Конечно, роман должен был бы, вероятно, охватить время от 1916 до 1956 года (по крайней мере 40 лет! - но каких 40 лет! (Это не Самгин, а 2 "Войны и мира"), - но это вряд ли под силу одному человеку, если вести с обстоятельностью подлинной прозы, и если писать один роман, а не серию, наподобие Б[альзака] или Золя. Второе, думается, в 15 раз легче. Вернее, это под силу, но это задача всей жизни. Гражданская же война - вот для меня камень преткновения. Я очень любил ее - это время - раньше, а в последнее время как-то разлюбил. Видимо, это просто нежелание писать историческое, я писатель современный. Конец двадцатых годов и тридцатые это уже современность, моя биография. А о гражданской войне тоже еще нет ничего многообъемлющего; затронуты, в сущности, только ее периферия - ДВК, Дон; вот что значит такая мелочь как географическое местонахождение того или иного писателя.
   <13.V. - 23.V.1959 г.>
   <К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ">
   Г[од] р[ождения] 1923 (7 лет в 1930 году). Александр (Саня) Ошкуркин (сын Макара и Поли) - в 1942 году стоит на аэродроме в почетном карауле (уезжает Черчилль). Черчилль идет вдоль строя и пристально, подчеркнуто пристально глядит каждому солдату в глаза. Что хочет он узнать? Что стремился он выведать в глазах советских солдат, этот толстый, старый человек? Этот великий капитан уходящего старого мира? Потом многие толковали об этом и приписывали ему все, что угодно. На самом деле, Черчилль был писателем, и ему было просто интересно, чем живут эти молодые люди? Действительно ли они способны выстоять, действительно ли ненавидят немцев? Смогут ли они действительно отсосать на себя немецкую гидру и ослабить ее? И что будут делать дальше, как будут жить? Станут ли - и в какой степени - смертельными врагами Великобритании? Глубоко ли в них сидит занесенный с запада марксизм? Пойдут ли они за своими вождями и доколе пойдут? Крепко ли в них исконно русское послушание и скоро ли оно завершится исконно русским же вселенским бунтом? Мудрый, тучный, старый человек пытливо заглянул в глаза, как в душу, Сани Ошкуркина и встретил серую сталь зрачков. Но эта серая сталь была только зрелищем - так должны выглядеть глаза бойца почетного караула. Но за этой сталью было еще много таинственного и тоже мудрого - мудростью молодости, - и старик это понял, и Саша - тоже; более того, Саша понял, что Черчилль это понял, и совершенно неприметная, даже для помкомвзвода, улыбка тронула сурово сжатые губы Саши. Заметил ли эту улыбку Черчилль или нет, но он вдруг как бы обрадовался, его сощуренные глаза оживились, он словно хотел что-то сказать, но тут же перевел глаза на следующего солдата - Пашу Ложкина.
   Старик безмерно любопытный, пробивной, пронырливый, но лишенный возможности разговаривать с простыми русскими людьми, вынужденный общаться только с начальством, непроницаемым, <...> он тем не менее как политик и писатель жаждал знать, что же думает обыкновенный простой русский, тот самый, который предназначен не торговаться на дипломатической конференции, а умирать на поле сражения. Он тревожно ловил во взгляде русских юношей судьбу своей возлюбленной империи в ближайшее время и в веках <...>
   К 1941 году Федор как будто совсем "обдряб" общественно; семья; любовь к детям и жене; заботы о жизни, ревность, увлечение (возобновившееся) Машей и т. д. Ничего не получилось, но и в этом "ничего" есть свои радости, своя гордость и проч. Но как только началась война, Федор почувствовал себя прежним. Добровольный уход в армию. Москва 41 года. Бои за Москву. Отступление. Наступление. Прием в партию. Рассказ о своей трусости некогда.
   Он вообще часто, когда внезапно события, происход[ящие] вдали, потрясали его и наполняли революц[ионным] духом, радовался и удивлялся: "Значит, жизнь еще не угасла во мне? Значит, я еще жив? Я еще человек? Я сильнее обстоятельств?"
   Вернусь к "Войне и миру". У него (Л. Т.) между миром и войной - черта резкая. Внешне это так выглядит и у нас. Но если присмотреться - то никакой черты нет. У нас война длится все время...
   Трудно требовать от птицы, чтобы она летела навстречу стрелку, и от зайца, чтобы он прогуливался на виду у охотника. А он поступал теперь именно так, именно против одного из сильнейших инстинктов - инстинкта самосохранения, - и хотел, чтобы у него нервы и желудок и сердце были в порядке!
   Все, что делается наверху втайне - делается против народа.
   Самое трудное в романе - спайки.
   От Подлости и Пошлости способно спасти только Презрение. Презрение, спаси нас.
   23.5.59, Москва, больница No 60.
   Нет, он не дурак. Он просто мыслит на уровне хорошо устроенного сов[етского] обывателя. В его-то положении! Вот в чем весь ужас. Полная путаница в голове. Вперемежку - здравый смысл и детские представления, верное чутье и непонимание элементарных вещей; природная задиристость и демагогия деятеля областного масштаба - и вдруг мысль о своей нынешней роли и в связи с этим - попытки объективности. Отсюда - половинчатость во всем, и в плохом, и в хорошем, нерешительность, принимающая вид решительности, мягкотелая твердость, рефлектирующая прямолинейность, добрые намерения при незнании того, каким образом провести их в жизнь, словом - странная смесь хорошей старой закваски с многолетним развращением в последующий период. Грядка, где густо перемешаны овощи и сорняки. Неуверенность в себе: любовь и преклонение перед Л., и вдруг - тревожная мысль: а что, если С. прав, и людьми можно управлять только дубьем? "Совгамлет".
   2.7.59, Железноводск.
   У меня чувство, что только теперь начинается моя настоящая литературная жизнь, что все ранее написанное - подготовительный, во многом еще робкий этап. У меня теперь медвежья хватка. Я все могу. Я снова, как во время писания "Сердца друга", начинаю бояться за свою жизнь - не от страха смерти, а от страха не исполнить то, что предначертано.
   Взял в библиотеке Салтыкова-Щедрина - еще утром вспомнил его и захотелось почитать <...> Почитал. (Салтыков-Щедрин меня никогда не восхищает, чувство, вызываемое им, сложное, скорее поражает его дар предвидения и понимания России.) <...>
   Сделать в Железноводске:
   1) "При свете дня".
   2) "Отец".
   3) В "Рицу" вписывать и думать о ней.
   4) Проработать получше Галины записи к "Иностранной коллегии".
   Если это удастся, то будет просто чудо как хорошо. "При свете дня"-то я кончу и программу по "Рице" выполню. Неизвестно только, дойдут ли руки до "Отца". Да и не очень к нему тянет, хотя кончить-то надо.
   <16 - 19.VII.1959 г., Железноводск.>
   Насколько покаяться легче, чем отстаивать свое мнение перед большинством. Принуждение к покаянию отвечает естественным, но низким потребностям человека. Оно приводит к цинизму.
   Сентябрь 1959.
   <Больница No 1 им. Пирогова.>
   Рано утром все лежат тихо, истомленные ночными страхами и болями, криками и бредом. Людей не видно, только спинки кроватей неподвижно переплетаются в огромном высоком пространстве комнаты, низкие и многозначительные, в своей непонятности похожие на картину абстракциониста.
   Потом начинаются разговоры.
   Человек с усиками, кричавший всю ночь от боли, рассказывает о голубях:
   - У вас в Москве держат там разных чебрашей, почтовых!.. У нас в Семипалатинске такого г.... не держат...
   Начинается разговор о голубях. Потом об армии, затем о врачах.
   18.X.1959.
   Повесть. Русская повесть. Эмиграция С. Эфрона и его жены. Он - еврей, хотя и крещеный, идет отстаивать в общем чуждый ему строй из "рыцарских" соображений, оказывается белогвардейцем, но "левым", эмигрирует в Париж. Следом за ним уезжает из Москвы (легально) М. Ц. Кто она? Ее считают необыкновенно развратной, не понимая, что просто она - поэтесса, и то, что другие думают, о чем мечтают, что делают, она вынуждена в силу своего ремесла высказывать вслух, да еще в рифму. Природа этого огромного таланта. Волошины. Вражда Брюсова. Ее двойственность, тройственность. Любовь к Маяковскому и Блоку. Понимание блоковских "12-ти" и его позиции вообще. Но - долг, но бред о полячке Марине, потомке шляхтичей, красиво, но бессмысленно умиравших. Но лепет о боярынях в тереме, но темнота московских переулков и нищета и кровь молодой Республики, но невозможность для нас в то время нянчиться с непонимающими и юродивыми (да и вообще, и позже отсутствие гибкости) - она уезжает. (Рейснер пытается удержать, но недостаточно настойчиво.) Раскольников. В Париже она вскоре понимает, что ни Ник[олай] Ник[олаевич], ни Кирилл, никто не может возглавить Россию только Ленин. Новые вехи. Встречи с приезжавшими из России. 20-е, тридцатые. Шаляпин. Горький. Ходасевич. Бунин. Ее неприспособленность и надмирность. Мощь ее стихов. Встречи с Маяковским. Рождение дочки, затем сына. Создание поэм <...> Они бедствуют <...> Новые приезжие из России. Невозвращенцы. Левение эмиграции. Правение новой эмиграции. Буржуи восхищаются, коммунисты проклинают (Раскольников). Испания. Поле сражения и учебный полигон. Антифашизм. Он и дочь в Испании. Борьба. Анархисты, троцкисты, коммунисты, Хемингуэй, Кольцов, Эренбург. Пасионария. Диас. Л. Кабальеро. Присто дель Вайо. Русские летчики. Интербригады. V полк. V колонна. Конец. Горечь поражения и предчувствие победы. Возвращение в Россию ("Горе и предчувствие радости"). Прага. Захват Чехословакии. (Она с сыном.) Едут в Россию, чтобы бежать от фашизма. Арест его и дочери. В то же время другие, белые монархисты, приняты хорошо. Приезд. ССП. Фадеев и другие. Пастернак, Асеев. Головенченко. Переводы. Сын - художник. Голицино, зима 1940/41 года. Война. "Лучше бы мне быть на месте Маяковского, а ему на моем месте". У нее были стихи о Чехии, но она не давала никому. Она ждала, что ее позовут. Неумение руководить хозяйством. Близость войны. Растерянность <...> Эвакуация. Жизнь в Чистополе. Сын. Его ненависть, его ужас, его детская жестокость. Пастернак, Асеев. "На почве болотной и зыбкой". Недоверие, небрежность, наплевательское отношение к о д н о м у человеку, непонимание важности о д н о г о человека, к а ж д о г о человека, к тому же таланта. (Это скажется позднее в истории с "Живаго" и в ее последствиях.) После ее самоубийства в Елабуге, сына забирают в армию и убивают в первом же бою, наповал, - мальчика, счастливого принадлежностью к коллективу (и все-таки не любимого коллективом? или любимого солдатами?). Сам Эфрон умер в тюрьме. Одна дочь, прошедши огонь и воду, вернулась, измученная и мудрая, и добрая, и несчастная. Такова судьба одной семьи, одна из биографий XX века, изобилующая невероятными биографиями <...> "До крови кроил наш век-закройщик".
   Каждый человек в отдельности - большой, сложный и драгоценный мир, если же у него талант - то тем более он сложен, драгоценен и единствен.
   20.X.59.
   Если бы я верил в бога, я бы обратил к нему следующую молитву: "Дай мне сил быть жестоким и непримиримым ко всем мерзостям, созданным тобой. Дай мне сил отдать последнюю рубашку страдальцам, созданным тобой. Дай мне простодушие в сношениях с угнетенными, дай мне коварство в сношениях с угнетателями. Дай мне сил делать свое дело без страха и без дерзости".
   9.XII.59.
   Кажется, типическое не только не всегда сказывается в обыкновенном, но, напротив, сказывается со всей силой только в необыкновенном, в редкостном, в исключительном: Николае Ставрогине и полковнике Шабере, в Таис и деле Джорндайс-Джорндайс, в палате No 6 и истории Хаджи-Мурата, в Тамани и Булычеве, в Гамлете, Фальстафе и Отелло, наконец. (Если верить нашим теоретикам, дочери венецианских сенаторов должны были каждый день влюбляться в негров.)
   _____
   Жена все время дает советы житейские, основанные на науке: "Пей чай, ты совершенно обезвоженный", "Я сделаю тебе горячую воду, она раскрывает поры, и кожа дышит"... "Помой яблоко и ешь с кожурой, в ней много витаминов", "Не ешь огурцы, в них мало витаминов", "Дыши через нос, там гораздо более сильный фильтр, и пыль не так проходит".
   Муж (или подруга) говорит ей: "Маша, не говори научно!" (Тут можно сделать небольшое обобщение насчет широкого, но поверхностного проникновения науки в жизнь.)
   <К "МОСКОВСКОЙ ПОВЕСТИ">
   Это был хороший поэт, здорово чувствующий фактуру стиха. Нежность и сила его старых стихов были поразительны. Он тоже приложил свою маленькую, беленькую, хилую ручку к смерти Поливановой. Он боялся ехать на фронт, но не боялся бороться с беззащитной и разбитой женщиной в далеком тылу. Позднее он писал очень красивые и чистые стихи о советской морали. Когда он узнал о смерти Поливановой, он сказал сурово: "Миллионы гибнут сейчас на всех фронтах". Как раз в это время Сталин затеял в Москве создать новый Гимн СССР - национальный гимн взамен "Интернационала": ликвидация Коминтерна уже была решена. Решено было вызвать в Москву ряд поэтов, в том числе и его. Он, получив вызов "Правительственная", решил, что его посылают на фронт, и написал в ЦК письмо, полное просьб о снисхождении и жалоб на плохое здоровье, старость и т. д. Номер (двойной люкс) в гостинице "Москва" напрасно прождал известного поэта, карточки на полное снабжение по высшей посольской норме (с вином и табачным довольствием: настоящими папиросами "Казбек" в век махорки и филличевого табака) были выданы кому-то другому или присвоены кем-либо. Узнав о своем конфузе, поэт долго ругал себя и стал много плакать, и испуганно оглядывался на улице, и заискивал перед своими собратьями, подозревая, что они знают всю историю, и снова написал письмо, полное подобострастных извинений, и его стихи становились все подхалиместей и хуже, так что даже местная городская газета уже неохотно их печатала. И он думал, что газета неохотно их берет потому, что знает обо всей истории, и плакался перед женой по поводу мстительности, злопамятности и мелочности режима.
   В доме пахло печеным хлебом, солодом квасов, салом, сушеными грибами и травами из боковушек и кладовок, деревянным маслом лампадок и керосином стенных ламп. Мебель - из карельской березы двадцатых годов, стулья пудовые, кресла как шарабаны, диваны как струги, комоды - пузатые, шкафы медведи. Все грузно давит на крашеные полы, въедается дерево в дерево.
   Из коника в сенях, из чуланных створ и западней, из выдвигаемых ящиков и дорожных сундуков сложный дух затхлости.
   На окнах - герани, бальзамины, фуксии, в углах - фикусы.
   Портреты генералов и архиереев. Ермолов, Дибич, Паскевич-Эриванский, Филарет Московский, Иннокентий Таврический.
   Темные картины масляными красками - вероятно, рисованные крепостными из дворовых: Моисей со скрижалями, Отдых св. сына на пути в Египет, молодой Грек, защищающий отца своего, призвание Михаила Романова на царство.
   Чириканье сверчка, треск древоточца.
   Кремлевская соборная площадка (Ивановская) ("Кричи во всю Ивановскую") - в пасхальную ночь. Иллюминации: белые огни на карнизах; прозрачное пламя на древних церквах. Староста Успенского собора известный присяжный поверенный Ф. Н. Плевако (Федор Никифорович).
   Благовест мощный и долгий.
   Хорош и властен тяжелый, широкий звук кремлевского колокола-богатыря. Его басовый рев на "С" контроктавы узнается из тысяч колокольных голосов. Серьезный задушевный тон, легкая хрипота от стародавней трещины. Кто стоит на площадке и слушает, как благовестит Иван Великий, другие колокольни Москвы не слышит.
   Могучие колокола Христа Спасителя, колокол Софиевской церкви очень полнозвучен, далеко слышен.
   Лучшие места для постижения всей пасхальной гармонии сорока сороков не Кремль, а Тайницкая набережная, или Александровский сад, либо Каменный мост (А. Чехов, великий любитель и знаток колокольной музыки, любил именно Каменный мост). Гул всей Москвы хорошо резонируется рекой.
   Колокольный перебой качается в воздухе мерными и широкими размахами, то один, то другой баритонный бас из меди вступает в дело и долго звучит резкими синкопами, пока не догонит прежние голоса. Издали тявкают голоса мелких замоскворецких церквей. Выход крестного хода из Успенского, Архангельского и Благовещ[енского] соборов. Три процессии с хоругвями. Затор у Арх[ангельского] собора.
   Пушечные залпы с Тайницкой башни.
   Разошлись домой и по церквам - на куличи и пасхи.
   Владимир Соловьев - запоминающееся лицо, апостольская борода, прекрасные глаза, длинные волосы.
   Улицу не спеша переходят куры: петух с церковного двора ведет семью кормиться на богатый двор Голяшкиных.
   Сергей Аполлонович Скирмунт (его дом, видно, тот, где в последние годы жил Горький). Книгоиздательство "Труд" на Тверской улице. (Любил детей, природу, симфоническую музыку, романы Диккенса, хор, кофе (варил сам). Вегетарьянец. Горбоносый, с высоким лбом, синими глазами, апостольской бородой. Сыщики у его дома, дежурный на лавочке возле дома, ему выносили есть, жалели, звали по имени-отчеству. В 1902 г. арестован, сослан в Олонецкую губ., в 1905 г. - субсидировал "Борьбу", снова арестован, выпущен под залог, уехал в Париж. Горький приезжал с женой и 3-летним сыном из Нижнего, останавливался у Скирмунта.
   Мода на Горького: прическа "а-ля Максим Горький", водка "Максимовка"; папиросы.
   Братья Хлудовы разгуливали по Кузнецкому с ручной пантерой (70-е годы?).
   Дети в башлыках.
   В дни "тезоименитств" город утопал в трехцветных флагах, на Патриарших прудах, на катке рокотали трубы военного оркестра.
   Благотворительница Варвара Морозова - строгая, вся в черном, похожая на раскольницу.
   Красавица Вострякова в соболях.
   Известные кадеты - братья Долгорукие, два бородача богатырского роста.
   Бунин - самолюбивый провинциал в дворянском картузе.
   Учительница - епархиалка. <...>
   Б у с л а е в
   Донская улица, церковь Риз-Положения. Наискосок против этой церкви к стороне Калужских ворот выходил длинный забор (вообще в Москве было тогда много длинных заборов); за ним - большой двор, заросший зеленой травой. Налево - каменный дом XVIII в., двухэтажный, с толстыми-претолстыми стенами, окна маленькие, с железными решетками внизу. Наружная дверь тоже железная, ржавая. К ней поднимались по двум каменным ступенькам, изрытым и истертым донельзя. От двора отделен решеткой большой луг, на нем кое-где высокие деревья столетние. Летом тут паслись три-четыре коровы. Справа - грядки "со всяким овощем", огороженные плетнем. Хозяйка - Наталья Васильевна Кушечнякова (фамилия хороша!), старая девица под 50 (родная сестра вотчима. Сын Аполлон Ильич служил в опекунском совете, дослужился до звания почетного опекуна).
   Зубово, у Неопалимой Купины, деревянный дом с мезонином в переулке, который с задней стороны церкви тянется параллельно Смоленскому бульвару.
   Городская площадь с собором, с присутственными местами, с гимназией, семинарией, дворянским собранием и театром, с казенными зданиями для губернатора и архиереем. За площадью старая березовая роща, называемая "гуляньем". Церковь Боголюбской божьей матери при кладбище.
   (Бумажных обоев в 40-х годах не было, стены были покрыты темно-лазуревой краской, а белый потолок разрисован гирляндами и букетами из тюльпанов, роз, и др. цветов.)
   Вид из окна: верхняя часть города ниспадает к самой реке, за рекой холмы, покрытые темной зеленью дремучего соснового бора; справа - далекая равнина и роща, перед которой белела церковь Всех Святых с городским кладбищем. Налево же тянулась гора, у подошвы которой стояло село Валяевка, куда ходили на богомолье к источнику святой воды.
   Крашенинный сарафан.
   Извозчики: лихачи, парные "голубчики", "ваньки", желтоглазые, погонялки - извозчики низших классов, "кашники", "зимники" - приезжали только на зиму, стояли кучками возле своих саней на "биржах", стояли, курили, болтали, распивали сбитень, иногда водку, которой сбитенщики приторговывали с негласного разрешения городового. Когда публика выходила, извозчики набрасывались:
   - Вам куды? Ваш здоровь, с Иваном!
   - Рублик! Вам куды?
   - Куды, куды?
   В купеческом клубе: стерляжья уха, двухаршинные осетры, белуга в рассоле, банкетная телятина (белая, как сливки), индюшка, откормленная грецкими орехами, "пополамные" расстегаи из стерляди и налимьих печенок, поросенок с хреном, поросенок с кашей. На парадные обеды поросята покупались у Тестова И. Я., каплуны и пулярки из Ростова Ярославского, а телятина банкетная от Троицы, там телят отпаивали одним цельным молоком.
   Русский хор от "Яра". Содержательница Анна Захаровна. Цыганский хор Федора Соколова от "Яра" и Христофора из Стрельны.
   - Э-ге-гей, голубчики, грабят! - любимый ямщичий клич, оставшийся от разбойничьих времен на больших дорогах.
   Обедают по вторникам, обеды были многолюдны. Другие дни недели купцы питались всухомятку в своих амбарах и конторах, посылая в трактир к Арсентьичу или в Сундучный ряд за горячей ветчиной и белугой с хреном и красным уксусом или покупая все это и жареные пирожки у разносчиков в городских рядах и торговых амбарах на Никольской (?).
   Долгополый сюртук и сапоги бутылками.
   Дворяне: Долгорукие, Долгоруковы, Голицыны, Урусовы, Горчаковы, Салтыковы, Шаховские, Щербатовы.
   Купцы: Солодовниковы, Голофтеевы, Цыплаковы, Шелапутины, Хлудовы, Обидины, Ляпины.
   Великан-купчина в лисьей шубе нараспашку.
   Татьянин день в день 12 января (ст. стиль) был студенческим праздником московского университета.
   Рядом с Екатерининской больницей на Страстном бульваре - особняк кн. Волконского, ранее принадлежавший кн. Мещерскому, рядом с ним барский дом, после революции "Огонек", а рядом дом Сухово-Кобылина, где была убита француженка Диманш.
   Дом Волконского был сдаваем в аренду кондитерам Завьялову, Бурдину, Феоктистову, там была вывеска: "сдается под свадьбы, балы и поминовенные обеды".
   <Январь 1960 г.>
   О ЧЕХОВЕ
   Увенчав великий XIX век русской литературы, он начал собой великий XX век литературы мировой. Без него был бы немыслим новый подход к изображению современного человека во всей тонкости и сложности его душевных движений, т. е. были бы, грубо говоря, немыслимы Хемингуэй, итальянское кино.
   Что касается его влияния на нашу, советскую литературу, то оно столь безгранично, что даже иногда становится опасным. Делать "под Чехова" легко, так как Чехов как будто бы весь в обыкновенном, весь в обыденном. Если не заметить за этим обыкновенным, обыденным великой поэзии человеческой жизни и великого обаяния человеческой личности - можно впасть в ничтожество. Это и случается иногда с нашими новеллистами, работающими "под Чехова".
   Чехова называли раньше писателем сумерек, камерным лириком, поэтом "безвременья". Оказалось, что он увенчал великий XIX век русской литературы и явился зачинателем великого XX века литературы мировой.
   28.I.60.
   Завет:
   Писать только то, что хочешь; хотеть только то, что можешь;* мочь почти все.
   Ленин перед своим уходом из шалаша говорит Емельянову о камышах и здешнем кустарнике: "Чего только он не наслушался за месяц! Каких разговоров, споров, цитат, всякой латыни, немецкого, французского, английского, итальянского! Это теперь самый образованный и самый левый камыш в мире!"
   _______________
   * То есть точно знать свои возможности, не зарываться (примеч. автора).
   21.II.60.
   Тетка Марфа (рассказ) Неру приезжает на завод. Суматоха, незаметная для глаз неуклонная программа <...> Директор и сопров[ождающие] гостя лица идут на завод, осматривают, беседуют с заранее подготовленными людьми. И вдруг - мгновенное замешательство - Неру куда-то шагнул и оказался среди станков рядом с уборщицей теткой Марфой, пожилой, немного чудаковатой (даже не в себе); муж у нее погиб на войне, живется ей плохо, она выпивает; директор с ужасом вспоминает, что она у него была третьего дня, просила квартиру, он ей отказал, живет она в бараке, получает мало. Ему мерещится снятие с работы и др[угие] беды. Но уже поздно, Неру беседует с ней. И она говорит - говорит о том, что все хорошо, что она всем довольна, что у нас заботятся о рабочих людях, что муж у нее погиб за родину, и что если бы опять напали, она сама пошла бы... И что бывает трудно, но она знает, что все будет хорошо. И вот здесь ничего не было, и стал завод такой, и ради этого стоит пострадать. И директор чувствует, что у него становится тепло в глазах, и записывает: дать тетке Марфе квартиру, но потом забывает об этом. Неру тоже растроган.
   У нее серые глаза, веселые, а если вглядеться, то странные (веселость неподвижная), с сумасшедшинкой в самой глубине. Когда на заводе при Неру она вдруг оборачивается и видит директора, глаза ее становятся стальными и, по-панибратски взяв Неру за плечо, она указывает ему на директора. Директор замирает со страха. Она говорит по-хозяйски:
   - А это наш директор, Валентин Иванович... Сам из рабочих, инженер... Доменщик большой специалист - мы его уважаем. И он нас... Так у нас водится в Советской стране...
   (На приеме) он спрашивает ее:
   - Почему ходишь, как распустеха?
   Она до той поры добродушная вдруг рассердилась, и ее глаза вспыхнули. Подняв на него глаза, она спросила:
   - А почему твоя жена ходит, как б....?
   Он покраснел, покосился на Анну Семеновну (та явно была довольна и еле сдерживала улыбку).
   Директор вскочил, но сдержался, перешел на "вы".
   - Ну, знаете, тетка Марфа... Нехорошо так выражаться... Почему ты так говоришь?
   - Каждый раз в другом платье. Я считала, насчитала 20 штук.
   - Разоденется, как пава, губы намазанные до ушей, глаза подведенные... А я что? Я живу в бараке... Отгорожена фанеркой... Вот как я живу. Распустеха... Хе-хе... Вот там у тебя машина стоит, поехали со мной, посмотришь, как я живу. <...>
   - Не могу я. Я занят, понимаете? Занят. Квартиру мы вам дадим, но не сейчас. Летом, когда тридцатидвухквартирный дом закончим...