Казакевич Эммануил
Из дневников и записных книжек
Эммануил Генрихович КАЗАКЕВИЧ
Из дневников и записных книжек
В последний том 3-томного Собрания сочинений Эм. Казакевича вошли произведения, написанные автором в последние годы жизни: повесть "Синяя тетрадь", рассказы "При свете дня", "Приезд отца в гости к сыну" и очерки "Старые знакомые", "Ленин в Париже". Значительную часть тома составляют извлечения из дневников и записных книжек Казакевича, которые он вел с 1948 по 1962 г. Они передают широкую историческую и социальную панораму этого периода и приоткрывают творческую лабораторию писателя.
20.I.1948 г.
Сегодня получил письмо от Л. Брик: сестре ее, Эльзе Триоле, и Арагону понравилась "Звезда", они переведут ее для журнала "Europe". Просят мою биографию, "кажется, необычную". Странное и неприятное впечатление произвела почтовая марка на письме - с портретом Маяковского, словно визитная карточка. Вероятно, у нее огромный запас этих марок.
Сегодня утром закончил пятую главу "Старкова". Быстрота, с которой пишется эта вещь, - поразительна.
7.VI.1948 г., Рига.
Читаю первые части "В[есны] в Е[вропе]". Может быть, и неплохо, но не для меня. Типичнейшая беллетристика за редким исключением. Таня, несмотря на все, противна. Кажется, я взял на себя задачу не по силам. Не чувствую в себе изобилия творческих сил.
Здесь миленький приморский курорт - под немецкие балтийские курорты, но сортом пониже. Я снял номер в гостинице в Майори. И хотя тут тихо, солнечно и одиноко - но не пишется, и мыслей в голове нет, и чувство собственного убожества угнетает душу.
В романе - сумбурное, произвольное смешение красок, лиц, наречий. Нет строгих линий "Двое в степи", нету и поэтичности "Звезды". Неэкономность, расплывчатость, детали заслоняют целое. Замысел - какой-то нищий, композиция не ясна мне самому еще, хотя что-то и предполагалось вначале.
Море здесь (Ostsee) - серенькое, совсем не похожее на южные моря. Пляж, однако, хорош - песок. В море не видно пароходов и парусников. Отсутствие скал и гор лишает море величия и грандиозности, свойственных Черному морю. И самое странное, почти чудовищное для человека средних широт - сосны у самого моря! Как русский на Таити.
9.VI.1948 г., Рагоциемс.
А вот теперь я в латвийской рыбачьей деревне. Это очень разбросанная, хуторского типа, деревенька на самом берегу Ostsee. Я называю это море Ostsee, а не Балтика, потому что второе для нашего уха звучит Петроградом и Кронштадтом, наконец - Вс. Вишневским. Здесь же колорит <...> свинемюндевский и рыбацко-контрабандный <...>
Я сегодня катался на лодке с молодым рыбаком Илмаром. Море становится глубоким на очень далеком расстоянии от берега, и еще с километр можно ходить по морю, не замочив колен. Это очень удобно для детей и для Иисуса Христа, которому здесь было бы особенно легко ходить по волнам в открытом море. (Шлиссельбуржец Н. Морозов мог бы на этом основании совершить переворот в истории, открыв, что местом действия Евангелия было юго-вост[очное] побережье Балтийского моря.) <...>
Тут не мечтают о будущем, о счастье многих, наконец, - о своем личном возвышении, выдвижении, карьере. Нет, - мечта об одном: чтобы все осталось по-прежнему. Чтобы налоги были не слишком высоки. Чтобы никого не выселяли. Чтобы рыбы было столько же или даже больше, ежели возможно. Чтобы и не богатеть даже особенно, поскольку это не так просто, а чтобы не беднеть. Чтобы спокойно прожить жизнь. Сбою жизнь.
Во всем этом, пожалуй, есть своя прелесть. Конечно, тут и страсти какие-то кипели, но страсти глубоко личные, никак не общественные, породившие в литературе XX века Гамсуна, Банга и др. Это литература зрелого капитализма, стремящегося не скользить далее, ибо далее пропасть, революция, катастрофа.
Ленинград, 13 июня.
<...> То, что я в Ленинграде, несказанно меня волнует. С.-Петербург, Питер 1917 года, Ленинград 1941 - 1943 годов, все это вместе и каждое в отдельности живет в этих камнях.
Я сегодня много бродил по городу, видел Казанский собор с Кутузовым и Барклаем, Зимний дворец, Исаакий, Адмиралтейство, Сенат, Главный штаб, Александровскую колонну, Николая I, Екатерину и, наконец, Петра, Медного всадника. Конечно, все это прекрасно и странней всего то, что это точно такое, как описано в книгах. Предстоит белая ночь.
Здесь жили Пушкин, Достоевский и Гоголь. И все непохоже на правду.
Приятно оставлять такие впечатления на зрелые годы. Нельзя в юности все перечитать и пересмотреть - первые впечатления нужно и на после оставлять. Мне предстоят еще удовольствия: Кавказ, мусульманская Азия, "Идиот" Достоевского. Теперь же я упиваюсь удовольствием, имя которому С.-Петербург - Ленинград <...>
14.VI.1948 г.
От Луги до Ленинграда все перерыто и перекопано старыми траншеями, заросшими травой, завалено ржавой проволокой и спиралями Бруно, уставлено танками - нашими и немецкими, - разбитыми, раздетыми. Развалины маленькими кучами лежат на равнине, как капища языческих идолов. Как раз в момент прохода поезда, на лугу, в километре от железной дороги разорвалась мина и черный (знакомый!) столб дыма поднялся к небу, затем до поезда донесся глухой, короткий звук взрыва. Мы так и не успели разобрать, кто виновник этого происшествия - меланхолическая корова, глупая собака или мальчик, игравший на лугу. Война еще вокруг, хотя все забыли о ней <...>
_____
"Весна в Европе" - роман о советском человеке, гвардии майоре Сергее Петровиче Лубенцове. Он прошел огонь, воду и медные трубы. Разведчик, воин, поэт и мыслитель - вот кто такой майор Лубенцов, если хотите знать. Он трижды умирал и трижды воскресал из мертвых. Чувство собственности чуждо ему уже. Долг для него - прежде всего. Он имеет трех братьев, из которых один - генерал-артиллерист, другой - капитан-танкист, третий мастер завода на Урале.
Хотя он кадровый офицер, но не кастово ограниченный, как его помощник Антонюк, а человек мыслящий, сильный, добродушный и прямой, полный интереса к людям и событиям.
Второй герой романа - капитан Сердюк. Это человек ограниченный, живущий настоящим днем, политически необразованный, служака. Он имеет много благородных, прекрасных черт, свойственных русскому человеку. Он храбр, бесшабашен, полон играющих сил. Вторжение в Германию, освобождение Европы заставляет его понять роль советского человека, воина армии-освободительницы. Он начинает понимать свою историческую миссию <...>
_____
Итак, началась литературная моя деятельность. Две маленьких лодочки пустил я в море, и они, удаляясь, теряются в туманном море, становятся уже не моим достоянием, а достоянием волн играющих и ветров бушующих. Два крошечных паруса еле виднеются в безграничной пучине, но пучина требует меня всего. И вот я как неопытный пловец стою на скалистом берегу, готовый к прыжку в пучину. Страшно и сладостно стоять так на открытом ветру.
<К РОМАНУ "ВЕСНА НА ОДЕРЕ">
Унизительная дрожь перед начальством (чувство Кекушева) и поэтому - в качестве компенсации - желание вызвать эту же дрожь у подчиненных.
_____
Для того, чтобы быть чем-то для кого-нибудь, надо быть чем-то и для себя самого. Надо верить в себя и надеяться на себя, только тогда можно понадеяться на других.
_____
Этот человек - вроде английской транскрипции: читается совсем не то, что пишется.
<2-я половина июня 1948 г.>
Не убили ли популярность, всеобщее признание и далеко идущие надежды людей на меня мою поэзию - робкий цветок, только изредка высовывающий благоуханную голову из-под сумятицы временных и скоропреходящих слов? Я словно опустошен. "Оправдать надежду" - не значит ли это уже превращение во многом стихийного творческого процесса в сознательное ремесло? Тут нужны огромные творческие силы и мужество, чтобы стать выше всего и идти своей дорогой в одиночестве. А ведь путника тянет на огонек, на теплый очаг и ласковое слово. А цель так далека, так неверна, и неизвестно существует ли она вообще и станет ли сил, чтобы дойти. А не дойти хоть на сантиметр - это все равно, что не начинать вовсе свой путь.
За окном дождь, а в Москве 36° жары.
"Крик о помощи" - повесть о гетто, но о гетто с точки зрения русского человека, советского офицера.
Это умница, мудрый разведчик, тайный поэт.
13.9.48 г., Одесса.
Конечно, это превосходный город. И не внешностью своей, хотя и она хороша. И даже не морем, которое здесь очень сужено мысом и разными портовыми сооружениями. Хороша Одесса своими людьми. Они жизнерадостны, на улицах многие смеются, старые и молодые. Одеты просто, но хорошо, прилично. <...> Южный огонек, темперамент, услужливость, разговорчивость, отменная вежливость - здесь достояние всего народа. Хмурая замкнутость севера тут не в почете. В этом - облик этого города, созданного французом и обжитого южанами <...>
<Октябрь 1948 г., с. Казацкое.>
Нужно твердо усвоить, что "Звезда" и "Двое в степи" хороши только на фоне нынешней литературы, а так это вещи средние, даже - строго говоря слабые. Я ничего еще не сделал, и моя некоторая популярность среди читающей публики основана только на том, что другие вещи - еще хуже. Необходимо это понять твердо и искренне, иначе мне угрожает столь распространенный теперь в литературе маразм. Во мне есть многое из того материала, который может составить крупного писателя: любовь к людям, страстность, такт. Но еще многого нет. Надо трудиться, трудиться без устали, самозабвенно, с энергией Наполеона или Гракхов - на почве литературы. Тогда может что-нибудь выйти. И надо жить с народом, среди народа. Не дай бог отяжелеть.
29.12.1948 г.
Кончается 1948 год, через два дня наступит новый. Мой годовой план далеко недовыполнен: даже роман не закончен, а пьеса только начата, и две маленьких повести существуют только в голове. Однако год был не малого для меня значения. "Двое", вопреки надеждам, поставили меня в положение неприятное - не для самолюбия, оно тешилось немало, - для материального благополучия, которое нужно, чтобы завершить роман. И эта история научила меня ожидать всего, а без этого нельзя писать. Она измотала нервы, но укрепила характер. Роман я начал перерабатывать до критики "Двоих", и сделал это не для того, чтобы приспособить Лубенцова к критике, а для того, чтобы сделать его лучше. Он имел хороший, сильный, музыкальный ритм, но не имел ритма жизни. Толстой чем силен? Кроме прочего, тем, что овладел в своих писаниях ритмом жизни. В жизни есть более и менее важное: писатель, описывающий только менее важное, - бульварный беллетрист. Писатель, описывающий только более важное, - обманщик: он искажает жизнь. Он берет ее в главных чертах, а жизнь нельзя брать только в главных чертах. Во-первых, рискуешь ошибиться, приняв за главное не очень главное. Во-вторых - авторский произвол в выборе главных черт, как и всякий произвол, не соответствует течению жизни. Создает ритм, но это не жизненный ритм, а ритм литературный, олитературенный, ритм Гюго, а не ритм Толстого. Первый тоже законен или - вернее - узаконен в литературе. Но это - устарело, это не завтра, а вчера. Опоэтизировать обыкновенное, а не выискивать среди обыкновенного поэтичное - вот, кажется мне, верный путь, который я назову путем Толстого (Стендаля и некоторых других).
В первом варианте я опускал второстепенное. Этого делать нельзя, это нарушает ритм жизни, в которой нет второстепенного.
Моя работа над новым вариантом - поиски второстепенного, подробностей, искание ритма жизни.
Первый вариант был как воздушный шар, наполненный недостаточным количеством газа. Да, он не влачился по земле, но и не мог улететь далеко от земли. Он находился от земли метрах в трех, в четырех. Это не полет. Я наполняю этот шар газом - жизненными подробностями. Понемногу он получает округлую, сферическую форму, форму жизни и, надо надеяться, полетит. Не совсем только ясно, что это за шар - детский шарик или настоящая махина. Но это уже от меня не зависит - это талант.
При этом может не раз оказаться, что это второстепенное и является главным, а бывшее главное отходит на второй план. Тем лучше - значит, станет сильнее и то, и другое.
Если говорить о влиянии критики "Двоих" на работу над романом, то оно выразилось только в том, что я больше сомневаюсь, а значит, и больше мучаюсь, тружусь, борюсь с материалом. Ergo - влияние положительное в конечном счете. И любовь ко мне читателей, и настороженность руководителей имеют одно следствие: страстное мое желание, оставаясь самим собой, остаться своим и для тех и для других. Посмотрим в дальнейшем, возможно ли это? Уверен, что возможно, нужно и так оно будет.
<К РОМАНУ "ВЕСНА НА ОДЕРЕ">
Лубенцов - активная ненависть к человеческому злу и к недостаткам, нетерпимость к ним, олицетворяющая молодость строя. Он не дошел (и, может быть, слава богу, не дойдет) до расслабляющего философствования насчет невозможности бороться с этим: основа - позитивная философия, вера во всесильность науки и человеческой воли, немножко наивная вера.
_____
Садясь за стол, Сердюк сказал, улыбнувшись:
- У меня в роте столько же народу, сколько христовых апостолов, только, слава богу, нам сегодня обещают дать пополнение.
Ему вдруг стало жгуче-радостно от того, что его артиллеристы узнали его, и от того, что им наплевать на то, еврей он, или таджик, или русский - он был просто их товарищ, ставший их командиром потому, что знал больше, чем они. И от этого неожиданного, ни разу так ясно не пережитого чувства равенства он радостно задрожал, как может радостно задрожать (затрепетать) рыба, брошенная с песчаного берега в прохладную реку.
Сливенко с удивлением подумал: и Пичугин был когда-то ребенком светловолосым, улыбчивым, с маленькими ручками. А вырос - вот каким прохвостом стал...
16 июля с 15 до 20 часов Гитлер, Геринг, Кейтель, Розенберг и Борман обсуждали, что делать дальше с Советским Союзом. "Только немцы будут носить оружие!" Выпив кофе, стали назначать гаулейтеров. (В Москву - г-на Каше.)
"После пятинедельных операций можно сказать, что цель, вероятно, будет достигнута нами ранее намеченного срока" (письмо Гитлера Антонеску 27 июля 1941 г.).
Какой огромный путь прошло человечество от человекообразной обезьяны до прусского генерал-лейтенанта.
Плотников - доктор исторических наук. Может быть, он единственный из всех, стоящих теперь у Эльбы ("В равнинах, где Эльба шумит" - вспомнил он Лермонтова), знал, что победа еще полпобеды, что перед Родиной и перед миром стоят немалые испытания, что людям придется многое еще понять и победить. Но он знал также, что надо всем будет сиять эта победа. И что справедливость имеет скверную и светлую привычку: скрыться, чтобы потом воссиять.
Жизнь немцев в то время, как тысячелетняя империя капитулирует. Быт, немки, немцы. Жизнь идет своим чередом. Народ понимает, что многое ему придется пересмотреть, многое обдумать. Дай бог ему ума и понимания!
<Без даты.>
Дети думают о своих родителях, что они управляют жизнью и что они всесильны, умны, все знают, понимают и т. д. Потом оказывается, что они (родители) подлецы, сволочи, жулики, нечестные, если они даже честные, благородные, то беспомощны противостоять невежеству и злу и только больше страдают от сознания своей беспомощности и от того, что зло и невежество существуют и что его много.
21.4.1949 г.
Может быть, мой роман будут хвалить, и я сам, обманутый похвалами, решу, что он на самом деле хорош. На этот случай я записываю эти строки.
1) Роман мой имеет много хороших частностей, и в нем передана а т м о с ф е р а тех дней. Но он не имеет главного: г е р о я. Я разбил одного героя на две части: Лубенцов слишком голубоглаз; Чохов - испорчен мной сознательно (для напечатания). Героя настоящего нет. Лубенцов - герой в зародыше, он слишком интеллигентен и не совершает ничего геройского. А военный герой обязан быть героем как таковым.
Чохов - герой как солдат, но не герой как человек. Поэтому роман лишен настоящего стержня. В погоне за пестротой и красочностью упущена возможность создать сложный и великий образ на сложном и великом фоне. Это великий недостаток, и теперь уже непоправимый, так как срочно нужны деньги.
2) Линия полковника Кекушева уязвима вдвойне: с идейной и художественной стороны. С идейной - потому что человек на большом посту отвратителен здесь, с художественной - потому что и идейная сторона заставляла меня быть беспрестанно начеку, осторожным, боязливым. И фигура отвратительная превратилась в фигуру жалкую. Потеряна поэтому сама причина ее написания.
3) Кое-что висит в воздухе <...> Люди введены неизвестно зачем, только потому, что такие были и могли быть. Это Антонюк, Мещерский, Никольский, Вика, частично Плотников. Они все необязательны.
4) Стрелки - хороши, разведчики - плохи. Причина, вероятно, та, что "Звезда" уже написана, и не хотелось повторяться. Но разведчики слабо написаны здесь. Следовало Лубенцова и Чохова сделать о д н и м человеком - командиром строевой роты (без изъянов, но с твердым веселым характером), разведчиков не давать вовсе. История Маргарет происходит с Лубенцовым (без влюбления с его стороны).
23.VI.1949 г.
Вчера, 22 июня 1949 г., кончил, наконец, роман. Миг вожделенный настал. Кончил и еще раз пришел в ужас от его недостатков. Их чудовищно много. Многие люди начаты и не кончены, повисли в воздухе; разведчики бледны даже по сравнению со "Звездой" и не вызывают ничего, кроме глухой досады. Главное половинчато. Негативное - трусливо.
Я очень устал. Если бы не деньги, я бы не печатал роман теперь, а поработал бы систематически над ним - часа два в день, над углублением людей и завершением лепки сюжета.
Завтра сдаю, иначе нельзя.
Что-то оно будет?
Обет: если роман напечатают и он будет иметь успех (всяческий) уехать в глухие места, вести скромную, трудовую (литературно и физически) жизнь, изучать природу и простых людей и углубить свой талант, который недостаточно еще глубок. Писать просто, проще, чем теперь.
27.I.1950 г., Кисловодск.
План 1950 года:
1. Написать рассказ "Человек, пришедший издалека".
2. - " - повесть "Крик о помощи".
3. Закончить "Колумба".
4. - " - "Моцарта".
5. - " - пьесу о Германии (?)
6. Думать об эпопее.
7. Делать заметки о колхозной деревне (имея в виду "Письма из колхоза" и др. рассказы).
8. 4-я часть "В. на Одере" (?)
Писать только хорошо.
9.V.1950 г., Ленинград.
Я в гост[инице] "Астория", и за окном Исаакиевский собор, а за ним Медный всадник, к[ото]рого я еще в этот приезд не видел. И странно подумать, что стоит мне выйти из гостиницы, и я увижу Медного всадника, Сенатскую площадь, Неву.
9 мая - День Победы. В этот день тысячи ленинградцев шли на братское кладбище - место погребения умерших в блокаду.
Я зашел в пивную. Два инвалида и слесарь-водопроводчик - старые ленинградцы - пили пиво и вспоминали войну. Один плакал, потом сказал: Если будет война, я опять пойду <...>
Осматривал Алекс[андро]-Невское кладбище. Здесь: Чайковский, Ломоносов, Стасов, Глинка, Бородин, Балакирев, Римский-Корсаков, Рубинштейн, Мусоргский, Карл Росси, Даргомыжский.
Суворов лежит в соборе.
Петропавловская крепость. Саркофаги русских императоров: Петр и все остальные - белый мрамор, Александр II с супругой - малахит. Николай II отсутствует.
Грандиозный иконостас.
В соборе холодно и светло. И очень буднично поэтому. Таинственности ни на грош.
Один из героев должен испытывать боязнь высоты. Нужно описать это паническое чувство - глупое, нелогичное, и зависть к другим людям женщинам, детям, спокойно идущим по кромке обрыва.
Если подумать, то я вовсе не беллетрист. В сущности говоря, я насилую себя, пиша беллетристику. Лучше было бы - суховатую прозу, полную мысли, углубленную, бессюжетную. Только лишь ощущение читателя заставляет писать то, что пишу я.
Женщина имела стройное тело, сильные полные ноги, выше которых угадывались очень теплые бедра, а лицо уже было усталое, глаза - потухшие. Ей было вовсе не до баловства, и она удивилась бы, узнав, чего от нее хотят.
Нужно научиться изображать женскую внешность, это очень важно.
Тая Григорьевна. Странно видеть пожилую одесситку в Ленинграде. Все время кажется, что она долго дрейфовала, продвигаясь от Черного моря на север и, наконец, остановилась у Балтийского.
Он пел всегда: "Мы кузнецы, и дух наш молот". Ему не приходило в голову, что дух может быть молод.
<После 9.5.1950 г.>
Ленинград, гостиница "Астория".
ПРЕДИСЛОВИЕ
Мысль о создании этой книги (или, вернее сказать, серии книг) пришла мне в голову неожиданно и, придя, ошеломила меня. Ошеломила своей дерзостью, грандиозностью замысла. Потом испугала невероятным обилием трудностей различного порядка, среди которых немалое место занимает цензура строгая*. Но, отдавая себе полный отчет во всех этих трудностях, я уже, сам того не зная, был в плену категорического императива. Случайная задача стала казаться неслучайной, нужной, ценной, необходимой, наконец неизбежной, неотвратимой, как сама смерть. Я говорил себе:
1) Не надо! Это - 12 лет жизни. Это - беспрерывное, на всю жизнь копание в старых газетах, бумагах, книгах. 2) Не следует: это - ковыряние в исторических фактах, о которых я не могу иметь суждения ввиду недоступности почти всех подлинных материалов. 3) Нельзя - объективность тут так же опасна, как и яростная субъективность - первая фальшива, вторая - неубедительна. 4) Брось - куда тебе справиться с задачей, которая по плечу людям типа Толстого, Бальзака, Золя. 5) Гляди - ты можешь ошибиться самым роковым для писателя образом - ты мастер в новелле, делай то, что ты умеешь делать наиболее хорошо, не увлекайся заманчивым, но обманчивым желанием охватить все, что ты знаешь.
_______________
* Хотя и справедливая (примеч. автора).
Но жгучее стремление быть творцом в большом смысле слова - т. е. создать целый гармонический мир, а не детали мира - это стремление победило все. Количество переходит в качество. Количество - тоже качество. До изнеможения боролся я с этим, но не смог побороть.
Поборотый, я хочу немногого. Пусть эта книга станет настольной книгой моего поколения, пусть она будет художественным учебником революции, пусть по ней будущие люди увидят и оценят всю нашу боль, всю нашу радость такую боль и такую радость, какие немногие поколения знали.
31.7.1950 г., Глубоково.
Я все тщусь писать о других, а иногда так хочется писать о себе. Но это - потом, в старости, которая уже не за горами. Трудно - о себе, потому что мне, не так как другим, приходится отсечь очень многое в детстве и юности <...> В одной жизни - много перевоплощений, не очень обычные перемены. Но все это - потом.
А теперь - главное: собрать силы для написания самого главного эпопеи, энциклопедии советской жизни за 25 лет, с 1924 по 1949/50. Это огромный, может быть, не по силам труд, но я должен совершить его и, надеюсь, совершу.
Это - большой, гигантский роман, в котором вся наша жизнь, главные и второстепенные ее стороны должны найти отражение - верное, объективное.
Итак, время - 1924 - 1949.
Объем - 240 - 250 авторских листов, 5000 страниц <...>
Место - Москва, деревня Владимирской области, завод старый (Сормово?) и новый (Магнитогорск? Автозавод им. Сталина?), фабрика (Вязники?), Ленинград, Киев, Одесса, Крым, ДВК, Германия, Польша, Китай, Венгрия.
Круг героев: крестьяне, рабочие, интеллигенты, писатели, дипломаты, офицеры, генералы, солдаты Сов[етской] Армии, нэпманы, студенты, партработники, хозяйственники.
Главный герой - советский народ, страдающий, побеждающий.
24.IX.50, Глубоково.
Ничего и з я щ н о г о не будет в моей книге. Это будет жизнь - с ее радостями и тяжестями. Оборони меня боже от изящного.
Вечерняя и утренняя заря - в шалаше с подсадными утками и чучелами.
Четыре утки. Моя самая крикливая. Почему она кричит все время? Ей больше, что ли, хочется селезня, чем другим? Не поэт ли она среди уток? Да, по-видимому. Чуть чернея на белом фоне сумеречной осени, она кричит то в глубоком отчаянии, то полная надсадной радости или тоски. Вот она замолкнет на минуту, потом скрывает голову в воде и плещется там, полная дум о самоубийстве, но дружественная ей стихия не признает жертвы. Тогда она в ужасе начинает хлопать крыльями.
Наконец появляется селезень. И тут выясняется, что эта фрейдистка столько шумела только по причине похоти. Но не грубо ли это? В похоти ль только дело? Не лучше ли сказать, что это - тоска о счастье?
И тут раздается выстрел.
15.11.1950 г.
<К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ">
Старик все время хвастает: "Тут было поместье графа Сергея Дмитриевича Шереметева. Всюду были расставлены дощечки: "Охота воспрещается". Мне раз мальчишкой влетело от людей его сиятельства! Сколько тут было дичи - лосей, барсуков и т. д. А стрелять не позволяли. Сергей Дмитриевич был на этот счет строг..." Он говорит о графе с благоговением и о притеснениях - также. Сын молчал, молчал, наконец не выдержал: "Нравится рабская жизнь, а, папа? Приятно вспомнить?.."
<Конец 1950 г., дер[евня] Глубоково.>
На колхозном собрании выступает старушка, которая говорит, что "не даете нам на обе ноги стать. На одной стоим, на другую никак не станем".
Главная обида колхозниц, когда им говорят: "Плохо работаете". Этим они возмущаются больше всего. "И мы были не из последних, - говорит пожилая женщина с видом оскорбленного достоинства, - да вот нет руководства. 20 председателей сменились за эти годы" (вспоминает фамилии председателей, ей активно помогают вспоминать из публики).
<Конец 1950 г.>
Все шло внешне нормально. Были дети, служба, интерес к людям. Но в то же время - страх, что распадется связь, что все неверно и связано гнилыми нитками, и вот-вот все распадется, и пойдет по швам разлезаться.
Из дневников и записных книжек
В последний том 3-томного Собрания сочинений Эм. Казакевича вошли произведения, написанные автором в последние годы жизни: повесть "Синяя тетрадь", рассказы "При свете дня", "Приезд отца в гости к сыну" и очерки "Старые знакомые", "Ленин в Париже". Значительную часть тома составляют извлечения из дневников и записных книжек Казакевича, которые он вел с 1948 по 1962 г. Они передают широкую историческую и социальную панораму этого периода и приоткрывают творческую лабораторию писателя.
20.I.1948 г.
Сегодня получил письмо от Л. Брик: сестре ее, Эльзе Триоле, и Арагону понравилась "Звезда", они переведут ее для журнала "Europe". Просят мою биографию, "кажется, необычную". Странное и неприятное впечатление произвела почтовая марка на письме - с портретом Маяковского, словно визитная карточка. Вероятно, у нее огромный запас этих марок.
Сегодня утром закончил пятую главу "Старкова". Быстрота, с которой пишется эта вещь, - поразительна.
7.VI.1948 г., Рига.
Читаю первые части "В[есны] в Е[вропе]". Может быть, и неплохо, но не для меня. Типичнейшая беллетристика за редким исключением. Таня, несмотря на все, противна. Кажется, я взял на себя задачу не по силам. Не чувствую в себе изобилия творческих сил.
Здесь миленький приморский курорт - под немецкие балтийские курорты, но сортом пониже. Я снял номер в гостинице в Майори. И хотя тут тихо, солнечно и одиноко - но не пишется, и мыслей в голове нет, и чувство собственного убожества угнетает душу.
В романе - сумбурное, произвольное смешение красок, лиц, наречий. Нет строгих линий "Двое в степи", нету и поэтичности "Звезды". Неэкономность, расплывчатость, детали заслоняют целое. Замысел - какой-то нищий, композиция не ясна мне самому еще, хотя что-то и предполагалось вначале.
Море здесь (Ostsee) - серенькое, совсем не похожее на южные моря. Пляж, однако, хорош - песок. В море не видно пароходов и парусников. Отсутствие скал и гор лишает море величия и грандиозности, свойственных Черному морю. И самое странное, почти чудовищное для человека средних широт - сосны у самого моря! Как русский на Таити.
9.VI.1948 г., Рагоциемс.
А вот теперь я в латвийской рыбачьей деревне. Это очень разбросанная, хуторского типа, деревенька на самом берегу Ostsee. Я называю это море Ostsee, а не Балтика, потому что второе для нашего уха звучит Петроградом и Кронштадтом, наконец - Вс. Вишневским. Здесь же колорит <...> свинемюндевский и рыбацко-контрабандный <...>
Я сегодня катался на лодке с молодым рыбаком Илмаром. Море становится глубоким на очень далеком расстоянии от берега, и еще с километр можно ходить по морю, не замочив колен. Это очень удобно для детей и для Иисуса Христа, которому здесь было бы особенно легко ходить по волнам в открытом море. (Шлиссельбуржец Н. Морозов мог бы на этом основании совершить переворот в истории, открыв, что местом действия Евангелия было юго-вост[очное] побережье Балтийского моря.) <...>
Тут не мечтают о будущем, о счастье многих, наконец, - о своем личном возвышении, выдвижении, карьере. Нет, - мечта об одном: чтобы все осталось по-прежнему. Чтобы налоги были не слишком высоки. Чтобы никого не выселяли. Чтобы рыбы было столько же или даже больше, ежели возможно. Чтобы и не богатеть даже особенно, поскольку это не так просто, а чтобы не беднеть. Чтобы спокойно прожить жизнь. Сбою жизнь.
Во всем этом, пожалуй, есть своя прелесть. Конечно, тут и страсти какие-то кипели, но страсти глубоко личные, никак не общественные, породившие в литературе XX века Гамсуна, Банга и др. Это литература зрелого капитализма, стремящегося не скользить далее, ибо далее пропасть, революция, катастрофа.
Ленинград, 13 июня.
<...> То, что я в Ленинграде, несказанно меня волнует. С.-Петербург, Питер 1917 года, Ленинград 1941 - 1943 годов, все это вместе и каждое в отдельности живет в этих камнях.
Я сегодня много бродил по городу, видел Казанский собор с Кутузовым и Барклаем, Зимний дворец, Исаакий, Адмиралтейство, Сенат, Главный штаб, Александровскую колонну, Николая I, Екатерину и, наконец, Петра, Медного всадника. Конечно, все это прекрасно и странней всего то, что это точно такое, как описано в книгах. Предстоит белая ночь.
Здесь жили Пушкин, Достоевский и Гоголь. И все непохоже на правду.
Приятно оставлять такие впечатления на зрелые годы. Нельзя в юности все перечитать и пересмотреть - первые впечатления нужно и на после оставлять. Мне предстоят еще удовольствия: Кавказ, мусульманская Азия, "Идиот" Достоевского. Теперь же я упиваюсь удовольствием, имя которому С.-Петербург - Ленинград <...>
14.VI.1948 г.
От Луги до Ленинграда все перерыто и перекопано старыми траншеями, заросшими травой, завалено ржавой проволокой и спиралями Бруно, уставлено танками - нашими и немецкими, - разбитыми, раздетыми. Развалины маленькими кучами лежат на равнине, как капища языческих идолов. Как раз в момент прохода поезда, на лугу, в километре от железной дороги разорвалась мина и черный (знакомый!) столб дыма поднялся к небу, затем до поезда донесся глухой, короткий звук взрыва. Мы так и не успели разобрать, кто виновник этого происшествия - меланхолическая корова, глупая собака или мальчик, игравший на лугу. Война еще вокруг, хотя все забыли о ней <...>
_____
"Весна в Европе" - роман о советском человеке, гвардии майоре Сергее Петровиче Лубенцове. Он прошел огонь, воду и медные трубы. Разведчик, воин, поэт и мыслитель - вот кто такой майор Лубенцов, если хотите знать. Он трижды умирал и трижды воскресал из мертвых. Чувство собственности чуждо ему уже. Долг для него - прежде всего. Он имеет трех братьев, из которых один - генерал-артиллерист, другой - капитан-танкист, третий мастер завода на Урале.
Хотя он кадровый офицер, но не кастово ограниченный, как его помощник Антонюк, а человек мыслящий, сильный, добродушный и прямой, полный интереса к людям и событиям.
Второй герой романа - капитан Сердюк. Это человек ограниченный, живущий настоящим днем, политически необразованный, служака. Он имеет много благородных, прекрасных черт, свойственных русскому человеку. Он храбр, бесшабашен, полон играющих сил. Вторжение в Германию, освобождение Европы заставляет его понять роль советского человека, воина армии-освободительницы. Он начинает понимать свою историческую миссию <...>
_____
Итак, началась литературная моя деятельность. Две маленьких лодочки пустил я в море, и они, удаляясь, теряются в туманном море, становятся уже не моим достоянием, а достоянием волн играющих и ветров бушующих. Два крошечных паруса еле виднеются в безграничной пучине, но пучина требует меня всего. И вот я как неопытный пловец стою на скалистом берегу, готовый к прыжку в пучину. Страшно и сладостно стоять так на открытом ветру.
<К РОМАНУ "ВЕСНА НА ОДЕРЕ">
Унизительная дрожь перед начальством (чувство Кекушева) и поэтому - в качестве компенсации - желание вызвать эту же дрожь у подчиненных.
_____
Для того, чтобы быть чем-то для кого-нибудь, надо быть чем-то и для себя самого. Надо верить в себя и надеяться на себя, только тогда можно понадеяться на других.
_____
Этот человек - вроде английской транскрипции: читается совсем не то, что пишется.
<2-я половина июня 1948 г.>
Не убили ли популярность, всеобщее признание и далеко идущие надежды людей на меня мою поэзию - робкий цветок, только изредка высовывающий благоуханную голову из-под сумятицы временных и скоропреходящих слов? Я словно опустошен. "Оправдать надежду" - не значит ли это уже превращение во многом стихийного творческого процесса в сознательное ремесло? Тут нужны огромные творческие силы и мужество, чтобы стать выше всего и идти своей дорогой в одиночестве. А ведь путника тянет на огонек, на теплый очаг и ласковое слово. А цель так далека, так неверна, и неизвестно существует ли она вообще и станет ли сил, чтобы дойти. А не дойти хоть на сантиметр - это все равно, что не начинать вовсе свой путь.
За окном дождь, а в Москве 36° жары.
"Крик о помощи" - повесть о гетто, но о гетто с точки зрения русского человека, советского офицера.
Это умница, мудрый разведчик, тайный поэт.
13.9.48 г., Одесса.
Конечно, это превосходный город. И не внешностью своей, хотя и она хороша. И даже не морем, которое здесь очень сужено мысом и разными портовыми сооружениями. Хороша Одесса своими людьми. Они жизнерадостны, на улицах многие смеются, старые и молодые. Одеты просто, но хорошо, прилично. <...> Южный огонек, темперамент, услужливость, разговорчивость, отменная вежливость - здесь достояние всего народа. Хмурая замкнутость севера тут не в почете. В этом - облик этого города, созданного французом и обжитого южанами <...>
<Октябрь 1948 г., с. Казацкое.>
Нужно твердо усвоить, что "Звезда" и "Двое в степи" хороши только на фоне нынешней литературы, а так это вещи средние, даже - строго говоря слабые. Я ничего еще не сделал, и моя некоторая популярность среди читающей публики основана только на том, что другие вещи - еще хуже. Необходимо это понять твердо и искренне, иначе мне угрожает столь распространенный теперь в литературе маразм. Во мне есть многое из того материала, который может составить крупного писателя: любовь к людям, страстность, такт. Но еще многого нет. Надо трудиться, трудиться без устали, самозабвенно, с энергией Наполеона или Гракхов - на почве литературы. Тогда может что-нибудь выйти. И надо жить с народом, среди народа. Не дай бог отяжелеть.
29.12.1948 г.
Кончается 1948 год, через два дня наступит новый. Мой годовой план далеко недовыполнен: даже роман не закончен, а пьеса только начата, и две маленьких повести существуют только в голове. Однако год был не малого для меня значения. "Двое", вопреки надеждам, поставили меня в положение неприятное - не для самолюбия, оно тешилось немало, - для материального благополучия, которое нужно, чтобы завершить роман. И эта история научила меня ожидать всего, а без этого нельзя писать. Она измотала нервы, но укрепила характер. Роман я начал перерабатывать до критики "Двоих", и сделал это не для того, чтобы приспособить Лубенцова к критике, а для того, чтобы сделать его лучше. Он имел хороший, сильный, музыкальный ритм, но не имел ритма жизни. Толстой чем силен? Кроме прочего, тем, что овладел в своих писаниях ритмом жизни. В жизни есть более и менее важное: писатель, описывающий только менее важное, - бульварный беллетрист. Писатель, описывающий только более важное, - обманщик: он искажает жизнь. Он берет ее в главных чертах, а жизнь нельзя брать только в главных чертах. Во-первых, рискуешь ошибиться, приняв за главное не очень главное. Во-вторых - авторский произвол в выборе главных черт, как и всякий произвол, не соответствует течению жизни. Создает ритм, но это не жизненный ритм, а ритм литературный, олитературенный, ритм Гюго, а не ритм Толстого. Первый тоже законен или - вернее - узаконен в литературе. Но это - устарело, это не завтра, а вчера. Опоэтизировать обыкновенное, а не выискивать среди обыкновенного поэтичное - вот, кажется мне, верный путь, который я назову путем Толстого (Стендаля и некоторых других).
В первом варианте я опускал второстепенное. Этого делать нельзя, это нарушает ритм жизни, в которой нет второстепенного.
Моя работа над новым вариантом - поиски второстепенного, подробностей, искание ритма жизни.
Первый вариант был как воздушный шар, наполненный недостаточным количеством газа. Да, он не влачился по земле, но и не мог улететь далеко от земли. Он находился от земли метрах в трех, в четырех. Это не полет. Я наполняю этот шар газом - жизненными подробностями. Понемногу он получает округлую, сферическую форму, форму жизни и, надо надеяться, полетит. Не совсем только ясно, что это за шар - детский шарик или настоящая махина. Но это уже от меня не зависит - это талант.
При этом может не раз оказаться, что это второстепенное и является главным, а бывшее главное отходит на второй план. Тем лучше - значит, станет сильнее и то, и другое.
Если говорить о влиянии критики "Двоих" на работу над романом, то оно выразилось только в том, что я больше сомневаюсь, а значит, и больше мучаюсь, тружусь, борюсь с материалом. Ergo - влияние положительное в конечном счете. И любовь ко мне читателей, и настороженность руководителей имеют одно следствие: страстное мое желание, оставаясь самим собой, остаться своим и для тех и для других. Посмотрим в дальнейшем, возможно ли это? Уверен, что возможно, нужно и так оно будет.
<К РОМАНУ "ВЕСНА НА ОДЕРЕ">
Лубенцов - активная ненависть к человеческому злу и к недостаткам, нетерпимость к ним, олицетворяющая молодость строя. Он не дошел (и, может быть, слава богу, не дойдет) до расслабляющего философствования насчет невозможности бороться с этим: основа - позитивная философия, вера во всесильность науки и человеческой воли, немножко наивная вера.
_____
Садясь за стол, Сердюк сказал, улыбнувшись:
- У меня в роте столько же народу, сколько христовых апостолов, только, слава богу, нам сегодня обещают дать пополнение.
Ему вдруг стало жгуче-радостно от того, что его артиллеристы узнали его, и от того, что им наплевать на то, еврей он, или таджик, или русский - он был просто их товарищ, ставший их командиром потому, что знал больше, чем они. И от этого неожиданного, ни разу так ясно не пережитого чувства равенства он радостно задрожал, как может радостно задрожать (затрепетать) рыба, брошенная с песчаного берега в прохладную реку.
Сливенко с удивлением подумал: и Пичугин был когда-то ребенком светловолосым, улыбчивым, с маленькими ручками. А вырос - вот каким прохвостом стал...
16 июля с 15 до 20 часов Гитлер, Геринг, Кейтель, Розенберг и Борман обсуждали, что делать дальше с Советским Союзом. "Только немцы будут носить оружие!" Выпив кофе, стали назначать гаулейтеров. (В Москву - г-на Каше.)
"После пятинедельных операций можно сказать, что цель, вероятно, будет достигнута нами ранее намеченного срока" (письмо Гитлера Антонеску 27 июля 1941 г.).
Какой огромный путь прошло человечество от человекообразной обезьяны до прусского генерал-лейтенанта.
Плотников - доктор исторических наук. Может быть, он единственный из всех, стоящих теперь у Эльбы ("В равнинах, где Эльба шумит" - вспомнил он Лермонтова), знал, что победа еще полпобеды, что перед Родиной и перед миром стоят немалые испытания, что людям придется многое еще понять и победить. Но он знал также, что надо всем будет сиять эта победа. И что справедливость имеет скверную и светлую привычку: скрыться, чтобы потом воссиять.
Жизнь немцев в то время, как тысячелетняя империя капитулирует. Быт, немки, немцы. Жизнь идет своим чередом. Народ понимает, что многое ему придется пересмотреть, многое обдумать. Дай бог ему ума и понимания!
<Без даты.>
Дети думают о своих родителях, что они управляют жизнью и что они всесильны, умны, все знают, понимают и т. д. Потом оказывается, что они (родители) подлецы, сволочи, жулики, нечестные, если они даже честные, благородные, то беспомощны противостоять невежеству и злу и только больше страдают от сознания своей беспомощности и от того, что зло и невежество существуют и что его много.
21.4.1949 г.
Может быть, мой роман будут хвалить, и я сам, обманутый похвалами, решу, что он на самом деле хорош. На этот случай я записываю эти строки.
1) Роман мой имеет много хороших частностей, и в нем передана а т м о с ф е р а тех дней. Но он не имеет главного: г е р о я. Я разбил одного героя на две части: Лубенцов слишком голубоглаз; Чохов - испорчен мной сознательно (для напечатания). Героя настоящего нет. Лубенцов - герой в зародыше, он слишком интеллигентен и не совершает ничего геройского. А военный герой обязан быть героем как таковым.
Чохов - герой как солдат, но не герой как человек. Поэтому роман лишен настоящего стержня. В погоне за пестротой и красочностью упущена возможность создать сложный и великий образ на сложном и великом фоне. Это великий недостаток, и теперь уже непоправимый, так как срочно нужны деньги.
2) Линия полковника Кекушева уязвима вдвойне: с идейной и художественной стороны. С идейной - потому что человек на большом посту отвратителен здесь, с художественной - потому что и идейная сторона заставляла меня быть беспрестанно начеку, осторожным, боязливым. И фигура отвратительная превратилась в фигуру жалкую. Потеряна поэтому сама причина ее написания.
3) Кое-что висит в воздухе <...> Люди введены неизвестно зачем, только потому, что такие были и могли быть. Это Антонюк, Мещерский, Никольский, Вика, частично Плотников. Они все необязательны.
4) Стрелки - хороши, разведчики - плохи. Причина, вероятно, та, что "Звезда" уже написана, и не хотелось повторяться. Но разведчики слабо написаны здесь. Следовало Лубенцова и Чохова сделать о д н и м человеком - командиром строевой роты (без изъянов, но с твердым веселым характером), разведчиков не давать вовсе. История Маргарет происходит с Лубенцовым (без влюбления с его стороны).
23.VI.1949 г.
Вчера, 22 июня 1949 г., кончил, наконец, роман. Миг вожделенный настал. Кончил и еще раз пришел в ужас от его недостатков. Их чудовищно много. Многие люди начаты и не кончены, повисли в воздухе; разведчики бледны даже по сравнению со "Звездой" и не вызывают ничего, кроме глухой досады. Главное половинчато. Негативное - трусливо.
Я очень устал. Если бы не деньги, я бы не печатал роман теперь, а поработал бы систематически над ним - часа два в день, над углублением людей и завершением лепки сюжета.
Завтра сдаю, иначе нельзя.
Что-то оно будет?
Обет: если роман напечатают и он будет иметь успех (всяческий) уехать в глухие места, вести скромную, трудовую (литературно и физически) жизнь, изучать природу и простых людей и углубить свой талант, который недостаточно еще глубок. Писать просто, проще, чем теперь.
27.I.1950 г., Кисловодск.
План 1950 года:
1. Написать рассказ "Человек, пришедший издалека".
2. - " - повесть "Крик о помощи".
3. Закончить "Колумба".
4. - " - "Моцарта".
5. - " - пьесу о Германии (?)
6. Думать об эпопее.
7. Делать заметки о колхозной деревне (имея в виду "Письма из колхоза" и др. рассказы).
8. 4-я часть "В. на Одере" (?)
Писать только хорошо.
9.V.1950 г., Ленинград.
Я в гост[инице] "Астория", и за окном Исаакиевский собор, а за ним Медный всадник, к[ото]рого я еще в этот приезд не видел. И странно подумать, что стоит мне выйти из гостиницы, и я увижу Медного всадника, Сенатскую площадь, Неву.
9 мая - День Победы. В этот день тысячи ленинградцев шли на братское кладбище - место погребения умерших в блокаду.
Я зашел в пивную. Два инвалида и слесарь-водопроводчик - старые ленинградцы - пили пиво и вспоминали войну. Один плакал, потом сказал: Если будет война, я опять пойду <...>
Осматривал Алекс[андро]-Невское кладбище. Здесь: Чайковский, Ломоносов, Стасов, Глинка, Бородин, Балакирев, Римский-Корсаков, Рубинштейн, Мусоргский, Карл Росси, Даргомыжский.
Суворов лежит в соборе.
Петропавловская крепость. Саркофаги русских императоров: Петр и все остальные - белый мрамор, Александр II с супругой - малахит. Николай II отсутствует.
Грандиозный иконостас.
В соборе холодно и светло. И очень буднично поэтому. Таинственности ни на грош.
Один из героев должен испытывать боязнь высоты. Нужно описать это паническое чувство - глупое, нелогичное, и зависть к другим людям женщинам, детям, спокойно идущим по кромке обрыва.
Если подумать, то я вовсе не беллетрист. В сущности говоря, я насилую себя, пиша беллетристику. Лучше было бы - суховатую прозу, полную мысли, углубленную, бессюжетную. Только лишь ощущение читателя заставляет писать то, что пишу я.
Женщина имела стройное тело, сильные полные ноги, выше которых угадывались очень теплые бедра, а лицо уже было усталое, глаза - потухшие. Ей было вовсе не до баловства, и она удивилась бы, узнав, чего от нее хотят.
Нужно научиться изображать женскую внешность, это очень важно.
Тая Григорьевна. Странно видеть пожилую одесситку в Ленинграде. Все время кажется, что она долго дрейфовала, продвигаясь от Черного моря на север и, наконец, остановилась у Балтийского.
Он пел всегда: "Мы кузнецы, и дух наш молот". Ему не приходило в голову, что дух может быть молод.
<После 9.5.1950 г.>
Ленинград, гостиница "Астория".
ПРЕДИСЛОВИЕ
Мысль о создании этой книги (или, вернее сказать, серии книг) пришла мне в голову неожиданно и, придя, ошеломила меня. Ошеломила своей дерзостью, грандиозностью замысла. Потом испугала невероятным обилием трудностей различного порядка, среди которых немалое место занимает цензура строгая*. Но, отдавая себе полный отчет во всех этих трудностях, я уже, сам того не зная, был в плену категорического императива. Случайная задача стала казаться неслучайной, нужной, ценной, необходимой, наконец неизбежной, неотвратимой, как сама смерть. Я говорил себе:
1) Не надо! Это - 12 лет жизни. Это - беспрерывное, на всю жизнь копание в старых газетах, бумагах, книгах. 2) Не следует: это - ковыряние в исторических фактах, о которых я не могу иметь суждения ввиду недоступности почти всех подлинных материалов. 3) Нельзя - объективность тут так же опасна, как и яростная субъективность - первая фальшива, вторая - неубедительна. 4) Брось - куда тебе справиться с задачей, которая по плечу людям типа Толстого, Бальзака, Золя. 5) Гляди - ты можешь ошибиться самым роковым для писателя образом - ты мастер в новелле, делай то, что ты умеешь делать наиболее хорошо, не увлекайся заманчивым, но обманчивым желанием охватить все, что ты знаешь.
_______________
* Хотя и справедливая (примеч. автора).
Но жгучее стремление быть творцом в большом смысле слова - т. е. создать целый гармонический мир, а не детали мира - это стремление победило все. Количество переходит в качество. Количество - тоже качество. До изнеможения боролся я с этим, но не смог побороть.
Поборотый, я хочу немногого. Пусть эта книга станет настольной книгой моего поколения, пусть она будет художественным учебником революции, пусть по ней будущие люди увидят и оценят всю нашу боль, всю нашу радость такую боль и такую радость, какие немногие поколения знали.
31.7.1950 г., Глубоково.
Я все тщусь писать о других, а иногда так хочется писать о себе. Но это - потом, в старости, которая уже не за горами. Трудно - о себе, потому что мне, не так как другим, приходится отсечь очень многое в детстве и юности <...> В одной жизни - много перевоплощений, не очень обычные перемены. Но все это - потом.
А теперь - главное: собрать силы для написания самого главного эпопеи, энциклопедии советской жизни за 25 лет, с 1924 по 1949/50. Это огромный, может быть, не по силам труд, но я должен совершить его и, надеюсь, совершу.
Это - большой, гигантский роман, в котором вся наша жизнь, главные и второстепенные ее стороны должны найти отражение - верное, объективное.
Итак, время - 1924 - 1949.
Объем - 240 - 250 авторских листов, 5000 страниц <...>
Место - Москва, деревня Владимирской области, завод старый (Сормово?) и новый (Магнитогорск? Автозавод им. Сталина?), фабрика (Вязники?), Ленинград, Киев, Одесса, Крым, ДВК, Германия, Польша, Китай, Венгрия.
Круг героев: крестьяне, рабочие, интеллигенты, писатели, дипломаты, офицеры, генералы, солдаты Сов[етской] Армии, нэпманы, студенты, партработники, хозяйственники.
Главный герой - советский народ, страдающий, побеждающий.
24.IX.50, Глубоково.
Ничего и з я щ н о г о не будет в моей книге. Это будет жизнь - с ее радостями и тяжестями. Оборони меня боже от изящного.
Вечерняя и утренняя заря - в шалаше с подсадными утками и чучелами.
Четыре утки. Моя самая крикливая. Почему она кричит все время? Ей больше, что ли, хочется селезня, чем другим? Не поэт ли она среди уток? Да, по-видимому. Чуть чернея на белом фоне сумеречной осени, она кричит то в глубоком отчаянии, то полная надсадной радости или тоски. Вот она замолкнет на минуту, потом скрывает голову в воде и плещется там, полная дум о самоубийстве, но дружественная ей стихия не признает жертвы. Тогда она в ужасе начинает хлопать крыльями.
Наконец появляется селезень. И тут выясняется, что эта фрейдистка столько шумела только по причине похоти. Но не грубо ли это? В похоти ль только дело? Не лучше ли сказать, что это - тоска о счастье?
И тут раздается выстрел.
15.11.1950 г.
<К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ">
Старик все время хвастает: "Тут было поместье графа Сергея Дмитриевича Шереметева. Всюду были расставлены дощечки: "Охота воспрещается". Мне раз мальчишкой влетело от людей его сиятельства! Сколько тут было дичи - лосей, барсуков и т. д. А стрелять не позволяли. Сергей Дмитриевич был на этот счет строг..." Он говорит о графе с благоговением и о притеснениях - также. Сын молчал, молчал, наконец не выдержал: "Нравится рабская жизнь, а, папа? Приятно вспомнить?.."
<Конец 1950 г., дер[евня] Глубоково.>
На колхозном собрании выступает старушка, которая говорит, что "не даете нам на обе ноги стать. На одной стоим, на другую никак не станем".
Главная обида колхозниц, когда им говорят: "Плохо работаете". Этим они возмущаются больше всего. "И мы были не из последних, - говорит пожилая женщина с видом оскорбленного достоинства, - да вот нет руководства. 20 председателей сменились за эти годы" (вспоминает фамилии председателей, ей активно помогают вспоминать из публики).
<Конец 1950 г.>
Все шло внешне нормально. Были дети, служба, интерес к людям. Но в то же время - страх, что распадется связь, что все неверно и связано гнилыми нитками, и вот-вот все распадется, и пойдет по швам разлезаться.