Опомнившись от нахлынувших на нее разнородных чувств, Надя заметила, что находится в незнакомом ей месте, возле роскошного собора, широкие ступени которого были густо засыпаны снегом. Надя постояла в нерешимости. С одной стороны, она не могла не подумать, что неспроста очутилась на ступеньках церкви - по всей видимости храма Христа-Спасителя (Надя о нем много слышала), следовало войти и помолиться, возблагодарить бога за удачу в приемной Калинина; с другой стороны - убежденная, что ее хождение к Калинину увенчалось успехом и что вскоре она увидит мать, отца, Макара и братнину семью, - Надя опять впала в почти полное безбожие, свойственное ей и прежде, до их несчастья. Так она стояла и колебалась, пока не увидела, что две старушки поднялись по гигантским ступеням, оставляя на них крохотные следы в снегу. Старушки подошли к широким дверям, попытались открыть, но не смогли: церковь была не только заперта, но и заколочена двумя досками крест-накрест. Старушки перекрестились и пошли обратно почти точно по своим прежним следам.
   VIII
   Убеленный снегом прохожий посоветовал Наде сесть в трамвай "А", и Надя быстро очутилась у Петровских ворот.
   Обувной магазин в Петровском пассаже Надя нашла сразу. К двери магазина стоял длиннейший, извивающийся хвост, заполнивший половину пассажа, нескончаемый обувной хвост, тянувшийся инородным телом вдоль витрин с парфюмерией, книгами, канцелярскими товарами. Очередь не двигалась, а только пузырилась, стоя на одном месте, волновалась, сердилась, переругивалась, то добродушно, то свирепо. Ждали галош.
   Надю в магазин не пустили. Напрасно клялась она, что ей галоши не нужны, а нужна ей одна из продавщиц, двоюродная сестра. Железные старухи, стоявшие в проеме двери, даже не оглядывались на нее и только изредка кто-нибудь из них бросал ей оскорбительную фразу, вроде:
   - Бог подаст.
   Или:
   - Молодая, а уже научилась врать.
   К счастью, из дверей выглянула востроглазая девушка-продавщица в синем халате. Узнав, что Надя пришла к Соне, она накричала на старух, и они сразу присмирели, притихли. Наде было очень стыдно, что из-за нее так грубо кричали на старых женщин, она к этому в деревне не привыкла.
   Войдя в магазин, Надя увидела в дальнем углу Соню. Соня стояла за прилавком и смотрела куда-то вдаль, не то пригорюнившись, не то просто задумавшись. Она ничего не делала, так как полки магазина были совершенно пусты, если не считать белых коробок из-под обуви. Соня удивилась, увидев Надю так рано. Она подняла доску прилавка, пропустила Надю за прилавок и прошла вместе с ней в заднюю дверь. Здесь, в узком коридорчике, почти простенке, среди ящиков, в резком запахе кожи, пеньки и стружки, Надя рассказала Соне о событиях сегодняшнего утра. При этом она постыдилась рассказать о своем полупритворном обмороке, плаче и причитаниях, и Соня, внимательно посмотрев на сияющее, необыкновенно красивое в этот момент лицо Нади, сказала с чувством и не без затаенной, хотя и беззлобной зависти:
   - Ты такая красивая, что тебя без очереди всюду пустят.
   - Не всюду, - ответила Надя с некоторым замешательством по поводу не совсем заслуженной похвалы. - Сюда, в магазин, не пустили.
   - Сюда! - воскликнула Соня презрительно и добавила сумрачно: - Сюда и ангела божьего не пустят...
   Она поманила за собой Надю, и они поднялись по узкой лестнице вверх, в небольшой, тоже уставленный ящиками склад, где запах обуви был еще сильнее, чем внизу, хотя обуви и тут не было в помине. Соня открыла дощатую дверь, но войти в комнату они не могли, так как там было необыкновенно тесно: в маленькой комнатушке стояли три канцелярских стола и один письменный, у каждого из столов стоял стул, а на каждом стуле сидел человек. Причем сидели они так тесно, что спинка каждого стула упиралась в задний стол, а животы людей упирались в край их столов. Казалось, им нельзя было вздохнуть, не раздвинув столы.
   Письменный стол, самый большой из всех, стоял в центре. На нем красовался самый большой письменный прибор. Он был покрыт сильно поблекшим красным сукном, облитым разноцветными чернилами. За этим столом сидел полный человек, суровый, с красным лицом, в защитной гимнастерке и защитной фуражке.
   - Лев Степанович, - сказала Соня, стоя на пороге. - Ко мне из деревни сестра приехала. Разрешите пойти с ней, проводить ее домой. Еще заблудится.
   - Сестра, говоришь? - лениво спросил человек в гимнастерке. Покажись, какая ты там... - Увидев смущенное лицо Нади и полуприкрытые длиннейшими ресницами глаза, он продолжал: - Вот ты какая! Гм... Полненькая. Что ни говорите, а деревня - это есть деревня. Воздух, здоровая жизнь... Вы что, в Москве первый раз? Ладно, иди, Софья, проводи ее домой. Тут мы без тебя обойдемся. Галоши будут ли, еще неизвестно. Если будут, то немного, пар двести. - Он снова обратился к Наде, приподнявшись и оглядывая всю ее: - Да, вам в одиночку ходить в Москве поменьше надо, Москва - это город такой! В Москве держи ухо востро.
   Лев Степанович встал, отодвинул стул, что немедленно отозвалось на заднем столе, который, отодвинувшись, чуть не придушил старика бухгалтера, сидевшего у самой стены. Выйдя из-за стола, Лев Степанович спустился вместе с девушками по лестнице и вместе с ними вошел в магазин под взглядами десятков глаз, устремленных на него из-за витрин и из проема двери. Он двигался медленно, оглядывая углы магазина строго, его ножки в защитных галифе и хромовых сапожках в обтяжечку, пружинили. Острыми глазками из-под рыжих бровей он смотрел то вправо, то влево без всякой цели - просто это выглядело хозяйственно и внушительно и как бы компенсировало несколько пустоту магазинных полок.
   Очередь, по-видимому, знала Льва Степановича или определила его ранг по хозяйскому виду - его приход вызвал оживление, очередь вся запузырилась от волнения и тут же затихла, ожидая больших событий. Подобно тому как хороший актер не смотрит на публику, так и Лев Степанович не обращал внимания на очередь, как будто ее не было, но сознание своего значения было разлито по его лицу, а в его чуть сутулой толстой спине и в его походке чуть-чуть носками внутрь - во всем этом была этакая властительная расслабленность всех частей тела вплоть до век, сонно полуопущенных на внимательные, совсем не сонные глаза.
   Пока Соня одевалась, Надя стояла у стены возле большого зеркала. Лев Степанович, сделав круг по магазину, подошел к ней и встал с ней рядом напротив зеркала, переваливаясь с носков на пятки и пружиня, и так они постояли молча друг возле друга, как на фотографии, после чего он подмигнул ей в зеркало и пошел к выходу. Железные старухи в ужасе попятились перед ним. Он встал в проеме и, словно не видя очередь, сказал подошедшим Наде и Соне:
   - Проходите, проходите. Ты, Софья, можешь не возвращаться, Тоня с Клавой сами справятся. - Встретившись глазами с Надей, он улыбнулся. Заходите к сестричке, не стесняйтесь. Мы тут народ гостеприимный, Москва она хлебосольная.
   Когда девушки вышли из пассажа, Надя спросила:
   - Что он у вас, военный?
   Соня удивленно взглянула на нее.
   - Почему военный? А, по одежке!.. Какой он военный!.. Он не военный, а вор.
   У Нади округлились глаза.
   Прежде чем ехать домой, Надя попросила Соню проводить ее до Фединого общежития. Она хотела сообщить Феде о том, что случилось с ней в приемной Калинина. Они пошли к Охотному ряду. Наде было страшно и неприятно снова входить в этот дом, и Соня вызвалась сходить сама, а Надя осталась ждать ее на улице под слабым снегом, сменившим бурную пургу. Однако Соня вскоре вернулась: Феди в общежитии не оказалось. Более того, кто-то из студентов, живших с ним в одной комнате, сказал, что он и не ночевал в общежитии. Тогда они направились к университету на Моховую. Там тоже Соне сказали, что Феди на факультете нет. Не было его и в бюро ячейки, куда Соню кто-то направил.
   Соня заблудилась в длинных замысловатых коридорах старинного здания, гулких от эха ее шагов, со сводчатыми окнами, светящими тусклым светом в их дальних концах - окнах, которые, когда к ним приближаешься, оказываются прорубленными в необычайной толщины стенах. Двери по бокам коридоров глухие и таинственные и, казалось, никогда не открывающиеся, манили Соню, представлялись ей ведущими в покои изумительной красоты, полные чудес, именно сказочных чудес - птиц с драгоценным оперением и черных людей в чалмах и неведомых зверей - всего того, что Соня слышала или читала именно в сказках, а не в книгах, где говорится о реальной жизни.
   Многочисленные объявления на досках и просто на стенах коридоров вперемежку со стенгазетами, воззваниями насчет сбора утиля, "социалистическими обязательствами", и призывами вступить в Осоавиахим или общество "Долой неграмотность" тоже не в силах были развеять ощущение чудесного, которое испытывала никогда не учившаяся деревенская девушка в стенах Московского университета, куда она попала впервые. Иногда, вконец запутавшись в коридорах, Соня открывала первую попавшуюся дверь. За дверью оказывалась аудитория, иногда потрясающе пустынная, большая, без единого человека, с огромным количеством столов и скамеек; там жило эхо, оно встречало Соню глумливым откликом на открываемую дверь и на робкий Сонин вопрос: "Можно?" Иногда же за дверями аудиторий оказывалась толпа молодых ребят и девушек, десятки безмерно веселых глаз оглядывались на Соню, и их присутствие казалось еще более странным и чудесным, чем пустота в тех, других аудиториях. Парни и девушки сидели за столами, лекторы стояли на кафедрах и говорили, географические карты придавали стенам очень ученый и в то же время лазурно-зеленый, весенний вид; иногда взблескивали стеклянные колбы и пробирки на столах, и нос улавливал запах серы, эфира и спирта.
   Наконец Соня выбралась из путаницы коридоров и вышла к Наде, которая стояла на улице возле высокой решетки ограды и уже вся покрылась медленно идущим снегом.
   Они пошли к трамвайной остановке, и после того, как картины университетских коридоров и аудиторий потускнели в сознании Сони, она подумала о Феде и встревожилась. Прошлой ночью она следила за Федей неотступно, так как в семье Туголуковых любили посудачить о молодом незнакомом родиче: вчера она не знала о несчастье, постигшем Ошкуркиных, но присущая ей почти звериная чуткость помогла Соне уловить на лице Феди и во всем его облике загнанность - тоже сродни звериной и поэтому близкую ей. Теперь же, сопоставив факты, она испугалась за него и подумала, не наложил ли он на себя руки.
   То, что не приходило в голову юной, жизненно неопытной Наде, пришло в голову Соне-сиротке, хотя она была ненамного старше, по той простой причине, что и она часто думала о том, чтобы наложить на себя руки. Она, впрочем, ничего не сказала Наде, не захотела тревожить девушку, полную в этот момент радостной удовлетворенности собственной удачей и уверенности в будущем.
   IX
   Федя Ошкуркин, увидев поздний трамвай, бросил веселую компанию у развалин Симонова монастыря потому, что почувствовал, что больше не сможет выдержать шум, смех и крики, и потому еще, может быть, что вид разрушенного монастыря слился в его душе с ощущением собственной разрушенной жизни. Трамвай шел в парк через Ильинку и Варварку. У Ильинских ворот Федя соскочил и пошел к общежитию, но у самого общежития раздумал туда идти. Ему было бы невмоготу смотреть на спокойные лица товарищей по комнате. Он пошел к центральному телеграфу на Тверскую улицу и тут, в помещении междугородной телефонной станции, в тепле и негромком шуме немногочисленных и меняющихся посетителей, просидел часа полтора.
   Вокруг тоже сидели люди - некоторые дремали, а другие выглядели деловитыми и энергичными, как средь бела дня. То одного, то другого вызывали из окошка, и тогда они скрывались в кабинках, и их лица были видны из-за стекол кабинок. Видно было, как их рты открывались и закрывались, как они энергично размахивали руками и трясли головами, но ничего не было слышно.
   Страшная мысль, беспрерывно гнетущая Федю, не переставала терзать его. Но она тоже как бы скрылась в кабинку и, словно отгороженная стеклом, была не слышна, не кричала в нем, как раньше, истошно и беспрерывно, и от этого было (немного) легче.
   Федя сам не заметил, как очутился опять на Тверской; он неизвестно почему вышел и удивился, что не заметил, - удивился и усмехнулся, так как это значило, что он был весь целиком погружен в свои мысли, а между тем ему казалось, что он ни о чем не думает, а так только - живет, сидит и дышит. Но коль скоро он оказался на улице, он не стал возвращаться на телеграф, а пошел вверх к Страстной площади и опять словно бы упал в какой-то глухой колодец, не то сосредоточенной мысли, не то полного бездумья. Очнулся он, почувствовав чью-то руку, просунувшуюся под его левый локоть и схватившую его неуверенно, но цепко. Он посмотрел налево и увидел устремленное ему навстречу женское лицо, вначале показавшееся ему старым оттого, что челка, брови и ресницы были седыми от снега. Но это было очень молодое лицо, в этот миг напряженное и строгое. Глаза из-под заснеженных ресниц сверкали как будто сердито.
   - Скажите, что я с вами, - шепнула женщина быстро и повелительно.
   Федя ничего не понял, и только пронзительные милицейские свистки и остервенелые женские крики ниже Моссовета заставили его внимательно посмотреть на пятнистую от метели улицу. Десятка два женщин, из которых некоторые жались к слабо освещенным витринам, а другие пытались бежать вниз, к Охотному, превратили Тверскую в какой-то непонятный театр, в какое-то мгновенное завихрение людских судеб вперемежку с вертящейся снежной заварухой. И Федя почувствовал себя тоже частью этого завихрения, одной из ее снежинок, и оттого, что он в его положении мог еще, оказывается, кому-то в чем-то помочь, показалось ему даже забавным.
   В этих женщинах, мятущихся по заснеженной мостовой, визжавших, хрипло ругавшихся невозможной площадной бранью и жавшихся к витринам, было нечто омерзительное. Но не менее омерзительно выглядело то, как милиционеры гонялись за ними, путаясь в длинных шинелях, грубо хватали их, тащили или теснили куда-то, в какую-то подворотню или парадный подъезд, избранный как сборный пункт облавы.
   Когда Федя со своей спутницей прошел мимо милиционеров, те поглядели на них подозрительно, но ничего не сказали. Федя и его спутница почти дошли до Страстной площади, девушка тем не менее не выпускала Фединой руки и шла молча, очень чинно, стараясь маленькими ножками ступать в ногу с Федей. И оттого, что она так пыжилась и не без натуги делала широкий шаг маленькими ножками, Феде чудилось в ней что-то детское, а во всей ситуации и в том, как они вдвоем шли, - что-то юмористическое. И он подумал о том, что если бы то же самое случилось вчера, то он, вероятно, как идейный комсомолец и враг распущенности, передал бы эту девицу в руки милиционеров и уж во всяком случае не стал бы ее укрывать от них. А сегодня, после всего случившегося с ним, он уже не мог этого сделать.
   Как только они достигли Страстной площади, Федина спутница робко оглянулась на Тверскую через правое плечо, задев головой Федино левое. Обнаружив, что милиционеры исчезли и все вошло в обычную колею, она сразу же отпустила Федину руку, весело, хотя и несколько хрипло захохотала, повернулась лицом к Тверской и закричала:
   - Ну что, менты проклятые? Поймали?
   От нее пронзительно пахло одеколоном и вином. На ней была короткая рыжая жакетка "на рыбьем меху" и лиловая шелковая блестящая юбка. А на жакетке была худенькая рыжая лисья головка с блестящими стекляшками вместо глаз, и лицо девушки было похоже на эту лисью головку - тоже с острой голодной мордочкой и блестящими золотистыми глазами.
   На Страстной площади было еще несколько женщин, видимо, тоже вырвавшихся из кольца облавы и знакомых Фединой спутнице. Они бегали одна к другой, громко шептались и смеялись, только одна плакала громко, перемежая плач отборными ругательствами: у нее в суматохе потерялась сумочка. Федина спутница отбежала от него к одной из женщин, а с той вместе побежала к третьей. Федя постоял и пошел мимо памятника Пушкину влево по бульвару. Однако не успел он отойти несколько шагов, как она догнала его и сказала полувопросительно, без интереса, как бы по обязанности:
   - Пойдем?
   Он ничего не ответил и пошел дальше по бульвару, но она и на этот раз догнала его и пошла с ним рядом.
   - Ты кто? - спросила она. - Студент? Может, у тебя денег нет? Ничего, пойдем без денег. У тебя, наверно, ночевать негде? Не пьяный, а ходишь ночью...
   Он продолжал идти, и она сказала обиженно:
   - Ты что, немой, что ли?
   - Чего вам нужно от меня? - сказал Федя.
   Что-то в этой фразе, сказанной большим и сильным человеком маленькой бульварной потаскушке, поразило ее. Она смиренно сказала:
   - Если у вас ночевать негде, то вы можете пойти ко мне.
   Он не понял ее слов, и только несколькими мгновениями позже у него в мозгу начали медленно отпечатываться эти слова по очереди: "если, у вас, ночевать, негде" и так далее. Тогда он посмотрел на нее, усмехнувшись, и она поняла его усмешку как согласие, взяла его снова под руку, и они пошли по белому бульвару к Никитским воротам.
   - Да, действительно, у меня денег нет, - сказал он, сделав несколько шагов и с досадой остановившись. - На кой я вам сдался? У меня, может, копеек пятьдесят - шестьдесят. Ведь этого мало?
   - А как ты думал? - сорвалась она с тона. - Тоже предложил полтинник! За полтинник куры... - Но посмотрев ему в лицо, она прервала себя и сказала опять тихо и ласково, хотя уже на "ты": - Я же сказала. Такому парнишке и без денег с удовольствием. А чего? Ты что думаешь? Только про деньги и думаю? Не обязательно.
   Она повела его по Бронной направо, куда-то к Патриаршим прудам, в безлюдные темные переулки. Оба молчали. Вдруг она сказала нервно:
   - Чего ты молчишь? Знаешь, с тобой ходить небольшое удовольствие. Тоже кавалер! Молчит все время. С тобой страшно даже, честное слово! Ну скажи что-нибудь.
   - Что мне сказать?
   - Что-нибудь. Хоть про погоду.
   - Метель.
   - Да, метет, заметает. Ну и что такого? Ты так сказал "метель", что мне страшно стало, честное слово. Как артист. Странный ты какой-то. Как тебя зовут?
   - Федором.
   - Федя! Люблю это имечко! Федор! Федор Шаляпин. Федор Качалов.
   - Он не Федор.
   - Нет, Федор.
   - Он Василий.
   - Василий? А кто же Федор?
   - Я Федор.
   - Хи-хи... Тоже знаменитость!.. А почему ты не спрашиваешь, как меня звать?
   - Как вас зовут?
   - Ты послушный. Меня зовут Любой... Почему ты не говоришь: "Ах, любовь!"? Так все сразу говорят, как узнают, что меня Любой зовут. А ты не говоришь. А как зовут Кторова? Не знаешь. Анатолий.
   Наконец она замолчала и замедлила шаги. Они стояли перед большим домом с красивым, несколько вычурным подъездом, похожим на боярское крыльцо. Однако повела она Федю не к подъезду, а во двор, и здесь, через черный ход - еле заметную обшарпанную дверь, к которой надо было спуститься на две ступеньки вниз, - они прошли в кромешной темноте в довольно большую кухню, слабо освещенную маленькой лампочкой, заключенной в железную сетку.
   Заметив при тусклом свете лампочки, что Федя весь в снегу, Любка жестами предложила ему отряхнуться, они вышли обратно за дверь, здесь она, вставши на цыпочки, сняла с него шапку, ударила ею о стену, затем шапкой же стала стряхивать снег с его куртки, со своей жакетки. Потом они вернулись и прошли через кухню в коридор. Они прошли коридор из края в край. Возле самой дальней двери Любка остановилась, прислушалась и потянула за ручку. Дверь была заперта. Любка негромко выругалась и постучалась. Старушечий голос спросил: "Кто там?" "Я", - ответила Люба и слегка оттолкнула Федю в сторону. Дверь отворилась. Любка вошла одна, притворив за собой дверь, и Федя остался стоять в темном коридоре, который был освещен только далекой полоской тусклого света, падавшего из двери кухни. Он закрыл глаза и так стоял с закрытыми глазами, равнодушный ко всему, даже к своему глупому положению в этом коридоре перед этой дверью, где он оказался без надобности и откуда должен был бы уйти, если бы не равнодушие и душевная усталость, заставлявшая его стоять тут, как стоят неодушевленные предметы - скамейка, фикус, сундук.
   Потом дверь открылась, и Люба поманила его пальцем. Он вошел в комнату причудливых очертаний, со скошенным потолком, освещенную, как и кухня, лампочкой в железной сетке, обставленную очень скудно, с двумя маленькими окнами и огромной, почти во всю стену дубовой дверью, которую пытался, но не мог закрыть убогий платяной шкафчик. По расположению комнаты и по большой двери Федя вскоре догадался, что комнатка сделана из прихожей, примыкающей к парадному подъезду - тому самому, похожему на боярское крыльцо.
   В комнатке стояла только одна кровать - довольно большая, с никелированными шарами на спинках. Но теперь, ввиду его прихода, часть постельных принадлежностей лежала на полу и на них сидела полуголая старуха в платке. Она заканчивала свое несложное устройство на полу расправляла рядно, служившее простыней, и натягивала на себя одеяло.
   - Здравствуйте, - сказал Федя.
   - Здравствуйте, - ворчливо ответила старуха, после чего недовольно промолвила: - Больно поздно стали приходить. Чего-нибудь вылить небось не принесли? Только "здравствуйте" принесли!.. - Она заворочалась, заворчала, зачертыхалась, но вскоре обратила внимание на скромность и сдержанность гостя, на его стеснительность и связанность, молчаливость и деревянность, и тогда она внимательно посмотрела на него маленькими выцветшими глазками, в которых, несмотря на всю, с Фединой точки зрения, позорность ситуации, еще сохранились остатки нормального человеческого и материнского выражения, - и сказала довольно ласково (видимо, его лицо, с большим чистым лбом и русыми, несколько вьющимися волосами и серо-голубые глаза под пшеничными бровями, потемневшие от страдания, произвели на нее впечатление и удивили ее):
   - Чего вы стоите? Раздевайтесь, - и добавила одобрительно и немножко завистливо: - Подхватила паренька... Красивый паренек, - и наконец закончила неодобрительно: - такому пареньку жениться надо, а не по б..... ходить.
   Люба хихикнула и сказала:
   - Понравился ты бабке Милке. - И, зная, что это редкий случай, чтобы кто-нибудь из посетителей понравился бабке, она тоже внимательно посмотрела на Федю и неожиданно прильнула к нему, глядя ему в глаза снизу вверх, крикнула бабке: "Будет тебе! Спи!" и, все так же глядя ему в глаза, нащупала левой рукой выключатель на стене и погасила свет.
   - Я не буду, - сказал Федя.
   Ее ручки, расстегивавшие ему полушубок, замерли. Она прошептала:
   - Раздевайся, глупенький.
   - Я не буду, - повторил он.
   Она начинала сердиться, но сдержалась.
   - Ты чего? - спросила она. - Ты не бойся, я здоровая.
   - Я не буду, - сказал он, пытаясь встать.
   Она прошептала ему на ухо бранное, оскорбительное слово. Он промолчал. Оцепенение снова охватило его. Он думал о том, что если бы ока от него отстала, он бы тут же сидя заснул или просто пересидел бы до утра. Оцепенела и она, и в комнате стало очень тихо - в этой тишине стало слышно, как где-то в подполье пищат мыши.
   - Чудак, - сказала Любка шепотом и хихикнула смущенно. - Не хочешь, не надо. Очень ты мне нужен. Может, ты святой? В церковь ходишь? Или у тебя машинка не работает? - Не дождавшись ответа, она медленно отделилась от него, отодвинула лицо, убрала руки, отодвинулась вся. Потом легла на кровать к стене. Посидев, он снял полушубок и шапку и тоже лег на кровать.
   Они лежали рядом молчаливые и неподвижные. Он вскоре забыл, где находится, и, только изредка вспоминая об этом, думал, что до сегодняшней ночи в сущности не подозревал, что есть и такая сторона жизни в Москве, хотя она, эта сторона жизни, находилась рядом с ним, с его общежитием и его университетом, с его ячейкой и его райкомом. И он думал о том, что, вероятно, никогда не узнал бы об этой стороне жизни, если бы не случилось то, что с ним случилось, если бы он не оказался вышибленным из обычной колеи. О девушке, лежавшей рядом с ним, он не думал совсем. Комсомольское правоверие и крестьянская добропорядочность отделяли его от нее как бы железной стеной. Он даже и заснуть долго не мог не только из-за своих мыслей, но и потому, что в этой постели ему чудилась физическая нечистота, но потом он все-таки заснул.
   X
   Первое, что Федя Ошкуркин увидел проснувшись, был большой железный крюк, торчавший без всякой надобности из стены почти под самым потолком. Этот крюк способен был изуродовать любую комнату, даже самую нарядную, а здесь, в этой бесформенной прихожей, превращенной в жилье, с потолком, наполовину скошенным под углом в сорок пять градусов, - очевидно, над ним шла лестница на второй этаж, - с обшарпанной мебелью и вытертыми до дыр занавесками, он был совсем омерзителен. Занавесок же тут было почему-то много, жители этой комнатенки, видимо, считали их неким шиком. Занавески висели на шкафу, на окошке, и на двух дверях - заколоченной - к улице и действующей - в коридор. Кроме того, один из уголков комнаты был тоже огорожен грязной ситцевой занавеской.