- Вы к нам по несчастью? - спросила как-то раз пожилая казашка у матери Рабигуль. - Ничего, у нас народ мирный.
Народ вокруг и в самом деле был мирный - общее горе, что ли, сближало? Только в Москве впервые услышала Рабигуль смешной еврейский анекдот - из уст Еськи, еврея, узнала, что среди музыкантов, артистов, писателей много евреев, что они талантливы, и чернь как раз за это их и не любит. Так ведь на то же она и чернь! Но Володя...
Рабигуль поежилась, подняла воротник плаща: холодно. Если б можно было нырнуть, как дома, в постель, зажечь бра и читать, читать... Там, в Алжире, она накупила множество книг, но не прочла и половины: трудно читать по-французски, да и нет времени. Рабигуль улыбнулась, вспоминая, как провозила книги через таможню, но улыбка лишь мелькнула, словно луч света, на ее лице, и снова туча закрыла небо. "Зачем ты так? - мысленно упрекнула она Володю. - Ты все испортил". И тут же испугалась: неужели это конец? "Да, конец, - сказала себе и гордо вскинула голову. - Раз я для него человек второго сорта..." Знала бы Рабигуль, что это как раз азиатская кровь в ней заговорила, гордость восточной женщины, вот бы она удивилась. Но ей это, конечно, и в голову не пришло.
Холод пронизывал ее насквозь, а она все стояла под огромными южными звездами, и тоска входила в ее сердце все глубже, больнее. Казалось, она не вынесет этой тоски и любви, горечи и печали, стыда, разочарования, страстного желания снова быть рядом, чувствовать его плечо, гладить родное лицо, шептать, что любит, шептать на своем родном языке - по-уйгурски это звучит так нежно! - слышать в ответ:
"Как, как ты сказала?"
- Володя, - простонала Рабигуль. - Володечка...
Почему он ее не догнал, не остановил, не попытался что-то исправить? Лежал багровый и злой и молча смотрел, как она уходит. Какие беспощадные, свирепые слова бросила она в него, уходя! Хорошо, что он не знает ее языка. Азия... Поутихший было гнев вспыхнул снова. Азия... Она заставит его вымолить у нее прощение, и пусть он ей объяснит...
Завтра, в столовой, она молча пройдет мимо, будто они незнакомы. Она нарочно придет позже всех, когда столовая опустеет, а он пусть сидит и ждет, ждет, ждет...
Если б можно было сейчас прикоснуться к виолончели, излить в звуках свою печаль, свой гнев, горечь! Нет, без инструмента она больше никуда не поедет! И тут смех напал на несчастную вдрызг Рабигуль: хороша бы она была с нею здесь, в санатории!
Да Рита с Людой ее бы сожрали. Этот, как его, слесарь, что ли, ну тот, с кем знакомил ее Володя, наверняка бы решил, что она чокнутая. И только господин Майер - в этом Рабигуль была почему-то уверена - понял бы ее и был бы за нее рад. "Иди в палату, - велела себе Рабигуль. - Чем скорее ты сумеешь уснуть, тем быстрее наступит завтра".
Она открыла кодовый хитрый замок, ступила в тепло узкого, освещенного одной лампочкой коридора, тенью скользнула к себе. Завтра они встретятся и помирятся; он скажет ей все, что положено говорить в таких случаях, он ей все объяснит, и она поймет его и простит, потому что без него нет ей жизни. Рабигуль поняла это с такой пронзительной ясностью, что у нее захватило дух. "Господи, за что ты послал мне такое счастье?" - очень по-русски спросила она того неведомого, грозного и могучего, в которого мы то верим, а то не верим, о котором то помним, то забываем - особенно когда все у нас хорошо, но когда нам трудно, когда тяжело, на него только и уповаем.
***
Уснула Рабигуль, как ни странно, мгновенно. Ей снилась музыка - не та, которую она играла, а новая, незнакомая, написанная во сне. Но когда Рабигуль проснулась, музыки в душе уже не было: она исчезла, пропала, поверженная орущим во всю глотку радио. "Не уходи, не уходи, не уходи..." как заведенный повторял какой-то полоумный юнец. Рита всегда включала радио на полную мощность - терпеть не могла тишины! - и теперь под вопль "не уходи", тяжело отдуваясь, пыталась делать зарядку.
- Вставай, подруга! - крикнула она Рабигуль: у нее было хорошее настроение. - Опять прогуляла всю ночь?
- Я вас не разбудила? - виновато спросила Рабигуль.
- Ниче, - великодушно простила ее Рита. - Мы бессонницами не страдаем.
Они с Людой расхохотались: по их понятиям, это была такая глупость, ну такая глупость! Что-то почти неприличное... Они и тогда смеялись до слез, в первый день знакомства, когда Рабигуль призналась, что у нее проблемы со сном.
- Ну ты даешь! - потешались они, а эта дурочка смотрела на них широко раскрытыми глазами, в которых тоже вдруг заблестели слезы.
Сейчас, бросив на Рабигуль нечаянный взгляд, Рита почувствовала некоторую неловкость: уж очень печальной была Рабигуль.
- Воду пойдешь пить? - протянула она руку дружбы, но неблагодарная Рабигуль отказалась.
- Идите, я - позже, - сказала она, решив не ходить сегодня к источнику вовсе.
Веселья Люды, неожиданного смущения Риты она не заметила, думая только о нем, о Володе.
- Как знаешь, - обиженно поджала губы Рита и взяла с тумбочки свою огромную, в золоте и цветах, кружку. - Люд, пошли?
- Иду-иду...
Они ушли. Вздохнув с облегчением, Рабигуль выключила радио, прервав бесконечную мольбу кого-то к кому-то: "Не уходи!" "Интересно, сколько можно. талдычить одно и то же?" - поморщилась Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Веками, тысячелетиями просят люди друг друга, повторяя эти слова, как заклятие, как молитву. Иногда помогает... Так что нечего вызверяться, как сказала бы Маша.
Рабигуль вдруг заторопилась, заметалась по комнате. Схватила косынку, кружку: может, пойти? "Нет, не пойду!" Бросила в раздражении косынку, швырнула на тумбочку кружку - та обиженно грохнулась набок. Время тянулось мучительно медленно. На смену раздражению пришла странная нерешительность, смутное ощущение какой-то беды... Машинально, не думая, Рабигуль застегнула на боку пеструю юбку, надела белую кофточку, рассеянно поглядела на себя в зеркало. Он ее в этом сто раз уже видел. Она подумала и вынула из шкафа новый светло-сиреневый костюмчик и сиреневые, на высоком каблуке туфли.
Переоделась. Сунула ноги в туфли. Что значит - платье, а особенно туфли для женщины! Сиреневое так идет к черным ее волосам... Настроение немного улучшилось. "Теперь нужно подкраситься", - сказала себе Рабигуль. В самом деле, почему она решила, что нравится Володе всегда и в любом виде? Женщина никогда не должна так думать. Вот же тушь, карандаш...
Почему она их забросила? Ах да, из-за ванн, из-за разлетающегося во все стороны душа. Какие глупости! Другие женщины, куда бы ни шли, непременно подкрасятся, а она... Рабигуль взяла карандаш и принялась за дело. Слегка подвела брови, глаза, подмазала ресницы, коснулась пушистой кисточкой щек. Ну вот, теперь можно идти. Ах нет, еще рано: завтрак только еще начался.
Рабигуль снова заходила по комнате. Чьи это шаги - там, в коридоре? Затаив дыхание, замерев на месте, прислушалась. Кто-то потоптался у двери или ей показалось? - прошел дальше, вернулся.
Сейчас, вот сейчас он стукнет в дверь и войдет...
Резкий голос фрау Майер развеял иллюзии, призвав зарвавшегося супруга к порядку. Тот заоправдывался, заобъяснялся, Рабигуль уловила слово "компания" и улыбнулась сочувственно. Ах, какой он смешной, этот господин Майер! Хотел позвать Рабигуль к источнику - пусть составит всем им компанию, - но для фрау Майер юная Рабигуль - опасность, хотя ясно же, что ничего здесь не может быть! Но все равно: не позволит она, чтобы ее собственный муж любовался тоненькой, как лоза, смуглянкой - черноволосой и черноглазой, - не потерпит невыгодного для нее сравнения.
Рабигуль в сотый раз взглянула на часики. Все, пора. Нет-нет, еще духи! Прекрасное изобретение - спрей. Душистое облако окутало Рабигуль. Она взяла сумочку, еще раз придирчиво оглядела себя с головы до ног - "свет мой, зеркальце, скажи...". Зеркало подтвердило, что она хороша, придало такую необходимую ей сейчас уверенность, и Рабигуль, стараясь не торопиться, направилась в столовую.
Ей навстречу валом валили довольные, сытые отдыхающие. Веселые, в разноцветных платьях, расстегнутых пиджаках. Ни на кого не глядя, но замечая всех, Рабигуль толкнула тяжелую дверь столовой. За дальним столиком у окна никого не было. Никого - это значит Володи. Выходит, он ее не дождался и нарядный костюмчик надет совершенно зря? Кровь стыда прихлынула к щекам Рабигуль. Она прошла к своему столу, бросила на край сумочку, села, поковыряла вилкой остывший гуляш, налила из огромного алюминиевого чайника прохладного чаю, сжевала бутерброд с сыром, встала и пошла к выходу, смутно надеясь, что, может, он ждет на их лавочке. Но там сидели и ржали местные парни, нахально разглядывая заезжую публику. При виде Рабигуль разом смолкли, во взглядах мелькнуло что-то похожее на уважение: какая женщина! Но Рабигуль не заметила произведенного ею впечатления. Она уловила главное: среди сидевших нет Володи, он не ждет ее на их лавочке, значит, не мается, как она, не жалеет, как видно, о том, что случилось. "Но ведь этого не может быть! - в отчаянии подумала Рабигуль. - Так разве бывает, когда любовь? Пойти к нему? Нет, ни за что на свете!"
- Эй, подруга! Але, замечталась? - Перед ней стояла Рита. - Ты что, оглохла? Зову, зову... Тебе телеграмма.
- От кого? - испугалась Рабигуль: "У мамы больное сердце!"
- Телеграмма от гиппопотама, - сострила Рита и добавила, гордясь собой:
- Я чужих телеграмм не читаю.
Рабигуль разорвала полоску, скреплявшую сложенный вдвое листок. "Срочно возвращайся, намечается длительная командировка", - писал Алик.
4
- Да вы у нас молодец! Впрочем, с кризами так иногда бывает. Если вовремя ухватить.
Молодой, очень в себе уверенный невропатолог освободил Володину руку, упаковал тонометр в коричневую коробочку, щелкнул замком.
- Что ж, коллега, - повернулся он к Серафиме Федоровне, молча стоявшей рядом, - укольчики пока оставим, а в остальном... Поздравляю!
- В столовую ходить можно? - нетерпеливо спросил Володя. Это было для него сейчас самым главным.
- Можно, - бодро ответил невропатолог. - И пройтись по аллеям... Только медленно, не спеша: вдох - выдох, вдох - выдох, и вниз не спускаться - это уж само собой. И никаких ванн, натурально.
- Обошлось, - перевела дух Серафима Федоровна, и ее суровое лицо неожиданно осветилось мягкой, застенчивой, девичьей улыбкой. - Выходит, хорошо, что супруга ваша оказалась не в Москве, а в Дубултах.
Еще бы! Только Сони ему здесь не хватало!
- Так я пойду на обед? - еще не веря своему счастью, переспросил Володя.
- Да, да, конечно! - подтвердила Серафима Федоровна. - Сейчас позвоню на кухню. Только осторожнее, хорошо? В таких случаях не исключены рецидивы. Никакого спиртного, никаких... - она неопределенно пошевелила пальцами, стараясь Подыскать подходящее слово, - никаких выкрутасов...
Что она хотела этим сказать? Все эти смутные, тяжелые дни Володя старался не думать о Рабигуль, не вспоминать о ней и не волноваться, чтобы скорее поправиться, но ничего из благого его намерения не получалось: она в нем просто жила. Он просыпался, и первая мысль была: "Рабигуль!" Ныряя в блаженное забытье после уколов, он видел гладкие черные волосы - то забранные в пучок под экзотический испанский гребень, то упавшие тяжелой волной на плечи, - видел обиженные родные глаза, чувствовал на себе ее легкое, юное тело, слышал горячий шепот, страстные слова на чужом языке слетали с любимых губ.
- Что, что ты сказала?
- Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина...
Милая, милая... Он обидел ее. Стыдно и страшно вспомнить, как он ворчал там, в музее, а потом орал на нее после ночи любви. "Я тебе все объясню, родная моя... Мне уже было плохо: поднималось давление, что-то мешалось у меня в голове..." Володя закрыл глаза, собираясь с силами: они понадобятся ему сегодня, еще как понадобятся! "Как же зависим мы от нашего тела, как оно нас подводит..." Он спустил ослабевшие за время болезни ноги на коврик, опираясь на обе руки, встал, шагнул вперед. Ничего, неплохо.
Осмелев, прошелся по комнате, вышел на балкон, сел в шезлонг, с наслаждением подставил лицо солнцу.
За долгую неделю его болезни пышными стали деревья, жарким - солнце, а небо таким невозможно синим, что Володя зажмурился. "Почему ты ни разу не пришла ко мне? - продолжал он свой бесконечный разговор с Рабигуль. Неужели ты ничего не знаешь? Ведь меня нет в столовой, у родника, нет нигде. А если знаешь, то как можешь такой быть жестокой?" Но он тут же оправдал Рабигуль: она ведь такая гордая, и он обидел ее, что-то такое сказал... невозможное. Но что - не помнит.
Володя вздохнул: надо еще прочитать Сонины письма - лежат на тумбочке. Раздражение вспыхнуло внезапно и ярко: "Договорились же не писать, так нет, неймется!" Он встал, опираясь на подлокотники, вернулся в комнату. На смену раздражению пришло беспокойство: а вдруг что-то случилось с Наташей?
Взял с тумбочки письма, вернулся на балкон, сел в кресло: из шезлонга тяжело подниматься. Ничего, конечно, ни с кем не случилось, но новости были, "Дубулты умирают, - писала Соня. - Почти нет отдыхающих, особенно "дикарей". Латыши косятся на приезжих, как на врагов; в магазинах, кафе, на пляжах нас "в упор не видят". Местные русские в ужасе: отовсюду их вытесняют, выдавливают. Дочь нашей официантки поступала в училище - всего лишь в училище дошкольного воспитания! Здесь выросла, знает латышский язык, как русский, и стаж был - работает два года няней, - так все равно не приняли, хоть и сдала экзамен по языку. Настя прямо почернела от горя, а дочка озлобилась, тут же ушла из садика - заведующая чуть ли не на коленях перед ней стояла, умоляла поработать, пока найдут замену. Но у девочки шок, обида смертельная, лежит на диване лицом к стене и молчит. Да, выдавливают..."
Странное слово дважды употребила Соня в письме, откуда оно взялось? Володя отметил это рассеянно и равнодушно. Какая разница? Взялось и взялось.
Значит, так говорят в Доме творчества, а может, пишут в газетах.
"У нас тут холодно, - заканчивала письмо Соня. - И скучно. Целую". Жаль, что холодно. Плохо, что скучно. С огромным облегчением закончил Володя чтение писем: пока ничего страшного, хотя случай с Настиной дочкой - опасный симптом. Ощутимая тревога висела в воздухе и здесь, в Пятигорске, а уж в Прибалтике...
Казалось, вот-вот грянет буря, и все взорвется, полетит к чертовой матери, рухнет построенное двумя поколениями, пронесенное через две войны, обагренное кровью, оплаченное сотнями жизней отечество. Но все старались жгучей этой тревоге не поддаваться - есть правительство, власть предержащие, им виднее. Так и Володя. Прочитал про Дубулты, подивился странностям тамошней жизни и снова, закрыв глаза, подставил лицо солнцу. Посидел немного, потом пошел в ванную, брился долго и тщательно - здорово зарос за неделю, как же таким небритым прикоснется он к губам Рабигуль? Так же долго, придирчиво выбирал рубаху. Надел синюю, к глазам, усмехнулся собственному волнению и отправился к Рабигуль - мириться.
***
Он нигде ее не нашел: ни в столовой, ни на лавочке, ни в аллеях. Нет, он не позволит, чтобы нелепая случайность... Да и сил не видеть ее больше не было. Володя решительно направился к первому корпусу, где жила Рабигуль.
- Здрасьте, - еще издали приветствовали его блондинка с перманентом барашком, толстушка, и блондинка без перманента, потоньше, но зато с очень злыми, злорадными даже глазами. Они сидели бок о бок у цветника и лузгали семечки, культурно собирая шелуху в подставленные ковшиками ладошки. Острое любопытство горело в глазах.
- А она уехала, - не дожидаясь вопроса, с удовольствием сообщила толстушка и в волнении сплюнула шелуху наземь.
- К мужу, - добавила та, что без перманента.
- Он вызвал ее телеграммой.
- Уезжают, кажись, за границу.
Они говорили поочередно, по фразе, как два эксцентрика, с одинаковыми интонациями - злорадного удовлетворения, а Володя стоял перед ними оглушенный, ошеломленный, не понимая, кто эти женщины, откуда знают его, какое отношение имеют они к Рабигуль и что ему теперь делать.
- Спасибо, - сказал он тусклым, безжизненным голосом и пошел к себе, стараясь идти твердо и быстро, но шел медленно, неуверенно, потому что снова прилила кровь к голове и замельтешили мушки перед глазами.
Что-то нужно было немедленно делать, но что, он не знал. Силился вспомнить и никак не мог. Все вдруг потеряло значение: солнце, горы, синевшие вдали, и то, что он встал на ноги, а впереди - еще неделя. "Целая неделя!" - с ужасом подумал Володя. Что ему теперь здесь делать? Надо ехать, спешить, лететь к Рабигуль! Она уезжает? Не может быть... Нет, этого просто не может быть! Злые бабы - ну те, что с таким смаком лузгали семечки, врут, издеваются, мучают его нарочно!
Володя ввалился к себе таким усталым, опустошенным, словно перетаскал на собственном горбу мешки с мукой, как те грузчики, за которыми он наблюдал когда-то студентом: думал, что как раз так изучают жизнь, дурачок. Он рухнул ничком на кровать - красный туман поплыл перед глазами - и стал думать, что делать. Ведь он даже фамилии ее не знает, а уж адреса и подавно. Придется что-то придумать, наврать Серафиме и адрес выпросить. А как он поедет? Сил нет никаких! Ничего, как-нибудь доберется, лишь бы достать билет. Господи, почему приходится все доставать? Везде, во всем мире, были бы деньги, а у нас... Сколько об этом они говорили - там, в нижнем буфете, - а что толку?
- Можно?
Не дожидаясь ответа, кто-то толкнул дверь. Николай... Вкатился, как шарик, без церемоний сел на кровать - под крепким телом жалобно пискнули и замолчали, смирившись, пружины.
- Ну, ты даешь, - с ходу заговорил Николай. - Мы тут с Клавдией отъехали в Кисловодск на недельку - сняли комнату, все чин-чином, - а ты без нас, выходит, что ж, занемог? Что случилось-то?
- Скучно рассказывать. Все в порядке уже.
- Кой черт, в порядке! Морда сикось-накось.
Володя поморщился.""
- Не кричи, ради Бога.
- А я что, кричу? - искренне удивился Николай. - Вовсе я не кричу, разговариваю... А краля твоя где?
- Уехала.
- Вот те раз!
- Слушай, - неожиданная идея осенила Володю, и он заговорил лихорадочно, быстро, - не можешь ты попросить Клаву...
Торопясь, спотыкаясь о фразы, багровея, покрываясь потом, изложил Володя свою нехитрую просьбу: узнать фамилию Рабигуль и ее адрес. Лучше, если это сделает женщина.
- А то! - согласился с ним Николай. - Наврет С три короба - не подкопаешься! Ей как раз сегодня к врачу, мы потому и приехали. - Он хитро подмигнул Володе. - Отметимся и - вперед, в Ставрополь.
- В Ставрополь? - не поверил своему счастью Володя.
- А что? - удивился Николай. - Гулять, так гулять! У шахтеров деньжата водятся. Правительство нас уважает!
Знал бы он, что ждет их всех впереди...
" - Мне бы билет на Москву, - стыдясь себя, жалко попросил Володя. - Я понимаю, вам не до этого, но может...
- О чем разговор? - бурно обрадовался Николай. - Ты ж подарил мне книжку, да еще надписал, а я что ж, не куплю для тебя какой-то паршивый билет?
Володе было ужасно стыдно - просьба не из приятных, - но выхода не было: жгучее нетерпение съедало его. Нетерпение, страх: вдруг в самом деле уедет в какой-нибудь там Алжир? А ему без Рабигуль нет жизни - он это понял ясно.
- Давай деньгу, паспорт, - энергично распоряжался меж тем Николай, сунул то и другое в карман широких, как у матроса, брюк, стиснул Володину руку. - Пока!
Будет тебе билет, не сумлевайся.
- И адрес, адрес! - торопливо напомнил Володя.
- И адрес вырвет, будь спок, - басом расхохотался Николай: гениальная идея пришла ему в голову. - Наврем, что обещала прислать журнал, для вязанья. У нас в Донецке все бабы на нем помешаны.
Какой журнал? Какое вязанье? Спрашивать Володя не стал. Через два дня, перетерпев изумление Серафимы, терпеливо выслушав предупреждения главврача, махнув рукой на мрачные прогнозы невропатолога, Володя сел в пригнанное Николаем такси и покинул санаторий "Ласточка".
- Спасибо тебе, - сказал он на прощание Николаю. - И вам - тоже. Огромное, до небес спасибо!
Клава зарделась.
- И вам... За книжечку... Девчонки в буфете лопнут от зависти.
- Да что там, - смутился Володя.
- А то б ни за что не поверили, что я с поэтом, вот так вот запросто, как с простым человеком...
Клава запуталась в словах, спряталась за широкую спину возлюбленного. Володя растрогался, обошел Николая и поцеловал ей руку, чем потряс Клаву до глубины души: такое случилось в ее жизни впервые. Она чуть не расплакалась от смущения. Николай ободряюще обнял ее за плечи.
- Ну, будь! - сжал он огромной ручищей Володину руку. - Привет Москве!
И они - Николай и Клава - не спеша, с удовольствием направились к источнику вкушать чуть пахнущую сероводородом тепловатую, но зато полезную воду. Приближалось торжественное время ужина.
5
- Что-то случилось? - спросил Алик, отодвигаясь.
Впервые ничего у них не произошло: невообразимо холодной, мертвой была Рабигуль. - Что-то случилось, - печально и утвердительно, уже без вопроса, повторил он. - Ты и прежде меня не баловала - то у тебя болит голова, то ты устала после концерта, то, видишь ли, у тебя депрессия...
Последнее слово сказал раздраженно, почти презрительно: здоровый физически и душевно, Алик, несмотря на пространные Машины разъяснения, так и не смог до конца поверить, что это и в самом деле болезнь, а не дамский каприз. Он уже забыл, как страдал когда-то, когда прогнала его от себя Рабигуль, как ничего на свете ему не хотелось, ничто не было в радость. Конечно, это была еще не депрессия, но если б вспомнил он то давнее свое состояние, то мог бы, пожалуй, представить, как мучилась Рабигуль, когда лежала целыми днями, съежившись, на диване, пока не заставила ее Маша пойти к врачу. Но оскорбленный, униженный Алик чувствовал сейчас только себя; инстинкт самосохранения, извечный инстинкт собственника и самца, переполнял его душу и тело. Этот инстинкт твердил: "У тебя отбирают твое. Сражайся, дерись, увози ее поскорее, спрячь подальше, держи изо всех твоих сил!" Чужая, непроницаемая, запертая на сто замков женщина лежала в его постели. Она была холодна, как лед, прекрасна, как Нефертити, и молчалива, как страна ее предков - Восток. И хотя она давно жила в Москве, окончила Гнесинку, играла в оркестре, исполняя и русских, и западных композиторов, все равно в ее крови оставался и жил Восток и останется, должно быть, навеки.
"Не надо, не выясняй ничего, ни о чем больше не спрашивай", предупреждал Алика все тот же древний инстинкт, который внезапно и остро пробуждается в нас, когда загорается на пути красный свет и нужно остановиться и думать, и принимать решение.
- Надо подавать документы, - после паузы сказал он. - Надо сфотографироваться на зарубежный паспорт.
- Мне не дадут справки о здоровье, - тихо промолвила Рабигуль, противясь неизбежному.
- Дадут, - жестко возразил Алик. - Ты же была у частника, в поликлинике карта чистая.
- Не очень. Там - сердце...
- Когда им надо, - подчеркнув интонацией слово "им", возразил Алик, так никакое сердце ничему не помеха. Вот если бы ты надумала прогуляться туристом, тогда бы каждое лыко ложилось в строку, Они разговаривали размеренно и спокойно, негромко роняя слова, но это было сражение - еще не война, но уже сражение: гремели первые одиночные выстрелы, строились в шеренги весомые, с обеих сторон, аргументы.
- Ты бы сказал, что больна жена.
- А ты не больна, и потом - им это до фени. У нас выездная организация, ты прекрасно знаешь.
- А как же оркестр? И моя музыка? Я в Пятигорске кое-что записала.
- Никуда твоя музыка от тебя не денется! - повысил голос Алик. - Сиди и пиши свои дурацкие ноты, если уж тебе так неймется. - Он покосился на жену и добавил не без злорадства:
- Кто ж виноват, что ты родилась женщиной? Муж - ведущий, а жена ведомая.
Обида обожгла Рабигуль, как крапива. Счастливая Маша: у нее только музыка и любовь, и никакая она не ведомая, и нет у нее ведущего.
- Спокойной ночи, - сказала Рабигуль и повернулась к мужу спиной.
- Спокойной ночи, - пробормотал в ответ Алик и, не удержавшись, робко поцеловал обнаженное плечо жены.
Неудовлетворенное, остановленное на полпути желание вспыхнуло с новой силой. Может быть, сейчас... Но Рабигуль тут же натянула на плечо одеяло, и этот жест сказал Алику больше, чем много слов: она не любит, не любит его, она его никогда не любила!
Вот если б у них был ребенок... Но и этого не дала природа. Как же он безнадежно несчастлив! Хотя на работе его уважают и ценят, а работа, что ни говори, главное для мужчины. Так уговаривал, утешал себя Алик, с тоской понимая, что главное для него - Рабигуль. И всегда была главным. Он и работал для нее, и чего-то для нее добивался, и друзей ее принял, а своих у него и не было: все вобрала в себя Рабигуль, никого, кроме нее, не было нужно.
Народ вокруг и в самом деле был мирный - общее горе, что ли, сближало? Только в Москве впервые услышала Рабигуль смешной еврейский анекдот - из уст Еськи, еврея, узнала, что среди музыкантов, артистов, писателей много евреев, что они талантливы, и чернь как раз за это их и не любит. Так ведь на то же она и чернь! Но Володя...
Рабигуль поежилась, подняла воротник плаща: холодно. Если б можно было нырнуть, как дома, в постель, зажечь бра и читать, читать... Там, в Алжире, она накупила множество книг, но не прочла и половины: трудно читать по-французски, да и нет времени. Рабигуль улыбнулась, вспоминая, как провозила книги через таможню, но улыбка лишь мелькнула, словно луч света, на ее лице, и снова туча закрыла небо. "Зачем ты так? - мысленно упрекнула она Володю. - Ты все испортил". И тут же испугалась: неужели это конец? "Да, конец, - сказала себе и гордо вскинула голову. - Раз я для него человек второго сорта..." Знала бы Рабигуль, что это как раз азиатская кровь в ней заговорила, гордость восточной женщины, вот бы она удивилась. Но ей это, конечно, и в голову не пришло.
Холод пронизывал ее насквозь, а она все стояла под огромными южными звездами, и тоска входила в ее сердце все глубже, больнее. Казалось, она не вынесет этой тоски и любви, горечи и печали, стыда, разочарования, страстного желания снова быть рядом, чувствовать его плечо, гладить родное лицо, шептать, что любит, шептать на своем родном языке - по-уйгурски это звучит так нежно! - слышать в ответ:
"Как, как ты сказала?"
- Володя, - простонала Рабигуль. - Володечка...
Почему он ее не догнал, не остановил, не попытался что-то исправить? Лежал багровый и злой и молча смотрел, как она уходит. Какие беспощадные, свирепые слова бросила она в него, уходя! Хорошо, что он не знает ее языка. Азия... Поутихший было гнев вспыхнул снова. Азия... Она заставит его вымолить у нее прощение, и пусть он ей объяснит...
Завтра, в столовой, она молча пройдет мимо, будто они незнакомы. Она нарочно придет позже всех, когда столовая опустеет, а он пусть сидит и ждет, ждет, ждет...
Если б можно было сейчас прикоснуться к виолончели, излить в звуках свою печаль, свой гнев, горечь! Нет, без инструмента она больше никуда не поедет! И тут смех напал на несчастную вдрызг Рабигуль: хороша бы она была с нею здесь, в санатории!
Да Рита с Людой ее бы сожрали. Этот, как его, слесарь, что ли, ну тот, с кем знакомил ее Володя, наверняка бы решил, что она чокнутая. И только господин Майер - в этом Рабигуль была почему-то уверена - понял бы ее и был бы за нее рад. "Иди в палату, - велела себе Рабигуль. - Чем скорее ты сумеешь уснуть, тем быстрее наступит завтра".
Она открыла кодовый хитрый замок, ступила в тепло узкого, освещенного одной лампочкой коридора, тенью скользнула к себе. Завтра они встретятся и помирятся; он скажет ей все, что положено говорить в таких случаях, он ей все объяснит, и она поймет его и простит, потому что без него нет ей жизни. Рабигуль поняла это с такой пронзительной ясностью, что у нее захватило дух. "Господи, за что ты послал мне такое счастье?" - очень по-русски спросила она того неведомого, грозного и могучего, в которого мы то верим, а то не верим, о котором то помним, то забываем - особенно когда все у нас хорошо, но когда нам трудно, когда тяжело, на него только и уповаем.
***
Уснула Рабигуль, как ни странно, мгновенно. Ей снилась музыка - не та, которую она играла, а новая, незнакомая, написанная во сне. Но когда Рабигуль проснулась, музыки в душе уже не было: она исчезла, пропала, поверженная орущим во всю глотку радио. "Не уходи, не уходи, не уходи..." как заведенный повторял какой-то полоумный юнец. Рита всегда включала радио на полную мощность - терпеть не могла тишины! - и теперь под вопль "не уходи", тяжело отдуваясь, пыталась делать зарядку.
- Вставай, подруга! - крикнула она Рабигуль: у нее было хорошее настроение. - Опять прогуляла всю ночь?
- Я вас не разбудила? - виновато спросила Рабигуль.
- Ниче, - великодушно простила ее Рита. - Мы бессонницами не страдаем.
Они с Людой расхохотались: по их понятиям, это была такая глупость, ну такая глупость! Что-то почти неприличное... Они и тогда смеялись до слез, в первый день знакомства, когда Рабигуль призналась, что у нее проблемы со сном.
- Ну ты даешь! - потешались они, а эта дурочка смотрела на них широко раскрытыми глазами, в которых тоже вдруг заблестели слезы.
Сейчас, бросив на Рабигуль нечаянный взгляд, Рита почувствовала некоторую неловкость: уж очень печальной была Рабигуль.
- Воду пойдешь пить? - протянула она руку дружбы, но неблагодарная Рабигуль отказалась.
- Идите, я - позже, - сказала она, решив не ходить сегодня к источнику вовсе.
Веселья Люды, неожиданного смущения Риты она не заметила, думая только о нем, о Володе.
- Как знаешь, - обиженно поджала губы Рита и взяла с тумбочки свою огромную, в золоте и цветах, кружку. - Люд, пошли?
- Иду-иду...
Они ушли. Вздохнув с облегчением, Рабигуль выключила радио, прервав бесконечную мольбу кого-то к кому-то: "Не уходи!" "Интересно, сколько можно. талдычить одно и то же?" - поморщилась Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Веками, тысячелетиями просят люди друг друга, повторяя эти слова, как заклятие, как молитву. Иногда помогает... Так что нечего вызверяться, как сказала бы Маша.
Рабигуль вдруг заторопилась, заметалась по комнате. Схватила косынку, кружку: может, пойти? "Нет, не пойду!" Бросила в раздражении косынку, швырнула на тумбочку кружку - та обиженно грохнулась набок. Время тянулось мучительно медленно. На смену раздражению пришла странная нерешительность, смутное ощущение какой-то беды... Машинально, не думая, Рабигуль застегнула на боку пеструю юбку, надела белую кофточку, рассеянно поглядела на себя в зеркало. Он ее в этом сто раз уже видел. Она подумала и вынула из шкафа новый светло-сиреневый костюмчик и сиреневые, на высоком каблуке туфли.
Переоделась. Сунула ноги в туфли. Что значит - платье, а особенно туфли для женщины! Сиреневое так идет к черным ее волосам... Настроение немного улучшилось. "Теперь нужно подкраситься", - сказала себе Рабигуль. В самом деле, почему она решила, что нравится Володе всегда и в любом виде? Женщина никогда не должна так думать. Вот же тушь, карандаш...
Почему она их забросила? Ах да, из-за ванн, из-за разлетающегося во все стороны душа. Какие глупости! Другие женщины, куда бы ни шли, непременно подкрасятся, а она... Рабигуль взяла карандаш и принялась за дело. Слегка подвела брови, глаза, подмазала ресницы, коснулась пушистой кисточкой щек. Ну вот, теперь можно идти. Ах нет, еще рано: завтрак только еще начался.
Рабигуль снова заходила по комнате. Чьи это шаги - там, в коридоре? Затаив дыхание, замерев на месте, прислушалась. Кто-то потоптался у двери или ей показалось? - прошел дальше, вернулся.
Сейчас, вот сейчас он стукнет в дверь и войдет...
Резкий голос фрау Майер развеял иллюзии, призвав зарвавшегося супруга к порядку. Тот заоправдывался, заобъяснялся, Рабигуль уловила слово "компания" и улыбнулась сочувственно. Ах, какой он смешной, этот господин Майер! Хотел позвать Рабигуль к источнику - пусть составит всем им компанию, - но для фрау Майер юная Рабигуль - опасность, хотя ясно же, что ничего здесь не может быть! Но все равно: не позволит она, чтобы ее собственный муж любовался тоненькой, как лоза, смуглянкой - черноволосой и черноглазой, - не потерпит невыгодного для нее сравнения.
Рабигуль в сотый раз взглянула на часики. Все, пора. Нет-нет, еще духи! Прекрасное изобретение - спрей. Душистое облако окутало Рабигуль. Она взяла сумочку, еще раз придирчиво оглядела себя с головы до ног - "свет мой, зеркальце, скажи...". Зеркало подтвердило, что она хороша, придало такую необходимую ей сейчас уверенность, и Рабигуль, стараясь не торопиться, направилась в столовую.
Ей навстречу валом валили довольные, сытые отдыхающие. Веселые, в разноцветных платьях, расстегнутых пиджаках. Ни на кого не глядя, но замечая всех, Рабигуль толкнула тяжелую дверь столовой. За дальним столиком у окна никого не было. Никого - это значит Володи. Выходит, он ее не дождался и нарядный костюмчик надет совершенно зря? Кровь стыда прихлынула к щекам Рабигуль. Она прошла к своему столу, бросила на край сумочку, села, поковыряла вилкой остывший гуляш, налила из огромного алюминиевого чайника прохладного чаю, сжевала бутерброд с сыром, встала и пошла к выходу, смутно надеясь, что, может, он ждет на их лавочке. Но там сидели и ржали местные парни, нахально разглядывая заезжую публику. При виде Рабигуль разом смолкли, во взглядах мелькнуло что-то похожее на уважение: какая женщина! Но Рабигуль не заметила произведенного ею впечатления. Она уловила главное: среди сидевших нет Володи, он не ждет ее на их лавочке, значит, не мается, как она, не жалеет, как видно, о том, что случилось. "Но ведь этого не может быть! - в отчаянии подумала Рабигуль. - Так разве бывает, когда любовь? Пойти к нему? Нет, ни за что на свете!"
- Эй, подруга! Але, замечталась? - Перед ней стояла Рита. - Ты что, оглохла? Зову, зову... Тебе телеграмма.
- От кого? - испугалась Рабигуль: "У мамы больное сердце!"
- Телеграмма от гиппопотама, - сострила Рита и добавила, гордясь собой:
- Я чужих телеграмм не читаю.
Рабигуль разорвала полоску, скреплявшую сложенный вдвое листок. "Срочно возвращайся, намечается длительная командировка", - писал Алик.
4
- Да вы у нас молодец! Впрочем, с кризами так иногда бывает. Если вовремя ухватить.
Молодой, очень в себе уверенный невропатолог освободил Володину руку, упаковал тонометр в коричневую коробочку, щелкнул замком.
- Что ж, коллега, - повернулся он к Серафиме Федоровне, молча стоявшей рядом, - укольчики пока оставим, а в остальном... Поздравляю!
- В столовую ходить можно? - нетерпеливо спросил Володя. Это было для него сейчас самым главным.
- Можно, - бодро ответил невропатолог. - И пройтись по аллеям... Только медленно, не спеша: вдох - выдох, вдох - выдох, и вниз не спускаться - это уж само собой. И никаких ванн, натурально.
- Обошлось, - перевела дух Серафима Федоровна, и ее суровое лицо неожиданно осветилось мягкой, застенчивой, девичьей улыбкой. - Выходит, хорошо, что супруга ваша оказалась не в Москве, а в Дубултах.
Еще бы! Только Сони ему здесь не хватало!
- Так я пойду на обед? - еще не веря своему счастью, переспросил Володя.
- Да, да, конечно! - подтвердила Серафима Федоровна. - Сейчас позвоню на кухню. Только осторожнее, хорошо? В таких случаях не исключены рецидивы. Никакого спиртного, никаких... - она неопределенно пошевелила пальцами, стараясь Подыскать подходящее слово, - никаких выкрутасов...
Что она хотела этим сказать? Все эти смутные, тяжелые дни Володя старался не думать о Рабигуль, не вспоминать о ней и не волноваться, чтобы скорее поправиться, но ничего из благого его намерения не получалось: она в нем просто жила. Он просыпался, и первая мысль была: "Рабигуль!" Ныряя в блаженное забытье после уколов, он видел гладкие черные волосы - то забранные в пучок под экзотический испанский гребень, то упавшие тяжелой волной на плечи, - видел обиженные родные глаза, чувствовал на себе ее легкое, юное тело, слышал горячий шепот, страстные слова на чужом языке слетали с любимых губ.
- Что, что ты сказала?
- Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина...
Милая, милая... Он обидел ее. Стыдно и страшно вспомнить, как он ворчал там, в музее, а потом орал на нее после ночи любви. "Я тебе все объясню, родная моя... Мне уже было плохо: поднималось давление, что-то мешалось у меня в голове..." Володя закрыл глаза, собираясь с силами: они понадобятся ему сегодня, еще как понадобятся! "Как же зависим мы от нашего тела, как оно нас подводит..." Он спустил ослабевшие за время болезни ноги на коврик, опираясь на обе руки, встал, шагнул вперед. Ничего, неплохо.
Осмелев, прошелся по комнате, вышел на балкон, сел в шезлонг, с наслаждением подставил лицо солнцу.
За долгую неделю его болезни пышными стали деревья, жарким - солнце, а небо таким невозможно синим, что Володя зажмурился. "Почему ты ни разу не пришла ко мне? - продолжал он свой бесконечный разговор с Рабигуль. Неужели ты ничего не знаешь? Ведь меня нет в столовой, у родника, нет нигде. А если знаешь, то как можешь такой быть жестокой?" Но он тут же оправдал Рабигуль: она ведь такая гордая, и он обидел ее, что-то такое сказал... невозможное. Но что - не помнит.
Володя вздохнул: надо еще прочитать Сонины письма - лежат на тумбочке. Раздражение вспыхнуло внезапно и ярко: "Договорились же не писать, так нет, неймется!" Он встал, опираясь на подлокотники, вернулся в комнату. На смену раздражению пришло беспокойство: а вдруг что-то случилось с Наташей?
Взял с тумбочки письма, вернулся на балкон, сел в кресло: из шезлонга тяжело подниматься. Ничего, конечно, ни с кем не случилось, но новости были, "Дубулты умирают, - писала Соня. - Почти нет отдыхающих, особенно "дикарей". Латыши косятся на приезжих, как на врагов; в магазинах, кафе, на пляжах нас "в упор не видят". Местные русские в ужасе: отовсюду их вытесняют, выдавливают. Дочь нашей официантки поступала в училище - всего лишь в училище дошкольного воспитания! Здесь выросла, знает латышский язык, как русский, и стаж был - работает два года няней, - так все равно не приняли, хоть и сдала экзамен по языку. Настя прямо почернела от горя, а дочка озлобилась, тут же ушла из садика - заведующая чуть ли не на коленях перед ней стояла, умоляла поработать, пока найдут замену. Но у девочки шок, обида смертельная, лежит на диване лицом к стене и молчит. Да, выдавливают..."
Странное слово дважды употребила Соня в письме, откуда оно взялось? Володя отметил это рассеянно и равнодушно. Какая разница? Взялось и взялось.
Значит, так говорят в Доме творчества, а может, пишут в газетах.
"У нас тут холодно, - заканчивала письмо Соня. - И скучно. Целую". Жаль, что холодно. Плохо, что скучно. С огромным облегчением закончил Володя чтение писем: пока ничего страшного, хотя случай с Настиной дочкой - опасный симптом. Ощутимая тревога висела в воздухе и здесь, в Пятигорске, а уж в Прибалтике...
Казалось, вот-вот грянет буря, и все взорвется, полетит к чертовой матери, рухнет построенное двумя поколениями, пронесенное через две войны, обагренное кровью, оплаченное сотнями жизней отечество. Но все старались жгучей этой тревоге не поддаваться - есть правительство, власть предержащие, им виднее. Так и Володя. Прочитал про Дубулты, подивился странностям тамошней жизни и снова, закрыв глаза, подставил лицо солнцу. Посидел немного, потом пошел в ванную, брился долго и тщательно - здорово зарос за неделю, как же таким небритым прикоснется он к губам Рабигуль? Так же долго, придирчиво выбирал рубаху. Надел синюю, к глазам, усмехнулся собственному волнению и отправился к Рабигуль - мириться.
***
Он нигде ее не нашел: ни в столовой, ни на лавочке, ни в аллеях. Нет, он не позволит, чтобы нелепая случайность... Да и сил не видеть ее больше не было. Володя решительно направился к первому корпусу, где жила Рабигуль.
- Здрасьте, - еще издали приветствовали его блондинка с перманентом барашком, толстушка, и блондинка без перманента, потоньше, но зато с очень злыми, злорадными даже глазами. Они сидели бок о бок у цветника и лузгали семечки, культурно собирая шелуху в подставленные ковшиками ладошки. Острое любопытство горело в глазах.
- А она уехала, - не дожидаясь вопроса, с удовольствием сообщила толстушка и в волнении сплюнула шелуху наземь.
- К мужу, - добавила та, что без перманента.
- Он вызвал ее телеграммой.
- Уезжают, кажись, за границу.
Они говорили поочередно, по фразе, как два эксцентрика, с одинаковыми интонациями - злорадного удовлетворения, а Володя стоял перед ними оглушенный, ошеломленный, не понимая, кто эти женщины, откуда знают его, какое отношение имеют они к Рабигуль и что ему теперь делать.
- Спасибо, - сказал он тусклым, безжизненным голосом и пошел к себе, стараясь идти твердо и быстро, но шел медленно, неуверенно, потому что снова прилила кровь к голове и замельтешили мушки перед глазами.
Что-то нужно было немедленно делать, но что, он не знал. Силился вспомнить и никак не мог. Все вдруг потеряло значение: солнце, горы, синевшие вдали, и то, что он встал на ноги, а впереди - еще неделя. "Целая неделя!" - с ужасом подумал Володя. Что ему теперь здесь делать? Надо ехать, спешить, лететь к Рабигуль! Она уезжает? Не может быть... Нет, этого просто не может быть! Злые бабы - ну те, что с таким смаком лузгали семечки, врут, издеваются, мучают его нарочно!
Володя ввалился к себе таким усталым, опустошенным, словно перетаскал на собственном горбу мешки с мукой, как те грузчики, за которыми он наблюдал когда-то студентом: думал, что как раз так изучают жизнь, дурачок. Он рухнул ничком на кровать - красный туман поплыл перед глазами - и стал думать, что делать. Ведь он даже фамилии ее не знает, а уж адреса и подавно. Придется что-то придумать, наврать Серафиме и адрес выпросить. А как он поедет? Сил нет никаких! Ничего, как-нибудь доберется, лишь бы достать билет. Господи, почему приходится все доставать? Везде, во всем мире, были бы деньги, а у нас... Сколько об этом они говорили - там, в нижнем буфете, - а что толку?
- Можно?
Не дожидаясь ответа, кто-то толкнул дверь. Николай... Вкатился, как шарик, без церемоний сел на кровать - под крепким телом жалобно пискнули и замолчали, смирившись, пружины.
- Ну, ты даешь, - с ходу заговорил Николай. - Мы тут с Клавдией отъехали в Кисловодск на недельку - сняли комнату, все чин-чином, - а ты без нас, выходит, что ж, занемог? Что случилось-то?
- Скучно рассказывать. Все в порядке уже.
- Кой черт, в порядке! Морда сикось-накось.
Володя поморщился.""
- Не кричи, ради Бога.
- А я что, кричу? - искренне удивился Николай. - Вовсе я не кричу, разговариваю... А краля твоя где?
- Уехала.
- Вот те раз!
- Слушай, - неожиданная идея осенила Володю, и он заговорил лихорадочно, быстро, - не можешь ты попросить Клаву...
Торопясь, спотыкаясь о фразы, багровея, покрываясь потом, изложил Володя свою нехитрую просьбу: узнать фамилию Рабигуль и ее адрес. Лучше, если это сделает женщина.
- А то! - согласился с ним Николай. - Наврет С три короба - не подкопаешься! Ей как раз сегодня к врачу, мы потому и приехали. - Он хитро подмигнул Володе. - Отметимся и - вперед, в Ставрополь.
- В Ставрополь? - не поверил своему счастью Володя.
- А что? - удивился Николай. - Гулять, так гулять! У шахтеров деньжата водятся. Правительство нас уважает!
Знал бы он, что ждет их всех впереди...
" - Мне бы билет на Москву, - стыдясь себя, жалко попросил Володя. - Я понимаю, вам не до этого, но может...
- О чем разговор? - бурно обрадовался Николай. - Ты ж подарил мне книжку, да еще надписал, а я что ж, не куплю для тебя какой-то паршивый билет?
Володе было ужасно стыдно - просьба не из приятных, - но выхода не было: жгучее нетерпение съедало его. Нетерпение, страх: вдруг в самом деле уедет в какой-нибудь там Алжир? А ему без Рабигуль нет жизни - он это понял ясно.
- Давай деньгу, паспорт, - энергично распоряжался меж тем Николай, сунул то и другое в карман широких, как у матроса, брюк, стиснул Володину руку. - Пока!
Будет тебе билет, не сумлевайся.
- И адрес, адрес! - торопливо напомнил Володя.
- И адрес вырвет, будь спок, - басом расхохотался Николай: гениальная идея пришла ему в голову. - Наврем, что обещала прислать журнал, для вязанья. У нас в Донецке все бабы на нем помешаны.
Какой журнал? Какое вязанье? Спрашивать Володя не стал. Через два дня, перетерпев изумление Серафимы, терпеливо выслушав предупреждения главврача, махнув рукой на мрачные прогнозы невропатолога, Володя сел в пригнанное Николаем такси и покинул санаторий "Ласточка".
- Спасибо тебе, - сказал он на прощание Николаю. - И вам - тоже. Огромное, до небес спасибо!
Клава зарделась.
- И вам... За книжечку... Девчонки в буфете лопнут от зависти.
- Да что там, - смутился Володя.
- А то б ни за что не поверили, что я с поэтом, вот так вот запросто, как с простым человеком...
Клава запуталась в словах, спряталась за широкую спину возлюбленного. Володя растрогался, обошел Николая и поцеловал ей руку, чем потряс Клаву до глубины души: такое случилось в ее жизни впервые. Она чуть не расплакалась от смущения. Николай ободряюще обнял ее за плечи.
- Ну, будь! - сжал он огромной ручищей Володину руку. - Привет Москве!
И они - Николай и Клава - не спеша, с удовольствием направились к источнику вкушать чуть пахнущую сероводородом тепловатую, но зато полезную воду. Приближалось торжественное время ужина.
5
- Что-то случилось? - спросил Алик, отодвигаясь.
Впервые ничего у них не произошло: невообразимо холодной, мертвой была Рабигуль. - Что-то случилось, - печально и утвердительно, уже без вопроса, повторил он. - Ты и прежде меня не баловала - то у тебя болит голова, то ты устала после концерта, то, видишь ли, у тебя депрессия...
Последнее слово сказал раздраженно, почти презрительно: здоровый физически и душевно, Алик, несмотря на пространные Машины разъяснения, так и не смог до конца поверить, что это и в самом деле болезнь, а не дамский каприз. Он уже забыл, как страдал когда-то, когда прогнала его от себя Рабигуль, как ничего на свете ему не хотелось, ничто не было в радость. Конечно, это была еще не депрессия, но если б вспомнил он то давнее свое состояние, то мог бы, пожалуй, представить, как мучилась Рабигуль, когда лежала целыми днями, съежившись, на диване, пока не заставила ее Маша пойти к врачу. Но оскорбленный, униженный Алик чувствовал сейчас только себя; инстинкт самосохранения, извечный инстинкт собственника и самца, переполнял его душу и тело. Этот инстинкт твердил: "У тебя отбирают твое. Сражайся, дерись, увози ее поскорее, спрячь подальше, держи изо всех твоих сил!" Чужая, непроницаемая, запертая на сто замков женщина лежала в его постели. Она была холодна, как лед, прекрасна, как Нефертити, и молчалива, как страна ее предков - Восток. И хотя она давно жила в Москве, окончила Гнесинку, играла в оркестре, исполняя и русских, и западных композиторов, все равно в ее крови оставался и жил Восток и останется, должно быть, навеки.
"Не надо, не выясняй ничего, ни о чем больше не спрашивай", предупреждал Алика все тот же древний инстинкт, который внезапно и остро пробуждается в нас, когда загорается на пути красный свет и нужно остановиться и думать, и принимать решение.
- Надо подавать документы, - после паузы сказал он. - Надо сфотографироваться на зарубежный паспорт.
- Мне не дадут справки о здоровье, - тихо промолвила Рабигуль, противясь неизбежному.
- Дадут, - жестко возразил Алик. - Ты же была у частника, в поликлинике карта чистая.
- Не очень. Там - сердце...
- Когда им надо, - подчеркнув интонацией слово "им", возразил Алик, так никакое сердце ничему не помеха. Вот если бы ты надумала прогуляться туристом, тогда бы каждое лыко ложилось в строку, Они разговаривали размеренно и спокойно, негромко роняя слова, но это было сражение - еще не война, но уже сражение: гремели первые одиночные выстрелы, строились в шеренги весомые, с обеих сторон, аргументы.
- Ты бы сказал, что больна жена.
- А ты не больна, и потом - им это до фени. У нас выездная организация, ты прекрасно знаешь.
- А как же оркестр? И моя музыка? Я в Пятигорске кое-что записала.
- Никуда твоя музыка от тебя не денется! - повысил голос Алик. - Сиди и пиши свои дурацкие ноты, если уж тебе так неймется. - Он покосился на жену и добавил не без злорадства:
- Кто ж виноват, что ты родилась женщиной? Муж - ведущий, а жена ведомая.
Обида обожгла Рабигуль, как крапива. Счастливая Маша: у нее только музыка и любовь, и никакая она не ведомая, и нет у нее ведущего.
- Спокойной ночи, - сказала Рабигуль и повернулась к мужу спиной.
- Спокойной ночи, - пробормотал в ответ Алик и, не удержавшись, робко поцеловал обнаженное плечо жены.
Неудовлетворенное, остановленное на полпути желание вспыхнуло с новой силой. Может быть, сейчас... Но Рабигуль тут же натянула на плечо одеяло, и этот жест сказал Алику больше, чем много слов: она не любит, не любит его, она его никогда не любила!
Вот если б у них был ребенок... Но и этого не дала природа. Как же он безнадежно несчастлив! Хотя на работе его уважают и ценят, а работа, что ни говори, главное для мужчины. Так уговаривал, утешал себя Алик, с тоской понимая, что главное для него - Рабигуль. И всегда была главным. Он и работал для нее, и чего-то для нее добивался, и друзей ее принял, а своих у него и не было: все вобрала в себя Рабигуль, никого, кроме нее, не было нужно.