Андрюха, похоже, поручению не рад был. Пузырек малюсенький из камзольного кармана вынул, духами за ушами у себя потер.
   - Ваше сиятельство, и всегда-то вы, чуть попаскудней дело сделать нужно, меня и посылаете. А я ведь секретарь у вас, а не камердинер али лакей. Ни Пашку, ни Егорку, а всяк меня и сунете...
   - Ничего, пойдешь! - нахохлился посланник. - У Хотинского Николая Константиныча миньонов да фаворитов нет! Все равно обязаны трудиться! - И снова обратился к мужикам: - Ну, так все вы слышали? Чего забудут лодыри сии, так вы напомните, не бойтесь. Завтра подойдите. Журнал ваш прочитав, скажу свое вам слово. Пока ж ступайте мыться - псиной от вас несет, помрешь!
   Мужики, растроганные милостивым приемом, низко поклонились и пошли вслед за Андрюхой, русским франтом, брелоками гремевшим, цепочками двух своих часов немалого размера.
   Из особняка резидента российского Николая Константиновича Хотинского мужики, предводительствуемые секретарем Андрюхой, вышли через три часа повеселевшими изрядно. Были они, во-первых, сыты, во-вторых, помыты с душистым мылом и водой горячей, в-третьих, одеты в одежду хоть и не новую, но вполне добротную и чистую. Одежды они, правда, подобной не носили кафтаны узенькие, штаны короткие, чулки и башмаки. Вдобавок снабдил их Андрюха шляпами с высокой тульей и круглыми полями. От шляп они отказывались долго, но секретарь посланников велел надеть их во избежание гнева его сиятельства, непорядок не любившего. Надели и похожи стали на французов, что мужикам неприятно было.
   Вышли на набережную реки, оглядывали все вокруг, - на острове, как будто, стояла большая церковь о двух высоких башнях.
   - Сие Нотр-Дам, - небрежно указал Андрюха на церковь, важный страшно от ощущенья превосходства своего над мужиками. - Богоматери Парижской храм, сие же - дворец королевский, Тюильри. Да, мужики, такое чудо вы здесь узрите, столь дивное рукомесло, талантами первейшими содеянное, что плыть в Россию вшивую, холодную вам скоро перехочется. Вот я, к примеру, хоть и русский, но сущим французом по духу себя считаю, поелику сердцем воспринял все здешнее, едва узрел. Ну да пойдемте, показывать вам стану сей великий парадиз.
   Мужики, с интересом глядя по сторонам, за проводником пошли, а тот без умолку все говорил, картавя на манер французский для форсу пущего:
   - Да, такого дива вы, калмыки, в своей России не увидите! Вон инвалидный дом, что для больных, да раненых, да престарелых служак построен. Правительство французское немало усилий прилагает к попеченью всех страждущих и сирых. Покажу вам и приют для подкидышей, в который тысяч до восьми младенцев - плодов любви запретной и продажной - ежегодно принимают.
   - Что ж опосля из тех плодов выходит? - мрачно Суета Игнат спросил.
   Андрюха равнодушно рукой махнул:
   - Да умирает, наверно, половина, до года не дожив. Те же, кому Бог дарует жизнь долгую, на фабрики работать отправляются, на ткацкие, туда, где работенка, навроде каторжной, их скорехонько на тот свет спроваживает. Но вам-то что о том печаловаться? Чай, не дети ваши. Ладно, дальше идем. Скоро Пале-Рояль увидим - место диковинками разными, народом всяким и товаром преизрядным знаменитое.
   Целый день ходили мужики по городу. Дивились множеству карет, рессорных, лакированных, несущихся со скоростью огромной, под колесами которых, как сказал Андрюха, погибает в год до сотни парижан. Ходили по бульварам среди гуляющей толпы горожан разряженных, благоухающих, ободранных и источающих зловоние, франтов и франтих, чиновников, воров, гулящих девок, шпионов полицейских с огромными дубинками в руках заместо трости, савояров, носивших в ящиках сурков, монахов, нищих, шарлатанов, фокусников, фигляров разных, жонглеров, вербовщиков солдат, фехтовальных учителей, всем предлагавшим обучить за плату небольшую своему искусству, грудастых кормилиц, цветочниц, продавщиц напитков и пирожных. Париж кишел людьми, не обращавшими друг на друга ни малейшего внимания, жившими отдельно, как будто не было вокруг толпы, смеющейся, орущей, желающей, жадной, пьяной, страстной, и мир весь заключался только в них одних, обожавших тела свои, свои одежды, духи, желания и мысли.
   Мужики шли между шестиэтажных каменных домов, громадных, страшных немотой своей, под вывесками шли огромными - сапогом, перчаткой, чайником, - мимо лавок с товаром всяким, невиданным ими прежде, гастрономические запахи вдыхали, безумно вкусные, которые мешались с вонью, стойкой и неистребимой, и весь город казался им каким-то оборотнем, имевшим два лица: одно смеющееся, радостно приветливое, манящее, другое - скорбное, печальное, страданием измученное.
   Вечером устроил их Андрюха в гостиницу, в меблированные комнаты. Перед тем, как заснуть, долго говорили мужики о городе Париже, перетирали дневные впечатления жерновами мозгов своих и наконец признали, что французская столица им для жилья мало пригодной показалась, но походить по ней да поглазеть еще, конечно, стоит, поелику город красотами богато изукрашен. На том и порешили. Замолкли, но долго ворочались еще, терзаемые нещадно клопами, настроенными, видно, недоброжелательно к российской нации и вере православной.
   На следующий день пошли к Хотинскому, резиденту русскому, принявшему мужиков почти любезно и даже усадившему их пить чай с вареньем сливовым.
   - Ну, - сказал он, ухмыляясь по-совиному, - прочитал я ваш журнал, калмыки. Да, настрадались вы с бездельником Беньёвским. Ну да ладно, впредь вам наука будет, прелесть всякую немецкую не слушать, а жить своим умом, российским. Журнал же сей сегодня ж перешлю в Сенат правительствующий пусть высокие персоны решенье принимают, что мне с вами делать. Пока ж живите в сем Содоме. Может, слюбится, останетесь.
   - Навряд ли слюбится, - сахарок посасывая, сказал Игнат.
   - Э-э, брат, не загадывай! - пальцем погрозил Хотинский. - Париж влиянье заразительное имеет. Особливо ж русские в нем скоро обвыкаются. Для душ их, воли жаждущих, оная помойня, где всяк живет как ему заблагорассудится, великим наполнена соблазном, в коем они и развращаются до полной над собой неуправности. Быстро русские здеся погибают, но счастливейшими из смертных себя считают, как птахи порхают, покуда в болото не низвергнутся. Ладно, сейчас ступайте. Месяца через два зайдите - может, придет какая весть из Петербурга.
   Уже в сенях, на выходе, к ним Андрюха подошел, колечко на пальчике поверчивая, сказал:
   - Дураки вы дураки! Ну какой кураж в Россию вам возвращаться? Али пытки изведать охота? Я бы, калмыки, словечко бы за вас его сиятельству замолвить мог, чтоб оставил подле резиденции, на службе. Французиков ко всем чертям пошлем - накладно нам держать их, - да и станете у нас за конюхов, за сторожей, за истопников и трубочистов. Чем тут не жизнь? И жалованье положат нехудое. Плюньте вы на хамскую да сирую Россию, где что ни человек, то ярыга, мечтающий вам шею навахлачить. Я вот тоже из простого звания, а вышел в секретари посольские, положением своим доволен, а местом жительства и тем паче!
   Андрюхе отвечал Игнат, напяливая на висковатую голову свою шляпу с круглыми полями.
   - Положением своим гордишься, стало быть? Так ить и дерьма кусок на дерево высокое забросить можно. Али не так?
   Андрюха покраснел, ещё скорей принялся крутить свое колечко, шепотом сказал:
   - Ладно, мерзавцы! Дуйте в свою Россию щи кислые хлебать да опосля полотенца онучей утираться! Заорлят вам морды ваши да сошлют на железные заводы руду возить! Да и поделом вам, калмыкам!
   Мужики ничего не сказали русаку парижскому, надели шляпы и вышли за порог резиденции российской.
   Каждый день ходили мужики по городу, удивляясь, любуясь, приглядываясь, прислушиваясь к невиданному прежде, необычному, дивному, непонятному, странному. В монастыре Сен-Дени видели они могилы государей французских, а в церкви Женевьевы святой, покровительницы города, узрели раку с мощами Божьей угодницы, но так высоко пристроенную, что и не приложиться было к ней паломникам. Вещи разные, чтоб силу чудодейственную приобрели, на палках поднимали, терли ими о ковчег каменный. Поодаль вешали бумажки с обращением к святой. Ивашка Рюмин тоже тишком какую-то писульку прилепил, но мужикам об этом не сказал.
   В другом соборе слушали они игру органную, их поразившую великолепием и силой звука, казалось, ангельских труб не хуже, но суетно-игривую какую-то и чуть скоромную, смутившую их в конце концов немало. Потом, разглядывая в храме том иконы, увидели Еву и Адама, нагих совсем. И не так их нагота смутила, как то, что у прародительницы пупок был нарисован. Первым несообразие такое заметил Петр Сафронов, тихонько всем сказал, что у праматери пупка быть не могло, ибо метка эта о тварном, человеческом её рождении свидетельствует, что несообразно с боготворным её происхождением. Мужики, подумав, согласились с Петром и удивились, как сия несправедливость вопиющая в столь многолюдном месте может себя являть. Смущенные, подошли к священнику, благообразному, седому, подвели к иконе, показали на пупок. Тот долго понять не мог причины их беспокойства, потом же заулыбался, закивал, но пожал плечами, махнул рукой и вместо ответа поспешил с благословением выпроводить мужиков из церкви. Они же, уже на улице, злые, негодующие, уязвленные, долго стояли молча, думая о том, что веры истинной в Париже нет, а значит, нет и правды, посему же жить здесь человеку верующему невозможно, неприлично просто.
   Были мужики и на бойне, где видели, как убивают скот. Бык там один подраненный, ревя истошно, дико, с привязи сорвался, вначале стал метаться по двору, людей сшибая, потом через ворота кинулся на улицу и носился там, подвернувшихся прохожих бодая насмерть. Разъяренное животное застрелили полицейские, а на мужиков же случай этот произвел впечатление тяжелое, растревожил какую-то болячку внутреннюю, испугал. Теперь они уже почти не ходили по городу, а сидели в меблированных комнатах своих и с верхотуры, из окна, смотрели на суетящийся, кипящий человеками садок, называемый Парижем. Ночью спали плохо, чесались, кусаемые клопами злыми, а ровно в четыре пополуночи, когда город ещё был сном объят, скрип осей тележных слышали и колокольчика негромкий звон. Долго не могли понять, кто ездит в одно и то же время ночь каждую под окном у них. Потом узнали - дроги из госпиталя Отель-Дьё везли покойников на кладбище Кламар. По полсотни тел в одной повозке огромного размера, и дети там лежали в ногах у взрослых мертвецов, и часто высовывалась из-под холста чья-то изжелто-зеленая рука, иссушенная голодом, страданием, болезнью. Мужики смотрели из окна на эти дроги и понимали, что, кроме одра этого бедняцкого, нечего им ждать в Париже. Домой, в Россию, нужно было возвращаться.
   Они прожили в меблированных комнатах своих, с клопами, сквозняками, с грязным отхожим местом и плохой водой, с апреля по август месяц. Наведывались к резиденту, справлялись, нет ли на их счет каких-нибудь распоряжений, но Петербург с ответом как будто не спешил, и снова шли мужики к себе, к клопам и сквознякам. Но однажды, стоя в сенях просторных резиденции российской, услыхали, как прокричал им его сиятельство, перевешиваясь через перильца, ограждавшие площадку второго этажа:
   - Ну, радуйся, калмык! Явился наконец об вас, бродягах, указ за подписью самой императрицы! Глядите же!
   Хотинский, в халате парчовом, в колпаке на лысой голове, спустился к мужикам с листом бумаги, сунул его под нос одному, другому:
   - Ну, смотрите же! Е-ка-те-ри-на! - и всхлипнул даже: - Матушка сама о вас, холопах нечестивых, заботиться изволит! Велит прислать вас в Петербург да в дороге всем нужным обеспечить! Вот диво-то - будто и не воры вы! К указу же вице-канцлер князь Голицын приложил аккредитив на... ну, не стану говорить, сколько казна рублев вам на дорогу выслала. О, понимаю, не напрасно о вас государыня печется. Шкуру вашу желает, видно, для палача сберечь. Ну, да оную юдоль вы сами выбрали. А может, останетесь в Париже? Не поздно еще.
   Но вопрос свой напрасно задавал Хотинский. По лицам мужиков, счастливым, радостью сиявшим, догадался, что в Париже не останутся и, какая бы ни готовилась в России им судьба, вернутся в свое отечество.
   - Барин, - низко поклонился Суета, - просить тебя хотим усердно скорее отправь нас туда, откель мы по дурости своей приплыли. Терпеть нам уже невмоготу. Завтра, скажешь, - завтра и пойдем, сейчас - тотчас и двинем.
   Хотинский нахохлился, совсем на филина похожим стал, сказал:
   - Завтра, августа двадцать шестого дня, отправят вас на дилижансе в Гавр, портовый город. Там с моим письмом в одну контору обратитесь посадят на корабль, в Санкт-Петербург идущий. Капитан же сего судна сдаст вас по прибытии властям российским, как требует того указ. Все, что мог, для вас я совершил, обчикал дело. На суд царицы отдаю.
   Мужики упали на колени, плача, благодарили резидента, а он лишь головой качал и говорил:
   - Ну и дураки же вы, калмыки! Сущие дураки! Ведь я, может статься, на эшафот вам дорогу справил, а вы меня благодарите! Не постигну я вас, ей-Богу! Не постигну!
   Нет, не мог он их понять, безмерно радостных, счастливых.
   11. ВОЗВРАЩЕНИЕ
   30 сентября 1773 года "Маргарита", бриг купеческий, после месячного плаванья, спокойного, счастливого, подходил к столице империи Российской. Зябко, мокро было. Мужики на палубе стояли, на серо-зеленые гребешки залива Финского смотрели, на берег низкий, болотистый. Видели, как расступались порой высокие деревья, и в прогалине дворец прекрасный появлялся и снова исчезал, словно и не было его, а лишь видение явилось, - откуда на болоте быть дворцам? Проходили близ острова, бастионами застроенного. На бастионах жерла пушек двенадцатифунтовых в сторону фарватера глядят. Крикнул кто-то мужикам:
   - Ну, смотрите - Кронштадт! Фортеция морская! Санкт-Петербурга пес сторожевой! Уж и сама столица недалече!
   И море, и небо были серыми, и берег. Подходили к Санкт-Петербургу, городу наиважнейшему империи Российской. К России подходили.
   * * *
   Граф Панин очень любил свою императрицу. Поэтому, когда ему доложили, что прибыл в Санкт-Петербург корабль с большерецкими бунтовщиками, он, прекрасно знавший, как беспокоил Екатерину бунт камчатский, отдал приказ посадить всех мужиков под строгий караул в пакгауз таможенный, в гавани стоявший. Сам же поспешил царицу известить, сопровождая извещение личной просьбой "произвесть над оскорбителями и ворами строгий розыск". Но граф, как оказалось, с предложением своим поторопился. Царица уже имела свой особый взгляд на это дело и на судьбу бунтовщиков.
   Когда от Николая Константиновича Хотинского была получена депеша о том, что к нему явились воры большерецкие, в столице всполошились. Мятежники, виновные в столь серьезном злодеянии, которым на помилование надеяться не следовало, просили вернуть их в отечество, где их ждала кара. В Сенате, в иностранном департаменте над ними потешались и ждали, что скажет императрица. Екатерина же, узнав о просьбе семнадцати бунтовщиков дозволить им вернуться, не удивилась этому совсем. Она считала себя прекрасной государыней, несшей народу своему одно лишь благо мудрым, основанным на справедливости правлением, поэтому побег их считала несуразностью и недомыслием, затмением и недоразумением, от глупости проистекавших. И вот, увидев мир, - а мир они увидели, - царица их журнал прочла, - возвращались к ней беглецы, под материнское радушное крыло. Те, кто от неё бежал, вернулись, сравнив житье российское с французским даже, сравнив её с Людовиком Пятнадцатым и выбрав её, Екатерину. О, сейчас она любила этих мужиков, потому что видела в их возвращенье саму себя блистательной, державнейшей, мудрейшей.
   Граф Панин был несколько обескуражен, когда в ответ на предложение свое получил от её величества указ короткий: "Людей, из Франции прибывших, из-под караула освободить, доставить им все наинужнейшее и во времени ближайшем представить их в Царское для аудиенции".
   Никита Иванович вошел в пакгауз к мужикам, прижимая к носу кружевной платок. Крепкий ещё мужчина пятидесяти пяти лет. Лицо свежее, холеное, но немного бабье. Четверо слуг короб за ним несли огромный. Поискал глазами стул, но кто-то уж торопился с табуретом. Сел. Строго посмотрел на мужиков:
   - Хоть и вынес я про вас, господа мятежники, сентенцию личную с указаньем розыск учинить, но государыня, имея сердце человеколюбивое, иначе распорядилась. К себе вас на прием зовет, видеть хочет. В сундуке оном платье сыщете приличное, но прежде, чем одеваться будете, в баню вас проводят, чтоб, упаси Господь, вонь какую с собой не принести. Чеснок да лук тако же кушать пред посещением ея величества воздержитесь. Готовьтесь, в общем. В остальном вас во дворце напутствуют, - поднялся с табурета, пошел уж к выходу да остановился: - А была б моя воля, посек бы я вас кнутом. Знали б, какого страху бездельным мятежом своим навели вы. Впрочем, может, казни вы и не избегнули еще, - и вышел.
   Мужиков, вымывшихся в бане, где они плескались с наслаждением, с остервенением, соскучившись по ней за два с половиной года, нарядно разодетых в кафтаны русские с поясами красными (на Рюмину надели сарафан с паневой и кокошник), в каретах повезли по городу столичному, по Санкт-Петербургу. Смотрели мужики в оконца, видели дворцы прекрасные, церкви, казармы, домы обывательские, выстроенные на манер домов французских, виденных в Париже, но по улице ходили люди с совсем иными лицами, такими же, как у них, посконными, широкими, кондовыми, простыми лицами российскими, и это грело их. Знали мужики, что приехали в отечество, и не боялись ничего.
   Ехали в каретах часа с два, наверно. Город кончился, леса пошли, поля. Богатые усадьбы кой-где стояли. Наконец к прекрасному дворцу подъехали, карнизами лепными украшенному, фигурами, колоннами. Тут их и высадили. В сени широкие ввели. Глазели мужики на красоту сеней тех расписных, уставленных богатой бронзой, утыканных горящими свечами. Ждать велели. Скоро вышел к ним мужчина, пудрой убеленный, нарумяненный, с подкрашенными губками. Главным церемониймейстером представился. Внимательно платье мужиков оглядел, одернул кое у кого, подтянуть велел штаны, складочки кой-где просил расправить. Шепотом все говорил, посмеивался чему-то, морщился, латошил по-французски. В ноги падать царице не велел - не любит государыня, - но кланяться велел почтительно, земным поклоном. Ежели вопрошать, сказал, начнет, отвечать, просил, рож мерзопакостных не корча, а просто и с почтением. Под конец сказал, что если всех этих наставлений не исполнят, то велит он всыпать им хороших батогов, поелику за представленье он лично отвечает. Потом ушел, оставив мужиков в сенях. Вернулся лишь через час, взволнованный. Забыл, наверно, прежде сделать, - уши и руки у мужиков осмотрел - не грязные ли? Дал ещё совет: ежели императрица к руке своей допустит, то губами руку ту не слюнявить и бородами не колоть, а лишь над ней нагнуться самым деликатным образом. Снова убежал, но вернулся скоро, по лестнице широкой мужиков повел. Те ж были ни живы ни мертвы. Шли через покои, золотом блистающие, которые, казалось им, быть могли у одного лишь Бога. Все несказанным великолепием сияло. Богатство, пышность, красота твердили им: "Куда, куда идете, лапотники грязные?" Но мужики все шли и шли, с изумленно отворенными глазами. Наконец вошли в огромный зал, где в сотне зеркал больших отражалось золото. Под ногами, как лед блестящий, пол фигурно выложенный. Свечи, мрамор, бронзы. Потрясенные стояли мужики и чего-то ждали. Но вот невидимый оркестр заиграл негромко музыку, двери в конце противоположном зала распахнулись, и в зал, сопровождаемая свитой и пажами, вошла императрица в платье розовом атласном, с кавалерией через плечо. Церемониймейстер, встрепенувшись, мужикам шепнул:
   - Государыне во сретенье ступайте! Да кланяйтесь, кланяйтесь!
   Мужики, робея, с трудом передвигая ноги, по полу гладкому пошли вперед. Не доходя до императрицы шагов пятнадцать, остановились, стали кланяться усердно. Царица, с полным станом, с лицом приятно-розовым, движением спокойным руки спереди сложив, смотрела на них с милостивым умилением. Ей нравились поклоны ещё совсем недавно непокорных, мятежных мужиков.
   - Ну, вот вы какие! - сказала голосом грудным, по-матерински ласково, но к себе не подозвала и руку им не протянула. - Что ж, немало мне приятно видеть вас, вновь отечество обретших. Ну, так поведайте, настрадались в заграницах с бродягой оным, Беньёвским?
   - Настрадались, государыня! - разом ответили Судейкин и Сафронов.
   - Боле не хотите волю за морем искать?
   - Нет, матушка-царица, не желаем боле!
   - Вот и не желайте впредь. О том, что вы в многострадальном путешествии своем претерпели, из вашего журнала сведала. Хотела было вас строго для примеру наказать, но, принимая муки ваши во вниманье, хочу зачесть их как наказанье за легкомыслие. Прощаю вас и всем необходимым велю снабдить. Знаю, что любите меня, а потому и возвернулись. Благодарить меня не надобно. Мне уж одно возвращенье ваше приятно очень. Поезжайте к себе на родину, на Камчатку можете, и всюду о предприятии своем несчастном рассказывайте. Пусть сие иным наукой будет. Тем, кто нашим всемерным попечительством пренебрегает. Все, здоровы будьте, Бог с вами!
   И, сопровождаемая свитой, императрица походкой быстрой, но женственной и грациозной, ушла в другие двери. Аудиенция была закончена. Мужики стояли как оглушенные, не веря, что с ними говорить могла сама царица. Екатерина же в прекрасном расположенье духа пошла обедать. Она была собой довольна, оттого что так хорошо сумела поговорить сейчас с народом. Она любила русских, потому что видела, как любили они свою императрицу. Вечером же она продиктовала письмо для генерал-прокурора князя Вяземского: "Семнадцать человек из тех, кои бездельником Беньёвским были обмануты и увезены, ныне сюда возвратились, и им от меня прощение обещано, которое им и дать надлежит, ибо за свои грехи наказаны были, претерпев долгое время и получив свой живот на море и на сухом пути. Но видно, что русак любит свою Русь, а надежда их на меня и милосердие мое не может сердцу моему не быть чувствительна. И так, чтоб судьбину их решить наискорее и доставить им спокойное житье, не мешкав, извольте их требовать от графа Панина, ибо они теперь в ведомстве иностранной коллегии, которая им нанимает квартиру. Приведите их вновь к присяге и спросите у каждого из них, куда они впредь желают свое пребывание иметь, кроме двух столиц. И, отобрав у них желание, отправьте каждого в то место, куда сам изберет. Если б все желали ехать паки на Камчатку, тем бы и лучше, ибо их судьба была такова, что прочих удержит от подобных предприятий. Что же им денег и кормовых на дороге издержите, то сие возьмите из суммы тайной экспедиции".
   Князь Вяземский распоряжение императрицы исполнил быстро. И уже 5 октября 1773 года в сопровождении двух курьеров от Сената мчались мужики на ямских тройках прочь от Петербурга, на восток, к горам Уральским, с намереньем потом и за Урал скакнуть. Дорога поначалу размякшей от дождя была, трудной была дорога. Но через месяц пути присохла, затвердела грязь, путь снежком покрылся, просторы забелились, просторы, глазом неохватные. Мужики взирали на поля, леса, овраги, пустынные и дикие, безмолвные и будто бы ничейные совсем, и, стискиваемые со всех сторон простором необъятным, дышали глубоко, свободно, не ощущая над собою ни закона, ни чьей-то власти, и будто растворялись в этом белом, ничейном, единому лишь Богу принадлежащем мире, становясь свободными и вольными. Они знали, что отчизна жила в них сейчас, как и они в отчизне жили.
   ЭПИЛОГ
   ак Игнат Просолов деньгами обзавелся, теми, на которые трактир построил близ Иркутска, никто не интересовался. Кому какое дело? Заходившие в его трактир всем довольны оставались. Просолов вино держал двойное и простое, меды хмельные, пиво и полпиво. Закуски и блюда в обилии имел: и щи, и каши, и требушину всякую холодную, и рыбу. Так что ходили к Просолову, и заведение его год от года становилось все богаче, оборотистей, лучше, чем прежде. Все новые блюда и закуски заводил Игнат и скоро, кроме жены да двух дочек-отроковиц, ему помогавших, взял в дом парнишку, полового. Супруга у Просолова Игната была бабой доброй и приветливой, застенчивой немного по причине небольшой косины в глазах обоих. Дочки ж были пятнадцати и четырнадцати лет, но не косоглазые, а писаные красавицы, к тому ж скромняги и тихони. Сам же Игнат, пятидесятилетний, крепкий, как дубовый комель, но седой совсем, с посетителями вежлив был, но не сближался ни с кем, пощелкивал обычно на больших немецких счетах костяшками и из-за прилавка не выходил. Каждый, кто захаживал к нему в трактир, догадывался, что имеет дело с человеком тертым, бывалым и матерым, но в душу к нему никто не лез - не отваживались просто, побаивались рябого этого трактирщика с серьгой большою в левом ухе.
   Как-то под вечер уж, зимой, в просторный покой трактира, натопленный, уютный, где сидело лишь трое подгулявших мужичков, вошел какой-то путник в длинной шубе мехом наружу. Шапку овчинную не сняв и не перекрестившись, прошел к прилавку, за которым по обыкновению Игнат сидел за счётами немецкими. Локтями на прилавок навалился и на Просолова уставился. Был мужик тот бородат, со шрамом глубоким, черным, рассекавшим щеку от виска до подбородка. Глядели на Игната глаза немного чумовые, безумные, и отчего-то стало не по себе трактирщику.