ему бессмертие…
В комнату вошла Ирина Ивановна, жена Бориса Александровича — женщина с лицом царицы.
— Ты кашу съел?
Старость, старость… — «как унижает сердце нам она…». Прав Александр Сергеевич! Странно: почему Пушкин всегда прав, а? Как это может быть?..
Только не старость, нет — возраст. Разные вещи! А для женщины, кстати говоря, возраст мужчины вообще не важен. Важнее другое: чье это время, его или не его, нет ничего страшнее, когда человек, тем более молодой, теряет ощущение времени…
В свое время Борис Александрович увел Ирину Ивановну у Лемешева, великого Лемешева — она была его женой.
Великие люди — странные люди; Сергей Яковлевич ужасно ревновал к Ивану Семеновичу Козловскому, — вот ведь как, а? И ревновал-то из-за глупости! Он не мог простить Козловскому… что? Стыдно сказать, ноги! У Козловского были роскошные, дивной красоты ноги! На репетиции «Евгения Онегина» в сцене дуэли Лемешев рассвирепел, когда Борис Александрович предложил ему мизансцены Козловского. Он чуть не сломал скамейку, на которую Ленский — Козловский ставил левую ногу, ушел в глубь сцены, подальше от рампы и здесь — гениально! — пел: «Куда, куда вы удалились…»
В Питере, на трамвайной остановке, премьер Александринки Юрий Михайлович Юрьев увидел молоденького солдата, приехавшего с фронта.
— Боже мой, какие ноги! — заорал Юрьев, подбежал к солдатику и почти насильно привел его в Александрийский театр.
Солдата звали Николай Симонов, он стал великим актером…
Ну, хорошо. Юрьев был педераст, это известно, но в классическом театре актер действительно начинается с ног!
— Борис, я спрашиваю, ты кашу съел?!
Суровый окрик вернул Бориса Александровича к его обеду.
— Ты где была?
— Здесь, — Ирина Ивановна пожала плечами, — смотрела телевизор. Сенкевич показывал Египет. Оказывается, Боренька, рабам хорошо платили за эти пирамиды.
— Еще бы! — Борис Александрович нагнулся и придвинул к себе тарелку с кашей. — Если людям не платить, так они и работать не будут. Палки не помогут, раб не ценит свою жизнь. А ещё хуже — построят пирамиды сикось-накось, они тут же и рассыплются! Платить, Ирочка, надо, это закон! А у наших, посмотри, денег нет, денег нет… Как нет? Куда делись? Нельзя же так — были деньги и нет, деньги… это такая штука… они не исчезают в никуда! Значит, — Борис Александрович забросил очки обратно на нос, — их кто-то взял, верно? А кто взял? Я хочу знать, кто их взял, я требую, чтобы мне назвали этих людей!
— Не отвлекайся, — строго сказала Ирина Ивановна. — Тебя все равно никто не услышит.
— А не надо, чтобы меня слышали! Если каждый человек будет сам себе задавать такие вопросы, в России все очень быстро встанет на свои места, ведь страна из людей состоит, верно? Если Россия, как утверждает симпатичнейший господин Бурбулис, возвращается к капитализму, а капитализм начинается с того, что у людей отбирают в Отечестве последние деньги, это, я извиняюсь, не капитализм, потому что капитализм… от слова «капитал» — верно? Он превращает деньги в деньги. А у нас это просто воровство… вот что это такое! Господин Гайдар обязан сказать людям: уважаемые дамы и господа, бывшие товарищи… большевики держали вас за рабов (хотя и платили, между прочим, пусть не много, но платили), а мы, капиталисты, держим вас за скотов и по этой причине платить вам вообще не будем. Вот тут я встану и отвечу: знаете, я — старый человек, но я — гордый человек. При Ленине я пережил голод и революцию. При Сталине я пережил страх, который страшнее, чем голод. И я не хочу, я не желаю видеть, как моя страна становится на колени, как дураки, почему-то получившие власть, делают… по глупости, наверное, не по злому умыслу, но какая мне разница?.. делают все, чтобы моя страна объявила себя банкротом. Разве я семь десятков лет работал в России для того, чтобы моя страна стала банкротом? Послушайте, я могу ставить спектакли где угодно, хоть в сумасшедшем доме, как моя приятельница Серафима Бирман (когда на старости лет в психушке, куда Серафиму сдали родственники, она ставила «Гамлета»), но я, извините, не могу и не буду ставить спектакли в пустом зрительном зале, сам для себя, потому что я ещё не сошел с ума! А те, кто отнял у людей деньги, ни за что на свете не пойдут в мой подвал на «Соколе», потому что им некогда, у них деньги делают деньги, у них жизнь закручена винтом! А у тех, кто уже не может жить без моего подвала, где, Ирочка, по вечерам представляют Моцарта, денег нет, последние деньги них отняли эти безумные цены в магазинах. Тогда я соберу Камерный театр и спрошу актеров: скажите, кто из вас, молодых людей, готов поверить, что вы скоты? Не согласны? Спасибо. Я сделаю то, на что я прежде не решался: после гастролей в Японии мы на пять лет подписываем контракт с Европой. И мы — мы все — не возвращаемся в Москву до тех пор, пока Россия не поймет, наконец, что если ей предлагают вот такой капитализм, что если вместо своих собственных магазинов, вместо микояновской говядины или бабаевских конфет мы получаем «сникерсы» и минисупермаркеты, то это все (послушайте старого человека!) делается не для того, чтобы Россия стала ещё богаче, а для того, чтобы в один прекрасный день все эти подарки — отнять, объявить в стране кризис и призвать в Россию удалых молодцов с Запада — придите и владейте нами! Нельзя освободить народ, приведя сюда, пусть даже под видом реформаторов, новых завоевателей! И иностранцы дураки: тянут к России руки… не понимают, что очень скоро… будут уносить ноги… Есть три вида безделья — ничего не делать, делать плохо и делать не то, что надо. Нам бы только понять… как все-таки за короткий срок мы умудрились вырастить в нашей стране столько молодых негодяев?
Ирина Ивановна лукаво смотрела на мужа:
— Немцы, Боренька, заставят тебя ставить «Так поступают все женщины». Гендель им надоел.
— А я, Ирочка, приведу им слова Бетховена: это порнография! Неужели Бетховен не авторитет?
— Только порнография сейчас и продается! Кризис культуры не только в России, кризис культуры во всем мире. Молодежи, сам понимаешь, нужна эстрада. Клиповое сознание! Когда молодежь подрастет, ей тоже будет нужна только эстрада; культура двадцать первого века, Борис, будет совершенно другой.
— Ну я, слава богу, не доживу.
— И как же ты, мудрец… да? Как ты не поймешь: все, что происходит сейчас в России, это бунт молодых против стариков. Русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Все кричат о том, как ужасен русский бунт, и мало кто понимает, что он — давно начался. И то, что происходит на Кавказе, это тоже бунт молодых против стариков — отсюда Дудаев, отсюда Гамсахурдиа…
Борис Александрович молчал. Он вдруг ушел в себя и сосредоточенно, как это умеют только старики, пил чай.
— Да-а… — наконец сказал он, поправляя очки, которые все время падали на нос, — для немцев «Так поступают все женщины», как для наших реклама презервативов.
— Приехали! — всплеснула руками Ирина Ивановна. — Нет, вы посмотрите на него! А презервативы тебе чем не угодили?!
— Объясни, — Борис Александрович опять закинул очки на нос, — почему реклама в России сразу стала национальным бедствием?!
— Они хотят, Боренька, чтобы ты не заболел плохой болезнью!
— Неправда! Вранье это! В Москве всегда были эпидемии, — я же не заражался! Тот, кто читает Пушкина, никогда не пойдет к проституткам и не заразится! Пушкина… Пушкина надо рекламировать!
— Какой ты смешной, — улыбнулась Ирина Ивановна. — Ты и в любви мне никогда не объяснялся!
— Разумеется. А как иначе? Назовешь — все пропало! Тайна уходит, любовь без тайны — это не любовь! Ленский шепчет: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга…» Врет. Уселись под кустом, он гладит Ольге ручку и свою страсть, извольте видеть, объясняет!
Любовь это чудо, как северное сияние. Разве можно объяснить северное сияние, скажи мне?!
«Простите, вы любили когда-нибудь?» — передача была по телевидению. «Да-а, любила, конечно любила…» — дама… в возрасте уже… эффектно так поправляет прическу. — «Я любила красивого молодого человека, он очень мило за мной ухаживал…» А старушка одна вздрогнула, — Борис Александрович перешел на шёпот. — Она на лавочке сидела, а к ней девочка с микрофоном: «Вы любили когда-нибудь?» К ней пришли за её тайной! А тайну она никогда и никому не отдаст, потому что она действительно любила! Девяносто девять процентов людей, живущих на земле… девяносто девять, Ирочка, вообще не знают, что такое любовь!
«Ты меня любишь? — Люблю. — Пойдем в душ? — Пойдем. — Сначала я? — Ну, иди…»
Какая гадость, все эти сериалы о любви, — прости Господи!
— Время такое, время… — твердо сказала Ирина Ивановна.
— Время? Нет! Чепуха! Россия всегда жила плохо. А это, Ирочка, пошлость, всего лишь пошлость!..
Народный артист Советского Союза, лауреат шести Сталинских премий, профессор Борис Александрович Покровский ждал в гости великого музыканта XX века Мстислава Ростроповича — возникла идея заново поставить «Хованщину» Мусоргского в Большом театре Союза ССР.
19
Политическую зрелость деятелей искусства проверяла комиссия ветеранов КПСС; за это им выдавали продуктовые пайки.
— Ну, кто у нас… в Финляндии Президентом будет? — спросил Пугачеву толстый дедушка с орденской колодкой на груди.
— Понятия не имею, — сказала Пугачева.
— Ну как же так, Алла Борисовна, — дедушка покачал головой, — известная певица и вдруг — такая неграмотность…
— А вы знаете?
— Я — знаю…
— Вот поезжайте и пойте!..
Но почему все-таки Россия входит в мир как-то по-рабски, бочком, будто стесняется сама себя? Неужели Лермонтов прав, в России есть господа, есть рабы и, кроме господ и рабов — никого?
Нет! Тысячу раз нет! Сергей Сергеевич Прокофьев не был господином и не был рабом, даже когда вымучивал из себя «Повесть о настоящем человеке». Его насильно заставили писать эту музыку, и он в ответ откровенно издевался над режимом и, может быть, над самим собой, сочиняя знаменитую арию Медведя («Я не съем тебя, Мересьев, ты советский, человек…») или сцену консилиума врачей («Отрежем, отрежем Мересьеву ноги… — Не надо, не надо, я буду летать…»). По этой же причине, кстати говоря, он так и не пожелал встретиться с самим Алексеем Петровичем Маресьевым, — зачем? Зачем о чем-то говорить, если говорить не о чем?.. И Всеволод Мейерхольд, которого так обожал Борис Александрович, всегда был Всеволодом Мейерхольдом. Сталин мстил ему за спектакли, посвященные Троцкому, но даже если Мейерхольд, сломленный Ежовым, действительно умирал как раб (есть его фотографии в тюрьме, на них больно смотреть), его жизнь, сам масштаб жизни подарили ему бессмертие…
В комнату вошла Ирина Ивановна, жена Бориса Александровича — женщина с лицом царицы.
— Ты кашу съел?
Старость, старость… — «как унижает сердце нам она…». Прав Александр Сергеевич! Странно: почему Пушкин всегда прав, а? Как это может быть?..
Только не старость, нет — возраст. Разные вещи! А для женщины, кстати говоря, возраст мужчины вообще не важен. Важнее другое: чье это время, его или не его, нет ничего страшнее, когда человек, тем более молодой, теряет ощущение времени…
В свое время Борис Александрович увел Ирину Ивановну у Лемешева, великого Лемешева — она была его женой.
Великие люди — странные люди; Сергей Яковлевич ужасно ревновал к Ивану Семеновичу Козловскому, — вот ведь как, а? И ревновал-то из-за глупости! Он не мог простить Козловскому… что? Стыдно сказать, ноги! У Козловского были роскошные, дивной красоты ноги! На репетиции «Евгения Онегина» в сцене дуэли Лемешев рассвирепел, когда Борис Александрович предложил ему мизансцены Козловского. Он чуть не сломал скамейку, на которую Ленский — Козловский ставил левую ногу, ушел в глубь сцены, подальше от рампы и здесь — гениально! — пел: «Куда, куда вы удалились…»
В Питере, на трамвайной остановке, премьер Александринки Юрий Михайлович Юрьев увидел молоденького солдата, приехавшего с фронта.
— Боже мой, какие ноги! — заорал Юрьев, подбежал к солдатику и почти насильно привел его в Александрийский театр.
Солдата звали Николай Симонов, он стал великим актером…
Ну, хорошо. Юрьев был педераст, это известно, но в классическом театре актер действительно начинается с ног!
— Борис, я спрашиваю, ты кашу съел?!
Суровый окрик вернул Бориса Александровича к его обеду.
— Ты где была?
— Здесь, — Ирина Ивановна пожала плечами, — смотрела телевизор. Сенкевич показывал Египет. Оказывается, Боренька, рабам хорошо платили за эти пирамиды.
— Еще бы! — Борис Александрович нагнулся и придвинул к себе тарелку с кашей. — Если людям не платить, так они и работать не будут. Палки не помогут, раб не ценит свою жизнь. А ещё хуже — построят пирамиды сикось-накось, они тут же и рассыплются! Платить, Ирочка, надо, это закон! А у наших, посмотри, денег нет, денег нет… Как нет? Куда делись? Нельзя же так — были деньги и нет, деньги… это такая штука… они не исчезают в никуда! Значит, — Борис Александрович забросил очки обратно на нос, — их кто-то взял, верно? А кто взял? Я хочу знать, кто их взял, я требую, чтобы мне назвали этих людей!
— Не отвлекайся, — строго сказала Ирина Ивановна. — Тебя все равно никто не услышит.
— А не надо, чтобы меня слышали! Если каждый человек будет сам себе задавать такие вопросы, в России все очень быстро встанет на свои места, ведь страна из людей состоит, верно? Если Россия, как утверждает симпатичнейший господин Бурбулис, возвращается к капитализму, а капитализм начинается с того, что у людей отбирают в Отечестве последние деньги, это, я извиняюсь, не капитализм, потому что капитализм… от слова «капитал» — верно? Он превращает деньги в деньги. А у нас это просто воровство… вот что это такое! Господин Гайдар обязан сказать людям: уважаемые дамы и господа, бывшие товарищи… большевики держали вас за рабов (хотя и платили, между прочим, пусть не много, но платили), а мы, капиталисты, держим вас за скотов и по этой причине платить вам вообще не будем. Вот тут я встану и отвечу: знаете, я — старый человек, но я — гордый человек. При Ленине я пережил голод и революцию. При Сталине я пережил страх, который страшнее, чем голод. И я не хочу, я не желаю видеть, как моя страна становится на колени, как дураки, почему-то получившие власть, делают… по глупости, наверное, не по злому умыслу, но какая мне разница?.. делают все, чтобы моя страна объявила себя банкротом. Разве я семь десятков лет работал в России для того, чтобы моя страна стала банкротом? Послушайте, я могу ставить спектакли где угодно, хоть в сумасшедшем доме, как моя приятельница Серафима Бирман (когда на старости лет в психушке, куда Серафиму сдали родственники, она ставила «Гамлета»), но я, извините, не могу и не буду ставить спектакли в пустом зрительном зале, сам для себя, потому что я ещё не сошел с ума! А те, кто отнял у людей деньги, ни за что на свете не пойдут в мой подвал на «Соколе», потому что им некогда, у них деньги делают деньги, у них жизнь закручена винтом! А у тех, кто уже не может жить без моего подвала, где, Ирочка, по вечерам представляют Моцарта, денег нет, последние деньги них отняли эти безумные цены в магазинах. Тогда я соберу Камерный театр и спрошу актеров: скажите, кто из вас, молодых людей, готов поверить, что вы скоты? Не согласны? Спасибо. Я сделаю то, на что я прежде не решался: после гастролей в Японии мы на пять лет подписываем контракт с Европой. И мы — мы все — не возвращаемся в Москву до тех пор, пока Россия не поймет, наконец, что если ей предлагают вот такой капитализм, что если вместо своих собственных магазинов, вместо микояновской говядины или бабаевских конфет мы получаем «сникерсы» и минисупермаркеты, то это все (послушайте старого человека!) делается не для того, чтобы Россия стала ещё богаче, а для того, чтобы в один прекрасный день все эти подарки — отнять, объявить в стране кризис и призвать в Россию удалых молодцов с Запада — придите и владейте нами! Нельзя освободить народ, приведя сюда, пусть даже под видом реформаторов, новых завоевателей! И иностранцы дураки: тянут к России руки… не понимают, что очень скоро… будут уносить ноги… Есть три вида безделья — ничего не делать, делать плохо и делать не то, что надо. Нам бы только понять… как все-таки за короткий срок мы умудрились вырастить в нашей стране столько молодых негодяев?
Ирина Ивановна лукаво смотрела на мужа:
— Немцы, Боренька, заставят тебя ставить «Так поступают все женщины». Гендель им надоел.
— А я, Ирочка, приведу им слова Бетховена: это порнография! Неужели Бетховен не авторитет?
— Только порнография сейчас и продается! Кризис культуры не только в России, кризис культуры во всем мире. Молодежи, сам понимаешь, нужна эстрада. Клиповое сознание! Когда молодежь подрастет, ей тоже будет нужна только эстрада; культура двадцать первого века, Борис, будет совершенно другой.
— Ну я, слава богу, не доживу.
— И как же ты, мудрец… да? Как ты не поймешь: все, что происходит сейчас в России, это бунт молодых против стариков. Русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Все кричат о том, как ужасен русский бунт, и мало кто понимает, что он — давно начался. И то, что происходит на Кавказе, это тоже бунт молодых против стариков — отсюда Дудаев, отсюда Гамсахурдиа…
Борис Александрович молчал. Он вдруг ушел в себя и сосредоточенно, как это умеют только старики, пил чай.
— Да-а… — наконец сказал он, поправляя очки, которые все время падали на нос, — для немцев «Так поступают все женщины», как для наших реклама презервативов.
— Приехали! — всплеснула руками Ирина Ивановна. — Нет, вы посмотрите на него! А презервативы тебе чем не угодили?!
— Объясни, — Борис Александрович опять закинул очки на нос, — почему реклама в России сразу стала национальным бедствием?!
— Они хотят, Боренька, чтобы ты не заболел плохой болезнью!
— Неправда! Вранье это! В Москве всегда были эпидемии, — я же не заражался! Тот, кто читает Пушкина, никогда не пойдет к проституткам и не заразится! Пушкина… Пушкина надо рекламировать!
— Какой ты смешной, — улыбнулась Ирина Ивановна. — Ты и в любви мне никогда не объяснялся!
— Разумеется. А как иначе? Назовешь — все пропало! Тайна уходит, любовь без тайны — это не любовь! Ленский шепчет: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга…» Врет. Уселись под кустом, он гладит Ольге ручку и свою страсть, извольте видеть, объясняет!
Любовь это чудо, как северное сияние. Разве можно объяснить северное сияние, скажи мне?!
«Простите, вы любили когда-нибудь?» — передача была по телевидению. «Да-а, любила, конечно любила…» — дама… в возрасте уже… эффектно так поправляет прическу. — «Я любила красивого молодого человека, он очень мило за мной ухаживал…» А старушка одна вздрогнула, — Борис Александрович перешел на шёпот. — Она на лавочке сидела, а к ней девочка с микрофоном: «Вы любили когда-нибудь?» К ней пришли за её тайной! А тайну она никогда и никому не отдаст, потому что она действительно любила! Девяносто девять процентов людей, живущих на земле… девяносто девять, Ирочка, вообще не знают, что такое любовь!
«Ты меня любишь? — Люблю. — Пойдем в душ? — Пойдем. — Сначала я? — Ну, иди…»
Какая гадость, все эти сериалы о любви, — прости Господи!
— Время такое, время… — твердо сказала Ирина Ивановна.
— Время? Нет! Чепуха! Россия всегда жила плохо. А это, Ирочка, пошлость, всего лишь пошлость!..
Народный артист Советского Союза, лауреат шести Сталинских премий, профессор Борис Александрович Покровский ждал в гости великого музыканта XX века Мстислава Ростроповича — возникла идея заново поставить «Хованщину» Мусоргского в Большом театре Союза ССР.
19
Солнце, солнце, — затерялось солнце в этом лесу, проткнули его насквозь старые черные елки. До земли доставали только солнечные брызги и исчезали, вдребезги разбиваясь о черные пни.
— Дед, деда… — Борька, внук Ельцина, дернул его за рукав, — Бог есть?
— Не знаю, слушай, — честно ответил Ельцин. — Ха-чу, штоб был.
— Дед, а если Бог есть, он на каком языке говорит?
— Ну… в России говорит по-русски, как еще?
— А в Америке?
— В Америке… Давай я тебя с ним познакомлю… сам спросишь.
Борька опешил:
— А ты с ним знаком, да?
— Я со всеми знаком, — хитро прищурился Ельцин. — А с ним — самые дружеские отношения.
— Деда, — Борька еле поспевал за Ельциным, ухватив его за палец, — если Бог есть, тогда ты — зачем?
— Как это за-чем? Я — ш-шоб управлять.
— А Бог?
— Он контролирует.
— Тебя?
— И меня, понимашь, тоже.
— Дед, — Борька скакал рядом, — а зачем тебя контролировать? Ты что — вор?
— Почему я вор? — опешил Ельцин.
— Как это почему? Вон у тебя охрана какая…
…Никогда и никому Президент России Борис Николаевич Ельцин не признавался, что есть у него тайная мечта. Больше всего на свете Ельцин хотел, чтобы здесь, в Москве, народ сам, по своей собственной воле поставил бы ему памятник. Коммунист, победивший коммунистов, то есть самого себя! Памятник — это покаяние тех, кто травил и унижал его все эти годы, кто смеялся над ним после Успенских дач, кто злобно шипел ему в спину, когда он положил на трибуну партийного съезда свой партбилет, покаяние тех, кто просто не понимал его и не верил ему, будущему Президенту России.
Ельцин — освободитель; памятник как признание, которого ему так не хватает сейчас! Его победа — уже на века.
— Пойдем, Борька, домой. Холодно уже.
— Дед, а охрана это твои слуги?
— Почему слуги? Они — мои друзья.
— А чего ты на них орешь?
— Я ору?
— Ну не я же… — Борька недовольно посмотрел на Ельцина.
— А ш-шоб знали.
— Они не знают, что ты Президент? — охнул Борька.
— Ну… — Ельцин остановился, — ну… шоб не забывали!
— А забывают?..
— Нет, ну… пусть помнят, значит…
Ветер размахнулся и налетел на старые сосны. Они обиженно вздрогнули, затрещали — из последних сил.
Поразительная особенность Ельцина резко, на полуслове обрывать любые, даже серьезные разговоры, была невыносимой; он отключался и замолкал, предлагая — всем — подождать, пока он. Президент, обдумает свои мысли. Ждать приходилось долго. На самом деле Ельцин с детства, ещё с Урала привык к мысли, что его никто не любит; у Ельцина никогда, даже в школе, во дворе, где он жил, не было друзей. Все сторонились молчаливого, угрюмого парня, который имел такой вид, будто хотел съездить кому-нибудь по шее…
Именно потому, что Ельцин раз и навсегда уверил себя, что его никто не любит, он и к людям привык относиться без любви — ко всем.
Когда Ельцин в чем-то сомневался (неважно в чем), с ним было можно и нужно спорить. Но если Ельцин уже принял какое-то решение — все, конец: он становился упрям и тяжел.
«Готовьте предложения» — любимая фраза Ельцина, если он не знал, как ему быть.
«Я так решил!» — к Президенту возвращалось его достоинство.
Разговор с Шапошниковым, Баранниковым и Грачевым был назначен на двенадцать часов дня.
Ельцин решил говорить правду.
На самом деле, конечно, он побаивался своих генералов (он всегда побаивался генералов), но интуиция говорила Ельцину, что они боятся его ещё больше, чем он.
А вот Баранникову Президент верил. Ельцина забавляло, что у Баранникова в его присутствии часто отнимался язык. Ельцин любил людей, которые его боятся, с ними он чувствовал себя увереннее. Он медленно поднялся по ступенькам большого каменного дома, открыл дверь. Первым вскочил Грачев, валявшийся в кресле:
— Здравия желаю, товарищ Президент Российской Федерации! В военных округах на территории России все в порядке! Боевое дежурство идет по установленным графикам, сбоев и нарушений нет. Докладывал Председатель Государственного комитета РСФСР по оборонным вопросам, генерал-полковник Грачев!
Ельцин молча протянул ему руку. За спиной Грачева по стойке «Смирно!» застыли Баранников и Шапошников: они играли в шашки.
— Пошли на улицу, — сказал Ельцин. — Там поговорим.
Ельцин всегда боялся «жучков». Победив на выборах, он сразу поинтересовался «Особой папкой» — секретным архивом Генсеков ЦК и руководителей КГБ. Ельцин знал, что на самом деле никакой «папки» нет, что это именно архив: десятки тысяч документов, хранящихся в сейфах нового здания ЦК на Старой площади.
Валерий Иванович Болдин, приставленный к «папке» ещё Андроповым, горячо уверял Президента России, что он получит любые «грифы» — какие пожелает.
Скоро выяснилось, что «гриф» с его Успенскими дачами в «папке» отсутствует, хотя эта история, Ельцин знал, обсуждалась на Политбюро. Горбачев, хитрец, сделал тогда хорошую мину при плохой игре — предложил забыть про пруд (Бакатин доложил все как есть) и дать Ельцину возможность публично изложить свою версию — совершенно дурацкую…
Нет, не принесли. Болдин предложил запросить архив МВД. Тогда Ельцин, сам не зная зачем, заказал «дело Хрущева».
Перелистывая огромный том документов, Ельцин наткнулся на стенограмму нравоучительной беседы, которую провел с Никитой Сергеевичем бывший латышский стрелок, член Политбюро и Председатель Комитета партийного контроля при ЦК КПСС Арвид Янович Пельше. Здесь же, в «папке», было сообщение от резидента КГБ в Вашингтоне: Сергей Хрущев передал в нью-йоркское издательство магнитофонные записи мемуаров Хрущева.
Расшифровать и перевести их на английский было поручено выпускнику Гаварда Строубу Тэлботу — через четверть века он станет крупнейшим в США специалистом по России.
Пельше должен был объяснить Хрущеву, что его мемуары наносят урон Советскому Союзу.
Зная буйный характер бывшего Генсека, Арвид Янович решил — на всякий случай — зайти издалека, напомнить Хрущеву его заслуги перед партией и страной. Никита Сергеевич расчувствовался: «Вишь, товарищ Пельш, скок-ка я для Лени и Коли, Коли Подгорного, засранцев этих, добра сделал! Лучше б я тебя на Президиум поставил — вот… клянусь! Ведь они, пидорасы, чем мне ответили? Чем, товарищ Пельш-ш, я тебя спрашиваю! „Жучки“ на даче понатыкали! В сортире „жучок“ поставили, и не один, а целых три, деньги народные не жалеют! Зачем в сортире, ты мне прямо скажи, пердёж подслушивать?!.»
Стенографистки — люди точные. Все записали слово в слово. Материалы «папки» не редактировались: когда говорил член Политбюро, и тем более Генсек, говорил как бы Господь Бог.
Ельцин утром сказал Коржакову, что в лес они уйдут одни, без охраны. Моросил дождь, тучи доставали до земли. Теперь Ельцин выглядывал пенек, чтобы присесть, но чистые пни не находились, а скамейки здесь, в Завидово, были только у корпусов. Так распорядился Леонид Ильич Брежнев — ну какая это, к черту, охота, если в лесу асфальт!
Ельцин шел очень быстро, за ним успевал только Грачев.
— Я, Пал Сергеич, здесь сяду, — Ельцин кивнул на упавшую березу. — Вы тоже, значит, устраивайтесь!
Береза была почти сухая.
— Я мигом, мигом… Борис Николаевич, — заторопился Грачев. — Разрешите?
Ельцин поднял глаза:
— Вы куда, Пал Сергеич? Я што-то не понял.
Подошли Баранников и Шапошников, а Коржаков, как полагается, держался поодаль.
— Стульчики прихвачу, Борис Николаевич. По-походному.
— А, по-походному…
Ельцин сел на березу и вытянул ноги.
— Давайте! — кивнул он Грачеву. — Стульчики!
Грачев прогалопировал в сторону дома.
— Ну, — Ельцин посмотрел на Баранникова, — что в стране?
— По моей линии, — Баранников сделал шаг вперед, — все спокойно, Борис Николаевич.
Дождь становился сильнее. Коржаков раскрыл зонт и встал над Ельциным, как часовой.
— В трех округах, — тихо сказал Шапошников, — продовольствия на два-три дня. Уральско-Приволжский, Киевский, Читинский и — Северный флот.
— А потом?
— Одному богу известно, что будет потом, Борис Николаевич.
— А Горбачеву?
— На прошлой неделе я отправил докладную.
— Не справляется Горбачев, — сказал Ельцин.
— Так точно! — согласился Баранников.
Ельцин отвернулся. Он смотрел куда-то в сторону и тяжело дышал.
«Президент не любит разговаривать, — вдруг понял Шапошников. — Он умеет задавать вопросы и умеет отвечать, а разговаривать — нет, не любит…»
На дорожке показался Грачев: за его спиной адъютанты катили огромную шину от грузовика, судя по всему — КамАЗа, поддерживая это чудище с двух сторон.
— В гараже нашел, — сообщил Грачев. — До корпусов-то далеко…
— Начнем беседу, — сказал Ельцин. — Еще раз здравствуйте.
Колесо упало на землю, генералы разодрали старую «Правду», принесенную Грачевым, и уселись — как воробьи на жердочке — перед Президентом Российской Федерации.
— Сами знаете… какая ситуация в стране, — медленно начал Ельцин. — И в армии. Плохая ситуация. Народ… страдает, — Ельцин поднял указательный палец. — После ГКЧП, когда Горбачев в Форосе им, деятелям этим… руки пожал, республики, все как одна, запрещают у себя КПСС. А что есть КПСС? Это — система. Когда нет фундамента, когда фундамент… взорван, идут центробежные силы. Если Прибалтика ушла, то Гамсахурдиа, понимашь, не понимает, почему Прибалтике — можно, а Грузии — нет. А он как волк, Гамсахурдиа, все норовит… понимашь, — это плохо. Я опасаюсь… имею сведения, што-о… этот процесс перекинется и на Россию, на нас, значит, — вот так… друзья!
— Не перекинется, Борис Николаевич! — уверенно сказал Грачев.
— Не перекинется, правильно, — сказал Ельцин. — Вы садитесь. Я… как Президент… допустить этого не могу. Не дам.
Генералы молчали.
— Решение такое. Советский Союз умирает, но без Союза нам нельзя, без Союза мы — никто, значит, давайте создавать новый союз, честный и хороший… настоящий… ш-штоб все у нас было как у людей, главное — с порядочным руководителем. Для начала такой союз должен стать союзом трех славянских государств. А уже на следующем этапе — все остальные. Славяне, понимаешь, дают старт. И говорят республикам: посторонних нет. Все братья! Создаем союз, где никто не наступает друг на друга, где у каждой республики свой рубль, своя экономика и своя, если хотите, идеология…
Ельцин, сидящий на старой березе, был трогателен и смешон; он с головой погрузился в немыслимую куртку-тулуп, припрятанную, видно, ещё с уральских времен. В Ельцине действительно было что-то комедийное; он напоминал огромного Буратино, резчик приделал ему руки, ноги и даже собрался было поработать над его лицом, но что-то, видимо, его отвлекло, и композиция осталась незаконченной. Вот и получилось, что этот властелин вырвался на белый свет, наводя (особенно в пьяном виде) неподдельный ужас на окружающих.
— Если Азербайджану идеология позволяет убивать армян, — тихо заметил Шапошников, — а армяне, Борис Николаевич, не захотят вернуть Карабах…
— Значит, Рас-сия, понимашь… — Ельцин косо взглянул на Шапошникова, — отправит их на пере-говоры. А вы што, ха-тите… ш-шоб все было как сейчас, ни бе ни ме?
— То есть Россия все равно центр, Борис Николаевич?
— А как? Только центр, понимашь, без Лубянки и… разных там… методов. Это, — Ельцин опять поднял указательный палец, — главное! Раньше, значит, была диктатура силы. А в демократическом государстве будет диктатура совести. Мы, Евгений Иванович, руководители обкомов, зачем в Москву ездили? Деньги клянчить — раз. Планы подкорректировать — два. А теперь Москва это, понимашь, будет… центр здравого смысла. Как третейский судья! Надо будет, так прикрикнем, конечно, но это — нормально, потому что армия остается общей, единой, погранвойска — одни, МВД — одно, внешняя политика — одна.
Грачев улыбался, хотя аргументация Президента его не убедила. В декабре 88-го Нахичевань, например, уже объявляла о выходе из СССР. Объявила — и объявила, дальше-то что? Кто, какая страна или, скажем, международная организация признали бы выход из СССР трех прибалтийских республик без согласия на это самого СССР? Уйти нетрудно, только кто с тобой будет после этого разговаривать?
Еще больше, чем Грачев, волновался Баранников, — правда, по другой причине. Со слов Ельцина шеф всесоюзного МВД понял, что Ельцин упраздняет не только Горбачева, но и Лубянку. МВД остается, армия остается, а КГБ? Неужели Ельцин, всегда презиравший, кстати говоря, комитет, сведет роль органов к внешней разведке? Самое главное: что будет с МВД? Кто возглавит?
— Какие возражения? — спросил Ельцин.
Дождь вроде как перестал, но Коржаков так и стоял с огромным зонтом — серьезный и злой.
— Ну? — повторил Ельцин.
— Я долго служил на Западной Украине, — тихо начал Шапошников, — и знаю, Борис Николаевич, как там относятся к русским. Если позиции Москвы ослабнут, вокруг русских начнутся такие пляски, что покрикивать… будем часто.
— Ваши предложения?
— Повременить… пока. И — найти другое решение.
— Какое еще… другое?
— Ну… — Шапошников съежился, — иначе как-то все провернуть…
— А как иначе?
— Я не знаю, — развел руками Шапошников.
— И я не знаю! — сказал Ельцин.
— Трудно будет, — продолжил Шапошников, — построить капитализм в одной, отдельно взятой республике, Борис Николаевич. Мы… мы распадаемся, а везде — рубли. Сначала надо, наверное, русскую валюту ввести…
Ветер с такой силой набросился на деревья, что они почти легли на землю.
— Вам не холодно? — поинтересовался Ельцин.
— Ни капли! — вздрогнул Грачев.
— Тогда сидите, — разрешил Ельцин.
— Вы, товарищ маршал, доложите Борису Николаевичу про разговор с Горбачевым, — вежливо попросил Баранников. — В деталях, пожалуйста.
— Не надо… в деталях; Горбачев, понимаешь, уже… прибегал… ко мне, хотел вас, Евгений Иванович, в отставку.
— Сволочь Горбачев, — сказал Баранников.
— Может, костер развести? — предложил Коржаков. — А, Борис Николаевич?..
— Мне не надо, — буркнул Ельцин.
— Кроме того, Борис Николаевич, — упрямо продолжал Шапошников, — если Россия выделяется, так сказать, в самостоятельное государство, нас, русских, ну… всех, кто в России, будет примерно… сто пятьдесят миллионов, — верно? Или — ещё меньше. А американцев… с их штатами… двести пятьдесят миллионов.
— Сколько-сколько? — не поверил Ельцин.
— Двести пятьдесят. По численности их армия станет в два раза больше, чем наша, Борис Николаевич. Чтоб был паритет, придется увеличить призыв, — так? А у нас призывать некого, одни калеки, да и доктрина другая — сокращать Вооруженные силы… раз служить некому…
— Дед, деда… — Борька, внук Ельцина, дернул его за рукав, — Бог есть?
— Не знаю, слушай, — честно ответил Ельцин. — Ха-чу, штоб был.
— Дед, а если Бог есть, он на каком языке говорит?
— Ну… в России говорит по-русски, как еще?
— А в Америке?
— В Америке… Давай я тебя с ним познакомлю… сам спросишь.
Борька опешил:
— А ты с ним знаком, да?
— Я со всеми знаком, — хитро прищурился Ельцин. — А с ним — самые дружеские отношения.
— Деда, — Борька еле поспевал за Ельциным, ухватив его за палец, — если Бог есть, тогда ты — зачем?
— Как это за-чем? Я — ш-шоб управлять.
— А Бог?
— Он контролирует.
— Тебя?
— И меня, понимашь, тоже.
— Дед, — Борька скакал рядом, — а зачем тебя контролировать? Ты что — вор?
— Почему я вор? — опешил Ельцин.
— Как это почему? Вон у тебя охрана какая…
…Никогда и никому Президент России Борис Николаевич Ельцин не признавался, что есть у него тайная мечта. Больше всего на свете Ельцин хотел, чтобы здесь, в Москве, народ сам, по своей собственной воле поставил бы ему памятник. Коммунист, победивший коммунистов, то есть самого себя! Памятник — это покаяние тех, кто травил и унижал его все эти годы, кто смеялся над ним после Успенских дач, кто злобно шипел ему в спину, когда он положил на трибуну партийного съезда свой партбилет, покаяние тех, кто просто не понимал его и не верил ему, будущему Президенту России.
Ельцин — освободитель; памятник как признание, которого ему так не хватает сейчас! Его победа — уже на века.
— Пойдем, Борька, домой. Холодно уже.
— Дед, а охрана это твои слуги?
— Почему слуги? Они — мои друзья.
— А чего ты на них орешь?
— Я ору?
— Ну не я же… — Борька недовольно посмотрел на Ельцина.
— А ш-шоб знали.
— Они не знают, что ты Президент? — охнул Борька.
— Ну… — Ельцин остановился, — ну… шоб не забывали!
— А забывают?..
— Нет, ну… пусть помнят, значит…
Ветер размахнулся и налетел на старые сосны. Они обиженно вздрогнули, затрещали — из последних сил.
Поразительная особенность Ельцина резко, на полуслове обрывать любые, даже серьезные разговоры, была невыносимой; он отключался и замолкал, предлагая — всем — подождать, пока он. Президент, обдумает свои мысли. Ждать приходилось долго. На самом деле Ельцин с детства, ещё с Урала привык к мысли, что его никто не любит; у Ельцина никогда, даже в школе, во дворе, где он жил, не было друзей. Все сторонились молчаливого, угрюмого парня, который имел такой вид, будто хотел съездить кому-нибудь по шее…
Именно потому, что Ельцин раз и навсегда уверил себя, что его никто не любит, он и к людям привык относиться без любви — ко всем.
Когда Ельцин в чем-то сомневался (неважно в чем), с ним было можно и нужно спорить. Но если Ельцин уже принял какое-то решение — все, конец: он становился упрям и тяжел.
«Готовьте предложения» — любимая фраза Ельцина, если он не знал, как ему быть.
«Я так решил!» — к Президенту возвращалось его достоинство.
Разговор с Шапошниковым, Баранниковым и Грачевым был назначен на двенадцать часов дня.
Ельцин решил говорить правду.
На самом деле, конечно, он побаивался своих генералов (он всегда побаивался генералов), но интуиция говорила Ельцину, что они боятся его ещё больше, чем он.
А вот Баранникову Президент верил. Ельцина забавляло, что у Баранникова в его присутствии часто отнимался язык. Ельцин любил людей, которые его боятся, с ними он чувствовал себя увереннее. Он медленно поднялся по ступенькам большого каменного дома, открыл дверь. Первым вскочил Грачев, валявшийся в кресле:
— Здравия желаю, товарищ Президент Российской Федерации! В военных округах на территории России все в порядке! Боевое дежурство идет по установленным графикам, сбоев и нарушений нет. Докладывал Председатель Государственного комитета РСФСР по оборонным вопросам, генерал-полковник Грачев!
Ельцин молча протянул ему руку. За спиной Грачева по стойке «Смирно!» застыли Баранников и Шапошников: они играли в шашки.
— Пошли на улицу, — сказал Ельцин. — Там поговорим.
Ельцин всегда боялся «жучков». Победив на выборах, он сразу поинтересовался «Особой папкой» — секретным архивом Генсеков ЦК и руководителей КГБ. Ельцин знал, что на самом деле никакой «папки» нет, что это именно архив: десятки тысяч документов, хранящихся в сейфах нового здания ЦК на Старой площади.
Валерий Иванович Болдин, приставленный к «папке» ещё Андроповым, горячо уверял Президента России, что он получит любые «грифы» — какие пожелает.
Скоро выяснилось, что «гриф» с его Успенскими дачами в «папке» отсутствует, хотя эта история, Ельцин знал, обсуждалась на Политбюро. Горбачев, хитрец, сделал тогда хорошую мину при плохой игре — предложил забыть про пруд (Бакатин доложил все как есть) и дать Ельцину возможность публично изложить свою версию — совершенно дурацкую…
Нет, не принесли. Болдин предложил запросить архив МВД. Тогда Ельцин, сам не зная зачем, заказал «дело Хрущева».
Перелистывая огромный том документов, Ельцин наткнулся на стенограмму нравоучительной беседы, которую провел с Никитой Сергеевичем бывший латышский стрелок, член Политбюро и Председатель Комитета партийного контроля при ЦК КПСС Арвид Янович Пельше. Здесь же, в «папке», было сообщение от резидента КГБ в Вашингтоне: Сергей Хрущев передал в нью-йоркское издательство магнитофонные записи мемуаров Хрущева.
Расшифровать и перевести их на английский было поручено выпускнику Гаварда Строубу Тэлботу — через четверть века он станет крупнейшим в США специалистом по России.
Пельше должен был объяснить Хрущеву, что его мемуары наносят урон Советскому Союзу.
Зная буйный характер бывшего Генсека, Арвид Янович решил — на всякий случай — зайти издалека, напомнить Хрущеву его заслуги перед партией и страной. Никита Сергеевич расчувствовался: «Вишь, товарищ Пельш, скок-ка я для Лени и Коли, Коли Подгорного, засранцев этих, добра сделал! Лучше б я тебя на Президиум поставил — вот… клянусь! Ведь они, пидорасы, чем мне ответили? Чем, товарищ Пельш-ш, я тебя спрашиваю! „Жучки“ на даче понатыкали! В сортире „жучок“ поставили, и не один, а целых три, деньги народные не жалеют! Зачем в сортире, ты мне прямо скажи, пердёж подслушивать?!.»
Стенографистки — люди точные. Все записали слово в слово. Материалы «папки» не редактировались: когда говорил член Политбюро, и тем более Генсек, говорил как бы Господь Бог.
Ельцин утром сказал Коржакову, что в лес они уйдут одни, без охраны. Моросил дождь, тучи доставали до земли. Теперь Ельцин выглядывал пенек, чтобы присесть, но чистые пни не находились, а скамейки здесь, в Завидово, были только у корпусов. Так распорядился Леонид Ильич Брежнев — ну какая это, к черту, охота, если в лесу асфальт!
Ельцин шел очень быстро, за ним успевал только Грачев.
— Я, Пал Сергеич, здесь сяду, — Ельцин кивнул на упавшую березу. — Вы тоже, значит, устраивайтесь!
Береза была почти сухая.
— Я мигом, мигом… Борис Николаевич, — заторопился Грачев. — Разрешите?
Ельцин поднял глаза:
— Вы куда, Пал Сергеич? Я што-то не понял.
Подошли Баранников и Шапошников, а Коржаков, как полагается, держался поодаль.
— Стульчики прихвачу, Борис Николаевич. По-походному.
— А, по-походному…
Ельцин сел на березу и вытянул ноги.
— Давайте! — кивнул он Грачеву. — Стульчики!
Грачев прогалопировал в сторону дома.
— Ну, — Ельцин посмотрел на Баранникова, — что в стране?
— По моей линии, — Баранников сделал шаг вперед, — все спокойно, Борис Николаевич.
Дождь становился сильнее. Коржаков раскрыл зонт и встал над Ельциным, как часовой.
— В трех округах, — тихо сказал Шапошников, — продовольствия на два-три дня. Уральско-Приволжский, Киевский, Читинский и — Северный флот.
— А потом?
— Одному богу известно, что будет потом, Борис Николаевич.
— А Горбачеву?
— На прошлой неделе я отправил докладную.
— Не справляется Горбачев, — сказал Ельцин.
— Так точно! — согласился Баранников.
Ельцин отвернулся. Он смотрел куда-то в сторону и тяжело дышал.
«Президент не любит разговаривать, — вдруг понял Шапошников. — Он умеет задавать вопросы и умеет отвечать, а разговаривать — нет, не любит…»
На дорожке показался Грачев: за его спиной адъютанты катили огромную шину от грузовика, судя по всему — КамАЗа, поддерживая это чудище с двух сторон.
— В гараже нашел, — сообщил Грачев. — До корпусов-то далеко…
— Начнем беседу, — сказал Ельцин. — Еще раз здравствуйте.
Колесо упало на землю, генералы разодрали старую «Правду», принесенную Грачевым, и уселись — как воробьи на жердочке — перед Президентом Российской Федерации.
— Сами знаете… какая ситуация в стране, — медленно начал Ельцин. — И в армии. Плохая ситуация. Народ… страдает, — Ельцин поднял указательный палец. — После ГКЧП, когда Горбачев в Форосе им, деятелям этим… руки пожал, республики, все как одна, запрещают у себя КПСС. А что есть КПСС? Это — система. Когда нет фундамента, когда фундамент… взорван, идут центробежные силы. Если Прибалтика ушла, то Гамсахурдиа, понимашь, не понимает, почему Прибалтике — можно, а Грузии — нет. А он как волк, Гамсахурдиа, все норовит… понимашь, — это плохо. Я опасаюсь… имею сведения, што-о… этот процесс перекинется и на Россию, на нас, значит, — вот так… друзья!
— Не перекинется, Борис Николаевич! — уверенно сказал Грачев.
— Не перекинется, правильно, — сказал Ельцин. — Вы садитесь. Я… как Президент… допустить этого не могу. Не дам.
Генералы молчали.
— Решение такое. Советский Союз умирает, но без Союза нам нельзя, без Союза мы — никто, значит, давайте создавать новый союз, честный и хороший… настоящий… ш-штоб все у нас было как у людей, главное — с порядочным руководителем. Для начала такой союз должен стать союзом трех славянских государств. А уже на следующем этапе — все остальные. Славяне, понимаешь, дают старт. И говорят республикам: посторонних нет. Все братья! Создаем союз, где никто не наступает друг на друга, где у каждой республики свой рубль, своя экономика и своя, если хотите, идеология…
Ельцин, сидящий на старой березе, был трогателен и смешон; он с головой погрузился в немыслимую куртку-тулуп, припрятанную, видно, ещё с уральских времен. В Ельцине действительно было что-то комедийное; он напоминал огромного Буратино, резчик приделал ему руки, ноги и даже собрался было поработать над его лицом, но что-то, видимо, его отвлекло, и композиция осталась незаконченной. Вот и получилось, что этот властелин вырвался на белый свет, наводя (особенно в пьяном виде) неподдельный ужас на окружающих.
— Если Азербайджану идеология позволяет убивать армян, — тихо заметил Шапошников, — а армяне, Борис Николаевич, не захотят вернуть Карабах…
— Значит, Рас-сия, понимашь… — Ельцин косо взглянул на Шапошникова, — отправит их на пере-говоры. А вы што, ха-тите… ш-шоб все было как сейчас, ни бе ни ме?
— То есть Россия все равно центр, Борис Николаевич?
— А как? Только центр, понимашь, без Лубянки и… разных там… методов. Это, — Ельцин опять поднял указательный палец, — главное! Раньше, значит, была диктатура силы. А в демократическом государстве будет диктатура совести. Мы, Евгений Иванович, руководители обкомов, зачем в Москву ездили? Деньги клянчить — раз. Планы подкорректировать — два. А теперь Москва это, понимашь, будет… центр здравого смысла. Как третейский судья! Надо будет, так прикрикнем, конечно, но это — нормально, потому что армия остается общей, единой, погранвойска — одни, МВД — одно, внешняя политика — одна.
Грачев улыбался, хотя аргументация Президента его не убедила. В декабре 88-го Нахичевань, например, уже объявляла о выходе из СССР. Объявила — и объявила, дальше-то что? Кто, какая страна или, скажем, международная организация признали бы выход из СССР трех прибалтийских республик без согласия на это самого СССР? Уйти нетрудно, только кто с тобой будет после этого разговаривать?
Еще больше, чем Грачев, волновался Баранников, — правда, по другой причине. Со слов Ельцина шеф всесоюзного МВД понял, что Ельцин упраздняет не только Горбачева, но и Лубянку. МВД остается, армия остается, а КГБ? Неужели Ельцин, всегда презиравший, кстати говоря, комитет, сведет роль органов к внешней разведке? Самое главное: что будет с МВД? Кто возглавит?
— Какие возражения? — спросил Ельцин.
Дождь вроде как перестал, но Коржаков так и стоял с огромным зонтом — серьезный и злой.
— Ну? — повторил Ельцин.
— Я долго служил на Западной Украине, — тихо начал Шапошников, — и знаю, Борис Николаевич, как там относятся к русским. Если позиции Москвы ослабнут, вокруг русских начнутся такие пляски, что покрикивать… будем часто.
— Ваши предложения?
— Повременить… пока. И — найти другое решение.
— Какое еще… другое?
— Ну… — Шапошников съежился, — иначе как-то все провернуть…
— А как иначе?
— Я не знаю, — развел руками Шапошников.
— И я не знаю! — сказал Ельцин.
— Трудно будет, — продолжил Шапошников, — построить капитализм в одной, отдельно взятой республике, Борис Николаевич. Мы… мы распадаемся, а везде — рубли. Сначала надо, наверное, русскую валюту ввести…
Ветер с такой силой набросился на деревья, что они почти легли на землю.
— Вам не холодно? — поинтересовался Ельцин.
— Ни капли! — вздрогнул Грачев.
— Тогда сидите, — разрешил Ельцин.
— Вы, товарищ маршал, доложите Борису Николаевичу про разговор с Горбачевым, — вежливо попросил Баранников. — В деталях, пожалуйста.
— Не надо… в деталях; Горбачев, понимаешь, уже… прибегал… ко мне, хотел вас, Евгений Иванович, в отставку.
— Сволочь Горбачев, — сказал Баранников.
— Может, костер развести? — предложил Коржаков. — А, Борис Николаевич?..
— Мне не надо, — буркнул Ельцин.
— Кроме того, Борис Николаевич, — упрямо продолжал Шапошников, — если Россия выделяется, так сказать, в самостоятельное государство, нас, русских, ну… всех, кто в России, будет примерно… сто пятьдесят миллионов, — верно? Или — ещё меньше. А американцев… с их штатами… двести пятьдесят миллионов.
— Сколько-сколько? — не поверил Ельцин.
— Двести пятьдесят. По численности их армия станет в два раза больше, чем наша, Борис Николаевич. Чтоб был паритет, придется увеличить призыв, — так? А у нас призывать некого, одни калеки, да и доктрина другая — сокращать Вооруженные силы… раз служить некому…