Катасонова Елена
Концерт для виолончели с оркестром
Елена КАТАСОНОВА
Концерт для виолончели с оркестром
Анонс
Новая книга Елены Катасоновой - это история любви одаренной виолончелистки и поэта, любви, способной преобразить жизнь человека и наполнить ее новым смыслом История о том, как пробуждается неподдельное, прекрасное чувство, которое на протяжении столетий воспевали поэты...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Санаторий "Ласточка", невысокий, уютный, с белыми балконами и колоннами, стоял на склонах горы Машук, возвышаясь над городом, ласково и спокойно глядя на него сверху вниз. Из его окон хорошо был виден весь Пятигорск - радостный, праздничный южный город. Он лежал внизу, раскинувшись широко и свободно. Огоньки домов и домишек весело перемигивались друг с другом, трамвай, делая круг, звонко оповещал о своем прибытии. Ему вторил едва уловимый, чуть дрожащий в прозрачном воздухе серебряный звон - оттуда, с горы Машук, где стонала на вершине под ветром знаменитая Эолова арфа, восстановленная не так давно и теперь звучавшая снова - как прежде, давным-давно, когда здесь жил, любил, ненавидел, страдал и встал под дуло дуэльного пистолета загадочный, непостижимый, сумрачный русский гений, преемник Пушкина, гордость России.
Чуткий слух Рабигуль напряженно ловил этот стон, доставлявший странное наслаждение и не менее странную боль. Дзынь-динь... Дзынь-дон... А-а-а... Словно тихий и бесконечный погребальный звон.
Она стояла на балконе и смотрела то вниз, на бегущие огоньки трамвая, то влево, на смутно белевшие в сгущавшихся сумерках цветущие яблони, а то поднимала голову к небу, ожидая появления первой звезды, место которой уже заприметила. Потом перегнулась через перила, чтобы полюбоваться арфой, но в фиолетовой полутьме разглядела лишь вершину горы; тонкие контуры арфы тонули в вечернем тумане, медленно сползавшем в долину. "Печальный Демон, дух изгнанья..." Господи, какие слова! Здесь он летал, восстав против самого Бога, тоскуя, страдая, стремясь к несбыточному. И так же, как он, тосковал его мятежный творец.
Как он мог так глубоко чувствовать жизнь, в его-то юные годы? Так понимать ее трагизм, безысходность? Должно быть, здесь, у подножья гор, не ко времени рано мужал его дух. Ссылка дерзкого поручика на Кавказ сослужила человечеству неплохую службу...
Рабигуль поежилась от вечерней прохлады, подняла воротник легкого бежевого плаща. Зябко... Но в комнату идти не хотелось: девочки резались в карты, смеялись, подшучивая друг над другом, а ей опять было грустно. "И скучно и грустно, и некому руку подать..." В прошлом веке такое ощущение жизни говорило о тонко чувствующей натуре, в нынешнем - о нервной депрессии. Как раз это случилось с ней после Алжира. А ведь было там хорошо, было чудесно! Розовые восходы, стремительные закаты, когда солнце в считанные минуты скатывается в море и оно становится золотым, багровым, покрывается серым пеплом. А потом оттуда, из моря, встает луна, и оно волнуется, серебрится, словно чешуя огромной сказочной рыбы.
- Ты моя фантазерка, - снисходительно улыбался Алик в ответ на восторги жены.
Правда, они редко сидели вот так, вдвоем, на плоской крыше просторного дома, где жили советские специалисты-нефтяники. Чаще Алик пропадал в пустыне, на разработках, и Рабигуль смотрела на закаты одна, стараясь не вслушиваться в болтовню торгпредши, то и дело забегавшей в гости, по поводу цен на базаре и бесконечных болезней детей. Она знала: все скоро уйдут, и она, в тишине и гармонии с миром, досмотрит прощальные всполохи красок, а потом на темном небе зажгутся огромные сияющие звезды - здесь, в Алжире, они вспыхивают разом, словно кто-то высыпал их из мешка, - и, запрокинув голову на спинку шезлонга, можно любоваться этим таинством бесконечно.
Звезды мерцают, горят, небо - мощная симфония звуков. Музыка рвется из души, как из силков птица, и Рабигуль, повинуясь ей, покорно встает и идет к себе, к виолончели. Плотно закрыв окна, чтобы не раздражать взрослых и не мешать спать детям, она осторожно вынимает из футляра виолончель, привычно подкручивает колки, натирает канифолью конский волос смычка, бережно протирает инструмент бархатной тряпочкой, садится поудобнее, поставив виолончель между коленями, и, прикрыв глаза, затаив дыхание, касается смычком струн. Она никогда не знает заранее, что будет играть, просто трогает струны, и виолончель ведет ее дальше сама.
И звучит бессмертная классика, и вплетается в нее нечто новое, восточное, услышанное здесь, по радио и на улицах, в кофейнях и барах, а иногда не слышанное нигде, возникшее только что... Тогда Рабигуль откладывает смычок в сторону, берет лежащие наготове листки и, словно боясь спугнуть что-то в себе, записывает все, что проснулось в сердце, таилось в нем до поры и вот ожило, зазвучало. И таких листков становится больше и больше.
К отъезду собственной музыки набралось уже на целый концерт, но ведь надо ее еще показать - дирижерам, музыкантам и композиторам. Пусть скажут, что это - настоящее или нет? А вдруг - ничего, так, ерунда?
- Послушай, пожалуйста, - сказала она однажды Алику.
Он как раз приехал домой из пустыни. Отмылся, отужинал и сидел с газетой в пижаме и тапочках, покачиваясь в глубоком кресле-качалке. Вообще-то он собирался смотреть телевизор, очередной боевик про неуловимого Бонда. Фильмы эти считались антисоветскими, хотя злодеями в основном были китайцы - но может, из солидарности с братским народом? - и потому вся колония впивалась в них с особенной страстью. Впрочем, время еще было: пятнадцать минут плюс реклама.
- Давай! - постарался сказать он даже с энтузиазмом.
Поглядывая в ноты, волнуясь, Рабигуль заиграла нечто странное, дисгармоничное, однако же завораживающее. "Восток и пустыня", - подумал Алик и, прищурившись, посмотрел на жену. Тоненькая, смуглая, с непроницаемым восточным лицом, она склонилась над своей драгоценной виолончелью как над ребенком. Длинные ресницы прикрывали огромные, едва заметно поднятые к вискам глаза. Густые иссиня-черные волосы были забраны в "конский хвост".
Да, за такой стоило и побегать, как бегал он. Вся колония ахнула, когда она здесь появилась.
- У Алика-то жена - красавица!
- Как, она еще и музыкантша?
- Ай да Алик!..
...Рабигуль опустила смычок, нежно коснулась ладонью струн. Они были теплыми, живыми еще от музыки.
- Ну как? - робко спросила она.
Алик молчал. Рабигуль застенчиво улыбнулась - иногда молчание высшая похвала - и подняла на мужа глаза. Какое-то время, прижав руку к заболевшему вдруг сердцу, она молча рассматривала невзрачного человечка, уснувшего в кресле под ее музыку. Да как он посмел! "Замухрышка!" - с ненавистью подумала она. Вот он перед ней - ее нелюбимый муж. Все в нем среднее: рост не маленький, но и не высокий, волосы, как и закрытые сейчас глаза, неопределенного цвета... "Убью", - устало подумала Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Он много работал, жил несколько дней в бунгало, трясся много часов в джипе. И зачем ему на самом деле виолончель?
- Эй, проснись, - ласково потрепала она его по руке. - Пропустишь своего дурацкого Бонда...
Так что же все-таки с ней случилось в Алжире? Почему по возвращении невыносимо стало в Москве? Холодно, некрасиво, неуютно и грубо. Главное грубо.
Все ее толкают и на нее кричат. Алик не всегда может возить на репетиции - их рабочие ритмы не совпадают, - она едет в метро, и вот тут-то на нее кричат и ее толкают, и такой за ее отсутствие стал у толпы язык...
А в Алжире толпы, как таковой, нет вовсе. В этой сини и зелени, в разноцветье домишек и вилл никто никуда не спешит, смуглые люди с любознательными глазами сидят у открытых дверей кафе за столиками, наслаждаясь зимним теплым солнышком, курят кальян, разговаривают, пьют кофе, добродушно поглядывая на кишащих вокруг ребятишек. А детишки такие нарядные и веселые - как же ими не любоваться?
Никто их не ругает, на них не кричит, послушанья не требует, вот они и резвятся, вольно и беззаботно, как рыбки в водах теплого океана. В Москве же волоком тащат несчастных в метро и на них же шипят:
- Быстрее, быстрей...
И матерей - озлобленных, взъерошенных, некрасивых - жалко, и ребятишек - тоже. Может, и хорошо, что у нее узкий таз и она не может рожать, может, и хорошо, что испугалась кесарева и у них нет детей?
Да, наверное, хорошо; вдруг бы она тоже на малыша своего орала?
***
Врача после Алжира нашла Маша. Она же, не врач, первой поставила, как потом выяснилось, верный диагноз.
- Никакая у тебя не амеба, - заявила она. - Никакая не хроническая дизентерия, а просто депрессия.
Нервная депрессия, вот что я тебе скажу, дорогая.
- Депрессия? - удивился Алик, и в маленьких бесцветных его глазах загорелась тревога. - Это еще что за зверь?
Маша забежала к ним после дневного концерта - передохнуть перед репетицией. Кудрявая хохотушка, в узких брючках и свитере (концертное платье, аккуратно, умело сложенное, таскала в большущей сумке), с узенькой, бесценной скрипочкой - копия Страдивари, - она была легка и подвижна, как ртуть.
- Хорошо тебе. Маша, - вздыхала не раз Рабигуль. - Скрипка не только царица музыки...
- А что еще?
- А еще удобна для передвижения.
- Да уж, - охотно соглашалась Маша. - Мы с ней легки на подъем.
И она дружески похлопывала футляр скрипочки, точно наездник своего верного скакуна.
- Так что за зверь, спрашиваю? - повторил Алик, стараясь, чтобы вопрос звучал небрежно, потому что слово его испугало: он же знал, что такое депрессия, скажем, в промышленности. Застой, умирание...
Маша, усевшись поудобнее в кресле, принялась загибать пальцы, перечисляя симптомы, обращаясь в основном к Рабигуль:
- Худеешь - раз, не спишь - два, инструмент, можно сказать, не берешь в руки - три, композиции свои никому не показываешь...
- Потому что они - ерунда, - пробормотала Рабигуль.
Даже на эту короткую фразу сколько же у нее ушло сил!
- Ты так считаешь? - зорко взглянула на нее Маша. - Тогда - четыре.
- Что - "четыре"? - нахмурился, изо всех сил стараясь уловить суть, Алик;
- Собственные композиции кажутся теперь нашей Гульке ерундой, подчеркнув интонацией слово "теперь", пояснила Маша. Ее обычно озорные глаза на сей раз были серьезны.
Рабигуль вяло махнула рукой, тяжело встала со стула и поплелась к дивану.
- Не обидишься? - устало и тихо спросила она Машу. - Я полежу.
Не дожидаясь ответа, легла на диван, отвернулась к стене и поджала ноги.
- Одеяло бы мне...
Но при мысли о том, что за одеялом придется встать, Рабигуль чуть не стошнило.
Алик озадаченно переглянулся с Машей, взял плед - он лежал у Гули в ногах, - заботливо укутал жену. "Про плед-то я и забыла..." - краем сознания отметила Рабигуль. Туман заволакивал усталый от постоянного отвращения мозг, время, как часто по возвращении из Алжира, остановилось, тихий говор Маши и Алика отодвинулся далеко-далеко. Рабигуль не спала. Она просто отсутствовала.
- А как же понос? - выдвинул последний и, как ему казалось, весомый аргумент Алик.
Все, что угодно, только не эта странная, пугающая своей неопределенностью, мистическая какая-то хворь. Уж лучше амеба или там малярия!
- Желудок часто так реагирует, - понизив голос, сказала Маша. - Там, в Азии-Африке, происходит дисбаланс в нервной системе... У нас, европейцев.
- Да ты-то откуда знаешь? - вскипел Алик, неожиданно разъярившись на ни в чем не повинную Машу.
- К сожалению, знаю, - не обиделась Маша. - Помнишь, как я работала по контракту в Индии?
- Ну помню, - угрюмо буркнул Алик.
- Потом целый год выкарабкивалась, - нехотя призналась Маша: вообще-то это была ее тайна. - Хорошо, что нашла врача. Передам его Гульке, если он жив и никуда не отъехал.
- Но Гуля же не европейка, - радостно вспомнил Алик. - Она-то как раз из Азии! Ты же знаешь, она уйгурка, из Талды-Кургана.
- А помнишь, как она болела первые годы в Москве? - не сдавалась непреклонная Маша. - Еле-еле привыкла... И кстати, Алжир - далеко не Талды-Курган, совсем другой край света.
- Но в Алжире ей было хорошо, просто здорово, - продолжал упорствовать Алик.
Он был человек простой, технический, и все эти тонкости его бесили.
- Там - да, но теперь же она вернулась!
- Перестаньте... - застонала с дивана Гуля, и Алик с Машей испуганно попритихли - столько боли и безысходности было в этом печальном голосе. Уйдите, пожалуйста, на кухню... Вы так шумите...
Ничего они не шумели, говорили почти что шепотом: все надеялись. Гуля заснет.
На цыпочках, покосившись на плед, под которым, как от озноба, мелко-мелко дрожала Гуля - "А ведь у нас тепло", - испуганно подумал Алик, на ее черные волосы, отброшенные на подушку, он с Машей перебрался в кухню. И там, окончательно сломленный, дал честное слово, что покажет Гулю тому самому старичку, что вытащил из чего-то похожего Машу, если только он жив и не отчалил в Израиль.
***
Целый месяц, даже немного больше, Рабигуль пила таблетки с длинными, пугающими названиями - а уж какие были к ним аннотации, лучше и не читать! сначала нехотя и со страхом, потом охотно, едва ли не жадно, потому что жизнь медленно и со скрипом, но поворачивалась к ней лицом и потому что тоже медленно и со скрипом - возвращался сон и иногда ей даже хотелось есть. Потом испугалась снова, когда Абрам Исаакович постепенно и осторожно стал снижать дозу.
- А вдруг опять?.. - робко спросила Рабигуль.
- Теперь все зависит от вас, - сурово сказал старик с блестящими молодыми глазами. - Не возьмете себя в руки, станете хроником. Есть у меня такие: год за годом весной и осенью ложатся в клинику.
Взглянув на прекрасное испуганное лицо, старик смягчился, ободряюще похлопал Рабигуль по руке, и сразу в ее огромных темных глазах вскипели слезы.
Абрам Исаакович руку тут же убрал, потому что вспомнил, как безудержно рыдала месяц назад эта юная женщина, когда встретились они впервые, и он, привыкший, казалось бы, ко всему, поразился ее утонченной, изысканной красоте. Такая красавица, умница и.., депрессия. Впрочем, чем тоньше душа, тем она уязвимее. А тут еще этот Алжир, совсем другой климат и другие широты, и нет детей, и муж - никакой. Нет, очень может быть, что хороший, честный и классный специалист, но, Бог мой, на диво неинтересный! Для такой-то красавицы... "Бедные наши женщины", - сокрушенно вздохнул доктор и встал.
- Вот что, - решительно сказал он, - поезжайте-ка вы в Пятигорск. Без всяких таблеток.
- Как, совсем без таблеток? - испугалась Рабигуль. Она все еще то и дело пугалась.
- Ну возьмите снотворное, - великодушно разрешил доктор. - Только снотворное. С антидепрессантами пора кончать.
Он походил по кабинету - Рабигуль завороженно следила за ним глазами, снова сел.
- Поезжайте, - повторил Абрам Исаакович. - Пятигорск, смею заметить, восхитительный город. А в "Ласточке" - это такой санаторий - один из врачей мой старинный друг. Я дам вам записочку, чтобы поместил в лучший корпус белый, с балконами, с палатами на двоих, на троих в крайнем случае. Ну, решайтесь! Заодно подлечите и желудок. И очень полезно сменить обстановку. А там посмотрим. Может, на этом и остановимся.
Доктор задумчиво смотрел на Гулю.
- Мы ведь не знаем, что будет дальше, - неожиданно заметил он.
Рабигуль вопросительно вскинула длинные, прямые, как стрелы, ресницы.
- Я имею в виду все эти... - доктор неопределенно пошевелил толстыми пальцами, - общегосударственные новации, - подобрал он наконец слово. Горби, как зовут нашего говорливого лидера влюбленные в него американцы, это еще цветочки, а вот басовитый его оппонент - ну тот, из горкома...
Решительный мужичок! Прорвется к власти - то-то на Руси начнется потеха! - Он снова встал, походил, уселся напротив Гули. - Вы тут со своими недугами много чего пропустили, а я человек любопытствующий... Вот, как вы думаете, что в самом ближайшем будущем окажется самым трудным?
Прищурившись, он воззрился сквозь очки на эту славную девушку. Честное слово, до чего приятно было смотреть на нее! Хоть и не отошла она еще от депрессии.
- Экономика, - не очень уверенно пролепетала Рабигуль.
"Еще боится, - профессионально отметил Абрам Исаакович, - еще во всем нерешительна. Ну да предоставим все времени..."
- Национальный вопрос, - поднял к потолку палец доктор. - Проблемы республик, краев, регионов.
Вот что возникнет и закипит сразу! Так что поезжайте, деточка, в Пятигорск, пока на Кавказе еще не страшно.
- Но почему же должно быть страшно? - осмелилась спросить Рабигуль. Черные ее глаза поблескивали, как антрациты.
Абрам Исаакович, спохватившись и мысленно обозвав себя старым дурнем, улыбнулся, похлопал Рабигуль по руке.
- Не мне бы говорить, не вам - слушать. Словом, поезжайте, советую настоятельно.
И он написал записочку в несколько слов: "Васенька, не в службу, а в дружбу, устрой эту юную даму получше, в корпус для иностранцев, если получится и окажутся там места. Она устала. Надо бы ей отдохнуть. И нашим зарубежным гостям смотреть на такую прелесть будет приятно".
Абрам Исаакович, не удержавшись, хмыкнул: один его тяжелый больной только этот глагол и употреблял - сердобольные врачи так его научили: "Сначала я отдыхал в Кащенко, потом - в Белых Столбах..."
И доктор записку, не поленившись, переписал, насчет "отдыха" все повычеркивал и про "прелесть" - тоже, заменив два последних предложения приветами жене и детишкам.
2
Вот и первая звезда - яркая точка на темном небе.
Рабигуль сжала тонкой рукой воротник плаща, защищая от вечерней прохлады горло. Знакомая певица научила ее, как беречь этот дивный инструмент природы, и Гуля ее советом пользовалась, не пренебрегала.
Холодно... Апрель все-таки. Рано она приехала.
Но зато цветут вишни и поют-заливаются соловьи.
Сейчас, правда, примолкли, угомонились, а то выдавали такие трели долгие, на одном дыхании, соревнуясь, соперничая, будоража друг друга. Еще немного, и загорятся, зажгутся звезды, большие и маленькие, яркие и не очень, - словно чья-то рука, не торопясь и примериваясь, примется расцвечивать, украшать, освещать небо.
Музыка плескалась в душе. Ей навстречу рвались стихи - Лермонтов, Пушкин, Тютчев... Они сливались с музыкой воедино, звучали мощным аккордом этому небу, звездам, горам; им вторила далекая арфа.
Боже, какая несравненная красота!
Зажглись звезды. Стих ветер, и умолкла арфа. Молчали и соловьи. Пора возвращаться. Рабигуль всей грудью вдохнула едва уловимый запах цветущих вишен, открыла дверь и шагнула в тепло, в комнату. Рита с Людой уже оставили карты. Быстро-быстро Рита накручивала бигуди на жиденькие, сожженные перманентом волосы; Люда, лежа в постели, читала толстую книгу.
- Надышалась? - Она отложила книгу в сторону. - Не будешь теперь приставать с форточкой?
- Не буду, - смиренно ответила Рабигуль.
- Слава Богу! - с облегчением воскликнула Рита. - Ты нас с этой форточкой прямо заколебала! Открыть да открыть! А ночи еще холодные... А в кино, между прочим, зря не пошла, напрасно.
Классный фильм, обхохочешься.
Рита с жаром стала пересказывать какую-то французскую комедию, с привычной легкостью продолжая пристраивать бигуди, но Рабигуль, вежливо улыбнувшись, повернулась к Рите спиной, нагнулась, вытащила из тумбочки длинную нотную тетрадь и ручку, вышла в коридор, быстрыми шагами - пока что-то там внутри не расплескалось, пока звучит - дошла до холла и села на краешек стула. Сидя очень прямо, не касаясь спинки, машинально пригладив волосы - гладкие, блестящие, туго стянутые в ее обычный "конский хвост", она принялась записывать то, что родилось в ней там, под звездами, в необъятной ночной тиши. Волнуясь и радуясь, она быстро скользила ручкой по бесценной тетради, оставляя в ней частицу своей души, своих надежд, печалей и упований. Потом вздохнула, откинувшись на спинку стула, закрыла глаза и посидела немного, отдыхая и успокаиваясь. Потом спустилась на первый этаж к роялю, проиграла, легко касаясь пальцами клавиш, что было записано, поморщилась - как расстроен! - подумала, проиграла еще и еще раз, осталась довольна, опустила черную, поцарапанную курортниками крышку, подошла к высокому, от потолка до пола, окну. Сделав ладони "домиком", прижалась к стеклу, всматриваясь в волшебство ночи. Там, за окном, угадывались силуэты гор, небо светилось от звезд...
"Я верю: под одной звездою мы с вами были рождены; мы шли дорогою одною, нас обманули те же сны..."
Она сразу, как приехала, взяла в библиотеке томик Лермонтова, с наслаждением и печалью вчитывалась в его стихи. Это небольшое стихотворение, посвященное графине Ростопчиной, сегодня весь день звучало в душе мелодией, еще неясной и переменчивой, но вот-вот и можно будет уже записать. Или нет, еще рано, надо еще подождать...
"На воздушном океане, без руля и без ветрил, тихо плавают в тумане хоры стройные светил..."
Господи, Гос-поди, есть же, наверное, кто-нибудь, где-нибудь на Земле может, в Австралии, - ей предназначенный! Она так тоскует по этой родной душе, ей так отчаянно не хватает любви! "Но ведь есть же Алик", укоризненно напомнила себе Рабигуль. Да, все правильно: Алик есть, и он ее любит. И он хороший, еще какой хороший! Он ей и муж, и отец, и нянька. Но она-то, она... Как же так вышло, что она связала с ним свою жизнь? Смешной и трогательной была их первая встреча...
***
Осень в том году выдалась замечательной: сухая, солнечная, теплая и какая-то радостная. Желтые листья светились ярким нарядным светом, голубое, без единого облачка небо сияло над головой. Впереди были листопад и дожди, серая хмарь и хлябь "под ногами, а пока лишь отдельные листочки, оторвавшись от своих более крепких собратьев, медленно и плавно кружась в неподвижном воздухе, опускались на тротуары.
На таком-то листочке и поскользнулась неожиданно Рабигуль. Отчаянно взмахивая руками (левое плечо оттягивал громоздкий футляр, в котором лежала на синем бархате виолончель), она пыталась сохранить равновесие, не упасть: а вдруг грохнется об асфальт драгоценная ноша? Тут и бросился ей на помощь невысокий молодой человек с противоположного тротуара. Ловко лавируя между гневно гудящими на него машинами, он стремительно пересек улицу и подхватил Рабигуль под руку.
"Я увидел все сразу, - рассказывал он потом. - Твою тоненькую фигурку, такую хрупкую, туфельки на каблучках, темные волосы, а на них крохотная такая шапочка. И как ты тащишь эту огромную виолончель... Я буквально задохнулся от восхищения, и так захотелось тебе помочь, что и не передать..."
- Позвольте вас проводить?
- Да я пришла уже. Вот она, Гнесинка.
- Но ведь еще крыльцо. И ступени, - не растерялся Алик.
Вообще-то он был робок с девушками, да и мало было их на его факультете, но Рабигуль поразила Алика в самое сердце, откуда-то взялись и решительность, и напористость, смелость, терпение, даже хитрость, совершенно ему несвойственная. Он сразу решил все про нее выведать.
- Вы на каком курсе?
- На третьем, а что?
- А я на четвертом, - почему-то обрадовался Алик. - В нефти и газе.
- Как это? - не поняла Рабигуль.
- Ну, в Губкинском.
- Ах, в Губкинском... - Имя ничего ей не говорило. - Ну я пришла. Спасибо.
И, кивнув своему случайному знакомому, Рабигуль скрылась в вестибюле училища. Подождав немного и крепко подумав, Алик небрежно, вразвалочку, вошел туда же, просочившись с независимым видом через бдительную вахтершу времена суровых охранников были еще впереди, - подошел к расписанию, все, что надо, для себя вычитал, растворился на время в Москве, а в три ровно уже стоял у широкого каменного крыльца.
Россыпью высыпали студенты - со скрипочками и, как ни странно, с гитарами, а то и вовсе без всякой ноши. "Наверное, пианисты", - рассеянно подумал Алик. А она-то где? Где ж она? Может, есть какой другой выход? Может, осталась позаниматься? Дома небось не очень-то поиграешь: соседи забарабанят в стенку. Ладно, подождем. Никуда отсюда он не уйдет, а дождется эту красавицу, не позволит ей затеряться в огромном городе. И только он решил ждать до победного, как она вышла, и Алик прямо задохнулся от восточной ее красоты. Да как он смеет? Да разве такая девушка для него? Но отступать было поздно, и невозможно было ему отступить.
- Вы?
Улыбка тронула строгие губы, гордо и нервно дрогнули крылья породистого, прямого носа, краска вспыхнула на смуглом лице. Алик молча протянул руку, и Рабигуль сняла с плеча виолончель.
- Можно?
Он крепко взял ее под руку. Рабигуль чуть-чуть отодвинулась, хотя руки не отняла. Все-таки в ней была восточная кровь и культура Востока, и, повинуясь их мощному зову, многого она стеснялась, хоть и жила уже три года в Москве.
- Я даже не знаю, как вас зовут, - опустила она ресницы.
- Алик, - охотно и быстро ответил он и тут же сделал поправку на первую встречу:
- Александр.
- А я Рабигуль. Можно - Гуля.
- Ра-би-гуль, - повторил по слогам Алик. - Какое имя... Никогда не встречал...
- Это уйгурское имя...
- А уйгуры - кто?
- О, это древний народ, и язык наш один из самых редких и трудных...
Они шли по улице и разговаривали свободно и просто, и Рабигуль чувствовала, что ей приятно опираться на руку этого парня; она, если честно, ни с кем еще под руку не ходила.
Как ни странно, именно невзрачность Алика вызвала доверие Рабигуль: такой ничего себе не позволит, он, конечно, ни на что не надеется, не претендует.
Просто несет ее виолончель. Плохо же она знала мужчин! Да что там, она их совсем не знала. Если б кто-нибудь сказал ей тогда, что очень скоро Алик, которого и описать трудно, станет ее мужем, она бы, наверное, рассмеялась. Она мечтала.., нет, не о славе, но об известности. И еще - о любви, не о браке. Она не знала, что мир принадлежит мужчинам, что они выбирают судьбу для женщины. Ей остается лишь защищать последние свои права - профессию, работу, духовную жизнь. Не так уж мало, если подумать. Но и победителям приходится нелегко. Алику, во всяком случае, было трудно. Где - Гнесинка, а где - нефть и газ? Огромные пространства бессердечного мегаполиса между ними! "Что-нибудь придумаю", - решил Алик и наплевал на свой родной институт - ни минуты не сомневаясь, сразу.
Концерт для виолончели с оркестром
Анонс
Новая книга Елены Катасоновой - это история любви одаренной виолончелистки и поэта, любви, способной преобразить жизнь человека и наполнить ее новым смыслом История о том, как пробуждается неподдельное, прекрасное чувство, которое на протяжении столетий воспевали поэты...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Санаторий "Ласточка", невысокий, уютный, с белыми балконами и колоннами, стоял на склонах горы Машук, возвышаясь над городом, ласково и спокойно глядя на него сверху вниз. Из его окон хорошо был виден весь Пятигорск - радостный, праздничный южный город. Он лежал внизу, раскинувшись широко и свободно. Огоньки домов и домишек весело перемигивались друг с другом, трамвай, делая круг, звонко оповещал о своем прибытии. Ему вторил едва уловимый, чуть дрожащий в прозрачном воздухе серебряный звон - оттуда, с горы Машук, где стонала на вершине под ветром знаменитая Эолова арфа, восстановленная не так давно и теперь звучавшая снова - как прежде, давным-давно, когда здесь жил, любил, ненавидел, страдал и встал под дуло дуэльного пистолета загадочный, непостижимый, сумрачный русский гений, преемник Пушкина, гордость России.
Чуткий слух Рабигуль напряженно ловил этот стон, доставлявший странное наслаждение и не менее странную боль. Дзынь-динь... Дзынь-дон... А-а-а... Словно тихий и бесконечный погребальный звон.
Она стояла на балконе и смотрела то вниз, на бегущие огоньки трамвая, то влево, на смутно белевшие в сгущавшихся сумерках цветущие яблони, а то поднимала голову к небу, ожидая появления первой звезды, место которой уже заприметила. Потом перегнулась через перила, чтобы полюбоваться арфой, но в фиолетовой полутьме разглядела лишь вершину горы; тонкие контуры арфы тонули в вечернем тумане, медленно сползавшем в долину. "Печальный Демон, дух изгнанья..." Господи, какие слова! Здесь он летал, восстав против самого Бога, тоскуя, страдая, стремясь к несбыточному. И так же, как он, тосковал его мятежный творец.
Как он мог так глубоко чувствовать жизнь, в его-то юные годы? Так понимать ее трагизм, безысходность? Должно быть, здесь, у подножья гор, не ко времени рано мужал его дух. Ссылка дерзкого поручика на Кавказ сослужила человечеству неплохую службу...
Рабигуль поежилась от вечерней прохлады, подняла воротник легкого бежевого плаща. Зябко... Но в комнату идти не хотелось: девочки резались в карты, смеялись, подшучивая друг над другом, а ей опять было грустно. "И скучно и грустно, и некому руку подать..." В прошлом веке такое ощущение жизни говорило о тонко чувствующей натуре, в нынешнем - о нервной депрессии. Как раз это случилось с ней после Алжира. А ведь было там хорошо, было чудесно! Розовые восходы, стремительные закаты, когда солнце в считанные минуты скатывается в море и оно становится золотым, багровым, покрывается серым пеплом. А потом оттуда, из моря, встает луна, и оно волнуется, серебрится, словно чешуя огромной сказочной рыбы.
- Ты моя фантазерка, - снисходительно улыбался Алик в ответ на восторги жены.
Правда, они редко сидели вот так, вдвоем, на плоской крыше просторного дома, где жили советские специалисты-нефтяники. Чаще Алик пропадал в пустыне, на разработках, и Рабигуль смотрела на закаты одна, стараясь не вслушиваться в болтовню торгпредши, то и дело забегавшей в гости, по поводу цен на базаре и бесконечных болезней детей. Она знала: все скоро уйдут, и она, в тишине и гармонии с миром, досмотрит прощальные всполохи красок, а потом на темном небе зажгутся огромные сияющие звезды - здесь, в Алжире, они вспыхивают разом, словно кто-то высыпал их из мешка, - и, запрокинув голову на спинку шезлонга, можно любоваться этим таинством бесконечно.
Звезды мерцают, горят, небо - мощная симфония звуков. Музыка рвется из души, как из силков птица, и Рабигуль, повинуясь ей, покорно встает и идет к себе, к виолончели. Плотно закрыв окна, чтобы не раздражать взрослых и не мешать спать детям, она осторожно вынимает из футляра виолончель, привычно подкручивает колки, натирает канифолью конский волос смычка, бережно протирает инструмент бархатной тряпочкой, садится поудобнее, поставив виолончель между коленями, и, прикрыв глаза, затаив дыхание, касается смычком струн. Она никогда не знает заранее, что будет играть, просто трогает струны, и виолончель ведет ее дальше сама.
И звучит бессмертная классика, и вплетается в нее нечто новое, восточное, услышанное здесь, по радио и на улицах, в кофейнях и барах, а иногда не слышанное нигде, возникшее только что... Тогда Рабигуль откладывает смычок в сторону, берет лежащие наготове листки и, словно боясь спугнуть что-то в себе, записывает все, что проснулось в сердце, таилось в нем до поры и вот ожило, зазвучало. И таких листков становится больше и больше.
К отъезду собственной музыки набралось уже на целый концерт, но ведь надо ее еще показать - дирижерам, музыкантам и композиторам. Пусть скажут, что это - настоящее или нет? А вдруг - ничего, так, ерунда?
- Послушай, пожалуйста, - сказала она однажды Алику.
Он как раз приехал домой из пустыни. Отмылся, отужинал и сидел с газетой в пижаме и тапочках, покачиваясь в глубоком кресле-качалке. Вообще-то он собирался смотреть телевизор, очередной боевик про неуловимого Бонда. Фильмы эти считались антисоветскими, хотя злодеями в основном были китайцы - но может, из солидарности с братским народом? - и потому вся колония впивалась в них с особенной страстью. Впрочем, время еще было: пятнадцать минут плюс реклама.
- Давай! - постарался сказать он даже с энтузиазмом.
Поглядывая в ноты, волнуясь, Рабигуль заиграла нечто странное, дисгармоничное, однако же завораживающее. "Восток и пустыня", - подумал Алик и, прищурившись, посмотрел на жену. Тоненькая, смуглая, с непроницаемым восточным лицом, она склонилась над своей драгоценной виолончелью как над ребенком. Длинные ресницы прикрывали огромные, едва заметно поднятые к вискам глаза. Густые иссиня-черные волосы были забраны в "конский хвост".
Да, за такой стоило и побегать, как бегал он. Вся колония ахнула, когда она здесь появилась.
- У Алика-то жена - красавица!
- Как, она еще и музыкантша?
- Ай да Алик!..
...Рабигуль опустила смычок, нежно коснулась ладонью струн. Они были теплыми, живыми еще от музыки.
- Ну как? - робко спросила она.
Алик молчал. Рабигуль застенчиво улыбнулась - иногда молчание высшая похвала - и подняла на мужа глаза. Какое-то время, прижав руку к заболевшему вдруг сердцу, она молча рассматривала невзрачного человечка, уснувшего в кресле под ее музыку. Да как он посмел! "Замухрышка!" - с ненавистью подумала она. Вот он перед ней - ее нелюбимый муж. Все в нем среднее: рост не маленький, но и не высокий, волосы, как и закрытые сейчас глаза, неопределенного цвета... "Убью", - устало подумала Рабигуль, и тут же ей стало стыдно. Он много работал, жил несколько дней в бунгало, трясся много часов в джипе. И зачем ему на самом деле виолончель?
- Эй, проснись, - ласково потрепала она его по руке. - Пропустишь своего дурацкого Бонда...
Так что же все-таки с ней случилось в Алжире? Почему по возвращении невыносимо стало в Москве? Холодно, некрасиво, неуютно и грубо. Главное грубо.
Все ее толкают и на нее кричат. Алик не всегда может возить на репетиции - их рабочие ритмы не совпадают, - она едет в метро, и вот тут-то на нее кричат и ее толкают, и такой за ее отсутствие стал у толпы язык...
А в Алжире толпы, как таковой, нет вовсе. В этой сини и зелени, в разноцветье домишек и вилл никто никуда не спешит, смуглые люди с любознательными глазами сидят у открытых дверей кафе за столиками, наслаждаясь зимним теплым солнышком, курят кальян, разговаривают, пьют кофе, добродушно поглядывая на кишащих вокруг ребятишек. А детишки такие нарядные и веселые - как же ими не любоваться?
Никто их не ругает, на них не кричит, послушанья не требует, вот они и резвятся, вольно и беззаботно, как рыбки в водах теплого океана. В Москве же волоком тащат несчастных в метро и на них же шипят:
- Быстрее, быстрей...
И матерей - озлобленных, взъерошенных, некрасивых - жалко, и ребятишек - тоже. Может, и хорошо, что у нее узкий таз и она не может рожать, может, и хорошо, что испугалась кесарева и у них нет детей?
Да, наверное, хорошо; вдруг бы она тоже на малыша своего орала?
***
Врача после Алжира нашла Маша. Она же, не врач, первой поставила, как потом выяснилось, верный диагноз.
- Никакая у тебя не амеба, - заявила она. - Никакая не хроническая дизентерия, а просто депрессия.
Нервная депрессия, вот что я тебе скажу, дорогая.
- Депрессия? - удивился Алик, и в маленьких бесцветных его глазах загорелась тревога. - Это еще что за зверь?
Маша забежала к ним после дневного концерта - передохнуть перед репетицией. Кудрявая хохотушка, в узких брючках и свитере (концертное платье, аккуратно, умело сложенное, таскала в большущей сумке), с узенькой, бесценной скрипочкой - копия Страдивари, - она была легка и подвижна, как ртуть.
- Хорошо тебе. Маша, - вздыхала не раз Рабигуль. - Скрипка не только царица музыки...
- А что еще?
- А еще удобна для передвижения.
- Да уж, - охотно соглашалась Маша. - Мы с ней легки на подъем.
И она дружески похлопывала футляр скрипочки, точно наездник своего верного скакуна.
- Так что за зверь, спрашиваю? - повторил Алик, стараясь, чтобы вопрос звучал небрежно, потому что слово его испугало: он же знал, что такое депрессия, скажем, в промышленности. Застой, умирание...
Маша, усевшись поудобнее в кресле, принялась загибать пальцы, перечисляя симптомы, обращаясь в основном к Рабигуль:
- Худеешь - раз, не спишь - два, инструмент, можно сказать, не берешь в руки - три, композиции свои никому не показываешь...
- Потому что они - ерунда, - пробормотала Рабигуль.
Даже на эту короткую фразу сколько же у нее ушло сил!
- Ты так считаешь? - зорко взглянула на нее Маша. - Тогда - четыре.
- Что - "четыре"? - нахмурился, изо всех сил стараясь уловить суть, Алик;
- Собственные композиции кажутся теперь нашей Гульке ерундой, подчеркнув интонацией слово "теперь", пояснила Маша. Ее обычно озорные глаза на сей раз были серьезны.
Рабигуль вяло махнула рукой, тяжело встала со стула и поплелась к дивану.
- Не обидишься? - устало и тихо спросила она Машу. - Я полежу.
Не дожидаясь ответа, легла на диван, отвернулась к стене и поджала ноги.
- Одеяло бы мне...
Но при мысли о том, что за одеялом придется встать, Рабигуль чуть не стошнило.
Алик озадаченно переглянулся с Машей, взял плед - он лежал у Гули в ногах, - заботливо укутал жену. "Про плед-то я и забыла..." - краем сознания отметила Рабигуль. Туман заволакивал усталый от постоянного отвращения мозг, время, как часто по возвращении из Алжира, остановилось, тихий говор Маши и Алика отодвинулся далеко-далеко. Рабигуль не спала. Она просто отсутствовала.
- А как же понос? - выдвинул последний и, как ему казалось, весомый аргумент Алик.
Все, что угодно, только не эта странная, пугающая своей неопределенностью, мистическая какая-то хворь. Уж лучше амеба или там малярия!
- Желудок часто так реагирует, - понизив голос, сказала Маша. - Там, в Азии-Африке, происходит дисбаланс в нервной системе... У нас, европейцев.
- Да ты-то откуда знаешь? - вскипел Алик, неожиданно разъярившись на ни в чем не повинную Машу.
- К сожалению, знаю, - не обиделась Маша. - Помнишь, как я работала по контракту в Индии?
- Ну помню, - угрюмо буркнул Алик.
- Потом целый год выкарабкивалась, - нехотя призналась Маша: вообще-то это была ее тайна. - Хорошо, что нашла врача. Передам его Гульке, если он жив и никуда не отъехал.
- Но Гуля же не европейка, - радостно вспомнил Алик. - Она-то как раз из Азии! Ты же знаешь, она уйгурка, из Талды-Кургана.
- А помнишь, как она болела первые годы в Москве? - не сдавалась непреклонная Маша. - Еле-еле привыкла... И кстати, Алжир - далеко не Талды-Курган, совсем другой край света.
- Но в Алжире ей было хорошо, просто здорово, - продолжал упорствовать Алик.
Он был человек простой, технический, и все эти тонкости его бесили.
- Там - да, но теперь же она вернулась!
- Перестаньте... - застонала с дивана Гуля, и Алик с Машей испуганно попритихли - столько боли и безысходности было в этом печальном голосе. Уйдите, пожалуйста, на кухню... Вы так шумите...
Ничего они не шумели, говорили почти что шепотом: все надеялись. Гуля заснет.
На цыпочках, покосившись на плед, под которым, как от озноба, мелко-мелко дрожала Гуля - "А ведь у нас тепло", - испуганно подумал Алик, на ее черные волосы, отброшенные на подушку, он с Машей перебрался в кухню. И там, окончательно сломленный, дал честное слово, что покажет Гулю тому самому старичку, что вытащил из чего-то похожего Машу, если только он жив и не отчалил в Израиль.
***
Целый месяц, даже немного больше, Рабигуль пила таблетки с длинными, пугающими названиями - а уж какие были к ним аннотации, лучше и не читать! сначала нехотя и со страхом, потом охотно, едва ли не жадно, потому что жизнь медленно и со скрипом, но поворачивалась к ней лицом и потому что тоже медленно и со скрипом - возвращался сон и иногда ей даже хотелось есть. Потом испугалась снова, когда Абрам Исаакович постепенно и осторожно стал снижать дозу.
- А вдруг опять?.. - робко спросила Рабигуль.
- Теперь все зависит от вас, - сурово сказал старик с блестящими молодыми глазами. - Не возьмете себя в руки, станете хроником. Есть у меня такие: год за годом весной и осенью ложатся в клинику.
Взглянув на прекрасное испуганное лицо, старик смягчился, ободряюще похлопал Рабигуль по руке, и сразу в ее огромных темных глазах вскипели слезы.
Абрам Исаакович руку тут же убрал, потому что вспомнил, как безудержно рыдала месяц назад эта юная женщина, когда встретились они впервые, и он, привыкший, казалось бы, ко всему, поразился ее утонченной, изысканной красоте. Такая красавица, умница и.., депрессия. Впрочем, чем тоньше душа, тем она уязвимее. А тут еще этот Алжир, совсем другой климат и другие широты, и нет детей, и муж - никакой. Нет, очень может быть, что хороший, честный и классный специалист, но, Бог мой, на диво неинтересный! Для такой-то красавицы... "Бедные наши женщины", - сокрушенно вздохнул доктор и встал.
- Вот что, - решительно сказал он, - поезжайте-ка вы в Пятигорск. Без всяких таблеток.
- Как, совсем без таблеток? - испугалась Рабигуль. Она все еще то и дело пугалась.
- Ну возьмите снотворное, - великодушно разрешил доктор. - Только снотворное. С антидепрессантами пора кончать.
Он походил по кабинету - Рабигуль завороженно следила за ним глазами, снова сел.
- Поезжайте, - повторил Абрам Исаакович. - Пятигорск, смею заметить, восхитительный город. А в "Ласточке" - это такой санаторий - один из врачей мой старинный друг. Я дам вам записочку, чтобы поместил в лучший корпус белый, с балконами, с палатами на двоих, на троих в крайнем случае. Ну, решайтесь! Заодно подлечите и желудок. И очень полезно сменить обстановку. А там посмотрим. Может, на этом и остановимся.
Доктор задумчиво смотрел на Гулю.
- Мы ведь не знаем, что будет дальше, - неожиданно заметил он.
Рабигуль вопросительно вскинула длинные, прямые, как стрелы, ресницы.
- Я имею в виду все эти... - доктор неопределенно пошевелил толстыми пальцами, - общегосударственные новации, - подобрал он наконец слово. Горби, как зовут нашего говорливого лидера влюбленные в него американцы, это еще цветочки, а вот басовитый его оппонент - ну тот, из горкома...
Решительный мужичок! Прорвется к власти - то-то на Руси начнется потеха! - Он снова встал, походил, уселся напротив Гули. - Вы тут со своими недугами много чего пропустили, а я человек любопытствующий... Вот, как вы думаете, что в самом ближайшем будущем окажется самым трудным?
Прищурившись, он воззрился сквозь очки на эту славную девушку. Честное слово, до чего приятно было смотреть на нее! Хоть и не отошла она еще от депрессии.
- Экономика, - не очень уверенно пролепетала Рабигуль.
"Еще боится, - профессионально отметил Абрам Исаакович, - еще во всем нерешительна. Ну да предоставим все времени..."
- Национальный вопрос, - поднял к потолку палец доктор. - Проблемы республик, краев, регионов.
Вот что возникнет и закипит сразу! Так что поезжайте, деточка, в Пятигорск, пока на Кавказе еще не страшно.
- Но почему же должно быть страшно? - осмелилась спросить Рабигуль. Черные ее глаза поблескивали, как антрациты.
Абрам Исаакович, спохватившись и мысленно обозвав себя старым дурнем, улыбнулся, похлопал Рабигуль по руке.
- Не мне бы говорить, не вам - слушать. Словом, поезжайте, советую настоятельно.
И он написал записочку в несколько слов: "Васенька, не в службу, а в дружбу, устрой эту юную даму получше, в корпус для иностранцев, если получится и окажутся там места. Она устала. Надо бы ей отдохнуть. И нашим зарубежным гостям смотреть на такую прелесть будет приятно".
Абрам Исаакович, не удержавшись, хмыкнул: один его тяжелый больной только этот глагол и употреблял - сердобольные врачи так его научили: "Сначала я отдыхал в Кащенко, потом - в Белых Столбах..."
И доктор записку, не поленившись, переписал, насчет "отдыха" все повычеркивал и про "прелесть" - тоже, заменив два последних предложения приветами жене и детишкам.
2
Вот и первая звезда - яркая точка на темном небе.
Рабигуль сжала тонкой рукой воротник плаща, защищая от вечерней прохлады горло. Знакомая певица научила ее, как беречь этот дивный инструмент природы, и Гуля ее советом пользовалась, не пренебрегала.
Холодно... Апрель все-таки. Рано она приехала.
Но зато цветут вишни и поют-заливаются соловьи.
Сейчас, правда, примолкли, угомонились, а то выдавали такие трели долгие, на одном дыхании, соревнуясь, соперничая, будоража друг друга. Еще немного, и загорятся, зажгутся звезды, большие и маленькие, яркие и не очень, - словно чья-то рука, не торопясь и примериваясь, примется расцвечивать, украшать, освещать небо.
Музыка плескалась в душе. Ей навстречу рвались стихи - Лермонтов, Пушкин, Тютчев... Они сливались с музыкой воедино, звучали мощным аккордом этому небу, звездам, горам; им вторила далекая арфа.
Боже, какая несравненная красота!
Зажглись звезды. Стих ветер, и умолкла арфа. Молчали и соловьи. Пора возвращаться. Рабигуль всей грудью вдохнула едва уловимый запах цветущих вишен, открыла дверь и шагнула в тепло, в комнату. Рита с Людой уже оставили карты. Быстро-быстро Рита накручивала бигуди на жиденькие, сожженные перманентом волосы; Люда, лежа в постели, читала толстую книгу.
- Надышалась? - Она отложила книгу в сторону. - Не будешь теперь приставать с форточкой?
- Не буду, - смиренно ответила Рабигуль.
- Слава Богу! - с облегчением воскликнула Рита. - Ты нас с этой форточкой прямо заколебала! Открыть да открыть! А ночи еще холодные... А в кино, между прочим, зря не пошла, напрасно.
Классный фильм, обхохочешься.
Рита с жаром стала пересказывать какую-то французскую комедию, с привычной легкостью продолжая пристраивать бигуди, но Рабигуль, вежливо улыбнувшись, повернулась к Рите спиной, нагнулась, вытащила из тумбочки длинную нотную тетрадь и ручку, вышла в коридор, быстрыми шагами - пока что-то там внутри не расплескалось, пока звучит - дошла до холла и села на краешек стула. Сидя очень прямо, не касаясь спинки, машинально пригладив волосы - гладкие, блестящие, туго стянутые в ее обычный "конский хвост", она принялась записывать то, что родилось в ней там, под звездами, в необъятной ночной тиши. Волнуясь и радуясь, она быстро скользила ручкой по бесценной тетради, оставляя в ней частицу своей души, своих надежд, печалей и упований. Потом вздохнула, откинувшись на спинку стула, закрыла глаза и посидела немного, отдыхая и успокаиваясь. Потом спустилась на первый этаж к роялю, проиграла, легко касаясь пальцами клавиш, что было записано, поморщилась - как расстроен! - подумала, проиграла еще и еще раз, осталась довольна, опустила черную, поцарапанную курортниками крышку, подошла к высокому, от потолка до пола, окну. Сделав ладони "домиком", прижалась к стеклу, всматриваясь в волшебство ночи. Там, за окном, угадывались силуэты гор, небо светилось от звезд...
"Я верю: под одной звездою мы с вами были рождены; мы шли дорогою одною, нас обманули те же сны..."
Она сразу, как приехала, взяла в библиотеке томик Лермонтова, с наслаждением и печалью вчитывалась в его стихи. Это небольшое стихотворение, посвященное графине Ростопчиной, сегодня весь день звучало в душе мелодией, еще неясной и переменчивой, но вот-вот и можно будет уже записать. Или нет, еще рано, надо еще подождать...
"На воздушном океане, без руля и без ветрил, тихо плавают в тумане хоры стройные светил..."
Господи, Гос-поди, есть же, наверное, кто-нибудь, где-нибудь на Земле может, в Австралии, - ей предназначенный! Она так тоскует по этой родной душе, ей так отчаянно не хватает любви! "Но ведь есть же Алик", укоризненно напомнила себе Рабигуль. Да, все правильно: Алик есть, и он ее любит. И он хороший, еще какой хороший! Он ей и муж, и отец, и нянька. Но она-то, она... Как же так вышло, что она связала с ним свою жизнь? Смешной и трогательной была их первая встреча...
***
Осень в том году выдалась замечательной: сухая, солнечная, теплая и какая-то радостная. Желтые листья светились ярким нарядным светом, голубое, без единого облачка небо сияло над головой. Впереди были листопад и дожди, серая хмарь и хлябь "под ногами, а пока лишь отдельные листочки, оторвавшись от своих более крепких собратьев, медленно и плавно кружась в неподвижном воздухе, опускались на тротуары.
На таком-то листочке и поскользнулась неожиданно Рабигуль. Отчаянно взмахивая руками (левое плечо оттягивал громоздкий футляр, в котором лежала на синем бархате виолончель), она пыталась сохранить равновесие, не упасть: а вдруг грохнется об асфальт драгоценная ноша? Тут и бросился ей на помощь невысокий молодой человек с противоположного тротуара. Ловко лавируя между гневно гудящими на него машинами, он стремительно пересек улицу и подхватил Рабигуль под руку.
"Я увидел все сразу, - рассказывал он потом. - Твою тоненькую фигурку, такую хрупкую, туфельки на каблучках, темные волосы, а на них крохотная такая шапочка. И как ты тащишь эту огромную виолончель... Я буквально задохнулся от восхищения, и так захотелось тебе помочь, что и не передать..."
- Позвольте вас проводить?
- Да я пришла уже. Вот она, Гнесинка.
- Но ведь еще крыльцо. И ступени, - не растерялся Алик.
Вообще-то он был робок с девушками, да и мало было их на его факультете, но Рабигуль поразила Алика в самое сердце, откуда-то взялись и решительность, и напористость, смелость, терпение, даже хитрость, совершенно ему несвойственная. Он сразу решил все про нее выведать.
- Вы на каком курсе?
- На третьем, а что?
- А я на четвертом, - почему-то обрадовался Алик. - В нефти и газе.
- Как это? - не поняла Рабигуль.
- Ну, в Губкинском.
- Ах, в Губкинском... - Имя ничего ей не говорило. - Ну я пришла. Спасибо.
И, кивнув своему случайному знакомому, Рабигуль скрылась в вестибюле училища. Подождав немного и крепко подумав, Алик небрежно, вразвалочку, вошел туда же, просочившись с независимым видом через бдительную вахтершу времена суровых охранников были еще впереди, - подошел к расписанию, все, что надо, для себя вычитал, растворился на время в Москве, а в три ровно уже стоял у широкого каменного крыльца.
Россыпью высыпали студенты - со скрипочками и, как ни странно, с гитарами, а то и вовсе без всякой ноши. "Наверное, пианисты", - рассеянно подумал Алик. А она-то где? Где ж она? Может, есть какой другой выход? Может, осталась позаниматься? Дома небось не очень-то поиграешь: соседи забарабанят в стенку. Ладно, подождем. Никуда отсюда он не уйдет, а дождется эту красавицу, не позволит ей затеряться в огромном городе. И только он решил ждать до победного, как она вышла, и Алик прямо задохнулся от восточной ее красоты. Да как он смеет? Да разве такая девушка для него? Но отступать было поздно, и невозможно было ему отступить.
- Вы?
Улыбка тронула строгие губы, гордо и нервно дрогнули крылья породистого, прямого носа, краска вспыхнула на смуглом лице. Алик молча протянул руку, и Рабигуль сняла с плеча виолончель.
- Можно?
Он крепко взял ее под руку. Рабигуль чуть-чуть отодвинулась, хотя руки не отняла. Все-таки в ней была восточная кровь и культура Востока, и, повинуясь их мощному зову, многого она стеснялась, хоть и жила уже три года в Москве.
- Я даже не знаю, как вас зовут, - опустила она ресницы.
- Алик, - охотно и быстро ответил он и тут же сделал поправку на первую встречу:
- Александр.
- А я Рабигуль. Можно - Гуля.
- Ра-би-гуль, - повторил по слогам Алик. - Какое имя... Никогда не встречал...
- Это уйгурское имя...
- А уйгуры - кто?
- О, это древний народ, и язык наш один из самых редких и трудных...
Они шли по улице и разговаривали свободно и просто, и Рабигуль чувствовала, что ей приятно опираться на руку этого парня; она, если честно, ни с кем еще под руку не ходила.
Как ни странно, именно невзрачность Алика вызвала доверие Рабигуль: такой ничего себе не позволит, он, конечно, ни на что не надеется, не претендует.
Просто несет ее виолончель. Плохо же она знала мужчин! Да что там, она их совсем не знала. Если б кто-нибудь сказал ей тогда, что очень скоро Алик, которого и описать трудно, станет ее мужем, она бы, наверное, рассмеялась. Она мечтала.., нет, не о славе, но об известности. И еще - о любви, не о браке. Она не знала, что мир принадлежит мужчинам, что они выбирают судьбу для женщины. Ей остается лишь защищать последние свои права - профессию, работу, духовную жизнь. Не так уж мало, если подумать. Но и победителям приходится нелегко. Алику, во всяком случае, было трудно. Где - Гнесинка, а где - нефть и газ? Огромные пространства бессердечного мегаполиса между ними! "Что-нибудь придумаю", - решил Алик и наплевал на свой родной институт - ни минуты не сомневаясь, сразу.