Страница:
Может быть, она единственная, на кого он мог бы опереться?
«Не оставляй меня, я несчастный, не оставляй пока!»
Шепча эти слова, как заклинание, он расширил яму почти вдвое, углубил, как мог, и докопался до сути. Внутри сидел валун, и, выложась весь, он валун расшевелил.
Значит, не смертельно! Но даже такой, шевелившийся, он был неподъемен, пустая работа.
Подняв голову, он увидел, что старик приоткрыл гроб и заглянул.
— Паренек да…целехонький, как живой! Свежачок, день—два, льдом охраняли… Так он же самоубитый, без мозгов…а—а, да я его знаю! По пальцам узнал! Он недалече могилу копал, а я надоече подумал, не зная: вот кому бы я дочку сосватал!
Произнеся тираду из одних восклицаний, старик удовлетворенно перенесся из мира усопшего в живой, по—видимому, не делая особых различий между ними. Свесив ноги в яму перекусить, он вскрыл бутылку пива обручальным кольцом, надумав сейчас съесть свою золотую рыбку.
Однако писака, начинавший все видеть в черном свете, ошибся:
— Я пиво с воблой не употребляю, — сообщил он категорически живую подробность о себе. — Я или пиво пью, или воблу ем, а совместно — не! Не употребляю.
— Мне бы, дед, твои проблемы…
— Ты, малый, — спросил он, — случаем не родня усопшему?
— Что?
— Вот, думаю, что родня.
— Нет, не родня.
— Значит, есть вина?
— Нет и вины.
— Чего ж трудисся—то?!
— Давай сообразим, дед, как этот камень вытянуть?
— Ты выкопал, ты и соображай, — старик скоренько подобрал ноги, боясь, как бы этот сумасшедший не стащил его в яму.
Шофер вернулся радостный — родился сын! — и подготовленный: как будто ожидал, что этот молодой матрос, неприютный и нелюдимый, оставшийся за всех, с сияющими, догорающими последним интересом к миру глазами, может отчудить, что угодно.
Вдвоем завели строп с гачками, и — после нескольких попыток — выдернули и подняли! Валун лежал, как голенький младенец, вынутый из утробы.
Меняясь с шофером, вдвоем оформили могилу, прихлопали стенки и оттопали дно.
Позвали старика, чтоб принял работу:
— Давно не видел тут такой ладной ямки!
Вот он и улегся, на чью койку ему еще предстоит лечь, глубоко и навсегда.
С утра, с беспокойством раздумывая о моряке, которому приходил на замену, писака, конечно же, не мог предположить, что закроет его землей. Ну, а сейчас не взялся бы предсказывать, что с этой минуты уже с ним не расстанется, и он станет героем самого лучшего из того, что ему удастся написать.
СПАСЕНИЕ
«Не оставляй меня, я несчастный, не оставляй пока!»
Шепча эти слова, как заклинание, он расширил яму почти вдвое, углубил, как мог, и докопался до сути. Внутри сидел валун, и, выложась весь, он валун расшевелил.
Значит, не смертельно! Но даже такой, шевелившийся, он был неподъемен, пустая работа.
Подняв голову, он увидел, что старик приоткрыл гроб и заглянул.
— Паренек да…целехонький, как живой! Свежачок, день—два, льдом охраняли… Так он же самоубитый, без мозгов…а—а, да я его знаю! По пальцам узнал! Он недалече могилу копал, а я надоече подумал, не зная: вот кому бы я дочку сосватал!
Произнеся тираду из одних восклицаний, старик удовлетворенно перенесся из мира усопшего в живой, по—видимому, не делая особых различий между ними. Свесив ноги в яму перекусить, он вскрыл бутылку пива обручальным кольцом, надумав сейчас съесть свою золотую рыбку.
Однако писака, начинавший все видеть в черном свете, ошибся:
— Я пиво с воблой не употребляю, — сообщил он категорически живую подробность о себе. — Я или пиво пью, или воблу ем, а совместно — не! Не употребляю.
— Мне бы, дед, твои проблемы…
— Ты, малый, — спросил он, — случаем не родня усопшему?
— Что?
— Вот, думаю, что родня.
— Нет, не родня.
— Значит, есть вина?
— Нет и вины.
— Чего ж трудисся—то?!
— Давай сообразим, дед, как этот камень вытянуть?
— Ты выкопал, ты и соображай, — старик скоренько подобрал ноги, боясь, как бы этот сумасшедший не стащил его в яму.
Шофер вернулся радостный — родился сын! — и подготовленный: как будто ожидал, что этот молодой матрос, неприютный и нелюдимый, оставшийся за всех, с сияющими, догорающими последним интересом к миру глазами, может отчудить, что угодно.
Вдвоем завели строп с гачками, и — после нескольких попыток — выдернули и подняли! Валун лежал, как голенький младенец, вынутый из утробы.
Меняясь с шофером, вдвоем оформили могилу, прихлопали стенки и оттопали дно.
Позвали старика, чтоб принял работу:
— Давно не видел тут такой ладной ямки!
Вот он и улегся, на чью койку ему еще предстоит лечь, глубоко и навсегда.
С утра, с беспокойством раздумывая о моряке, которому приходил на замену, писака, конечно же, не мог предположить, что закроет его землей. Ну, а сейчас не взялся бы предсказывать, что с этой минуты уже с ним не расстанется, и он станет героем самого лучшего из того, что ему удастся написать.
СПАСЕНИЕ
Писака не нашел шхуны у пирса.
На месте «Моржа» стоял рефрижератор «Амур». Все там спали, на вахте у них была деваха с широченными плечищами. Она скучала, и с такой моментальностью подхватилась навстречу, что писака передумал расспрашивать и бежал.
В ужасе помчался в уборную — успокоительницу, но в ней кто—то заседал.
Писака знал, как приход изменяет людей, но боялся поверить, что его забыли на кладбище, а «Морж» ушел и не вернется за ним. Пусть даже не ушел, а перекочевал в другое место! Но как он ночью до него доберется? Он должен там быть сегодня, немедленно, поздно — уже завтра!
Погрузившись в беспросвет отчаянья, он не воспринял за реальность, когда из уборной, застегивая последнюю пуговицу, вытиснулся боком Батек.
Старпом посмотрел на писаку так, словно тот стоял за ним по очереди.
— Посетил и насладился! — поделился он впечатлением. — Три раза покушал, терпел — и поделом!
Батек только начал панегирик уборной, а писака, давно связанный с ней тесными узами, тут же в ней заперся, чтоб неспеша переварить явление старпома, казавшееся ему гипотетической уловкой сознания. Однако то отчаянье, что пережил, вызвало залповое опорожнение желудка. Сидеть стало не с чем, и он вышел.
— Потому что деревянная, беленая известью, — объяснил Батек его скорострельность. — Весь отпуск я просидел вот в таких! Знаешь, как я в детстве жрал известку? Маманя курям вынесет, а я сожру!
— Недаром ты всех сильнее на судне, — подыграл писака благодарно.
Батек с утра стал ему, как старший брат.
— Сила есть, ума не надо, — согласился тот.
— Я знал, что ты здесь, — продолжал писака с полной уверенностью, что говорит правду.
— Так я тебя и ждал, — ответил Батек. — Пойдем, поможешь якорь втащить.
По доске с набитыми брусьями они спустились в заливчик со списанными, ждавшими резки и переплавки рыбацкими суденышками. Все с такими вот названиями: «Шквал», «Ураган», «Тайфун» — и так дальше.
Перепрыгивая с одного суденышка на другое, они добрались до «Айсберга», чей якорь старпом выбрал для «Моржа», вместо утерянного, срезанного льдом. Батек уже освободил якорь от цепи, перепилив толстое звено, усиленное контрфорсом, одной ножовкой для металла. Правда, богатырский сей труд стоил и ему затрат: обмокрел под мышками, рубаха приклеилась к спине, и крупные капли пота висели, как плоды, в распахнутом вороте, на курчавившихся волосах.
По силовому взбодрению старпом выглядел «свежаком» по сравнению с писакой. Тот все ж проветрился, отдохнул в кабине, глотнул за новорожденного и малость расслабился. Однако такой вот, с солевыми разводами под мышками, старпом категорически отказал писаке сесть за весла, а взялся за них сам.
После того, как выбрались из скопища проржавленных бортов и мачт, Батек уже выглядел так, словно весь день пролежал, нагуливая аппетит для гребли. От веса якоря ледянку пригнуло, она потеряла чувствительность к отыгрыванию. Батек же ее стронул, как перышко, и погреб, мощно откидываясь, почти ложась при отмашке, втягивая—отпуская живот, наплывавший на брючный ремень, вдохновляясь зверски.
В нем проглядывал прототип очеловеченного морского льва, обезволосившего, стершего себе башку в битвах и передрягах за крошечных, заквашенных на одной растягивающейся животности самок.
Превратясь в человечину, он деградировал в сторону приукрашивания женского идеала, добывая меха для покрытия таких же обесшерстившихся, покинувших лежбище сивучих—прототипок.
Писака почувствовал, что эти люди оплодотворяли в нем некое энергетическое вожделение, и, если сравнивать с чем—то отстраненным, но сравнивающимся объединенностью отреченного художества, то это похоже на любование заливом с покачивающейся посудиной на переднем плане, ? когда эта посудина, отражаясь ржавым днищем и ободранными от краски бортами в зеленоватой морской воде, делает любование эстетически состоявшимся, а не витающим само по себе.
Оглянувшись на берег, писака поискал на нем ковшик, вроде того заливчика с суденышками, от которого отвалили… Может, «Морж», перестав быть маятником Фуко, припрятался и притих где—либо под берегом?
Однако они продвигались в косой параллельности ему, устраняя излишки и удаляясь, и как бы выходя уже на траверз, чтоб окончательно свернуть. Тогда он огляделся и увидел «Морж», дрейфовавший вдоль морской кромки Петровской косы. Пиратски прячась, он плыл в дымке цвета фольги, внушая косе нервозность необитаемой суши, к которой, мол, собирается пристать со своими конквистадорами. То есть попросту вешал ей лапшу на уши, так как без якоря не мог пристать ни к какому дикому берегу, кроме льдины.
Писака из сонма событий, что там уже могли произойти, припомнил готовившуюся расправу над драконом, где к ней был косвенно примешан, находясь в общем списке с исполнителями возмездия.
Батек, обладавший телепатическими способностями, тотчас приподнял голову от весел:
— Ты спрашивал насчет дракона?
— Еще нет.
— А ты — спроси!
Гребя, Батек смотрел на писаку глубоким взглядом, поощряя, страдая за него, что тот, по невжитости в содеянное, не сможет воспринять даже толики из того, что он передаст.
Писака невольно встрепенулся, спросил, задержав дыхание:
— Нашли его?
— Как он запрятался! Искали в канатном ящике, перебрали всю цепь! На мачте, в гнезде Харитона — бесследно! На рострах — в бочках с жидкой краской — может, погрузился? Все ж судно маленькое, где он?
— Где?
— Не поторапливай!
Батек возвратил весла, осушив на минуту, позволив ледянке скользить по инерции. Достал из—за уха папиросу и припалил спичкой, а заодно, до скончания огня, припалил и свое обросшее ухо.
— Возвращаемся, как просадили трудовой день! Усаживаемся за карты, Бочковой снимает банк: «Труба кому—то!» — и меня помаленьку осеняет и…
— В трубе сидел?
— Ну что возьмешь с этого дракона с куриными перьями? Я как представил: сейчас вылезет в саже, как кочегар на старом ледоколе! — дополнительно в уме сделал пометку: отстранить его, к чертовой матери, от рации! — привык вякать, это для него, как конфеты: «Прием, прием!» — Батек набрал через ноздри баллон воздуха и зарычал в отчаянии: — Не нашли в трубе!
— Но где—то он сидел! — взмолился писака.
— Лежал! Привязался к креслу под Вершининым! Лично Вершинин и я катали его весь день, когда все работали! Так что получил разрушение организма со скидкой, но заслуженно, что не разгадали.
Батек почистил пальцем опаленное ухо, и с досады передал весла.
Писака, оглянувшись, куда грести, растерялся, не обнаружив «Моржа». Признал его вскоре по движущемуся топовому огню на мачте по ту сторону Петровской косы.
Теперь, с близи, он понял, что шхуна не дрейфует, а совершает целевые маневры, подстроясь к течению. Прикинув, в какой «Морж» окажется точке, когда выйдет на эту сторону косы, он погреб длинными рывками, охлаждая себя, чтоб находиться в зоне видимости рулевого.
Батек, прочитав писаку по гребкам, заметил:
— Не пристраивайся ни к кому!
— Почему?
— Я же не поставлю уборщика на руль!..
— А кто же там правит?
— Сам.
Пристали на ходу не к борту, а к подошедшему одновременно с ними разъездному боту. Он пришел со стороны Холмино, с рулевым Булатовым. Привез какого—то аристократа в демоническом плаще, в мягкой шляпе, с тростью и в перчатках. Аристократ свободно стоял в боте, мотаемом в пенистом буруне, помогая взобраться девке, которую с собой привез.
Писака вынужден был признать, что его подружкам пришлось бы перед этой посторониться. На нее даже не надо было смотреть! Все создавалось одним разлетом ее платья с колыхавшейся, намагнетизированной телом юбкой, то залипавшей при касаниях между колен, то западавшей в половины, — как водишь по ней рукой… можно кончить, пока она поднимется!
Аристократ, зацепившись с бота тростью за планшир, вскочил с еще большей легкостью на палубу, чем Трумэн до этого выскакивал из машины.
На «Морже» на появление красотки не прореагировали, а Батек сказал аристократу, нахмурясь:
— Если не успеешь на печать к Вершинину, выкручивайся сам.
Тот кивнул и радушно махнул рукой кому—то за спиной писаки. Писака оглянулся и сообразил, что приветствие адресовалось ему.
Булатов остался ожидать в боте, и по времени получалось, что это у него последняя поездка.
Писака знал от старпома, что отход назначен в полночь.
«Вернулись ли ребята с „четверки“?» — подумал он.
Перелезли на шхуну, ее нельзя было узнать.
Желтая палуба, протертая морским песком и промытая, еще дымилась от каустической соды. У трапа и перед входами на мостик и в надстройку были постелены новые маты из мочалы. Во всем угадывалось добровольное распределение обязанностей: по обстановке, желанию и наклонностям. Один удалялся с девкой, другой уезжал или возвращался, а эти — делали свое дело, оставаясь на судне. При видимости хаоса срабатывала коллективная защита и дисциплина.
По общему тону все выглядело так спокойно и по—домашнему, что возникло чувство не только сопричастности, но и обретения дома, в чем он еще не отдавал себе отчета. Это чувство впервые пробилось в нем, не имеющем никакого дома.
Выделялся залитый светом трюм, который высушивали большими лампами.
Там зверобои высвобождали нечто, почудившееся, как живое, из намокшей мешковины. С утра набросанная бочкотара была надежно увязана против качки, и покоилась основанием на шаре из тяжелых литых бочек с подтеками, показавшихся знакомыми.
Среди знакомого, уже становящего привычным люда, неожиданно появился с зеленым чайником в руке, ощеривая перед старпомом в верноподданнической ухмылке широченный, с желтыми зубами рот, малюсенький человечек северной народности. Он был в длинном пиджаке с полосами, в толстом галстуке, побритый, с лиловыми щечками. Под шляпой у него свисали гнездом пасмы жесточайших, не поддающихся стрижке волос.
Писака с изумлением признал в нем сопровождающего винных бочек из бесхозного вагона.
Батек, приложась к чайнику затяжным поцелуем, спросил, возвращая:
— Все в порядке, мэр?
— Немножка чувствовал себя тяжело, — ответил тот, качнувшись, придерживая рукой яйца, чтоб не раскачивались с ним не в лад.
— Это не тяжело, — объяснил ему старпом, — это ты себя нормально отпустил.
Один из зверобоев, затачивавший неподалеку винт на боте, отозвался, всех рассмешив:
— Жену горяченькую отпустил, вот у него и затяжелели!
— Я своей жены не достоин, — человечек, насупясь, по—детски заводил сапогом по палубе. — Моя чайник принести, ничего не делать.
Батек назидательно разъяснил засмеявшимся:
— Я назначил его мэром Якшино на завтрашней стоянке. Что это значит? Шутить над ним можно, а зубоскалить, обижать нельзя. А его жену возвысил сам Вершинин, так что о ней любые пересуды запрещены.
Старпом еще не закончил назидание, как из трюма все начали вылезать, освобождая место для одного.
Последним показался Бочковой, он выбирался с ношей, взвалив себе на спину — не сразу удалось писаке и сообразить! — гигантского кальмара. Пойманный неизвестно когда, кальмар пережил переход в залитом водой трюме, и сейчас, вынутый из сырой мешковины, сохранял признаки жизни. Вися на зверобое, кальмар охватил его лапами, кажущимися мохнатыми из—за присосков, обратив вверх немигающий пристальный глаз, такой осмысленный, словно разглядывал людей, собравшихся на палубе.
Бочковой, осторожно снимая с себя чудовище, подложил под него на весу кулак, чтоб глаз выпятился, и, надавив на него, со скрипом задвинул за глазницу, вовнутрь сбоку. Оттащив обвисшего кальмара, пустившего черную жидкость, к камбузу, он сказал повару, не обращая внимания, что тот, выйдя, целился в него из карабина без затвора:
— Толпа кидает на отход.
Повар опустил винтовку и ответил, отворачиваясь:
— Я не могу его резать, у него кровь голубая.
— Так воду вскипяти хоть! Придет Геттих, займется…
Батек, поднимаясь по трапу, обернулся к писаке:
— Иди поешь.
Тот по подсказке направился в столовую, хотя после утреннего какао не испытывал никакого голода и желания есть.
В столовой все цвело и пахло, как на плантации — из-за продуктов, что получили.
Повар, с карабином за плечами, уже возился в своем отделении, ставя на плиту нечто тяжелое. Наверное, чан с водой, чтоб закипала. Недавно бродивший днями с миской пустых щей, плескавшихся в животе, писака один сидел за столом, полным изобилия. Поначалу собрался было подняться и уйти, а потом отвернулся и перестал замечать еду.
Конечно, и — эх, какое это счастье! — принадлежать к когорте избранников, у кого и бот и карта, и оружие, и запас продуктов НЗ — для независимого плавания…
Вот они!
На стене столовой, под переходящими знаменами прошлых лет, висели фотографии награжденных зверобоев.
Герой Социалистического Труда — один, Вершинин.
Трое с орденами Ленина — Батек, Бочковой, Фридрих Геттих — в нем узнал «аристократа».
На «четверке» Сучков и Садовничий, — с орденами Трудового Красного Знамени, и Трунин — с «доблестью».
Погибший не был награжден ни орденом, ни медалью — должно быть, за неимением имени, по причине родового клейма. Для него уже было освобождено место в центре, пустовавшее до обновления, поскольку родовое клеймо снимается смертью.
Писака подумал, что не сможет улечься в его койку до обновления имени героя.
Тогда и произойдет полная замена.
Все решит хранительница «Моржа».
Кто знает, может быть, для него эта ночь последняя вообще.
В случае с ним не было ни клейма, ни посрамления рода, а существовала реальность без всякого исхода.
Поэтому, если не произойдет спасения, то в этом доме, куда он вошел, он спасет себя сам, как моряк, которого заменял сегодня.
— Почему сидишь, ничего не кушаешь?
Напротив усаживалось крохотное существо, с белыми зубками, с пушком на щеках, с омулетом, раскачивающимся на шейке без единой складочки. Молодая или нет, она с тех лет, как в ней определились формы, расположилась в них, не подозревая о текущих столетиях.
Вот сидит, в белом передничке и косынке буфетчицы, высоко поднятой дикорастущими волосами.
Писака ответил дружелюбно, как она и спросила:
— Не хочется есть.
— Надо есть, чтобы быть здоровым.
— Разве я тебе кажусь больным?
— Нет, ты большой красивый парень, — ответила она без заигрывания и, приподнявшись, овеяла себя подолом платья, как опахалом, показав то, что он и предполагал.
— Как тебя зовут?
— Тува.
— Тува — это страна.
— Да.
Тува, овеясь, аккуратно расправила платье на коленях и застыла.
«Что ее ждет? Ночь с Вершининым?»
По громкой трансляции разнесся голос Батька:
«Писака к капитану!»
Тува придержала его за руку и произнесла, прослеживая, как в гадании, линии на его ладони:
— Ты что так задумм…вваешься? Не задумм…ввайся так никогда!
— Не буду.
Войдя в рулевую рубку, он услышал голос Вершинина из своей каюты, который запальчиво произносил то удаляющимся, то приближающимся голосом:
? «Он нужен нам, как великий моряк, зверобой, а не защитник животных! Вот такому я и поставлю памятник! А за животных пусть природа беспокоится, и эта сраная наука, у которой на каждый волос котика поставлено клеймо диссертанта. Захочет Бог — меня приберет, а пока есть я, мы на Шантарах хозяева и властелины!»
На этом запале он и выкатился на писаку в своем самодвижущемся кресле из спальни — с белыми бровями, гневно сведенными к переносице, и сверлящими белыми глазами, воззрившимися на него: чего пришел? или я тебя вызывал?
При виде капитана писака ощутил знакомый трепет, но без всякого ущерба для личной безопасности.
Вершинин, разогнавшийся в кресле для довершения тирады, уехал обратно в спальню с кроватью из красного дерева и занавесками из толстого бархата с драконами.
Принялся там кататься, чтобы обрушиться на скорости уже на писаку.
Тот разглядывал обитель капитана, куда уж, точно, уборщик не подпускался.
Свет зеленой лампы, похожей на цветочную вазу, обливал карты на столе, просмотренные и развернутые для просмотра, испещренные пометками. На специальной тумбе с ватманом, наклеенном на алюминиевый лист, сведения, почерпнутые из них, продавливались в виде контуров, а уже из них составлялась, по—видимому, «секретная карта Вершинина», о которой упоминал Сучок.
Люстра из рулевого колеса бросала из угла дополнительный свет на книги, тяжелые, как плиты, и на норденовский хронометр на приставном столике. Заводился он, как знал писака, в левую сторону по сигналам ритмичного времени, принимаемым со специальных станций по азбуке Морзе.
Там было много чего!
Вершинин выкатился незаметно и начал несколько рассеянно:
? Ты к нам пришел, и мы тебя берем. Но ты должен знать, на каких условиях. Ты уже не станешь зверобоем и лишаешься всяких привилегий по законам нашего сообщества: пая, званий, наград, страхового обеспечения. «Морж» не несет никакой ответственности, если ты зарядишь винтовку не с той стороны и оставишь в Костроме вдову—сироту с десятью детьми—сиротками. Это тебя от многого и оградит, между прочим, что ты сам себе голова. Но ты должен понимать: ты не делаешь никому никакой замены.
«Что же ты тогда оставляешь мне, стол изобилия?» — подумал писака, не придавая грозным словам капитана особого значения.
Он знал, что, если уж они его взяли, то не для того, чтобы сделать изгоем своего братства.
Батек, стоявший в угодливой позе у несгораемого шкафа, телепатически прочитал мысли писаки.
— Ты получишь зарплату командира бота, — уточнил он, прикуривая без звука и развеивая дым осторожно невесомой лапой. — То же самое, что пай, но из другого ящичка.
— С этого рейса я не хочу слышать ни о каких «командирах»! — раздражительно повернулся в его сторону Вершинин. — Нам предстоят прогулки за зверем, а не его поиски. Чтобы быть командиром бота, надо научиться, в первую очередь, считать до 36 (румбовая картушка на ботах с пропуском нолей). А если компас испортился, то — заметить это по звездам, и нее более. Любой ребенок до 9 лет на это способен! — Вершинин впился белыми глазами в писаку. — Кудря решил, что мы будем тебе платить за это большие деньги?
— Я видел Кудрю всего один раз, с восьми до полдевятого…
— А он тебе уже наобещал всякого!
Вершинин проехался туда—назад, успокаивая себя от самого же, и подкатился как можно ближе.
— Вот сейчас я к тебе и приехал! Того зверя, что мы нашли, нам еще хватит. Ты писака, и это время используй! Как писака, ты подпадаешь под наш закон, и он в том, что если ты размотал свою ручку, то ты сидишь за своим штурманским столом, а не чистишь на камбузе картошку! Как писака, ты вошел в свой дом, ты сам его открыл и имеешь в нем все права, как любой из нас.
До писаки постепенно начали доходить слова Вершинина: его взяли на «Морж» как человека свободной профессии, выделяя на воплощение его замыслов солидную стипендию из капитанского фонда. Правда, представления о доме у него и у Вершинина не совсем сходились, но если исходить из того, что писака — изгой всего человечества, то Вершинин для него — лучше отца родного.
Пытаясь объяснить необъяснимое, писака подумал, что в самом человеке порой сокрыт некий необъяснимый фокус проявляемого к нему отношения. Это тайный знак, может быть, божеская печать, чем он себя выдает: к себе склоняет или же от себя отвращает. Надо, чтобы сложились счастливые признаки, по которым тебя признает толпа.
Не обладай он такими признаками, и не проверь подтверждениями, не замышлял бы и не держал в голове никакие красивые книги.
Вершинин, по нахмуренным бровям, собирался, видно, сказать, чтоб писака с этой минуты забыл сюда дорогу. Но внезапно все нарушила своим появлением какая—то бабища, которая побывала с визитом на «Морже» и пришла откланяться.
Она выглядела, как белая фарфоровая кукла, если возможно вообразить себе куклу с ее фигуру, и с настолько выдававшейся грудью, что ничего за ней не видела. Наполнив собою всю комнату, она б смела Вершинина с кресла, если б не подоспел на выручку Батек.
Видя, что писака стоит на месте, старпом, получившийся заодно сегодня и его нянькой, даже в эту минуту не преминул напомнить, что ему надо делать:
— Отдохни, через полчаса на руль.
Выходя, уже затворяя за собой дверь, писака замер от привидишегося: Вершинин, разбойничьи свиснув и размахнувшись из—за уха, с треском приложил к голой жопе фарфоровой куклы судовую печать.
Палуба опустела, ушел последний раз бот.
Писака побродил в неопределенных поисках, не связанных с отдыхом, пока не увидел боцмана, одинокой фигурой возившегося с цепями на баке.
Теперь ему хватит работы до самого Якшино: втащить эти цепи, приклепывать к ним якорь, испытывать на грунте, прилаживать к клюзам «Моржа». И этот дракон ничем не отличался: похожий на жучка, с постной ухмылкой, в футуристских сапожках, на которых были оставлены пробы кисти всех покрасок.
Весь день ощущая перед ним вину, писака подошел и тронул боцмана за рукав:
— Я не курю, могу уступить тебе свою норму курева.
То была фантастическая уступка, на какую можно приобрести друга или раба! Уже произнеся слова, писака чуть было не взял их обратно: еще не все кончено! Да и откуда он знает, что сумеет воздержаться от папирос?
Однако боцман к удивлению отказался и произнес с ущемленной гордостью, топнув, как растерев окурок:
— Я не побираюсь у командиров.
Писака не установил на нем особых разрушений, если не считать двух синяков, поставленных, впрочем, так метко на оба глаза, что он как вооружился круглыми очками с синими стеклами. Все ж это было мстительное разрушение: один глаз у него косил неправильно и, припухнув, вываливался из оправы.
Бесцеремонное устанавливание писакой его ауетичности сбавило боцманский гонор и подвинуло на душевные откровения:
— Моя жена сошлась с ботсгалтером…
— С бюстгальтером?
— Нет.
— С бухгалтером?
— Да…работает за дверью «Посторонним вход воспрещен». Я вижу раз, прием! — идет с моей женой. Думаю: давай с него сниму носки! Подхожу, прием: «Снимай мои носки!» — так они от меня убежали… — стеклышко засверкало налитой слезой. — Я хочу сыну к педальной машине «Ракета» моторчик от мотопеда присобачить, — поделился он своей мечтой, и добавил, перескакивая с пятое на десятое: — Думаешь, легко под ним было лежать? Он мне отпердел два уха, сейчас аукаются, как в лесу…
Писака вспомнил, что в каюте Вершинина не обошел вниманием и его самодвижущееся кресло, пытаясь представить, как под ним мог укрепиться боцман и прокататься весь день.
На месте «Моржа» стоял рефрижератор «Амур». Все там спали, на вахте у них была деваха с широченными плечищами. Она скучала, и с такой моментальностью подхватилась навстречу, что писака передумал расспрашивать и бежал.
В ужасе помчался в уборную — успокоительницу, но в ней кто—то заседал.
Писака знал, как приход изменяет людей, но боялся поверить, что его забыли на кладбище, а «Морж» ушел и не вернется за ним. Пусть даже не ушел, а перекочевал в другое место! Но как он ночью до него доберется? Он должен там быть сегодня, немедленно, поздно — уже завтра!
Погрузившись в беспросвет отчаянья, он не воспринял за реальность, когда из уборной, застегивая последнюю пуговицу, вытиснулся боком Батек.
Старпом посмотрел на писаку так, словно тот стоял за ним по очереди.
— Посетил и насладился! — поделился он впечатлением. — Три раза покушал, терпел — и поделом!
Батек только начал панегирик уборной, а писака, давно связанный с ней тесными узами, тут же в ней заперся, чтоб неспеша переварить явление старпома, казавшееся ему гипотетической уловкой сознания. Однако то отчаянье, что пережил, вызвало залповое опорожнение желудка. Сидеть стало не с чем, и он вышел.
— Потому что деревянная, беленая известью, — объяснил Батек его скорострельность. — Весь отпуск я просидел вот в таких! Знаешь, как я в детстве жрал известку? Маманя курям вынесет, а я сожру!
— Недаром ты всех сильнее на судне, — подыграл писака благодарно.
Батек с утра стал ему, как старший брат.
— Сила есть, ума не надо, — согласился тот.
— Я знал, что ты здесь, — продолжал писака с полной уверенностью, что говорит правду.
— Так я тебя и ждал, — ответил Батек. — Пойдем, поможешь якорь втащить.
По доске с набитыми брусьями они спустились в заливчик со списанными, ждавшими резки и переплавки рыбацкими суденышками. Все с такими вот названиями: «Шквал», «Ураган», «Тайфун» — и так дальше.
Перепрыгивая с одного суденышка на другое, они добрались до «Айсберга», чей якорь старпом выбрал для «Моржа», вместо утерянного, срезанного льдом. Батек уже освободил якорь от цепи, перепилив толстое звено, усиленное контрфорсом, одной ножовкой для металла. Правда, богатырский сей труд стоил и ему затрат: обмокрел под мышками, рубаха приклеилась к спине, и крупные капли пота висели, как плоды, в распахнутом вороте, на курчавившихся волосах.
По силовому взбодрению старпом выглядел «свежаком» по сравнению с писакой. Тот все ж проветрился, отдохнул в кабине, глотнул за новорожденного и малость расслабился. Однако такой вот, с солевыми разводами под мышками, старпом категорически отказал писаке сесть за весла, а взялся за них сам.
После того, как выбрались из скопища проржавленных бортов и мачт, Батек уже выглядел так, словно весь день пролежал, нагуливая аппетит для гребли. От веса якоря ледянку пригнуло, она потеряла чувствительность к отыгрыванию. Батек же ее стронул, как перышко, и погреб, мощно откидываясь, почти ложась при отмашке, втягивая—отпуская живот, наплывавший на брючный ремень, вдохновляясь зверски.
В нем проглядывал прототип очеловеченного морского льва, обезволосившего, стершего себе башку в битвах и передрягах за крошечных, заквашенных на одной растягивающейся животности самок.
Превратясь в человечину, он деградировал в сторону приукрашивания женского идеала, добывая меха для покрытия таких же обесшерстившихся, покинувших лежбище сивучих—прототипок.
Писака почувствовал, что эти люди оплодотворяли в нем некое энергетическое вожделение, и, если сравнивать с чем—то отстраненным, но сравнивающимся объединенностью отреченного художества, то это похоже на любование заливом с покачивающейся посудиной на переднем плане, ? когда эта посудина, отражаясь ржавым днищем и ободранными от краски бортами в зеленоватой морской воде, делает любование эстетически состоявшимся, а не витающим само по себе.
Оглянувшись на берег, писака поискал на нем ковшик, вроде того заливчика с суденышками, от которого отвалили… Может, «Морж», перестав быть маятником Фуко, припрятался и притих где—либо под берегом?
Однако они продвигались в косой параллельности ему, устраняя излишки и удаляясь, и как бы выходя уже на траверз, чтоб окончательно свернуть. Тогда он огляделся и увидел «Морж», дрейфовавший вдоль морской кромки Петровской косы. Пиратски прячась, он плыл в дымке цвета фольги, внушая косе нервозность необитаемой суши, к которой, мол, собирается пристать со своими конквистадорами. То есть попросту вешал ей лапшу на уши, так как без якоря не мог пристать ни к какому дикому берегу, кроме льдины.
Писака из сонма событий, что там уже могли произойти, припомнил готовившуюся расправу над драконом, где к ней был косвенно примешан, находясь в общем списке с исполнителями возмездия.
Батек, обладавший телепатическими способностями, тотчас приподнял голову от весел:
— Ты спрашивал насчет дракона?
— Еще нет.
— А ты — спроси!
Гребя, Батек смотрел на писаку глубоким взглядом, поощряя, страдая за него, что тот, по невжитости в содеянное, не сможет воспринять даже толики из того, что он передаст.
Писака невольно встрепенулся, спросил, задержав дыхание:
— Нашли его?
— Как он запрятался! Искали в канатном ящике, перебрали всю цепь! На мачте, в гнезде Харитона — бесследно! На рострах — в бочках с жидкой краской — может, погрузился? Все ж судно маленькое, где он?
— Где?
— Не поторапливай!
Батек возвратил весла, осушив на минуту, позволив ледянке скользить по инерции. Достал из—за уха папиросу и припалил спичкой, а заодно, до скончания огня, припалил и свое обросшее ухо.
— Возвращаемся, как просадили трудовой день! Усаживаемся за карты, Бочковой снимает банк: «Труба кому—то!» — и меня помаленьку осеняет и…
— В трубе сидел?
— Ну что возьмешь с этого дракона с куриными перьями? Я как представил: сейчас вылезет в саже, как кочегар на старом ледоколе! — дополнительно в уме сделал пометку: отстранить его, к чертовой матери, от рации! — привык вякать, это для него, как конфеты: «Прием, прием!» — Батек набрал через ноздри баллон воздуха и зарычал в отчаянии: — Не нашли в трубе!
— Но где—то он сидел! — взмолился писака.
— Лежал! Привязался к креслу под Вершининым! Лично Вершинин и я катали его весь день, когда все работали! Так что получил разрушение организма со скидкой, но заслуженно, что не разгадали.
Батек почистил пальцем опаленное ухо, и с досады передал весла.
Писака, оглянувшись, куда грести, растерялся, не обнаружив «Моржа». Признал его вскоре по движущемуся топовому огню на мачте по ту сторону Петровской косы.
Теперь, с близи, он понял, что шхуна не дрейфует, а совершает целевые маневры, подстроясь к течению. Прикинув, в какой «Морж» окажется точке, когда выйдет на эту сторону косы, он погреб длинными рывками, охлаждая себя, чтоб находиться в зоне видимости рулевого.
Батек, прочитав писаку по гребкам, заметил:
— Не пристраивайся ни к кому!
— Почему?
— Я же не поставлю уборщика на руль!..
— А кто же там правит?
— Сам.
Пристали на ходу не к борту, а к подошедшему одновременно с ними разъездному боту. Он пришел со стороны Холмино, с рулевым Булатовым. Привез какого—то аристократа в демоническом плаще, в мягкой шляпе, с тростью и в перчатках. Аристократ свободно стоял в боте, мотаемом в пенистом буруне, помогая взобраться девке, которую с собой привез.
Писака вынужден был признать, что его подружкам пришлось бы перед этой посторониться. На нее даже не надо было смотреть! Все создавалось одним разлетом ее платья с колыхавшейся, намагнетизированной телом юбкой, то залипавшей при касаниях между колен, то западавшей в половины, — как водишь по ней рукой… можно кончить, пока она поднимется!
Аристократ, зацепившись с бота тростью за планшир, вскочил с еще большей легкостью на палубу, чем Трумэн до этого выскакивал из машины.
На «Морже» на появление красотки не прореагировали, а Батек сказал аристократу, нахмурясь:
— Если не успеешь на печать к Вершинину, выкручивайся сам.
Тот кивнул и радушно махнул рукой кому—то за спиной писаки. Писака оглянулся и сообразил, что приветствие адресовалось ему.
Булатов остался ожидать в боте, и по времени получалось, что это у него последняя поездка.
Писака знал от старпома, что отход назначен в полночь.
«Вернулись ли ребята с „четверки“?» — подумал он.
Перелезли на шхуну, ее нельзя было узнать.
Желтая палуба, протертая морским песком и промытая, еще дымилась от каустической соды. У трапа и перед входами на мостик и в надстройку были постелены новые маты из мочалы. Во всем угадывалось добровольное распределение обязанностей: по обстановке, желанию и наклонностям. Один удалялся с девкой, другой уезжал или возвращался, а эти — делали свое дело, оставаясь на судне. При видимости хаоса срабатывала коллективная защита и дисциплина.
По общему тону все выглядело так спокойно и по—домашнему, что возникло чувство не только сопричастности, но и обретения дома, в чем он еще не отдавал себе отчета. Это чувство впервые пробилось в нем, не имеющем никакого дома.
Выделялся залитый светом трюм, который высушивали большими лампами.
Там зверобои высвобождали нечто, почудившееся, как живое, из намокшей мешковины. С утра набросанная бочкотара была надежно увязана против качки, и покоилась основанием на шаре из тяжелых литых бочек с подтеками, показавшихся знакомыми.
Среди знакомого, уже становящего привычным люда, неожиданно появился с зеленым чайником в руке, ощеривая перед старпомом в верноподданнической ухмылке широченный, с желтыми зубами рот, малюсенький человечек северной народности. Он был в длинном пиджаке с полосами, в толстом галстуке, побритый, с лиловыми щечками. Под шляпой у него свисали гнездом пасмы жесточайших, не поддающихся стрижке волос.
Писака с изумлением признал в нем сопровождающего винных бочек из бесхозного вагона.
Батек, приложась к чайнику затяжным поцелуем, спросил, возвращая:
— Все в порядке, мэр?
— Немножка чувствовал себя тяжело, — ответил тот, качнувшись, придерживая рукой яйца, чтоб не раскачивались с ним не в лад.
— Это не тяжело, — объяснил ему старпом, — это ты себя нормально отпустил.
Один из зверобоев, затачивавший неподалеку винт на боте, отозвался, всех рассмешив:
— Жену горяченькую отпустил, вот у него и затяжелели!
— Я своей жены не достоин, — человечек, насупясь, по—детски заводил сапогом по палубе. — Моя чайник принести, ничего не делать.
Батек назидательно разъяснил засмеявшимся:
— Я назначил его мэром Якшино на завтрашней стоянке. Что это значит? Шутить над ним можно, а зубоскалить, обижать нельзя. А его жену возвысил сам Вершинин, так что о ней любые пересуды запрещены.
Старпом еще не закончил назидание, как из трюма все начали вылезать, освобождая место для одного.
Последним показался Бочковой, он выбирался с ношей, взвалив себе на спину — не сразу удалось писаке и сообразить! — гигантского кальмара. Пойманный неизвестно когда, кальмар пережил переход в залитом водой трюме, и сейчас, вынутый из сырой мешковины, сохранял признаки жизни. Вися на зверобое, кальмар охватил его лапами, кажущимися мохнатыми из—за присосков, обратив вверх немигающий пристальный глаз, такой осмысленный, словно разглядывал людей, собравшихся на палубе.
Бочковой, осторожно снимая с себя чудовище, подложил под него на весу кулак, чтоб глаз выпятился, и, надавив на него, со скрипом задвинул за глазницу, вовнутрь сбоку. Оттащив обвисшего кальмара, пустившего черную жидкость, к камбузу, он сказал повару, не обращая внимания, что тот, выйдя, целился в него из карабина без затвора:
— Толпа кидает на отход.
Повар опустил винтовку и ответил, отворачиваясь:
— Я не могу его резать, у него кровь голубая.
— Так воду вскипяти хоть! Придет Геттих, займется…
Батек, поднимаясь по трапу, обернулся к писаке:
— Иди поешь.
Тот по подсказке направился в столовую, хотя после утреннего какао не испытывал никакого голода и желания есть.
В столовой все цвело и пахло, как на плантации — из-за продуктов, что получили.
Повар, с карабином за плечами, уже возился в своем отделении, ставя на плиту нечто тяжелое. Наверное, чан с водой, чтоб закипала. Недавно бродивший днями с миской пустых щей, плескавшихся в животе, писака один сидел за столом, полным изобилия. Поначалу собрался было подняться и уйти, а потом отвернулся и перестал замечать еду.
Конечно, и — эх, какое это счастье! — принадлежать к когорте избранников, у кого и бот и карта, и оружие, и запас продуктов НЗ — для независимого плавания…
Вот они!
На стене столовой, под переходящими знаменами прошлых лет, висели фотографии награжденных зверобоев.
Герой Социалистического Труда — один, Вершинин.
Трое с орденами Ленина — Батек, Бочковой, Фридрих Геттих — в нем узнал «аристократа».
На «четверке» Сучков и Садовничий, — с орденами Трудового Красного Знамени, и Трунин — с «доблестью».
Погибший не был награжден ни орденом, ни медалью — должно быть, за неимением имени, по причине родового клейма. Для него уже было освобождено место в центре, пустовавшее до обновления, поскольку родовое клеймо снимается смертью.
Писака подумал, что не сможет улечься в его койку до обновления имени героя.
Тогда и произойдет полная замена.
Все решит хранительница «Моржа».
Кто знает, может быть, для него эта ночь последняя вообще.
В случае с ним не было ни клейма, ни посрамления рода, а существовала реальность без всякого исхода.
Поэтому, если не произойдет спасения, то в этом доме, куда он вошел, он спасет себя сам, как моряк, которого заменял сегодня.
— Почему сидишь, ничего не кушаешь?
Напротив усаживалось крохотное существо, с белыми зубками, с пушком на щеках, с омулетом, раскачивающимся на шейке без единой складочки. Молодая или нет, она с тех лет, как в ней определились формы, расположилась в них, не подозревая о текущих столетиях.
Вот сидит, в белом передничке и косынке буфетчицы, высоко поднятой дикорастущими волосами.
Писака ответил дружелюбно, как она и спросила:
— Не хочется есть.
— Надо есть, чтобы быть здоровым.
— Разве я тебе кажусь больным?
— Нет, ты большой красивый парень, — ответила она без заигрывания и, приподнявшись, овеяла себя подолом платья, как опахалом, показав то, что он и предполагал.
— Как тебя зовут?
— Тува.
— Тува — это страна.
— Да.
Тува, овеясь, аккуратно расправила платье на коленях и застыла.
«Что ее ждет? Ночь с Вершининым?»
По громкой трансляции разнесся голос Батька:
«Писака к капитану!»
Тува придержала его за руку и произнесла, прослеживая, как в гадании, линии на его ладони:
— Ты что так задумм…вваешься? Не задумм…ввайся так никогда!
— Не буду.
Войдя в рулевую рубку, он услышал голос Вершинина из своей каюты, который запальчиво произносил то удаляющимся, то приближающимся голосом:
? «Он нужен нам, как великий моряк, зверобой, а не защитник животных! Вот такому я и поставлю памятник! А за животных пусть природа беспокоится, и эта сраная наука, у которой на каждый волос котика поставлено клеймо диссертанта. Захочет Бог — меня приберет, а пока есть я, мы на Шантарах хозяева и властелины!»
На этом запале он и выкатился на писаку в своем самодвижущемся кресле из спальни — с белыми бровями, гневно сведенными к переносице, и сверлящими белыми глазами, воззрившимися на него: чего пришел? или я тебя вызывал?
При виде капитана писака ощутил знакомый трепет, но без всякого ущерба для личной безопасности.
Вершинин, разогнавшийся в кресле для довершения тирады, уехал обратно в спальню с кроватью из красного дерева и занавесками из толстого бархата с драконами.
Принялся там кататься, чтобы обрушиться на скорости уже на писаку.
Тот разглядывал обитель капитана, куда уж, точно, уборщик не подпускался.
Свет зеленой лампы, похожей на цветочную вазу, обливал карты на столе, просмотренные и развернутые для просмотра, испещренные пометками. На специальной тумбе с ватманом, наклеенном на алюминиевый лист, сведения, почерпнутые из них, продавливались в виде контуров, а уже из них составлялась, по—видимому, «секретная карта Вершинина», о которой упоминал Сучок.
Люстра из рулевого колеса бросала из угла дополнительный свет на книги, тяжелые, как плиты, и на норденовский хронометр на приставном столике. Заводился он, как знал писака, в левую сторону по сигналам ритмичного времени, принимаемым со специальных станций по азбуке Морзе.
Там было много чего!
Вершинин выкатился незаметно и начал несколько рассеянно:
? Ты к нам пришел, и мы тебя берем. Но ты должен знать, на каких условиях. Ты уже не станешь зверобоем и лишаешься всяких привилегий по законам нашего сообщества: пая, званий, наград, страхового обеспечения. «Морж» не несет никакой ответственности, если ты зарядишь винтовку не с той стороны и оставишь в Костроме вдову—сироту с десятью детьми—сиротками. Это тебя от многого и оградит, между прочим, что ты сам себе голова. Но ты должен понимать: ты не делаешь никому никакой замены.
«Что же ты тогда оставляешь мне, стол изобилия?» — подумал писака, не придавая грозным словам капитана особого значения.
Он знал, что, если уж они его взяли, то не для того, чтобы сделать изгоем своего братства.
Батек, стоявший в угодливой позе у несгораемого шкафа, телепатически прочитал мысли писаки.
— Ты получишь зарплату командира бота, — уточнил он, прикуривая без звука и развеивая дым осторожно невесомой лапой. — То же самое, что пай, но из другого ящичка.
— С этого рейса я не хочу слышать ни о каких «командирах»! — раздражительно повернулся в его сторону Вершинин. — Нам предстоят прогулки за зверем, а не его поиски. Чтобы быть командиром бота, надо научиться, в первую очередь, считать до 36 (румбовая картушка на ботах с пропуском нолей). А если компас испортился, то — заметить это по звездам, и нее более. Любой ребенок до 9 лет на это способен! — Вершинин впился белыми глазами в писаку. — Кудря решил, что мы будем тебе платить за это большие деньги?
— Я видел Кудрю всего один раз, с восьми до полдевятого…
— А он тебе уже наобещал всякого!
Вершинин проехался туда—назад, успокаивая себя от самого же, и подкатился как можно ближе.
— Вот сейчас я к тебе и приехал! Того зверя, что мы нашли, нам еще хватит. Ты писака, и это время используй! Как писака, ты подпадаешь под наш закон, и он в том, что если ты размотал свою ручку, то ты сидишь за своим штурманским столом, а не чистишь на камбузе картошку! Как писака, ты вошел в свой дом, ты сам его открыл и имеешь в нем все права, как любой из нас.
До писаки постепенно начали доходить слова Вершинина: его взяли на «Морж» как человека свободной профессии, выделяя на воплощение его замыслов солидную стипендию из капитанского фонда. Правда, представления о доме у него и у Вершинина не совсем сходились, но если исходить из того, что писака — изгой всего человечества, то Вершинин для него — лучше отца родного.
Пытаясь объяснить необъяснимое, писака подумал, что в самом человеке порой сокрыт некий необъяснимый фокус проявляемого к нему отношения. Это тайный знак, может быть, божеская печать, чем он себя выдает: к себе склоняет или же от себя отвращает. Надо, чтобы сложились счастливые признаки, по которым тебя признает толпа.
Не обладай он такими признаками, и не проверь подтверждениями, не замышлял бы и не держал в голове никакие красивые книги.
Вершинин, по нахмуренным бровям, собирался, видно, сказать, чтоб писака с этой минуты забыл сюда дорогу. Но внезапно все нарушила своим появлением какая—то бабища, которая побывала с визитом на «Морже» и пришла откланяться.
Она выглядела, как белая фарфоровая кукла, если возможно вообразить себе куклу с ее фигуру, и с настолько выдававшейся грудью, что ничего за ней не видела. Наполнив собою всю комнату, она б смела Вершинина с кресла, если б не подоспел на выручку Батек.
Видя, что писака стоит на месте, старпом, получившийся заодно сегодня и его нянькой, даже в эту минуту не преминул напомнить, что ему надо делать:
— Отдохни, через полчаса на руль.
Выходя, уже затворяя за собой дверь, писака замер от привидишегося: Вершинин, разбойничьи свиснув и размахнувшись из—за уха, с треском приложил к голой жопе фарфоровой куклы судовую печать.
Палуба опустела, ушел последний раз бот.
Писака побродил в неопределенных поисках, не связанных с отдыхом, пока не увидел боцмана, одинокой фигурой возившегося с цепями на баке.
Теперь ему хватит работы до самого Якшино: втащить эти цепи, приклепывать к ним якорь, испытывать на грунте, прилаживать к клюзам «Моржа». И этот дракон ничем не отличался: похожий на жучка, с постной ухмылкой, в футуристских сапожках, на которых были оставлены пробы кисти всех покрасок.
Весь день ощущая перед ним вину, писака подошел и тронул боцмана за рукав:
— Я не курю, могу уступить тебе свою норму курева.
То была фантастическая уступка, на какую можно приобрести друга или раба! Уже произнеся слова, писака чуть было не взял их обратно: еще не все кончено! Да и откуда он знает, что сумеет воздержаться от папирос?
Однако боцман к удивлению отказался и произнес с ущемленной гордостью, топнув, как растерев окурок:
— Я не побираюсь у командиров.
Писака не установил на нем особых разрушений, если не считать двух синяков, поставленных, впрочем, так метко на оба глаза, что он как вооружился круглыми очками с синими стеклами. Все ж это было мстительное разрушение: один глаз у него косил неправильно и, припухнув, вываливался из оправы.
Бесцеремонное устанавливание писакой его ауетичности сбавило боцманский гонор и подвинуло на душевные откровения:
— Моя жена сошлась с ботсгалтером…
— С бюстгальтером?
— Нет.
— С бухгалтером?
— Да…работает за дверью «Посторонним вход воспрещен». Я вижу раз, прием! — идет с моей женой. Думаю: давай с него сниму носки! Подхожу, прием: «Снимай мои носки!» — так они от меня убежали… — стеклышко засверкало налитой слезой. — Я хочу сыну к педальной машине «Ракета» моторчик от мотопеда присобачить, — поделился он своей мечтой, и добавил, перескакивая с пятое на десятое: — Думаешь, легко под ним было лежать? Он мне отпердел два уха, сейчас аукаются, как в лесу…
Писака вспомнил, что в каюте Вершинина не обошел вниманием и его самодвижущееся кресло, пытаясь представить, как под ним мог укрепиться боцман и прокататься весь день.