Мне хотелось оттянуть этот звонок как можно дольше, чтобы было чего дожидаться, пока я буду убивать время, покончив с ужином; но без четверти семь, когда ночь сгустилась вокруг замка, я уже не могла больше сдержаться. Я позвонила матери. И сама поразилась тому, что, едва заслышав ее голос, разразилась рыданиями.
   Нет, ничего не случилось, мама. У меня в ванной золотые краны.
   Я сказала — золотые краны в ванной!
   Нет, думаю, тут не о чем плакать, мама.
   Слышно было плохо, я с трудом разобрала ее поздравления, ее вопросы, ее тревогу, но когда я положила трубку обратно на рычаг, я чувствовала себя немного спокойнее.
   И все же до ужина оставался еще целый час и еще целый, невообразимо одинокий остаток вечера.
   Связка ключей лежала там, где он ее оставил, — в библиотеке на ковре перед камином, от тепла которого их металл нагрелся, и теперь они казались уже не холодными на ощупь, а почти такими же теплыми, как моя кожа. Какая я беспечная; служанка, подкладывавшая дрова в камин, бросила на меня укоризненный взгляд, словно я расставила ей ловушку, а я подобрала с пола звенящую связку ключей — ключей от внутренних дверей этой прекрасной темницы, где я была одновременно и узницей, и хозяйкой, но почти ничего еще не видела. Вспомнив об этом, я почувствовала оживление, предвкушая будущие открытия.
   Свет! Побольше света!
   Один поворот выключателя, и погруженная в дрему библиотека ярко осветилась. Я как сумасшедшая вихрем пронеслась по замку, зажигая все лампы, какие только смогла найти, — я приказала слугам зажечь свет в их комнатах тоже, и вскоре замок сиял, как возникший посреди океана именинный пирог, украшенный тысячью свечей — по одной на каждый год его жизни, — и люди на берегу смотрели и удивлялись. Когда все было освещено так же ярко, как кафе на Северном вокзале, меня уже не пугал размах владений, доступ к которым открывала эта связка ключей, потому что теперь я твердо решила обойти их все и найти вещественные доказательства, говорящие об истинной натуре моего мужа.
   Сначала, разумеется, его рабочий кабинет.
   Письменный стол из красного дерева шириной чуть ли не в полмили, с безупречным пресс-папье и рядами телефонов. Я позволила себе роскошь открыть сейф, в котором хранились драгоценности, и вдосталь порылась в кожаных футлярах, чтобы увидеть воочию те сказочные богатства, которые я получила в результате своего замужества: подвески, браслеты, кольца… И пока я вот так стояла в окружении бриллиантов, в дверь постучали, и служанка вошла в комнату прежде, чем я успела что-либо сказать, — что за утонченная грубость. Надо будет поговорить об этом с мужем. Она надменно взглянула на мою саржевую юбку: не желает ли мадам переодеться к ужину?
   Когда я рассмеялась, она, больше похожая на леди, нежели я, состроила презрительную гримасу. Но вообразите только — облачиться в одно из моих экстравагантных платьев от Пуаре, надеть на голову тюрбан, украшенный драгоценными камнями и плюмажем, увешаться до пупа жемчугом и усесться в полном одиночестве в баронском обеденном зале во главе массивного стола, за которым, как говорят, сам король Марк потчевал своих рыцарей… Под ее холодно-неодобрительным взглядом я притихла. Я снова взяла решительный тон офицерской дочери. Нет. Я не буду переодеваться к ужину. К тому же я не так уж голодна, чтобы ужинать. Ей следует передать экономке, что я отменяю заказанный пир горой. Не могли бы мне принести бутерброды и кофейник в музыкальную комнату? И не могли бы они все уйти на ночь?
   Конечно, мадам.
   По ее пренебрежительному тону я поняла, что снова разочаровала их, но мне уже было все равно; блеск его богатства служил мне оружием против них. Но вряд ли я могла отыскать среди сверкающих камней его сердце; как только она ушла, я начала методично осматривать содержимое ящиков его стола.
   Все было в порядке, так что я ничего не нашла. Ни одного лишнего клочка бумажки, ни одного старого конверта, ни выцветшей женской фотографии. Только папки с деловой перепиской, счета от принадлежавших замку ферм, накладные от портных, записки от международных финансистов. Ничего. И это отсутствие вещественных доказательств его настоящей жизни начало производить на меня странное впечатление; наверное, подумала я, ему есть что скрывать, раз он прилагает такие усилия, чтобы это не обнаружилось.
   Его рабочий кабинет был на удивление безликим, окна выходили во двор, как будто муж хотел повернуться спиной к морским сиренам, дабы сохранять ясность ума, разоряя мелких предпринимателей в Амстердаме, или — отметила я, с отвращением передернувшись, — затевать какие-нибудь махинации в Лаосе, связанные, судя по некоторым загадочным упоминаниям его ботанического пристрастия к редким видам мака, скорее всего, с опиумом. Неужели он недостаточно богат для того, чтобы обойти преступный мир стороной? А может, преступление как таковое и составляет его корысть? И все же увиденного было достаточно, чтобы оценить, насколько страстно он желает что-то утаить.
   Перерыв вверх дном его письменный стол, мне пришлось хладнокровно потратить четверть часа, чтобы разложить все до последнего письма в точности по местам, но, заметая следы своего посещения, я дернула застрявший было небольшой ящичек и, наверное, задела какую-то скрытую пружину, потому что внутри этого ящичка открылся другой, потайной; а в потайном ящике — наконец-то! — содержалась папка с надписью «Личное».
   Я была одна, если не считать моего отражения в не завешенном шторами окне.
   На мгновение мне представилось, что его сердце, спрессованное, как цветок из гербария, алое и тонкое, как папиросная бумага, находится в этой папке. Папка была очень тонкой.
   Возможно, было бы лучше, если бы я не наткнулась тогда на эту трогательную, не совсем грамотную записку, написанную на бумажной салфетке с вензелем кафе «La Coupole», которая начиналась словами: «Мой дорогой, я не могу дождатся того мнгновения когда стану твоею всетцело». Оперная дива послала ему страницу из партитуры «Тристана и Изольды» — Liebestod, — написав на ней единственное и загадочное слово «Пока…». Но самой странной из всех этих любовных писем была открытка с видом деревенского кладбища в горах, где какие-то упыри-мародеры в черных пальто увлеченно раскапывали могилу; эта сценка, написанная в нарочито мрачных тонах гран-гиньоля, называлась «Типичный трансильванский пейзаж — полночь накануне Дня всех святых». А на оборотной стороне — послание: «По случаю свадьбы с потомком Дракулы — помни всегда: „высшее и единственное наслаждение любви — уверенность в том, что ты несешь зло“. С дружескими пожеланиями, К.».
   Шутка. Шутка самого низкого пошиба; ведь он же был женат на румынской графине. А потом я вспомнила ее красивое, умное лицо и ее имя — Камилла. Похоже, самая недавняя из моих предшественниц в этом замке была и самой непростой.
   Отрезвев, я отложила папку в сторону. Ничто в моей жизни, наполненной материнской любовью и музыкой, не подготовило меня к этим взрослым играм, и все же это был ключ к его истинной сущности, который показывал мне наконец, насколько маркиз был любим, хотя и непонятно, за что. Но мне по-прежнему хотелось знать больше; и едва я закрыла за собой дверь кабинета и заперла на замок, средства к дальнейшим открытиям упали к моим ногам.
   Упали в самом буквальном смысле; да еще и со звоном рассыпанного столового серебра, потому что, поворачивая ключ в скользком американском замке, я каким-то образом умудрилась расстегнуть кольцо, так что все ключи разлетелись по полу, и первый попавшийся ключ, который я подняла, как назло оказался от той самой комнаты, в которую он строго-настрого запретил мне входить, комнаты, которую он желал оставить за собой, чтобы иметь возможность пойти туда, когда захочет снова почувствовать себя холостяком.
   Уже приняв твердое решение исследовать эту комнату, я почувствовала, как во мне слабо шевельнулся неясный страх перед его восковым спокойствием. Возможно, тогда мне отчасти представлялось, что в этом логове я найду его реальную сущность, которая сидит там и ждет, ослушаюсь ли я его; что вместо себя он отправил в Нью-Йорк ходячую куклу, загадочную, самостоятельную оболочку своей публичной натуры, а реальный человек, чье лицо я мельком разглядела в порыве оргазма, занимается своими личными неотложными делами, сидя в кабинете у подножия западной башни позади кладовой. Однако если это действительно так, мне во что бы то ни стало нужно найти его, узнать его; к тому же его очевидная привязанность ко мне настолько ослепила меня, что я и подумать не могла, будто мое непослушание может и в самом деле причинить ему обиду.
   Я взяла запретный ключ из кучи, бросив остальные на месте.
   Час был поздний, и замок дрейфовал на самом далеком расстоянии от берега, на какое был способен, плывя по моей воле посреди молчаливого океана, словно гирлянда огней. Все было тихо и спокойно, если не считать шепота волн.
   Я не чувствовала страха, даже намека на испуг. Я шла уверенно, как ходила по своему родному дому.
   Никакого узкого и пыльного коридора там не было и в помине; зачем он мне лгал? Просто коридор был слабо освещен; сюда по какой-то причине не дотянули электричество, поэтому я заглянула в кладовку и отыскала там в буфете пачку восковых свечей, которые лежали вместе со спичками, чтобы во время парадных обедов украшать огромный дубовый стол. Я зажгла маленькую свечку и, держа ее в руке, словно кающаяся грешница, пошла вперед по коридору, увешанному тяжелыми и, как мне показалось, венецианскими шпалерами. Из темноты пламя выхватывало то голову какого-то мужчины, то пышную женскую грудь, проглядывающую сквозь прореху на платье — может быть, здесь изображалось «Похищение сабинянок»? Обнаженные мечи и лошадиные трупы свидетельствовали о каком-то кровавом мифологическом сюжете. Коридор вел куда-то вниз: устланный толстыми коврами пол имел небольшой, почти незаметный уклон. Тяжелые шпалеры на стенах заглушали шум моих шагов и даже моего дыхания. Отчего-то стало очень жарко, и пот каплями выступил у меня на лбу. Здесь вовсе не слышала шепота моря.
   Длинный, извилистый коридор, словно чрево замка; и этот коридор привел меня к источенной червями дубовой двери — низкой, скругленной и обитой железными полосами.
   Но я по-прежнему не чувствовала ни страха, ни шевеления волос на затылке, ни дрожи в пальцах.
   Ключ легко скользнул в новенький замок, как нож в масло.
   Никакого страха; я лишь немного заколебалась, сердце забилось в груди.
   Если в папке с надписью «Личное» я обнаружила следы его сердца, то, может быть, здесь, в его подземном убежище, я найду частичку его души? Именно сознание возможности подобного открытия, его вероятной странности, на миг удержало меня тогда на месте, но затем в безрассудной отваге моей уже немного подпорченной невинности я повернула ключ, и дверь медленно, со скрипом, отворилась.
 
   «Есть поразительное сходство между актом любви и пыточными манипуляциями палача», — полагает один из любимых поэтов моего мужа; кое-что о природе этого сходства я узнала на моем супружеском ложе. И вот в свете свечи я увидела очертания дыбы. Там было еще огромное колесо, какие я видела на гравюрах, изображавших святых мучеников, на страницах молитвенных книг из небольшого собрания моей старенькой няни. И еще — прежде чем мой маленький огонек погас и я осталась в кромешной темноте — на мгновение я разглядела металлическую статую с дверцей в боку, и, насколько я знала, эта статуя должна была быть утыкана изнутри острыми шипами и зваться Железной Девой.
   Кромешная тьма. А вокруг меня — орудия пытки.
   До этого момента избалованная девочка не знала, что унаследовала стальные нервы и волю от матери, которая когда-то бросила вызов желтым разбойникам Индокитая. Дух моей матери заставил меня продолжать путь, в глубь этого ужасного места, в холодной, восторженной решимости узнать самое худшее. Я нашарила в кармане спички: каким тусклым, зловещим светом они вспыхивали! И все же этого света было более чем достаточно, чтобы увидеть комнату, предназначенную для осквернения, и жуткую тьму, в которой невероятные любовники сжимали друг друга в гибельных объятиях.
   Стенами этой холодной пыточной комнаты служили голые камни; они влажно блестели так, будто источали страх. В каждом из четырех углов комнаты стояли очень древние погребальные урны, возможно этрусские, а на эбеновом треножнике возвышалась курильня с благовониями, которую он оставил зажженной, и она наполняла комнату жреческим смрадным чадом. Насколько я видела, колесо, дыба и Железная Дева были выставлены с таким показным размахом, словно это была скульптурная группа, и я почти успокоилась, уверив себя, что, вероятно, я попала всего лишь в небольшой музей его извращенных пристрастий и что все эти предметы были поставлены им только ради того, чтобы ими любоваться.
   Однако посреди комнаты стоял катафалк: мрачный, зловещий гроб эпохи Ренессанса, окруженный длинными белыми свечами, а в ногах его, в огромном, высотой в четыре фута, кувшине, покрытом темно-красной китайской эмалью, стояла охапка тех же лилий, какими была наполнена моя спальня. Я не смела подойти к этому катафалку и поближе рассмотреть его обитателя, но я знала, что должна это сделать.
   Каждый раз, когда я чиркала спичкой, чтобы зажечь свечи вокруг ее ложа, казалось, с меня слетает то облачение непорочности, которое будило в нем сладострастие.
   Оперная дива лежала совершенно обнаженная под тонким покрывалом из редкого и очень дорогого льна, из которого в Италии делались саваны для людей, отравленных по государеву приказу. Я осторожно прикоснулась к ее белому запястью: она была холодна, он забальзамировал ее. На горле я разглядела синий след его пальцев душителя. Холодный, печальный отблеск пламени светился на ее бледных, закрытых веках. Но самое ужасное было то, что ее мертвые губы улыбались!
   Позади катафалка во тьме поблескивало что-то перламутрово-белое; едва мои глаза привыкли к густеющему мраку, я наконец разглядела — о ужас! — это был череп. Да, череп, настолько выскобленный и отполированный, что с трудом верилось, будто эту голую кость когда-то облекала роскошная, полная жизни плоть. Череп был подвешен на растянутых невидимых нитях так, что казалось, будто он бесплотно парит в неподвижном, густом воздухе, в венке из белых роз и кружевной вуали, как последний образ маркизовой невесты.
   И все же череп оставался по-прежнему прекрасен, в его прозрачных чертах так настойчиво угадывалось лицо, которое он когда-то носил, что я узнала ее тотчас же: это была вечерняя звезда, идущая по краю ночи. Один неверный шаг, моя дорогая бедная девочка, и ты присоединишься к роковой веренице своих сестер, которые раньше были его женами; один неверный шаг, и ты упадешь в объятия темной бездны.
   А где же та, последняя из покойниц, румынская графиня, которая, вероятно, полагала, что ее-то кровь переживет его бесчинства? Я знала: она должна быть здесь, в том месте, которое, словно закручивающаяся воронка, тянуло меня к себе, ведя извилистыми коридорами замка. Сперва я не смогла найти от нее и следа. Но вдруг отчего-то — быть может, вследствие какого-то воздушного колебания, вызванного моим присутствием, — металлический панцирь Железной Девы издал призрачный звон; в моем воспаленном воображении пронеслась мысль, будто ее обитательница, возможно, пытается оттуда выбраться, хотя даже в приступе начинающейся истерики я понимала, что, однажды попав туда, она должна быть уже мертва.
   Дрожащими пальцами я отогнула переднюю створку вертикально стоящего гроба, скульптурное изображение лица на которой было искажено страдальческой гримасой. От ужаса я выронила ключ, который все еще держала в руке. Он упал в растекающуюся лужу ее крови.
   Дитя, рожденное в стране вампиров, она была пронзена не одним, а сотнями шипов, и казалось, умерла совсем недавно, в ней было столько крови… О боже! Когда же он стал вдовцом? Как долго он держал ее в этой отвратительной камере? Может быть, она сидела здесь все время, пока он ухаживал за мной в ярких огнях Парижа?
   Я осторожно закрыла крышку ее гроба и вдруг разразилась горькими рыданиями, в которых кроме жалости к его жертвам присутствовало ужасное, мучительное сознание того, что я тоже из их числа.
   Пламя свечей всколыхнулось, словно ветер подул откуда-то из-под двери. Их отблеск осветил огненный опал на моей руке, который мгновенно вспыхнул, загоревшись каким-то зловещим светом, как будто хотел сказать мне, что око Господне — его око — видит меня. Когда я увидела кольцо, за которое я сама же продалась, избрав эту участь, первой моей мыслью было бежать от своей судьбы.
   У меня еще достало силы духа, чтобы пальцами затушить свечи вокруг гроба, подобрать свою свечку и с содроганием осмотреться вокруг, дабы удостовериться, что здесь не осталось никаких следов моего пребывания.
   Я выудила ключ из кровавой лужи, обтерла его носовым платком, чтобы не запачкать руки, и вылетела из комнаты, захлопнув за собой дверь.
   Она захлопнулась с долгим гудением, словно врата ада.
 
   Я не могла найти прибежище в своей спальне, ибо она хранила память о его присутствии, пойманном в ловушку бездонных посеребренных зеркал. Самым безопасным местом мне показалась музыкальная гостиная, хотя теперь я смотрела на картину, изображавшую святую Цецилию, с некоторым оттенком ужаса; в чем было ее мученичество?
   Мой разум пребывал в смятении; планы побега беспорядочно роились в моей голове… как только волна схлынет с дороги, я отправлюсь на континент — пешком, бегом, спотыкаясь; я не доверяю ни шоферу в кожаной куртке, ни покладистой экономке, и я не осмелюсь довериться ни одной из бледных, как призраки, служанок, потому что все они до единой были слепыми орудиями в его руках. Едва оказавшись в деревне, я сразу же сдамся на милость полиции.
   Только вот… можно ли им доверять? Его предки восемь сотен лет правили этими прибрежными землями из своего замка, окруженного вместо рва водами Атлантики. Может статься, и полиция, и адвокаты, и даже судьи были у него на службе, сообща закрывая глаза на его пороки, ибо он хозяин, чье слово — непреложный закон? Кто на этом далеком берегу поверит бледной парижаночке, которая прибежит к ним с рассказом о своих страхах, об ужасных, кровавых злодеяниях, о людоедском шепоте во тьме? Или же наоборот, они сразу признают это за правду? И сочтут своим долгом воспрепятствовать мне скрыться?
   Надо позвать на помощь. Мама! Я бросилась к телефону — разумеется, в трубке была мертвая тишина.
   Мертвая, как его жены.
   Плотная темнота, без единой звездочки, по-прежнему заливала оконные стекла. Все лампы горели в моей комнате, прогоняя ночь, и однако тьма, казалось, все так же стремится поглотить меня, стоит за моей спиной — будто, надев маску огней, ночь, как бесплотная субстанция, способна проникнуть мне под кожу. Я посмотрела на маленькие драгоценные каминные часики с притворно-безобидными цветами, сделанные когда-то давно дрезденским мастером; с тех пор как я спустилась в его личную живодерню, их стрелки успели передвинуться всего на один час. Время тоже работало на него; оно не отпустит меня отсюда, из этой ночной ловушки, пока не наступит безнадежное утро и он не вернется ко мне, словно черное солнце.
   Но может, время по-прежнему мой союзник; в этот час, в эту самую минуту он отплывает в Нью-Йорк.
   Сознание того, что через несколько мгновений мой муж покинет Францию, немного успокоило мою тревогу. Мой разум говорил мне, что бояться нечего; прилив, который унесет его к Новому Свету, освободит меня из заточения в этом замке. С тем, чтобы ускользнуть от прислуги, проблем не будет. На станции любой может купить железнодорожный билет. И все же мне по-прежнему было не по себе. Я открыла крышку рояля; наверное, мне казалось тогда, что волшебство моей музыки сможет помочь мне, очертив магической фигурой, которая убережет меня от всякого зла: если один раз моя музыка уже заманила его в сети, быть может, она даст мне силы и освободиться от него?
   Автоматически я начала играть, но пальцы не слушались и дрожали. Поначалу у меня не выходило ничего, кроме упражнений Черни [12], но процесс игры сам по себе подействовал на меня успокаивающе, и ради собственного утешения и гармонической рациональности возвышенной математики, порывшись в нотах моего мужа, я отыскала наконец «Хорошо темперированный клавир». В целях терапии я поставила для себя задачу сыграть все уравнения Баха до единого, решив, что если я сыграю их без единой ошибки, то наутро снова стану девственницей.
   Вдруг — грохот упавшей трости.
   Его трость с серебряным набалдашником! Этого еще не хватало! Хитрец, обманщик, он вернулся; он караулил меня за дверью!
   Я встала; страх придал мне силы. Я с вызовом откинула назад голову.
   — Войдите!
   Мой голос на удивление мне самой звучал твердо и ясно.
   Дверь медленно, робко приотворилась, и вместо массивной роковой фигуры мужа я увидела худенького, сутулого настройщика роялей, который, казалось, испугался меня больше, чем я — дочь своей матери — могла бы испугаться самого дьявола. В комнате пыток мне думалось, что я уже никогда больше не буду смеяться; но теперь я невольно и с облегчением расхохоталась, и через миг лицо мальчика просветлело, и он слегка, почти застенчиво, улыбнулся. Несмотря на его слепоту, глаза у него были удивительно добрые.
   — Простите меня, — сказал Жан-Ив. — Я знаю, у вас полное право прогнать меня за то, что в полночь я прятался под вашей дверью… но я услышал, как вы ходите туда и обратно (моя спальня находится у подножия западной башни), и какая-то интуиция подсказала мне, что вам не спится и что вы, может быть, проведете бессонную ночь за роялем. И я не мог удержаться. Кроме того, я наткнулся вот на это…
   Он протянул мне связку ключей, которую я обронила у входа в рабочий кабинет мужа, — связку, на которой не хватало одного ключа. Я взяла ключи у него из рук и, поискав глазами, куда бы их девать, остановила взгляд на вращающемся табурете, как будто мое спасение состояло лишь в том, чтобы их спрятать. А он все стоял и улыбался мне. Как трудно порой бывает поддерживать светский разговор.
   — Прекрасно, — сказала я. — Я имею в виду рояль. Прекрасно настроен.
   Но от смущения он стал не в меру красноречив, как будто его дерзость могла снискать мое прощение лишь при условии, что он подробно объяснит причины своего бесстыдного поведения.
   — Когда прошлым вечером я услышал, как вы играете, то подумал, что никогда раньше не слыхал такого туше. Подобной техники исполнения. Для меня это такое наслаждение — услышать виртуозную игру! Поэтому я неслышно, как щенок, подкрался к вашей двери, мадам, приложил ухо к замочной скважине и стал слушать. Я слушал и слушал, пока вследствие собственной неловкости вдруг не выронил палку и не выдал себя.
   На лице его светилась самая простодушная и трогательная улыбка.
   — Он прекрасно настроен, — повторила я. Сказав это, к своему удивлению я обнаружила, что больше не могу сказать ни слова. И только снова и снова повторяла: «Настроен… прекрасно настроен…» Я заметила, как на лице его появляется удивление. В голове у меня помутилось. Когда я увидела его, его чистую, слепую доброту, какая-то стрела, казалось, пронзила мне самое сердце; лицо его затуманилось, и комната закружилась вокруг меня. После ужасного открытия, которое принесла мне кровавая комната, его нежный взгляд лишил меня чувств.
   Придя снова в сознание, я обнаружила, что лежу в объятиях настройщика, который подсовывает мне под голову атласную подушку с табурета.
   — Вы, должно быть, ужасно страдаете, — сказал он. — Невеста не должна так страдать, тем более в первые дни своего замужества.
   В его речи звучали ритмы деревни, ритмы морской волны.
   — Каждой невесте, прибывающей в этот замок, следовало бы заранее облачаться в саван и привозить с собой гроб и священника, — сказала я.
   — О чем вы?
   Поздно было хранить молчание; если он тоже принадлежал моему мужу телом и душой, то по крайней мере он был добр ко мне. Поэтому я рассказала ему все: о ключах, о запрете, о своем непослушании, о комнате, о дыбе, о черепе, о мертвых телах, о крови.
   — Не могу поверить, — с изумлением произнес он. — Этот человек… он так богат, так знатен…
   — Вот доказательство, — сказала я и вытряхнула проклятый ключ из своего носового платка на шелковистый ковер.
   — О боже! — воскликнул он. — Я чувствую запах крови!
   Он взял меня за руку и обнял. Хотя он был еще совсем мальчик, я ощутила, как от его прикосновения в меня перетекает огромная сила.
   — По всему побережью рассказывают всякие истории, — сказал он.. — Когда-то жил один маркиз, который на материке охотился на молодых девушек; он гнал их собаками, как лисиц. Мой дед слыхал от своего деда о том, как маркиз вынул однажды из седельной сумки отрубленную голову и показал ее кузнецу, когда тот подковывал его лошадь. «Прекрасная особь, брюнетка… да, Гийом?» А это была голова жены того кузнеца.