Как вообще слушают музыку? Этого Володя не знал. Он что-то чувствовал, неопределенно и смутно, о чем-то думал, но спроси его о чем, он бы затруднился ответить. Душа его слилась с льющимися со сцены звуками воедино, воспарила в горние сферы, оторвавшись от грешной Земли, сердце ликовало и плакало, и любило, любило, любило... Он закрыл глаза - ему не нужно было более смотреть на Рабигуль, он и так видел это строгое, вдохновенное лицо, тоненькую фигурку, склоненную над виолончелью, длинные суховатые пальцы... Когда музыка смолкла и через секунду тишина в зале обрушилась аплодисментами, Володя открыл глаза. Теперь он видел Рабигуль не очень отчетливо, потому что в глазах его были слезы. Дирижер взмахом руки властно поднял оркестр, повернулся лицом к залу, строгое его лицо еще хранило следы только что отбушевавшего взлета.
Аплодисменты, негромкие, но настойчивые, не умолкали, но теперь к ним прибавилась признательность музыкантов. Постукивая смычками по инструментам, они, стоя, благодарили маэстро: ведь это он заставил звучать их так мощно и слаженно, так упоительно гармонично.
***
Сомневаясь, робея, не уверенный, что ему будут рады, Володя дождался Рабигуль у служебного входа.
Она вышла в розовом легком костюмчике, и он шагнул ей навстречу и снял с ее плеча тяжелую виолончель, благословляя судьбу, что нашлась причина для ожидания. "Что ж Алик-то позволяет?" - не без злорадства подумал он и тут же перепугался: вдруг бы Алик и в самом деле зашел за женой, вот был бы номер!
- У Алика заболела мама, - словно подслушав Володины мысли, сдержанно объяснила Рабигуль. - Он сейчас у нее.
Опять подпрыгнуло сердце, после двух подряд приступов Володя стал его чувствовать. Что означает эта немногословная информация? Как должен он на нее реагировать? Попроситься на чашку чаю? Он открыл рот, но не посмел произнести эту до ужаса банальную и такую прозрачную фразу. Его остановила музыка, да-да, она, еще жившая в нем, не покинувшая его.
Эту музыку ему дала Рабигуль. Чашка чаю... Какая пошлость! Нет, они просто погуляют по улицам. Несмело взял он Рабигуль под руку.
- Помнишь, как пела Эолова арфа?
Она поняла его сразу.
- Дзинь-дон, дзинь...
Низкий голос Рабигуль изобразил звучание арфы с поразительной точностью.
- Трудно после концертов приходить в себя? - спросил Володя и робко погладил руку этой удивительной женщины, с которой - подумать только! - он был даже близок.
- Ничего, я привыкла, - ответила рассеянно Рабигуль и задумалась, отдыхая.
Так, молча, они шли по вечерней теплой Москве, потом спустились в метро, потом снова шли под зеленой листвой - уже летел тополиный пух, - и Володя, как мальчик, все маялся неотвязной мыслью: посметь ли ему поцеловать Рабигуль? Ведь Пятигорск остался далеко позади, и расстались они плохо. Сотворцы из нижнего буфета попадали бы со стульев, если б прочли его мысли. Только Миша, пожалуй бы, не смеялся, и то потому, что флегма да еще весь в своих переводах с черт знает каких языков.
Хорошо, что женат на востоковедше, делает ему подстрочники.
- Ты не поцелуешь меня? - неожиданно спросила Рабигуль, когда свернули в ее переулок.
"Да, ведь сейчас уже их дом, а у дома не полагается, - с болью подумал Володя. - Что ж, понятно".
Ему и в самом деле было понятно, но эта ее предусмотрительность так ранила!
Он остановился и остановил Рабигуль, впился в ее губы с такой силой, что она отшатнулась. Но Володя не отпустил Рабигуль, прижал, расставив ноги, к себе. Проклятая виолончель мешала, и движением плеча Володя отправил ее на спину. Он целовал Рабигуль с таким отчаянием, словно они прощались навеки. Он не хотел, не мог ее отпустить. Разве она не чувствует, как безумно он ее хочет? Со всхлипом оторвалась от него Рабигуль.
- Ко мне нельзя, - беспомощно сказала она.
- Чтобы не осквернять? - нехорошо усмехнулся Володя.
От его недавней робости не осталось и следа. Сейчас он почти ненавидел Рабигуль. Бережет домашний очаг, а он - хоть пропадай! Она посмотрела на него, черные глаза осветила улыбка.
- Чего ты злишься? - мягко спросила Рабигуль. - Ну скажи, чего?
- Потому что ты не моя, - ответил Володя честно. - Понимаю, что глупо и не имею права, но страдаю ужасно.
- Не надо, - тихо сказала Рабигуль. - Судьба послала нам любовь, когда я, например, уже не надеялась. Надо быть ей благодарными.
- Все это - литература, - раздраженно махнул Володя рукой. - Лучше скажи, когда он уедет?
- Скоро, - не сразу ответила Рабигуль. - Через две недели.
- О Господи, - стиснул зубы Володя. - Целых четырнадцать дней! - И вдруг испугался до смерти. - А ты? А..., а ты?
- Я - в ноябре. Но сначала придется заняться дачей. У меня как раз будет отпуск. У всего оркестра до гастролей отпуск. Придется поехать на дачу. С мамой Алика.
Эти проклятые дачи... Всегда дачи! У всех дачи!
Соня пилила его полжизни: почему у всех есть дачи, а у них - нет. Особенно когда росла Наташка, и каждый год они то тут, то там снимали комнату с террасой - почти всегда неудачно.
"Потому что я их терпеть не могу! - кричал в ответ жене Володя. Потому что легче что-нибудь снять, а потом отвалить назад, в город, и не мучиться вечными проблемами: течет - не течет крыша, влезли или нет воры..."
- Но я буду приезжать в Москву, - торопливо добавила Рабигуль. Обязательно!
Она не сказала "к тебе", но покраснела, запнулась, и радость бурной волной затопила несчастное Володино сердце.
- Я так люблю тебя, - заторопился он. - Я подожду... Буду ждать, сколько хочешь...
Он снова стал целовать Рабигуль - с огромной нежностью, проклиная себя за недавнюю глупость и грубость.
- Дорогой мой, - прошептала Рабигуль застенчиво, осторожно, - и я люблю тебя тоже. Но давай подождем эти дни до Алжира, прошу! Надо же щадить друг друга.
И он с болью понял, что она говорит не о нем и о себе, а о себе и Алике.
***
Любовь Петровна почти сидела в кровати - так высоко стояли подушки. И все равно дышать было трудно.
Алик сидел рядом, безнадежно опустив руки, неотрывно гладя на похудевшее, бледное лицо матери. Ей и разговаривать было трудно, а ему сказать было нечего. "Она умирает, а я уезжаю..." Эта мысль застряла в мозгу как заноза, как опухоль - та, что съедала мать. "Рабигуль не знает, рассеянно вспомнил он. - Думает, воспаление легких..."
- Так что он там говорил? - задыхаясь, снова спросила мать.
- Сказал, что должна отлежаться, - громко и бодро заговорил Алик, принимать по схеме лекарства. Велел соблюдать полный покой.
- А дача? - возразила Любовь Петровна. - Я там все посадила.
- Дача - потом, - морщась от безнадежности, сказал Алик.
- Может, вы съездите? Полить, прополоть.
- Обязательно съездим, - успокоил мать Алик, невольно вздохнув.
Придется, конечно, съездить: прополоть сорняки, полить грядки.
- Я понимаю, что ей нельзя, - поджав губы, упрямо продолжала Любовь Петровна, угадав, о чем думает сын. - Так пусть наденет перчатки!
Алик кивал, со всем соглашаясь, мельком отметив с печалью, что" мать все откровеннее не любит его жену, а ведь кроме Рабигуль ухаживать за ней будет некому. Может, отложить отъезд? Но врач сказал, что никто не знает, как долго все это может длиться.
- Я не Господь Бог! - сердито отрезал он, когда Алик спросил его во второй раз. - В таком возрасте замедляются все процессы, так что... - И, забарабанив пальцами левой руки по столу, замолчал, выписывая рецепт. Будут боли - вызывайте сестру, сделает укол.
- А боли обязательно будут? - совершенно пал духом Алик.
- Не обязательно, - успокоил его доктор. - Это так, на всякий случай. Вообще нужно было сделать все-таки биопсию.
- Врач сказала, и так все ясно. Сказала, зачем ее мучить? Биопсия легких - та же операция...
- ..Ты меня слушаешь? - прорвался сквозь глухую пелену печали строгий голос матери. - Значит, там, где палочки, - помидоры...
Она воодушевилась, голос ее окреп. "Может, попробовать: довезти маму до дачи? - в нерешительности подумал Алик. - И чистый воздух, и вообще... - Но тут же испугался. - А медсестра? А если начнутся боли? Надо посоветоваться с Рабигуль..."
- Мамочка, я пойду. Все в холодильнике, чай - в термосе. Завтра после репетиции придет Рабигуль.
- Да не нужна мне твоя Рабигуль! - с открытой враждебностью возвысила голос мать. - Что она может? Ни вымыть полы, ни постирать! И тяжести она, видите ли, носить не может. А как свою виолончель...
- Ну зачем ты так? - огорчился Алик. - Для полов у нас есть пылесос, а белье я выстирал.
- Не ты, а машина, - сердито поправила его мать.
- Ну машина, - покорно согласился Алик.
- Завтра не приходите, - решила Любовь Петровна. - Холодильник набит битком, и я хочу отдохнуть. Вечером позвоню и скажу, что мне нужно.
Алик склонился над матерью. Она резко от него отвернулась, и поцелуй пришелся куда-то в ухо. За что она сердится? На него-то - за что? Он осторожно прикрыл за собой дверь. Почувствовал огромное облегчение, вырвавшись на свободу. Облегчение и стыд за него: это ведь его мать, как он может? "Почему она такая сердитая? - снова подумал он. - Не понимаю..."
- Это от слабости, - сказала, выслушав Алика, Рабигуль.
- От слабости? - не понял Алик.
- Ну да, - кивнула жена. - Мама твоя привыкла все делать сама. И вдруг - постель, болезнь, лютая слабость...
- С нее-то все и началось, - вспомнил Алик.
Они сидели на кухне. Неяркий свет бра освещал стол, их склоненные над столом лица. Грозное известие, привезенное Аликом, объединило их, и Рабигуль в который раз поразилась бездонности нашего сердца.
Вот сидит против нее человек, которого она не любит, но он ей невероятно, невозможно близок, а на другом конце Москвы - тот, кого любит, чужой, не очень понятный, с переменчивым настроением... Непрестанно, мучительно, с радостью и со страхом думает она о нем днем и ночью и только этими думами и живет.
- Тебе нельзя не ехать, - сказала Рабигуль мужу. - Если что, я тебя вызову.
Алик подавил вздох. Значит, он будет один, и никто к нему ни в каком ноябре не приедет. Только если умрет мать. Какая жестокая альтернатива! Гнев охватил Алика; почему именно ему выпало такое на долю? Чем он прогневал Всевышнего? Алик покосился на Рабигуль. Как всегда замкнута и спокойна. Но что-то новое появилось в ней, вся она стала другой. И в постели - другой. Он всегда страдал от ее холодности, но теперь, после Пятигорска, что-то зажглось в этой непостижимой женщине, его - неужели? - жене, а он оставляет ее одну!
Алик встал, подошел к Рабигуль, склонился над ней, сидящей на стуле, и стал ласкать ее грудь, живот, добираясь до лона.
- Ты что? Ты чего? - шептала Рабигуль, но он не слышал ее.
Резким движением отодвинув от стола стул, Алик позволил жене встать, но только затем, чтобы грубо и быстро уложить ее на пол, прижать всей своей тяжестью к ковровой дорожке, зажать рот поцелуем и рвануть "молнию" на своих брюках. Такой страсти он не испытывал никогда. Так не был он никогда с Рабигуль. Ошеломленная, она не сопротивлялась, да и как бы она могла? Это было почти насилие, но она ответила на него столь же грубо и страстно, сжав Алика Коленями, сцепив за его спиной руки, застонав от жгучего наслаждения. Что-то темное, из недр естества поднялось в ней, слепой поток унес ее далеко-далеко - от музыки, стихов, возвышенных чувств, вообще от культуры к тому первородному и слепому, что заставляет человека вспомнить потом, что он - часть природы, а не ее властелин. Всемогущая смерть, незримо и грозно вставшая у изголовья еще не старой женщины, карауля и не отпуская ее, внезапно обострила чувства, вызвала безумную жажду жизни, от-" чаяние от предстоящей разлуки у Алика, бурную радость у Рабигуль - "Теперь можно не ехать!" - стыд за эту преступную радость... Вся эта буря чувств заставила Рабигуль шептать слова, ее недостойные - но сейчас они были правдой! ощущая, как растет, поднимается и выплескивается наружу волна наслаждения того самого, что открылось ей в Пятигорске.
- Володя...
- Как, как ты меня назвала? - спросил, приподнимаясь на руках, Алик.
- Никак, - помолчав, ответила Рабигуль и закрыла глаза, скрывая внезапные слезы.
8
Теплой ночью, полной лунного света и сияющих звезд, незримо и вкрадчиво август на мягких лапах вошел в Москву. Начался последний месяц короткого лета. Солнце пылало безнадежно и яростно, чувствуя, что осталось ему царить недолго, электрички пахли яблоками и грибами, загорелые дачники везли в Москву бесценные дары земли. Но вечерами уже накидывались на плечи легкие кофточки, выпадала по утрам роса, и трава все дольше оставалась седой и мокрой, грачи обучали птенцов, подготавливая их к дальнему перелету. Шум множества крыльев заставлял прохожих поднимать головы, провожая взглядом проносящиеся над Москвой стайки, и задумчивые, чуть печальные улыбки освещали лица: да, осень не за горами.
Рабигуль шла в ситцевом сарафане, присланном из далекого Казахстана. Мать шила великолепно - в свое время это спасло от голода всю семью - и знала достоинства Рабигуль. Узкие бретельки оставляли открытыми смуглые плечи, тугой лиф плотно облегал высокую грудь, пышная юбка подчеркивала тонкую талию, стройность длинных, красивых ног.
Сегодня у Рабигуль выходной: ей не нужно ехать на дачу. И сегодня придет Володя. Перед отъездом Алик, поколебавшись, подумав, предусмотрев то и это, все-таки вывез мать за город, и ей сразу стало легче.
Целыми днями сидела она в кресле, в тенечке, зорко наблюдая за Рабигуль. Та носилась по участку, как веселый, озорной ураган. Все делала, все успевала, а вечером вихрем летела в Москву, где ее ждал любимый. Она спускалась на перрон, делала два шага ему навстречу и оказывалась в сильных мужских руках.
Володя обнимал Рабигуль так крепко, словно они встретились после мучительной и долгой разлуки. Не разжимая рук, они ехали к ней домой и упоенно бросались друг к другу, а потом, опустошенные и счастливые, пили на кухне чай или, смеясь от полноты жизни, стояли вместе под душем, и Володя все боялся, как бы Рабигуль не упала, когда он ласкал ее под прохладными струями, возбуждавшими их обоих. Он же укладывал Рабигуль спать.
- Не звони очень рано, - просила она. - Завтра я отсыпаюсь.
- Конечно, конечно! Я позвоню в десять.
Осторожно щелкал замок - это уходил Володя, - и Рабигуль, обхватив руками подушку, проваливалась в глубокий сон. Она все объяснила в оркестре про Любовь Петровну, и маэстро, поогорчавшись, нашел ей замену на время гастролей. Так она осталась в Москве, с любимым. "Но ведь Любовь Петровна и вправду больна", - оправдывалась перед собой Рабигуль, не веря своему счастью и стараясь не вспоминать о последнем разговоре с маэстро.
- Хорошие у вас композиции, - сдержанно похвалил он. - Я тут кое-кому показал, но теперь лето, все разъехались, в Союзе композиторов тишина, так что придется повременить. А над чем вы работаете сейчас?
Вопрос ударил прямо в солнечное сплетение. Над чем же она работает? Да ни над чем! Мечется между дачей, где заботы и горе, и Москвой, где такое счастье... Еле-еле успевает отыграть обязательные три часа, чтоб пальцы не забыли виолончели.
Запинаясь в смущении, Рабигуль бормотала нечто невразумительное:
- Вы ведь знаете, я всего лишь исполнитель...
То, прежнее, написалось само, случайно... Я не думаю, что должна...
И тут маэстро показал свой нрав, встал на дыбы, и Рабигуль увидела его таким, как видели иногда другие, вызвавшие дирижерский гнев.
- То есть как это - "само"? - загрохотал он, надвигаясь угрожающе на Рабигуль. - То есть как - "исполнитель"? Я же сказал - да или нет? - что у вас хорошие, неожиданные, свежие композиции! Значит, что-то проснулось в вашей душе, и вы несете за это ответственность! Человек отвечает, черт возьми, за талант, посланный свыше!
Широкое крестьянское лицо раскраснелось, глаза сверкали, вздыбилась седая грива буйных волос. Старик был поистине великолепен.
- И что же вы улыбаетесь? - окончательно разъярился он, заметив радость ветреной девчонки при слове "талант". - Что я сказал смешного?
- Ничего, - пролепетала испуганно Рабигуль.
- Нечего веселиться, - проворчал дирижер, и ворчание его походило на громыхание затихавшего, далекого уже грома. - Рано! Пока рано. Есть наметки, штрихи таланта, только штрихи. И неизвестно, что из вас там получится, и если будете, скажем, лениться...
Он уже немного жалел, что похвалил Рабигуль: посмотрите-ка на нее! Сияет, как блин на масленице.
Эта молодежь и так не в меру самонадеянна...
Рабигуль, пережив мгновенный испуг, и впрямь сияла. Куда девалась ее обычная сдержанность? Алели щеки, улыбались губы, а уж глаза... Маэстро взглянул на нее из-под косматых бровей и неожиданно для себя улыбнулся тоже. Грубое его лицо сразу смягчилось и подобрело.
- Ну-ну, это я так. Работать, работать и работать!
Сидеть за столом и писать. У композитора должен быть крепкий зад.
Рабигуль, покраснев, кивнула, и они расстались до осени.
Конечно, она обо всем рассказала Володе, опустив, естественно, последние слова маэстро, он, конечно, порадовался вместе с ней, но он же и забирал все ее свободное время, и она это время с восторгом ему отдавала. Иногда, проводив Володю, вставала и среди ночи садилась за инструмент - так жгла внутренняя тревога: как ни старалась Рабигуль беречь пальцы, все равно от этой проклятой дачи они огрубели.
А Любовь Петровна придумывала все новые для нее заботы. Но когда дошло до "закрутить банки", Рабигуль взбунтовалась.
- Я не могу, - тихо, но твердо сказала она. - Скоро вернутся наши с гастролей, и я должна быть в форме.
- Но ведь тебе все равно уезжать, - напряженно, скрывая неуверенность, страх: вдруг не поедет? - сказала Любовь Петровна, и глаза ее острыми буравчикамц вонзились в темные, непроницаемые глаза своенравной, нехозяйственной невестки. - Я уже выздоровела, приедем в Москву - можешь отправляться на все четыре стороны.
"Она больна, - в который раз напомнила себе Рабигуль, - больна смертельно, нужно быть снисходительной".
- Я прекрасно себя чувствую, - повторила Любовь Петровна, словно прочитав ее мысли.
Она и вправду посвежела, окрепла, даже загорела - не от солнца, от воздуха. Она уже не сидела, как прежде, целыми днями в кресле. Поливала цветы из шланга, готовила обед, болтала, стоя у забора, с соседками. Но требовала, чтобы Рабигуль вер равно приезжала.
- Мало ли что, - неопределенно говорила она.
***
- Силен человек! - восхищался Володя. - Так значит, пора вывозить ее с дачи? Я поговорю с Женей: у него есть тачка.
- Скорей бы! - вздохнула Рабигуль.
По счастью, двадцатого приезжал оркестр, и Любовь Петровна приняла неизбежное, хотя было сухо, тепло, только ночи похолодали, впереди светил благословенный сентябрь, а там и бабье лето. Она прошлась по саду, постояла у клумбы, примериваясь, какие срежет цветы, вернулась в дом и принялась собирать вещи, попутно давая Рабигуль указания, что нужно сделать без нее, как закрывать дачу.
В субботу приехал Женя. Толстый, флегматичный, погруженный в себя, с неизменно оттопыренной нижней губой, он, казалось, не мог вызвать никаких подозрений - Рабигуль с Володей были уверены! Но Любови Петровне все равно не понравилось, когда подкатил его маленький дребезжащий "Москвич" и к нему выпорхнула оживленная и хорошенькая Рабигуль, в шортах и маечке, да еще без лифчика! "Надо скорее отправлять ее к Алику", - с беспокойством подумала Любовь Петровна, в который раз отметив, как расцвела, похорошела без ее сына невестка, какой веселой и беспечной стала она.
Тяжело оседая от перегрузки, набитый по самую крышу "Москвич" двинулся, отдуваясь, в путь. Молчаливый Женя старательно объезжал колдобины, справедливо полагая, что если его боевой конь хотя бы в одну из них ступит копытом, то бишь колесом, то выбраться будет ему трудновато. Любовь Петровна сидела с ним рядом и молчала тоже. Рабигуль, теснимая грудой предметов, среди которых были и ненавистные банки, поглядывая на свекровь в зеркальце, все думала, что бы ей такое сказать.
- Ну, отдыхайте! - с облегчением сказала она, когда выгрузили и Любовь Петровну, и ее вещи. - Полы вымыты, пыль вытерта, еда в холодильнике.
Завтра поеду доделывать все на даче. Женечка, может, поешь?
- Нет, спасибо.
- Слушай, что прежде всего нужно сделать, - начала Любовь Петровна, когда закрылась за Женей дверь.
- Да вы уже говорили, - попробовала отмахнуться от надоевшего Рабигуль, только ничего у нее не вышло.
Началось бесконечное перечисление недоделанных дел. Рабигуль слушала и кивала, потом взяла ручку, бумагу: упомнить все было решительно невозможно. "Ладно, пусть, зато целый день мы будем вместе, - сказала себе Рабигуль. Подумать только, с утра и до вечера, как в Пятигорске".
- Любовь Петровна, дорогая, - она ласково взяла свекровь за руку, - я все, все сделаю, не волнуйтесь!
Эта ее ласка просто добила свекровь. Ласка и сияние глаз. "Бедный мой мальчик, - подумала она о сыне. - Тебя не любят. За что ты так наказан судьбой?" Но потом, когда Рабигуль ушла, вспомнила, как страдал Алик, когда она из его жизни исчезла - а ведь был тогда совсем юным, - каким стал счастливым, когда ее отыскал, как смотрел он на Рабигуль...
"Пусть, ладно, - решила Любовь Петровна. - Только бы он ничего не узнал. Если есть что узнавать..."
Она встала, прошлась по комнате. Почему эта чертовка, колдунья эта не уезжает? Воспаление легких давно позади, силы вернулись. Так почему? И Любовь Петровна села писать сыну письмо. "Не нужно ждать ноября, - писала она, - пусть Рабигуль едет немедля. Со мной все в порядке..." Перо, обгоняя мысли, скользило по бумаге. "Как же ты там один?
Нельзя человеку быть одному!.." Будто бы не она полжизни прожила в одиночестве, и ничего - привыкла, со временем увидела даже плюсы. Но не хотела она своего повторения в сыне.
***
Любимый Володей легонький сарафанчик, голубой, как летнее небо, надела Рабигуль, тонкий поясок подчеркнул талию, голубая косынка прикрыла волосы. Она поглядела на себя в зеркало и осталась довольна.
Он уже ждал ее на перроне - в светлых брюках, синей, под цвет глаз, рубашке.
- Есть такая песня: "Приди в голубом", - сказал он, с восхищением глядя на Рабигуль. - Ты такая Красивая, что с тобой рядом просто страшно стоять.
На них и в самом деле поглядывали дачники, несмотря на жару, спешку и перегруженность: великолепной, оттеняющей друг друга была эта пара.
- А соседи? - спросил Володя, когда электричка с длинным победным гудком, как стрела, полетела к Малаховке.
- Переживут, - беспечно отмахнулась Рабигуль. - Да и увидятся они теперь нескоро. Может, за зиму в их жизни случится что-нибудь поинтереснее нашего с тобой приезда?
Оба расхохотались. Они стояли в проходе битком набитого вагона, жаркий ветер обвевал их разгоряченные лица, шаля, задирал подол сарафана, и Рабигуль придерживала сарафан рукой, и такими они были счастливыми, что, глядя на них, никто б не поверил, что их ждут скучные хозяйственные заботы, а в Москве больная Любовь Петровна и Соня с ее вечным давлением, что будущее их неопределенно, туманно, а быт, как и у всех в девяностом, невозможно тяжел.
- Хорошо, что ты хоть не куришь, - сказала Соня, когда в Москве в довершение к мясу, молоку пропали и сигареты.
***
Дача была старой, просторной, с большим участком, не то что раздаваемые голодным гражданам пресловутые шесть соток. Они расстелили на траве одеяло и полежали в тени, отдыхая после дороги. Володя старался не смотреть на Рабигуль - в белых трусиках, в кружевном лифчике она была так соблазнительна! - но не смотреть как-то не получалось. Он перевернулся со спины на живот, скрывая острое вожделение, а она, тоже лежа на пузе, которого, впрочем, не было, ничего не замечая, беспечно болтала в воздухе скрещенными ногами и щебетала что-то милое, необязательное. Он коснулся ее руки.
- Пойдем в дом, - сказал виновато. - Только дай мне что-нибудь, чтоб прикрыться.
- Зачем? - изумленно распахнула глаза Рабигуль и вдруг поняла, засмеялась и сняла с головы тюрбан из полотенца. - Лови!
Легко ступая босыми ногами, чуть покачивая узкими бедрами, она пошла впереди Володи, показывая дорогу. Крылечко, веранда, узенький коридор. В комнате царил полумрак.
- Не надо, не открывай ставни, - попросил Володя.
Прохладные простыни, горячее тело... Он бережно снял с Рабигуль трусики, расстегнул, задохнувшись от волнения, лифчик, взял в ладони ее маленькие груди, уткнулся в них лицом.
- Ты только не уезжай, - прошептал он.
- Не уеду, - тоже шепотом ответила Рабигуль.
Можно было никуда не спешить. Впереди был длинный летний день. Яркое солнце пробивалось сквозь щели в ставнях, тишина стояла вокруг.
Потом они пили чай - из самовара, в саду, - потом Рабигуль командовала, а Володя ей подчинялся: прятал в тайник всякие там одеяла, тайник, с неожиданной для поэта сноровкой, заколачивал, лихо зажав веер гвоздей в зубах, по-хозяйски ходил по участку, перекрывая воду, и прочее, прочее. "Вот бы так было всегда!" Неожиданная боль сжала Рабигуль сердце. Что их ждет впереди? Что будет с Аликом, если узнает? О Соне она думать не смела.
- Наш дирижер меня просто убьет, - сказала она, придерживая стремянку, когда Володя полез на чердак.
- Почему? - осведомился он сверху.
- Потому что нечего мне ему показать, - объяснила Рабигуль. - Ничего я не написала.
- И я! - радостно засмеялся Володя. - Пробавляюсь кое-как переводами, редактурой, в сентябре выйду на службу, в Литинститут. Попрошу еще семинар, у переводчиков: денег что-то совсем нет.
Аплодисменты, негромкие, но настойчивые, не умолкали, но теперь к ним прибавилась признательность музыкантов. Постукивая смычками по инструментам, они, стоя, благодарили маэстро: ведь это он заставил звучать их так мощно и слаженно, так упоительно гармонично.
***
Сомневаясь, робея, не уверенный, что ему будут рады, Володя дождался Рабигуль у служебного входа.
Она вышла в розовом легком костюмчике, и он шагнул ей навстречу и снял с ее плеча тяжелую виолончель, благословляя судьбу, что нашлась причина для ожидания. "Что ж Алик-то позволяет?" - не без злорадства подумал он и тут же перепугался: вдруг бы Алик и в самом деле зашел за женой, вот был бы номер!
- У Алика заболела мама, - словно подслушав Володины мысли, сдержанно объяснила Рабигуль. - Он сейчас у нее.
Опять подпрыгнуло сердце, после двух подряд приступов Володя стал его чувствовать. Что означает эта немногословная информация? Как должен он на нее реагировать? Попроситься на чашку чаю? Он открыл рот, но не посмел произнести эту до ужаса банальную и такую прозрачную фразу. Его остановила музыка, да-да, она, еще жившая в нем, не покинувшая его.
Эту музыку ему дала Рабигуль. Чашка чаю... Какая пошлость! Нет, они просто погуляют по улицам. Несмело взял он Рабигуль под руку.
- Помнишь, как пела Эолова арфа?
Она поняла его сразу.
- Дзинь-дон, дзинь...
Низкий голос Рабигуль изобразил звучание арфы с поразительной точностью.
- Трудно после концертов приходить в себя? - спросил Володя и робко погладил руку этой удивительной женщины, с которой - подумать только! - он был даже близок.
- Ничего, я привыкла, - ответила рассеянно Рабигуль и задумалась, отдыхая.
Так, молча, они шли по вечерней теплой Москве, потом спустились в метро, потом снова шли под зеленой листвой - уже летел тополиный пух, - и Володя, как мальчик, все маялся неотвязной мыслью: посметь ли ему поцеловать Рабигуль? Ведь Пятигорск остался далеко позади, и расстались они плохо. Сотворцы из нижнего буфета попадали бы со стульев, если б прочли его мысли. Только Миша, пожалуй бы, не смеялся, и то потому, что флегма да еще весь в своих переводах с черт знает каких языков.
Хорошо, что женат на востоковедше, делает ему подстрочники.
- Ты не поцелуешь меня? - неожиданно спросила Рабигуль, когда свернули в ее переулок.
"Да, ведь сейчас уже их дом, а у дома не полагается, - с болью подумал Володя. - Что ж, понятно".
Ему и в самом деле было понятно, но эта ее предусмотрительность так ранила!
Он остановился и остановил Рабигуль, впился в ее губы с такой силой, что она отшатнулась. Но Володя не отпустил Рабигуль, прижал, расставив ноги, к себе. Проклятая виолончель мешала, и движением плеча Володя отправил ее на спину. Он целовал Рабигуль с таким отчаянием, словно они прощались навеки. Он не хотел, не мог ее отпустить. Разве она не чувствует, как безумно он ее хочет? Со всхлипом оторвалась от него Рабигуль.
- Ко мне нельзя, - беспомощно сказала она.
- Чтобы не осквернять? - нехорошо усмехнулся Володя.
От его недавней робости не осталось и следа. Сейчас он почти ненавидел Рабигуль. Бережет домашний очаг, а он - хоть пропадай! Она посмотрела на него, черные глаза осветила улыбка.
- Чего ты злишься? - мягко спросила Рабигуль. - Ну скажи, чего?
- Потому что ты не моя, - ответил Володя честно. - Понимаю, что глупо и не имею права, но страдаю ужасно.
- Не надо, - тихо сказала Рабигуль. - Судьба послала нам любовь, когда я, например, уже не надеялась. Надо быть ей благодарными.
- Все это - литература, - раздраженно махнул Володя рукой. - Лучше скажи, когда он уедет?
- Скоро, - не сразу ответила Рабигуль. - Через две недели.
- О Господи, - стиснул зубы Володя. - Целых четырнадцать дней! - И вдруг испугался до смерти. - А ты? А..., а ты?
- Я - в ноябре. Но сначала придется заняться дачей. У меня как раз будет отпуск. У всего оркестра до гастролей отпуск. Придется поехать на дачу. С мамой Алика.
Эти проклятые дачи... Всегда дачи! У всех дачи!
Соня пилила его полжизни: почему у всех есть дачи, а у них - нет. Особенно когда росла Наташка, и каждый год они то тут, то там снимали комнату с террасой - почти всегда неудачно.
"Потому что я их терпеть не могу! - кричал в ответ жене Володя. Потому что легче что-нибудь снять, а потом отвалить назад, в город, и не мучиться вечными проблемами: течет - не течет крыша, влезли или нет воры..."
- Но я буду приезжать в Москву, - торопливо добавила Рабигуль. Обязательно!
Она не сказала "к тебе", но покраснела, запнулась, и радость бурной волной затопила несчастное Володино сердце.
- Я так люблю тебя, - заторопился он. - Я подожду... Буду ждать, сколько хочешь...
Он снова стал целовать Рабигуль - с огромной нежностью, проклиная себя за недавнюю глупость и грубость.
- Дорогой мой, - прошептала Рабигуль застенчиво, осторожно, - и я люблю тебя тоже. Но давай подождем эти дни до Алжира, прошу! Надо же щадить друг друга.
И он с болью понял, что она говорит не о нем и о себе, а о себе и Алике.
***
Любовь Петровна почти сидела в кровати - так высоко стояли подушки. И все равно дышать было трудно.
Алик сидел рядом, безнадежно опустив руки, неотрывно гладя на похудевшее, бледное лицо матери. Ей и разговаривать было трудно, а ему сказать было нечего. "Она умирает, а я уезжаю..." Эта мысль застряла в мозгу как заноза, как опухоль - та, что съедала мать. "Рабигуль не знает, рассеянно вспомнил он. - Думает, воспаление легких..."
- Так что он там говорил? - задыхаясь, снова спросила мать.
- Сказал, что должна отлежаться, - громко и бодро заговорил Алик, принимать по схеме лекарства. Велел соблюдать полный покой.
- А дача? - возразила Любовь Петровна. - Я там все посадила.
- Дача - потом, - морщась от безнадежности, сказал Алик.
- Может, вы съездите? Полить, прополоть.
- Обязательно съездим, - успокоил мать Алик, невольно вздохнув.
Придется, конечно, съездить: прополоть сорняки, полить грядки.
- Я понимаю, что ей нельзя, - поджав губы, упрямо продолжала Любовь Петровна, угадав, о чем думает сын. - Так пусть наденет перчатки!
Алик кивал, со всем соглашаясь, мельком отметив с печалью, что" мать все откровеннее не любит его жену, а ведь кроме Рабигуль ухаживать за ней будет некому. Может, отложить отъезд? Но врач сказал, что никто не знает, как долго все это может длиться.
- Я не Господь Бог! - сердито отрезал он, когда Алик спросил его во второй раз. - В таком возрасте замедляются все процессы, так что... - И, забарабанив пальцами левой руки по столу, замолчал, выписывая рецепт. Будут боли - вызывайте сестру, сделает укол.
- А боли обязательно будут? - совершенно пал духом Алик.
- Не обязательно, - успокоил его доктор. - Это так, на всякий случай. Вообще нужно было сделать все-таки биопсию.
- Врач сказала, и так все ясно. Сказала, зачем ее мучить? Биопсия легких - та же операция...
- ..Ты меня слушаешь? - прорвался сквозь глухую пелену печали строгий голос матери. - Значит, там, где палочки, - помидоры...
Она воодушевилась, голос ее окреп. "Может, попробовать: довезти маму до дачи? - в нерешительности подумал Алик. - И чистый воздух, и вообще... - Но тут же испугался. - А медсестра? А если начнутся боли? Надо посоветоваться с Рабигуль..."
- Мамочка, я пойду. Все в холодильнике, чай - в термосе. Завтра после репетиции придет Рабигуль.
- Да не нужна мне твоя Рабигуль! - с открытой враждебностью возвысила голос мать. - Что она может? Ни вымыть полы, ни постирать! И тяжести она, видите ли, носить не может. А как свою виолончель...
- Ну зачем ты так? - огорчился Алик. - Для полов у нас есть пылесос, а белье я выстирал.
- Не ты, а машина, - сердито поправила его мать.
- Ну машина, - покорно согласился Алик.
- Завтра не приходите, - решила Любовь Петровна. - Холодильник набит битком, и я хочу отдохнуть. Вечером позвоню и скажу, что мне нужно.
Алик склонился над матерью. Она резко от него отвернулась, и поцелуй пришелся куда-то в ухо. За что она сердится? На него-то - за что? Он осторожно прикрыл за собой дверь. Почувствовал огромное облегчение, вырвавшись на свободу. Облегчение и стыд за него: это ведь его мать, как он может? "Почему она такая сердитая? - снова подумал он. - Не понимаю..."
- Это от слабости, - сказала, выслушав Алика, Рабигуль.
- От слабости? - не понял Алик.
- Ну да, - кивнула жена. - Мама твоя привыкла все делать сама. И вдруг - постель, болезнь, лютая слабость...
- С нее-то все и началось, - вспомнил Алик.
Они сидели на кухне. Неяркий свет бра освещал стол, их склоненные над столом лица. Грозное известие, привезенное Аликом, объединило их, и Рабигуль в который раз поразилась бездонности нашего сердца.
Вот сидит против нее человек, которого она не любит, но он ей невероятно, невозможно близок, а на другом конце Москвы - тот, кого любит, чужой, не очень понятный, с переменчивым настроением... Непрестанно, мучительно, с радостью и со страхом думает она о нем днем и ночью и только этими думами и живет.
- Тебе нельзя не ехать, - сказала Рабигуль мужу. - Если что, я тебя вызову.
Алик подавил вздох. Значит, он будет один, и никто к нему ни в каком ноябре не приедет. Только если умрет мать. Какая жестокая альтернатива! Гнев охватил Алика; почему именно ему выпало такое на долю? Чем он прогневал Всевышнего? Алик покосился на Рабигуль. Как всегда замкнута и спокойна. Но что-то новое появилось в ней, вся она стала другой. И в постели - другой. Он всегда страдал от ее холодности, но теперь, после Пятигорска, что-то зажглось в этой непостижимой женщине, его - неужели? - жене, а он оставляет ее одну!
Алик встал, подошел к Рабигуль, склонился над ней, сидящей на стуле, и стал ласкать ее грудь, живот, добираясь до лона.
- Ты что? Ты чего? - шептала Рабигуль, но он не слышал ее.
Резким движением отодвинув от стола стул, Алик позволил жене встать, но только затем, чтобы грубо и быстро уложить ее на пол, прижать всей своей тяжестью к ковровой дорожке, зажать рот поцелуем и рвануть "молнию" на своих брюках. Такой страсти он не испытывал никогда. Так не был он никогда с Рабигуль. Ошеломленная, она не сопротивлялась, да и как бы она могла? Это было почти насилие, но она ответила на него столь же грубо и страстно, сжав Алика Коленями, сцепив за его спиной руки, застонав от жгучего наслаждения. Что-то темное, из недр естества поднялось в ней, слепой поток унес ее далеко-далеко - от музыки, стихов, возвышенных чувств, вообще от культуры к тому первородному и слепому, что заставляет человека вспомнить потом, что он - часть природы, а не ее властелин. Всемогущая смерть, незримо и грозно вставшая у изголовья еще не старой женщины, карауля и не отпуская ее, внезапно обострила чувства, вызвала безумную жажду жизни, от-" чаяние от предстоящей разлуки у Алика, бурную радость у Рабигуль - "Теперь можно не ехать!" - стыд за эту преступную радость... Вся эта буря чувств заставила Рабигуль шептать слова, ее недостойные - но сейчас они были правдой! ощущая, как растет, поднимается и выплескивается наружу волна наслаждения того самого, что открылось ей в Пятигорске.
- Володя...
- Как, как ты меня назвала? - спросил, приподнимаясь на руках, Алик.
- Никак, - помолчав, ответила Рабигуль и закрыла глаза, скрывая внезапные слезы.
8
Теплой ночью, полной лунного света и сияющих звезд, незримо и вкрадчиво август на мягких лапах вошел в Москву. Начался последний месяц короткого лета. Солнце пылало безнадежно и яростно, чувствуя, что осталось ему царить недолго, электрички пахли яблоками и грибами, загорелые дачники везли в Москву бесценные дары земли. Но вечерами уже накидывались на плечи легкие кофточки, выпадала по утрам роса, и трава все дольше оставалась седой и мокрой, грачи обучали птенцов, подготавливая их к дальнему перелету. Шум множества крыльев заставлял прохожих поднимать головы, провожая взглядом проносящиеся над Москвой стайки, и задумчивые, чуть печальные улыбки освещали лица: да, осень не за горами.
Рабигуль шла в ситцевом сарафане, присланном из далекого Казахстана. Мать шила великолепно - в свое время это спасло от голода всю семью - и знала достоинства Рабигуль. Узкие бретельки оставляли открытыми смуглые плечи, тугой лиф плотно облегал высокую грудь, пышная юбка подчеркивала тонкую талию, стройность длинных, красивых ног.
Сегодня у Рабигуль выходной: ей не нужно ехать на дачу. И сегодня придет Володя. Перед отъездом Алик, поколебавшись, подумав, предусмотрев то и это, все-таки вывез мать за город, и ей сразу стало легче.
Целыми днями сидела она в кресле, в тенечке, зорко наблюдая за Рабигуль. Та носилась по участку, как веселый, озорной ураган. Все делала, все успевала, а вечером вихрем летела в Москву, где ее ждал любимый. Она спускалась на перрон, делала два шага ему навстречу и оказывалась в сильных мужских руках.
Володя обнимал Рабигуль так крепко, словно они встретились после мучительной и долгой разлуки. Не разжимая рук, они ехали к ней домой и упоенно бросались друг к другу, а потом, опустошенные и счастливые, пили на кухне чай или, смеясь от полноты жизни, стояли вместе под душем, и Володя все боялся, как бы Рабигуль не упала, когда он ласкал ее под прохладными струями, возбуждавшими их обоих. Он же укладывал Рабигуль спать.
- Не звони очень рано, - просила она. - Завтра я отсыпаюсь.
- Конечно, конечно! Я позвоню в десять.
Осторожно щелкал замок - это уходил Володя, - и Рабигуль, обхватив руками подушку, проваливалась в глубокий сон. Она все объяснила в оркестре про Любовь Петровну, и маэстро, поогорчавшись, нашел ей замену на время гастролей. Так она осталась в Москве, с любимым. "Но ведь Любовь Петровна и вправду больна", - оправдывалась перед собой Рабигуль, не веря своему счастью и стараясь не вспоминать о последнем разговоре с маэстро.
- Хорошие у вас композиции, - сдержанно похвалил он. - Я тут кое-кому показал, но теперь лето, все разъехались, в Союзе композиторов тишина, так что придется повременить. А над чем вы работаете сейчас?
Вопрос ударил прямо в солнечное сплетение. Над чем же она работает? Да ни над чем! Мечется между дачей, где заботы и горе, и Москвой, где такое счастье... Еле-еле успевает отыграть обязательные три часа, чтоб пальцы не забыли виолончели.
Запинаясь в смущении, Рабигуль бормотала нечто невразумительное:
- Вы ведь знаете, я всего лишь исполнитель...
То, прежнее, написалось само, случайно... Я не думаю, что должна...
И тут маэстро показал свой нрав, встал на дыбы, и Рабигуль увидела его таким, как видели иногда другие, вызвавшие дирижерский гнев.
- То есть как это - "само"? - загрохотал он, надвигаясь угрожающе на Рабигуль. - То есть как - "исполнитель"? Я же сказал - да или нет? - что у вас хорошие, неожиданные, свежие композиции! Значит, что-то проснулось в вашей душе, и вы несете за это ответственность! Человек отвечает, черт возьми, за талант, посланный свыше!
Широкое крестьянское лицо раскраснелось, глаза сверкали, вздыбилась седая грива буйных волос. Старик был поистине великолепен.
- И что же вы улыбаетесь? - окончательно разъярился он, заметив радость ветреной девчонки при слове "талант". - Что я сказал смешного?
- Ничего, - пролепетала испуганно Рабигуль.
- Нечего веселиться, - проворчал дирижер, и ворчание его походило на громыхание затихавшего, далекого уже грома. - Рано! Пока рано. Есть наметки, штрихи таланта, только штрихи. И неизвестно, что из вас там получится, и если будете, скажем, лениться...
Он уже немного жалел, что похвалил Рабигуль: посмотрите-ка на нее! Сияет, как блин на масленице.
Эта молодежь и так не в меру самонадеянна...
Рабигуль, пережив мгновенный испуг, и впрямь сияла. Куда девалась ее обычная сдержанность? Алели щеки, улыбались губы, а уж глаза... Маэстро взглянул на нее из-под косматых бровей и неожиданно для себя улыбнулся тоже. Грубое его лицо сразу смягчилось и подобрело.
- Ну-ну, это я так. Работать, работать и работать!
Сидеть за столом и писать. У композитора должен быть крепкий зад.
Рабигуль, покраснев, кивнула, и они расстались до осени.
Конечно, она обо всем рассказала Володе, опустив, естественно, последние слова маэстро, он, конечно, порадовался вместе с ней, но он же и забирал все ее свободное время, и она это время с восторгом ему отдавала. Иногда, проводив Володю, вставала и среди ночи садилась за инструмент - так жгла внутренняя тревога: как ни старалась Рабигуль беречь пальцы, все равно от этой проклятой дачи они огрубели.
А Любовь Петровна придумывала все новые для нее заботы. Но когда дошло до "закрутить банки", Рабигуль взбунтовалась.
- Я не могу, - тихо, но твердо сказала она. - Скоро вернутся наши с гастролей, и я должна быть в форме.
- Но ведь тебе все равно уезжать, - напряженно, скрывая неуверенность, страх: вдруг не поедет? - сказала Любовь Петровна, и глаза ее острыми буравчикамц вонзились в темные, непроницаемые глаза своенравной, нехозяйственной невестки. - Я уже выздоровела, приедем в Москву - можешь отправляться на все четыре стороны.
"Она больна, - в который раз напомнила себе Рабигуль, - больна смертельно, нужно быть снисходительной".
- Я прекрасно себя чувствую, - повторила Любовь Петровна, словно прочитав ее мысли.
Она и вправду посвежела, окрепла, даже загорела - не от солнца, от воздуха. Она уже не сидела, как прежде, целыми днями в кресле. Поливала цветы из шланга, готовила обед, болтала, стоя у забора, с соседками. Но требовала, чтобы Рабигуль вер равно приезжала.
- Мало ли что, - неопределенно говорила она.
***
- Силен человек! - восхищался Володя. - Так значит, пора вывозить ее с дачи? Я поговорю с Женей: у него есть тачка.
- Скорей бы! - вздохнула Рабигуль.
По счастью, двадцатого приезжал оркестр, и Любовь Петровна приняла неизбежное, хотя было сухо, тепло, только ночи похолодали, впереди светил благословенный сентябрь, а там и бабье лето. Она прошлась по саду, постояла у клумбы, примериваясь, какие срежет цветы, вернулась в дом и принялась собирать вещи, попутно давая Рабигуль указания, что нужно сделать без нее, как закрывать дачу.
В субботу приехал Женя. Толстый, флегматичный, погруженный в себя, с неизменно оттопыренной нижней губой, он, казалось, не мог вызвать никаких подозрений - Рабигуль с Володей были уверены! Но Любови Петровне все равно не понравилось, когда подкатил его маленький дребезжащий "Москвич" и к нему выпорхнула оживленная и хорошенькая Рабигуль, в шортах и маечке, да еще без лифчика! "Надо скорее отправлять ее к Алику", - с беспокойством подумала Любовь Петровна, в который раз отметив, как расцвела, похорошела без ее сына невестка, какой веселой и беспечной стала она.
Тяжело оседая от перегрузки, набитый по самую крышу "Москвич" двинулся, отдуваясь, в путь. Молчаливый Женя старательно объезжал колдобины, справедливо полагая, что если его боевой конь хотя бы в одну из них ступит копытом, то бишь колесом, то выбраться будет ему трудновато. Любовь Петровна сидела с ним рядом и молчала тоже. Рабигуль, теснимая грудой предметов, среди которых были и ненавистные банки, поглядывая на свекровь в зеркальце, все думала, что бы ей такое сказать.
- Ну, отдыхайте! - с облегчением сказала она, когда выгрузили и Любовь Петровну, и ее вещи. - Полы вымыты, пыль вытерта, еда в холодильнике.
Завтра поеду доделывать все на даче. Женечка, может, поешь?
- Нет, спасибо.
- Слушай, что прежде всего нужно сделать, - начала Любовь Петровна, когда закрылась за Женей дверь.
- Да вы уже говорили, - попробовала отмахнуться от надоевшего Рабигуль, только ничего у нее не вышло.
Началось бесконечное перечисление недоделанных дел. Рабигуль слушала и кивала, потом взяла ручку, бумагу: упомнить все было решительно невозможно. "Ладно, пусть, зато целый день мы будем вместе, - сказала себе Рабигуль. Подумать только, с утра и до вечера, как в Пятигорске".
- Любовь Петровна, дорогая, - она ласково взяла свекровь за руку, - я все, все сделаю, не волнуйтесь!
Эта ее ласка просто добила свекровь. Ласка и сияние глаз. "Бедный мой мальчик, - подумала она о сыне. - Тебя не любят. За что ты так наказан судьбой?" Но потом, когда Рабигуль ушла, вспомнила, как страдал Алик, когда она из его жизни исчезла - а ведь был тогда совсем юным, - каким стал счастливым, когда ее отыскал, как смотрел он на Рабигуль...
"Пусть, ладно, - решила Любовь Петровна. - Только бы он ничего не узнал. Если есть что узнавать..."
Она встала, прошлась по комнате. Почему эта чертовка, колдунья эта не уезжает? Воспаление легких давно позади, силы вернулись. Так почему? И Любовь Петровна села писать сыну письмо. "Не нужно ждать ноября, - писала она, - пусть Рабигуль едет немедля. Со мной все в порядке..." Перо, обгоняя мысли, скользило по бумаге. "Как же ты там один?
Нельзя человеку быть одному!.." Будто бы не она полжизни прожила в одиночестве, и ничего - привыкла, со временем увидела даже плюсы. Но не хотела она своего повторения в сыне.
***
Любимый Володей легонький сарафанчик, голубой, как летнее небо, надела Рабигуль, тонкий поясок подчеркнул талию, голубая косынка прикрыла волосы. Она поглядела на себя в зеркало и осталась довольна.
Он уже ждал ее на перроне - в светлых брюках, синей, под цвет глаз, рубашке.
- Есть такая песня: "Приди в голубом", - сказал он, с восхищением глядя на Рабигуль. - Ты такая Красивая, что с тобой рядом просто страшно стоять.
На них и в самом деле поглядывали дачники, несмотря на жару, спешку и перегруженность: великолепной, оттеняющей друг друга была эта пара.
- А соседи? - спросил Володя, когда электричка с длинным победным гудком, как стрела, полетела к Малаховке.
- Переживут, - беспечно отмахнулась Рабигуль. - Да и увидятся они теперь нескоро. Может, за зиму в их жизни случится что-нибудь поинтереснее нашего с тобой приезда?
Оба расхохотались. Они стояли в проходе битком набитого вагона, жаркий ветер обвевал их разгоряченные лица, шаля, задирал подол сарафана, и Рабигуль придерживала сарафан рукой, и такими они были счастливыми, что, глядя на них, никто б не поверил, что их ждут скучные хозяйственные заботы, а в Москве больная Любовь Петровна и Соня с ее вечным давлением, что будущее их неопределенно, туманно, а быт, как и у всех в девяностом, невозможно тяжел.
- Хорошо, что ты хоть не куришь, - сказала Соня, когда в Москве в довершение к мясу, молоку пропали и сигареты.
***
Дача была старой, просторной, с большим участком, не то что раздаваемые голодным гражданам пресловутые шесть соток. Они расстелили на траве одеяло и полежали в тени, отдыхая после дороги. Володя старался не смотреть на Рабигуль - в белых трусиках, в кружевном лифчике она была так соблазнительна! - но не смотреть как-то не получалось. Он перевернулся со спины на живот, скрывая острое вожделение, а она, тоже лежа на пузе, которого, впрочем, не было, ничего не замечая, беспечно болтала в воздухе скрещенными ногами и щебетала что-то милое, необязательное. Он коснулся ее руки.
- Пойдем в дом, - сказал виновато. - Только дай мне что-нибудь, чтоб прикрыться.
- Зачем? - изумленно распахнула глаза Рабигуль и вдруг поняла, засмеялась и сняла с головы тюрбан из полотенца. - Лови!
Легко ступая босыми ногами, чуть покачивая узкими бедрами, она пошла впереди Володи, показывая дорогу. Крылечко, веранда, узенький коридор. В комнате царил полумрак.
- Не надо, не открывай ставни, - попросил Володя.
Прохладные простыни, горячее тело... Он бережно снял с Рабигуль трусики, расстегнул, задохнувшись от волнения, лифчик, взял в ладони ее маленькие груди, уткнулся в них лицом.
- Ты только не уезжай, - прошептал он.
- Не уеду, - тоже шепотом ответила Рабигуль.
Можно было никуда не спешить. Впереди был длинный летний день. Яркое солнце пробивалось сквозь щели в ставнях, тишина стояла вокруг.
Потом они пили чай - из самовара, в саду, - потом Рабигуль командовала, а Володя ей подчинялся: прятал в тайник всякие там одеяла, тайник, с неожиданной для поэта сноровкой, заколачивал, лихо зажав веер гвоздей в зубах, по-хозяйски ходил по участку, перекрывая воду, и прочее, прочее. "Вот бы так было всегда!" Неожиданная боль сжала Рабигуль сердце. Что их ждет впереди? Что будет с Аликом, если узнает? О Соне она думать не смела.
- Наш дирижер меня просто убьет, - сказала она, придерживая стремянку, когда Володя полез на чердак.
- Почему? - осведомился он сверху.
- Потому что нечего мне ему показать, - объяснила Рабигуль. - Ничего я не написала.
- И я! - радостно засмеялся Володя. - Пробавляюсь кое-как переводами, редактурой, в сентябре выйду на службу, в Литинститут. Попрошу еще семинар, у переводчиков: денег что-то совсем нет.